"Божественное пламя" - читать интересную книгу автора (Рено Мэри)

2

Ему исполнилось семь, в этом возрасте мальчиков забирают из-под женской опеки. Пора делать из него грека.

Царь Филипп снова был на войне; на северо-восточном, халкидийском побережье. Считалось, что он защищает свои границы, хотя на самом деле это означало их расширение. Семейная жизнь его легче не стала. Ему часто казалось, что женился он не на женщине, а на сильном и опасном вожде-сопернике: воевать с ним теперь не станешь, а его шпионы знают всё. Из прежней девочки она выросла в женщину красоты ослепительной; но его всегда привлекала и возбуждала именно юность и свежесть, независимо от пола. Какое-то время он удовлетворялся мальчиками; потом — по обычаю предков — завёл себе юную наложницу из хорошего рода, дав ей статус младшей жены. От уязвлённой гордости, от ярости Олимпии дворец дрожал, словно от землетрясения. Однажды ночью её видели возле Эг; шла с факелом к царским могилам. Это было древнее колдовство: написать проклятие на свинце и оставить духам, чтобы довершили дело. Говорили, что ребёнок был при этом с нею. При следующей встрече Филипп присмотрелся к своему сыну. Дымчато-серые глаза встретили его взгляд, не мигая. Чужие, немые… Когда он уходил — чувствовал эти глаза на спине у себя.

Война в Халкидиках неотложна, но и мальчишку нельзя оставить!.. Он был невелик для своих лет, но во всём остальном опережал сверстников до чрезвычайности. Гелланика научила его буквам и счёту; его высокий голос был чист, а слух безупречен; солдаты в гвардии и даже в армейских казармах, к которым он убегал едва не каждый день, обучили его своей крестьянской речи… Чему еще — об от этом можно было только гадать… Ну а чему он успел научиться у матери, об этом лучше было и вовсе не думать.

Когда македонские цари уходили на войну, они берегли спину; это было у них в крови. На западе иллирийцы были покорены в первые годы его правления. Теперь он собирался заняться востоком. Но оставались старые опасности, свойственные всем племенным царствам: заговоры в собственном доме и кровная вражда соседей. Если, уходя на войну, он заберёт мальчика у Олимпии и назначит ему воспитателем кого-нибудь из своих мужчин, — наверняка придётся иметь дело и с тем и с другим…

Филипп всегда гордился тем, что умеет увидеть, где можно обойти противника без боя. Подумав, что утро вечера мудренее, он заснул с нерешённой проблемой, а проснулся с мыслью о Леониде.

Это был дядя Олимпии — но ещё больший эллин, чем сам Филипп. В молодости, увлекшись скорее самой Грецией, чем её идеями, он поехал на юг; прежде всего в Афины. Там он приобрёл чистую аттическую речь, изучил ораторское искусство; и занимался в разных философских школах достаточно долго, чтобы решить, что все они способны лишь подорвать здоровые традиции и помешать поискам здравого смысла. Как это вполне естественно для человека с его происхождением, он приобрёл там друзей среди аристократов, среди потомственных олигархов, которые часто вспоминали добрые старые времена, оплакивали их и — как их предки во время Великой Войны — восхищались обычаями Спарты. Естественно, что оттуда Леонид поехал в Спарту. Но к этому времени он уже привык к возвышенным и роскошным развлечениям Афин: к драматическим фестивалям; к музыкальным конкурсам; к священным процессиям, обставленным как великолепные представления; к вечерним клубам, где за ужином сочинялись стихи, где состязались в остротах… Лакедемон показался ему безнадёжно провинциальным. Леонид был князем у себя в Эпире, был глубоко привязан к своей земле и своим обычаям, — расовое господство спартиатов над илотами было ему чуждо и противно. А фамильярная откровенность спартиатов друг с другом — и с ним тоже — произвела на него впечатление грубой невоспитанности. Здесь тоже величие было в прошлом, как и в Афинах. Словно старый пёс, побитый молодым, — который зубы ещё скалит, но держится подальше, — Спарта была уже не та, с тех пор как фиванцы подходили к её стенам. Меновая торговля отошла в прошлое, появились деньги, и стали цениться как везде; богатые скупили громадные земельные участки, бедные не могли больше вносить свою долю за общественную трапезу за общим столом и опускались до уровня нахлебников, — а вместе с гордостью теряли и отвагу свою… Но в одном отношении они остались такими же, как прежде. Они ещё не разучились воспитывать дисциплинированных мальчиков — смелых, закаленных и уважительных, — которые делали, что им скажут, сразу же и не спрашивая зачем; вставали при появлении старших; и никогда не заговаривали первыми, пока к ним не обратятся. Аттическая культура и спартанские обычаи, — думал он, но дороге домой, — если соединить их в податливой душе юноши — это даст совершенного человека.

Вернувшись в Эпир, он стал ещё более влиятелен: теперь не только его ранг уважали, но и восхищались эрудицией, привезенной из дальних странствий. К его мнению продолжали прислушиваться и тогда, когда все его знания давно уже устарели. Царь Филипп, имевший своих агентов во всех греческих городах, знал больше. Однако, поговорив с Леонидом, он обнаружил, что его собственный греческий звучит слишком по-беотийски; а у Леонида в безупречную аттическую речь совершенно естественно вплетались и эллинские афоризмы. «Ничего сверх меры», «Хорошее начало — половина дела», «Честь женщины в том, чтобы о ней не говорили ни плохого, ни хорошего»…

Здесь был отличный компромисс. С одной стороны, он окажет честь родне Олимпии. А с другой — Леонид, страстный поборник порядка обожающий поучать, вынудит ее вести себя, как подобает высокородной даме; да и самому Филиппу не помешает его придирчивый взгляд… С Леонидом ей будет труднее совать нос не в свое дело, чем с самим Филиппом!.. И для мальчишки он подберет подходящих учителей через своих друзей-гостеприимцев, — у самого царя не было времени на это, — таких учителей, насчет которых можно не сомневаться в отношении политики и морали… Они обменялись письмами… И Филипп уехал со спокойной душой, распорядившись, чтобы Леониду был оказан приём как почётному гостю.

В тот день, когда Леонид должен был появиться, Гелланика достала самую лучшую одежду Александра и послала своего раба приготовить ему ванну. Когда она тёрла его мочалкой, вошла Клеопатра. Это была теперь плотная, приземистая девчушка, с рыжими волосами матери и коренастым сложением Филиппа. Она часто горевала из-за того, что мама любит Александра больше, чем её, и по-другому, — а когда горевала, всегда ела что-нибудь, ради утешения.

— Ты теперь уже школьник… — сказала она. — Теперь тебе нельзя в женские комнаты!..

Когда он видел, что ей плохо, он всегда утешал её: развлекал, веселил или давал что-нибудь. Но когда она начинала напоминать ему, что она женщина — и поэтому ближе к маме, — тут он её ненавидел.

— Я буду заходить, когда хочу. Кто это, по-твоему, меня не пустит?

— Твой учитель…

Она начала приплясывать вокруг ванны и распевать: «Твой учитель, твой учитель!..» Он выскочил, залив пол водой, схватил её и закинул в ванну, во всей одежде. Гелланика уложила его поперёк колена, мокрого, и отлупила своей сандалией. Клеопатра стала дразниться — тогда и ей досталось тоже; она с рёвом кинулась бежать, но служанка поймала её, раздела и завернула в полотенце.

Александр не плакал. Он очень хорошо понимал, почему приезжает его двоюродный дед. Ему не надо было объяснять, что если он не станет слушаться этого человека — мать его проиграет какую-то битву в своей войне; не надо было объяснять, что тогда следующая битва будет вестись за него. В душе его уже были шрамы от таких битв. Когда возникала угроза новой — шрамы эти болели, как старые раны перед дождём.

Гелланика начала расчёсывать ему спутанные волосы — он стиснул зубы. Он легко мог заплакать, услышав старую военную песню, где друзья, поклявшись, умирали вместе; или нежную мелодию флейты… Он плакал полдня, когда заболел и умер его любимый пёс… Он уже знал, что значит оплакивать павшего, — всё своё сердце выплакал по Агию, когда тот погиб… Но плакать из-за собственных ран — за это Геракл отказался бы от него. Такое условие давно уже входило в их тайный договор.

Но вот он выкупан, причёсан, наряжен, — его отвели в Зал Персея, где Олимпия с гостем сидели в почётных креслах. Мальчик ожидал увидеть старого учёного, но это оказался мужчина лет сорока с небольшим — чёрная борода едва тронута проседью, — похожий на генерала, который, правда, оставил службу, но готов хоть завтра вернуться в строй. Мальчик много чего знал об офицерах, в основном от их подчинённых. Но друзья хранили его секреты, — он их секретов тоже не выдавал.

Леонид был сердечен, поцеловал его в обе щеки, крепко взял за плечи, сказал, что уверен — он не посрамит своих предков… Александр учтиво всему этому подчинился. По его понятиям, он должен был это вытерпеть, как солдат на параде. Леонид и не надеялся, что спартанская подготовка начнётся так легко и гладко. Мальчик хоть и слишком красив, чтобы можно было оставлять его без надзора, — это рискованно, — но на вид здоровый и бодрый; и нет сомнений — очень толковый, так что учиться сможет отлично.

— Ты вырастила замечательного ребёнка, Олимпия. Судя по этой одежде, ты очень внимательна к нему… Но ведь это же всё для младенца, надо одеть его как большого.

Александр посмотрел на маму, которая своими руками вышивала его тунику из мягкой вычесанной шерсти. Она сидела очень прямо. Чуть-чуть кивнула ему и отвела глаза.

Леонид расположился во дворце, в отведенных ему покоях. Переговоры о подходящих учителях займут достаточно много времени: абы кого приглашать просто нельзя, а у достаточно видных людей собственные школы — их так сразу не бросишь… К некоторым надо будет еще присмотреться на предмет опасных мыслей… Но сам он должен начинать немедля: он видел, что давно уже пора.

Вышколенный вид оказался обманчивым. Мальчишка делал, что хотел. Поднимался с петухами или вовсе не спал дома; мотался с другими мальчишками, или даже со взрослыми, неизвестно где… Надо было признать, что несмотря на жуткую избалованность он отнюдь не маменькин сынок, — но речь его была просто ужасна. Мало того, что он почти не знал греческого. Но где он научился такому македонскому? Можно подумать, его зачали под стенами казармы!

Ясно, что одними уроками тут не обойдёшься. Всю его жизнь надо взять под жёсткий контроль, с утра и до ночи.

Теперь каждое утро, ещё до восхода, начиналось с зарядки. Два круга по беговой дорожке, упражнения с грузами в руках, прыжки и метания. Когда наконец подходило время завтракать — есть оказывалось почти нечего. Если он говорил, что остался голодным, ему предлагали сказать то же самое на хорошем греческом; а потом отвечали — на хорошем греческом, — что лёгкий завтрак полезен для здоровья.

Одежду ему поменяли на домотканую, шершавую, без всяких украшений. Царских сыновей в Спарте такой наряд вполне устраивал. Наступала осень, становилось всё холоднее и холоднее, а его закаляли — заставляли ходить без плаща. Чтобы согреться, приходилось всё время бегать; от этого голод становился ещё невыносимее, но есть давали не больше прежнего.

Леонид видел, что мальчик, подчиняется ему нехотя; без единой жалобы, но со стойким и нескрываемым отвращением. Было яснее ясного, что он сам и его режим — ненавистное наказание, которое Александр терпит только ради матери, собрав в кулак всю свою волю и гордость.

Леониду это не нравилось, но он не мог пробить возникшую стену. Он был из тех людей, у которых роль отца, взятая на себя однажды, напрочь стирает все воспоминания детства. Это могли бы ему сказать его собственные сыновья, если бы им хоть когда-нибудь удалось заговорить с ним. Он был готов выполнить свой долг в отношении Александра; и не представлял себе, что кто-нибудь другой мог бы сделать это лучше.

Начались уроки греческого. Вскоре выяснилось, что на самом деле Александр знает его очень прилично. Просто не любит. Но это же позор, — сказал ему учитель, — раз отец его говорит так хорошо. Он моментально восстановил всё, что знал раньше; быстро научился писать; но постоянно мечтал о том, что как только выйдет из класса — снова окунётся в македонское просторечие и в жаргон фаланги.

Когда он понял, что придётся говорить по-гречески весь день, — ему трудно было в это поверить. Ведь даже рабам позволялось говорить друг с другом на родном языке!

Правда, у него бывали передышки. Для Олимпии северный язык был неиспорченным, сохранившимся наследием героев, а греческий — выродившимся диалектом. Она разговаривала на нём только с греками — это была её вежливость по отношению к низшим, — но ни с кем больше. А у Леонида бывали и другие дела, во время которых его пленник мог исчезать. Если ему удавалось попасть в казармы во время обеда, там всегда хватало каши и для него.

Одной из немногих радостей оставалась верховая езда, но вскоре он лишился своего любимого спутника. Это был молодой офицер из гвардии, которого он по привычке поцеловал, когда тот снимал его с коня. Леонид увидел это со двора конюшни. Александра отослали в сторонку, он ничего не слышал, — но увидел, как пунцово покраснел его друг, и решил, что дело зашло слишком далеко. Он вернулся и встал между ними.

— Я сам его поцеловал! А он никогда и не пытался меня трахнуть!

Терминология у него была казарменная, другой он просто не знал.

После долгой, тяжелой паузы Леонид увел его в класс, и там — все так же молча — избил. Его собственным сыновьям доставалось гораздо хуже; здесь его сдерживали положение Александра и возможная реакция Олимпии; но это была настоящая мальчишья порка, не детские шлёпки. Леонид не признавался себе, что давно уже ждал случая посмотреть, как выдержит это его подопечный.

Кроме ударов — других звуков он не услышал. После порки он собирался приказать мальчишке повернуться и посмотреть ему в лицо, но тот его опередил. Он ожидал увидеть только спартанскую выдержку или жалость к себе… А увидел сухие, широко раскрытые глаза с расширенными зрачками, добела сжатые губы, раздувшиеся ноздри, — пылающую ярость, которую молчание делало ещё ярче. На какой-то момент ему стало по-настоящему страшно.

Здесь, в Пелле, он был единственным, кто знал Олимпию с детства. Уж она-то наверняка кинулась бы царапаться; у ее няньки всё лицо было в шрамах от её когтей. Но сын вёл себя совершенно иначе. Это была такая сдержанность — страшно становилось, как бы её не прорвало.

Первым побуждением было схватить мальчишку за шиворот и выбить из него эту дерзость. Но как бы ни был он ограничен — в меру своих способностей он был справедлив, и отличался хорошей самооценкой. И кроме того, его позвали сюда, чтобы воспитать боевого царя Македонии, а не сломленного раба! А мальчик не вышел из себя, уже хорошо…

— Ты молчал, как солдат, — сказал Леонид. — Уважаю мужчин, умеющих переносить свои раны. Сегодня мы больше не работаем.

В ответ он получил только взгляд, выражающий невольное уважение к смертельному врагу. Когда мальчишка выходил, Леонид увидел пятно крови на спине его домотканого хитона. В Спарте это было бы вполне нормально; но он вдруг обнаружил, что жалеет: зря это он так, надо было полегче.

Маме Александр ничего не оказал, но она увидела рубцы. В её комнате, где они много раз делились секретами, она обняла его и расплакалась; и он вдруг расплакался тоже. Он успокоился первый; подошёл к свободному камню у очага, вытащил из-под него восковую куклу, которую уже видел там раньше, и попросил, чтобы она заколдовала Леонида. Она быстро отобрала, сказала что нельзя это трогать — и потом это вообще для другого дела… У куклы фаллос был проткнут терновым шипом, но с Филиппом это не помогало, хотя она пробовала уже не раз. Она не знала, что ребёнок видел.

Слёзы облегчили его ненадолго, и облегчение оказалось обманчивым. Придя к Гераклу в парке, он почувствовал себя преданным. Он ведь плакал не от боли, он по утраченному счастью плакал; если бы она его не размягчила — он бы сумел сдержаться… Раз так — в следующий раз она ничего не узнает.

И всё же они были в заговоре. Она так и не примирилась со спартанской одеждой, она любила его наряжать. Воспитанная в доме, где дамы сидели в Зале, как гомеровские царицы, — и слушали песни бардов о предках-героях, — она презирала спартанцев. Этот народ безликой массы дисциплинированных пехотинцев и немытых женщин, про которых не знаешь что и сказать: то ли они тоже солдаты, то ли племенные кобылы. Что ее сына заставят походить на этот серый, плебейский народ — это привело бы ее в бешенство, если бы она хоть на миг могла поверить, что такое может получиться. Но — возмущенная этой попыткой — она купила ему новый хитон с красно-синей вышивкой; и сказала, укладывая в сундук с его одеждой, что нет никакой беды, если он будет выглядеть как благородный человек, пока ее дядя в отлучках. Чуть погодя, она добавила еще коринфские сандалии, хламиду из милезийской шерсти и золотую наплечную брошь.

В хорошей одежде он снова чувствовал себя самим собой. Сначала он был осторожен; но, приободрившись, выдал себя какой-то беззаботной выходкой. Леонид, знавший откуда это идет, промолчал. Просто подошел к сундуку и забрал оттуда всю новую одежду, вместе с лишним одеялом, которое там нашел.

Наконец-то он бросил вызов богам, — подумал Александр, — теперь ему конец!.. Но она только улыбнулась печально и спросила, как же это он позволил себя разоблачить. Леонида надо слушаться, а то он оскорбится и уедет к себе… «И тогда, дорогой мой, может случиться, что у нас с тобой начнутся настоящие беды.»

Игрушки это игрушки, а власть — власть, и за всё приходится платить… Потом она подбросила ему другие подарки. Он стал более осторожен — но и Леонид более бдителен… А в конце концов он принялся проверять сундук постоянно, как будто так и надо.


Но вот более взрослые подарки можно было оставлять. Один друг сделал ему колчан; маленький, но совсем настоящий, с перевязью через плечо. Оказалось, что он висит слишком низко, и Александр, сидя на ступенях дворца, расстёгивал пряжку. Язычок на пряжке был неудобный, кожа жёсткая… Он уже собрался идти во дворец искать шило, чтобы подцепить, когда подошёл мальчик побольше и встал рядом, загородив свет. Красивый, коренастый, бронзово-золотистые волосы, тёмно-серые глаза… Он протянул руку и сказал:

— Дай я попробую.

Держался он уверенно, а его греческий был явно лучше того, что приобретается только в классе.

— Новый, оттого и жёсткий, — сказал Александр. Он уже отработал дневной урок по греческому, так что ответил на македонском.

Незнакомец присел рядом на корточки.

— Слушай! Совсем как настоящий!.. Это тебе отец сделал?

— Нет конечно. Сделал Дорей, критянин. Он не может сделать мне критский лук: там рог, его только взрослые могут натянуть. Лук сделает Кораг.

— А зачем ты его расстёгиваешь?

— Ремень слишком длинный, болтается.

— Мне кажется, нормально… А-а, нет, ты же поменьше. Давай я сделаю.

— Я мерил. Надо на две дырочки перецепить.

— Ну да… А подрастёшь — отпустишь обратно… Ремень конечно жёсткий, но я сейчас сделаю. А мой отец у царя…

— Чего ему там надо?

— Не знаю… Велел подождать его здесь.

— Он что, заставляет тебя говорить по-гречески весь день?

— А у нас в доме все так говорят. Мой отец друг царя, гостеприимец. Я когда вырасту, мне придётся быть при дворе.

— А тебе не хочется?

— Не очень. Мне дома нравится. Глянь вон на ту гору. Нет, не на первую, на вторую. Те земли все наши. А ты вообще не умеешь по-гречески?

— Умею, когда хочу. Но когда от него тошнить начинает — тогда не умею.

— Послушай, ты же говоришь почти не хуже меня. Так чего ж ты выступаешь?.. Люди ж за крестьянина тебя будут принимать!

— Мой воспитатель заставляет носить эти тряпки, чтобы я был похож на спартанца. У меня и хорошая одежка есть, я её по праздникам надеваю.

— А в Спарте всех мальчиков бьют…

— О!.. Он однажды меня до крови высек. Но я не плакал.

— Он не имеет права тебя бить. Должен только отцу сказать, и всё. Сколько за него заплатили?

— Это дядя матери моей.

— А-а!.. Тогда конечно. А мне отец купил педагога, специально для меня.

— А знаешь, когда бьют это неплохо. Это учит терпеть раны, когда на войну пойдёшь.

— На войну? Так тебе ж всего шесть лет…

— Вовсе нет. В будущий месяц льва мне уже восемь исполнится. Это же видно!

— Ни капельки не видно. Мне вот восемь, а ты совсем не похож. Тебе с виду не больше шести.

— Знаешь что, дай-ка сюда! Слишком долго ты возишься что-то.

Он выхватил перевязь, ремень заскочил обратно в пряжку. Незнакомец закричал сердито:

— Дурак дурацкий! Я ведь почти уже сделал!..

Александр ответил казарменным македонским. Тот широко раскрыл рот и вытаращил глаза — слушал, как завороженный. Александр умел поддерживать такую беседу довольно долго, и сейчас — почувствовав уважение к себе — блеснул всем, что только знал. Колчан по-прежнему был между ними, но они забыли и о предмете своей ссоры, и о самой ссоре, — только позы их, в каких замерли, остались драчливыми.

— Гефестион!.. — донесся голос из колоннады.

Мальчишки отпрянули друг от друга, словно подравшиеся псы, на которых плеснули ведро воды.

Князь Аминтор, выйдя от царя, с досадой увидел, что его сын, — вместо того чтобы ждать, где ему было велено, — вторгся на игровую площадку принца, да ещё и игрушку у него отобрал. В этом возрасте с них нельзя спускать глаз ни на миг… Аминтор проклинал своё тщеславие. Он любил похвастаться сыном — тот и на самом деле был хорош, — но глупо было тащить его сюда. Сердясь на себя самого, он подошёл, схватил мальчишку за шиворот и дал ему оплеуху.

Александр вскочил на ноги. Он уже забыл, что у них едва не дошло до драки.

— Не смей его бить! Он мне не мешает, он пришёл мне помочь!..

— Я рад это слышать, Александр. Но он не послушался меня.

Пока виновного утаскивали прочь, мальчики успели обменяться взглядом, делясь своим ощущением людской несправедливости.

Они встретятся снова только через шесть лет.


— Ему не хватает прилежания и дисциплины, — сказал Тимант, грамматик.

Почти никто из учителей, которых вызвал Леонид, не выдерживал пьянки в Зале; слишком много там было всего. С извинениями, забавлявшими македонцев, они уходили оттуда, — кто спать, а кто в комнату к коллеге, поболтать.

— Может быть, — ответил Эпикрат, учитель музыки. — Но конь стоит больше уздечки.

— Когда ему что-нибудь нравится, — сказал Навкл, математик, — прилежания у него больше чем достаточно. Поначалу он просто насытиться не мог, всё было мало. Он умеет вычислить высоту дворца по полуденной тени; если его спросить, сколько воинов в пятнадцати фалангах, — ответит почти сразу… Но я так и не смог добиться, чтобы он ощутил красоту чисел. А ты, Эпикрат?

Музыкант, смуглый эфесский грек, улыбнулся и покачал головой.

— У тебя он извлекает из чисел какую-то пользу, а у меня только чувство… Ведь музыка — предмет этический; а мне царя обучать, не концертного исполнителя.

— У меня он дальше не продвинется, — пожаловался математик. — Я бы сказал, я вообще не знаю, чего ради сижу здесь. Только не надеюсь, что вы мне поверите.

Из Зала донёсся рёв непристойного хохота. Там какой-то доморощенный поэт переделывал старую сколию. И снова грянул припев, уже в седьмой раз.

— Да, платят нам хорошо, — согласился Эпикрат. — Но в Эфесе я мог бы зарабатывать не меньше, на учениках и на выступлениях. И зарабатывал бы чистой музыкой… А здесь я чародей, заклинатель. Мечты вызываю. Приехал я сюда не для этого, но это меня держит. А тебя, Тимант?

Тимант презрительно фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком вычурными, слишком эмоциональными. Сам он был афинянин. Он прославился чистотой стиля, и в своё время учил самого Леонида. Чтобы приехать сюда, он закрыл свою школу, решив, что в его годы вести её становится слишком обременительно, и радовался возможности обеспечить себя на остаток жизни. Он прочитал уже всё, что стоило прочесть; и ещё в молодости понял, что такое поэзия.

— Мне кажется, — сказал он, — здесь в Македонии им вполне достаточно страстей. В мои школьные годы много говорили о культуре Архелая… Похоже, что последние войны за наследство вернули эту страну в состояние хаоса. Не скажу, что при дворе нет ни одного воспитанного человека, но в общем-то мы здесь среди дикарей. Вы знаете, что юноша здесь становится мужчиной, лишь когда убьет первого кабана и первого человека?.. Можно подумать, что мы вернулись во времена Трои.

— Это облегчит тебе работу, когда вы перейдёте к Гомеру, — пошутил Эпикрат.

— Для Гомера нужна система. И прилежание. У мальчика отличная память, но он не всегда хочет её загружать. Сначала он прекрасно заучивал свои задания. Но ему не хватает системы, он постоянно разбрасывается. Ему объясняешь конструкцию, приводишь подходящий пример — ну выучи ты, запомни!.. А он вместо того: "А почему Прометея приковали, к скале?.. ", или "А кого оплакивала Гекуба?.. "

— Ты ему сказал? Царям не мешало бы научиться жалеть Гекубу…

— Цари должны учиться самодисциплине. Сегодня утром он сорвал мне урок. «Семеро против Фив». Я ему дал несколько строк оттуда ради синтаксиса — вы бы послушали, что тут началось!.. Почему, видите ли, там было семь генералов? кто командовал кавалерией? кто фалангой? кто лёгкой пехотой, стрелками?.. «Это к делу не относится, — говорю я ему, — сейчас у нас синтаксис». Так он набрался наглости ответить мне по-македонски!.. Пришлось стегнуть его ремнём, по руке.

Пение в Зале прервали драчливые пьяные крики, захрустела глиняная посуда… Потом заорал царь, шум стих, началась новая песня.

— Дисциплина, — с нажимом произнёс Тимандр. — Выдержка, самообладание, уважение к закону… Если мы его этому не научим, то кто же?.. Его мать?..

Наступила пауза. Навкл, в чьей комнате происходил этот разговор, беспокойно подошёл к двери и выглянул наружу.

— Если ты хочешь состязаться с ней, Тимант, то надо и тебе подслащать свои лекарства, как я это делаю, — посоветовал Эпикрат.

— Он должен стараться, должен какие-то усилия прилагать. Ведь это основа всякого обучения.

— А я не понимаю, о чём вы все говорите, — неожиданно вмешался Деркил, учитель гимнастики.

Он лежал, откинувшись поперёк кровати Навкла и закрыв глаза. Все думали, что он спит, но он просто следовал своей системе: чередовать усилие с расслаблением. Ему было за тридцать. Овальная голова, короткие кудри — восторг всех скульпторов, — изумительное тело… Он не жалел трудов на поддержание формы; сам он всегда говорил, что это для примера ученикам, но завистливые школьные учителя были уверены, что конечно же из тщеславия. Он мог по праву гордиться целым списком увенчанных победителей, но на особую интеллектуальность не претендовал.

— Мы говорим о том, — сказал Тимант, свысока, — что мальчишке не мешало бы прилагать чуть больше усилий.

— Это я слышал. — Атлет приподнялся на локте и выглядел теперь величаво, почти угрожающе. — Вы тут наболтали кучу лишнего. Не к добру. Сплюньте на счастье.

Грамматик пожал плечами. Навкл спросил резко:

— Уж не скажешь ли нам, Деркил, что и ты не знаешь, зачем ты здесь?

— Как раз я — знаю. Похоже, у меня самые серьёзные основания. Чтобы он не убил себя слишком рано, вот зачем. Быть может мне удастся его удержать. У него тормозов нет, вы разве не заметили?

— Боюсь, — сказал Тимант, — что термины палестры для меня слишком сложны, мне не понять.

— Я не знаю, как вы все жили до сих пор, — сказал Деркил. — Но если кто-нибудь из вас видел кровь во время боя или пугался до умопомрачения — тот может вспомнить, как в нём проявлялась сила, какой он никогда и не предполагал в себе. На состязаниях эта сила не проявляется, нельзя её наружу вытащить. Она под замком, который природа заперла или мудрость богов. Это запас, на самый крайний случай…

— Я помню такое, — сказал Навкл. — В землетрясение, когда рухнул наш дом и мать завалило — я такие брусья ворочал!.. А потом даже пошевелить их не мог.

— Эту силу из тебя природа исторгла. Очень мало рождается таких людей, кто может сделать это своей волей. И наш малыш как раз из этих немногих…

— Очень может быть, что ты прав, — согласился Эпикрат.

— Но я боюсь, что каждая такая вспышка забирает что-то у человека, сокращает ему жизнь. Мне за ним уже сейчас приходится присматривать. Он недавно сказал мне, что Ахилл сделал выбор между славой и долгой жизнью.

— Что?.. — возмутился Тимант. — Но мы же едва начали первую книгу!..

Деркил посмотрел на него молча, потом тихо сказал:

— Ты забыл о предках его матери.

Тимант прищёлкнул языком и начал прощаться. Навкл тоже забеспокоился, сказал, что ему пора спать. Музыкант с атлетом вдвоём вышли в парк.

— С ним разговаривать бесполезно, — сказал Деркил. — Но я очень сомневаюсь, чтобы парня кормили досыта.

— Ты шутишь?

— Нет, не шучу. Этот Леонид, осел упрямый, такой режим установил!.. Я каждый месяц проверяю его рост — и вижу, что малый растёт слишком медленно. Конечно, нельзя сказать, чтобы он совсем голодал; но всё съеденное он сжигает вмиг, мог бы съесть ещё столько же. Соображает он очень быстро. И телу приходится не отставать от головы, никакого отказа малый не потерпит!.. Ты знаешь, что он попадает дротиком в цель на бегу?

— Ты доверяешь ему боевое оружие? В таком возрасте?

— Хотел бы я, чтобы все взрослые обращались с оружием так же аккуратно. Это его дисциплинирует даже, он сдержаннее становится… А что его так преследует всё время?

Эпикрат огляделся. Они были на открытом месте, поблизости никого.

— Его мать нажила себе много врагов. Она здесь чужая, из Эпира. Её считают колдуньей. Ты никогда не слышал сплетен о его рождении?

— Было такое однажды. Но кто посмел бы сказать что-либо подобное ему?

— Мне кажется, что он знает; и это его гнетёт. Знаешь, музыку он любит… Он наслаждается ею, утешение в ней находит что ли… Я немного изучал эту сторону своего искусства.

— Мне придётся ещё раз поговорить с Леонидом об этой идиотской диете. В прошлый раз он мне ответил, что в Спарте мальчишкам дают есть всего один раз в день, а остальное пусть берут где хотят. Ты пожалуйста меня не выдавай, но иногда я сам его подкармливаю. Я иногда практиковал это в Аргосе, с хорошими ребятами из бедных семей. А эти истории — ты им веришь?

— Не особенно. Он не похож на Филиппа ни лицом ни характером, но способности у него явно отцовские. Нет, однако, не верю… Ты знаешь старую песню про Орфея?.. Как он играл на лире, на склоне горы, и увидел, что возле него лев пристроился: свернулся калачиком музыку послушать. Я знаю, что я не Орфей, но львиные глаза иногда вижу. А куда подевался тот лев, когда музыка кончилась? Что с ним стало?.. Об этом история умалчивает…


— Ну, сегодня ты работал получше, — сказал Тимант. — К следующему уроку выучишь восемь строк. Вот они. Перепишешь их на воске, на правой стороне диптиха. На левой стороне выпишешь архаичные формы. Обрати внимание, чтобы они были записаны верно. Следующий урок начнём с них. — Он протянул Александру табличку и начал укладывать свиток в кожаный ларец, дрожащими негнущимися руками. — Да, на сегодня всё. Ты можешь идти.

— А можно мне взять книгу? Ну пожалуйста!..

Тимант поднял глаза, удивлённо и сердито.

— Книгу?.. Конечно же, нет; это слишком ценный список. А зачем она тебе понадобилась?

— Но мне же интересно, что дальше будет. Я её в шкатулке буду держать, и каждый раз буду руки мыть, честное слово!

— Конечно. Всем нам хочется бегать ещё до того, как ходить научимся. Выучи свой отрывок и обрати внимание на ионийские формы. У тебя до сих пор слишком дорийский выговор. Это, Александр, не развлечение к ужину — это Гомер!.. Сначала надо усвоить его язык, а уж потом только можно говорить о чтении.

Он завязал шнурки ларца.

В строках, о которых говорил Тимант, мстящий Аполлон нисходит с вершины Олимпа, гремя стрелами за спиной. В классе эти строки прорабатывались по отдельности, словно список припасов, составленный кухонными рабами; но едва мальчик остался один — слились воедино. Величественная картина звенящего мрака, освещённая погребальными кострами. Олимп он знал. И теперь представлял себе мертвенный свет затмения, высокую шагающую тьму, а вокруг неё — тонкую каёмку пламени. Такую, как бывает, говорят, у закрывшегося солнца; способную ослепить человека. «Он вниз сошёл ночною тьмой…»

Вечером он бродил по лесу над Пеллой — и слышал низкий дрожащий звук тетивы и посвист стрел — и переводил это на македонский. А на следующий день, когда начал пересказывать свои строки наизусть, в них нечаянно выскочили македонские слова. Тимант долго и подробно объяснял ему, насколько он ленив, невнимателен и не заинтересован в работе, — а потом усадил его переписывать этот отрывок двадцать раз подряд. А если будут ошибки — их особо, снова.

Александр сидел ковырялся со своим воском. Его видение поблекло и рассыпалось. Тимант, которого что-то заставило поднять голову, увидел напротив себя серые глаза, изучавшие его холодным, отрешённым взглядом.

— Очнись, Александр. О чём ты задумался?

— Ни о чём…

Он снова склонился над восковой дощечкой. И размышлял, есть ли какой-нибудь способ убить Тиманта. Решил, что нету. Просить друзей было бы нечестно: их могли за это наказать, да они и за позор посчитали бы убивать такого древнего старца… И у мамы неприятности были бы, это тоже…

На следующий день он исчез.

Уже послали на поиски охотников с собаками, когда его привёз, под вечер, дровосек. Привёз на старом осле. Мальчик был весь покрыт синяками и кровавыми ссадинами — со скал падал несколько раз, — и нога распухла у лодыжки, не мог на неё наступить. Дровосек рассказал, что он пытался ползти на четвереньках, — но лес ночью полон волков, так что это неподходящее место для молодого господина, чтобы он в одиночку там…

Александр заговорил — но только чтобы поблагодарить дровосека и приказать, чтобы того накормили и дали ему осла помоложе; это он пообещал по дороге. Когда пошли выполнять его приказ, он умолк. Даже врачу не удалось вытянуть из него ничего кроме «да» или «нет», да ещё дёрнулся он, когда ногу пошевелили. Наложили компресс и шину… К нему пришла мать — он отвернулся.

Она подавила злость свою — злость была от других причин, — принесла ему на ужин всего, что запрещал Леонид, и прижимала к груди, пока он пил сладкое подогретое вино. Когда он рассказал ей всё, что произошло, — так, как он сам это понимал, — она его поцеловала, укутала и вышла, яростно готовая к схватке с Леонидом.

Дворец сотрясла гроза — такая, как бывало при схватках богов над Троянской равниной. Но то оружие, что верно служило ей против Филиппа, здесь не помогло. Леонид был очень корректен, совсем по-афински. Он предложил, что уедет, — но расскажет отцу, почему это сделал. Когда она вышла из его кабинета — слишком разъярена была, чтобы вызвать его и ждать у себя, — когда вышла из его кабинета, все попрятались, чтобы не попадаться ей на глаза. Но издали видели, что она в слезах.

Старый Лизимах ждал ее с тех пор, как она выскочила от сына и промчалась мимо, не заметив его. Теперь, на обратном пути, он ее поприветствовал и спросил — совсем просто, словно она была какой-нибудь крестьянкой из его родной Акарнании:

— Ну как там мальчишка?


На Лизимаха никто не обращал внимания. Он всегда был где-то поблизости — но как бы посторонний: гость во дворце, с самых первых дней царствования Филиппа. Он поддержал Филиппа при вступлении на престол, когда насущна была любая поддержка, и оказался приятным собеседником и сотрапезником, — и в качестве награды получил руку одной наследницы, которую царь опекал. Это принесло ему состояние, земельные и охотничьи угодья… Но боги не дали ему детей; не только с женой, но и со всеми другими женщинами, с которыми лежал он. Этот упрёк, этот камень был под рукой у каждого, кто захотел бы в него швырнуть; потому он полагал, что излишнее внимание может только повредить ему, и держался незаметно. Единственной его привилегией была работа в царской библиотеке. Филипп обогатил прекрасное собрание Архелая и относился к нему очень ревниво; не каждому позволил бы там хозяйничать. Из глубины читальной кельи часто допоздна слышался голос Лизимаха, который бормотал над свитками, подбирая слова и рифмы; но из этого так ничего и не вышло — ни трактата, ни поэмы, ни трагедии. Наверно, дух его был так же бесплоден, как и чресла.

Олимпия, взглянув на его квадратное, грубоватое лицо, поседевшие русые волосы и бледно-голубые глаза, вдруг ощутила, что он свой, и позвала к себе в гостиную. Пригласила его сесть, он сел. Она яростно ходила вокруг и говорила, говорила… А он вставлял что-нибудь успокаивающее каждый раз, как она останавливалась перевести дух. Наконец она убегалась до изнеможения. Тогда он сказал:

— Дорогая моя госпожа, мальчик уже вышел из того возраста, когда ему нужна была нянька. Ты не думаешь, что может быть нужен педагог?

Она повернулась так резко, что зазвенели ожерелья.

— Никогда! Ни за что! И царь знает, что я этого не допущу. Кого они хотят из него сделать?.. Чиновника, торговца, дворецкого?.. Мой сын чувствует, знает, кто он такой. А все эти неотёсанные педанты всё время стараются сломить его дух. У него нет ни единого часа, от подъёма утром и до ночи, — пока не упадёт, — ни единого часа, когда душа его могла бы распрямиться. Он что, так и должен жить?!.. Словно вор в тюрьме?!.. И чтобы его постоянно конвоировал раб?!.. Я об этом и слышать не хочу! И чтобы при мне никогда никто об этом не заговаривал!.. А если это царь тебе поручил — уговорить меня, — ты ему скажи, Лизимах, что прежде чем моему сыну придётся терпеть такое — я кого-нибудь убью! Да-да, клянусь Троицей Гекаты, будет кровь!..

Он подождал какое-то время. Потом, решив, что теперь она его уже услышит, сказал:

— Мне тоже было бы крайне прискорбно увидеть такое. Но вместо того я сам мог бы стать его педагогом; именно об этом я и хотел попросить, госпожа. Собственно, ради этого я и пришёл.

Она села на своё высокое кресло. Он терпеливо ждал. Он знал: она молчит не потому что спрашивает себя, с какой стати благородный человек предлагает себя на рабскую должность. Она сомневается, что он действительно справится с этим.

— Ты знаешь, мне часто кажется, что Ахилл явился снова, — сказал он. — В нём, в твоем сыне. А если так — ему нужен Феникс… «Сыном тебя, Ахиллес, подобный богам, нареку я. Ты, помышлял я, избавишь меня от беды недостойной…»

— Вот как?.. Когда Феникс говорил эти слова, его уже выдернули из Фтии, хоть он и стар был, и притащили под Трою. И того, что он просил, Ахилл не обещал ему…

— Если бы пообещал, это могло бы избавить его от многих бед. Быть может, его душа помнит всё это? Ведь, как известно, пепел Ахилла и Патрокла смешали в одной урне; даже никто из богов не смог бы отсеять одного от другого. И вот Ахилл вернулся… Такой же гордый и неистовый, но с чувствительной душой Патрокла. Те оба страдали по-своему, каждый за себя; наш мальчик будет страдать за обоих.

— Это ещё не всё, — сказала она. — Придёт время — все узнают.

— Не сомневаюсь… Но пока довольно и этого. Позволь мне попробовать с ним. Если ему со мной будет плохо, я оставлю его в покое.

Она снова поднялась на ноги и сделала, круг по комнате. Потом сказала:

— Да. Попробуй. Если ты сумеешь отгородить его от этих идиотов — я у тебя в долгу.

В ту ночь Александра лихорадило, и большую часть следующего дня он проспал. А на другое утро, когда Лизимах вошёл к нему, он сидел на окне, свесив ногу наружу, и окликал кого-то. Оказалось, только что появились два офицера гвардейской конницы, приехавшие из Фракии по царскому делу, и он хотел узнать новости о войне. Новости они ему рассказали, — но отказались взять покататься верхом, узнав, что для этого предстоит поймать его, когда он спрыгнет с верхнего этажа. Помахав на прощанье, они со смехом тронулись прочь со двора, застучали копыта… Мальчик вздохнул, отвернулся — и увидел Лизимаха. Тот подошёл, забрал его из окна и отнёс обратно в постель.

Он подчинился легко, потому что знал Лизимаха от самого рождения. Едва научившись ходить, он уже забирался на колени к этому дядьке послушать его рассказы. Тимант, правда, говорил Леониду, что Лизимах не столько учёный, сколько переучившийся школьник… Но мальчик всегда был рад его видеть; и теперь доверчиво рассказал ему всё-всё о своем злополучном дне в лесу; не без того, конечно, чтобы прихвастнуть.

— Так ты только что ходил уже на побитой ноге?

— Нет, не могу. Я прыгал.

Он сердито нахмурился, глядя на ногу: болела проклятая. Лизимах осторожно подложил подушку.

— Ты с ногой поаккуратнее. Лодыжка была слабым местом Ахилла, знаешь?.. Мать держала его за лодыжку, когда окунала в Стикс, а потом забыла, что её тоже надо смочить.

— А в книге есть про то, как Ахилл умер?

— Нету. Но он знает, что умрёт, потому что исполнил свою смертную судьбу.

— Так значит предсказатели его предупреждали?

— Конечно. Его предупредили, что он умрёт сразу после Гектора… Но он всё равно его убил. Он мстил за Патрокла, друга своего, которого Гектор убил.

Мальчик напряжённо думал. Потом спросил:

— А Патрокл был его самый-самый друг?

— Да. Ещё с детства. Они росли вместе, когда ещё мальчишками были.

— А почему же тогда Ахилл сразу его не спас?

— Он забрал своих людей из боя, потому что Верховный Царь оскорбил его. Грекам без него очень туго пришлось; точь-в-точь как ему бог пообещал. Но Патрокл, когда увидел, как его старые товарищи гибнут, пришёл а Ахиллу в слезах… Он очень чувствительный был, Патрокл, знаешь ли. И вот он пришёл к Ахиллу и попросил: «Дай мне твои доспехи. Они подумают, что это ты вернулся. Этого будет достаточно, чтобы их напугать». Ну, Ахилл ему позволил, и он совершил много славных подвигов, но…

Потрясённый взгляд мальчика остановил его. Он умолк.

— Нельзя же было этого делать! Он же был генерал! А послал младшего офицера, когда сам идти не хотел… Это из-за него Патрокл погиб, он виноват был!

— Да, конечно. Он и сам это знал. Потому и исполнил свою смертную судьбу.

— А как царь его оскорбил? С чего всё началось?

По мере того как разворачивалась история, Александр с удивлением обнаруживал, что всё это могло случиться и в Македонии, в любой день.

Безрассудный младший сын едет в гости к могущественному гостеприимцу и уводит у него жену, а потом тащит ее — и месть следом — в дом своего отца… Любой древний род Македонии и Эпира мог бы рассказать не один десяток таких историй. Верховный Царь стал собирать своих подданных и вассалов… Царь Пелей, уже совсем старик, послал вместо себя своего сына, рождённого матерью-богиней… Когда он появился на Троянской равнине, ему было только шестнадцать, но ему уже не было равных среди воинов…

А сама война была точь-в-точь похожа на межплеменную заварушку в горах. Знатные воины с гиканьем носились где попало и вызывали друг друга на поединки, никого не спросясь… Пехота, похоже, толпами шлялась за своими хозяевами… Он слышал о доброй дюжине таких войн, от тех, кто видел их своими глазами, даже участие в них принимал. Одни начинались из-за вспышки старой родовой вражды; другие разгорались из-за свежей крови, пролитой в какой-нибудь пьяной ссоре, из-за передвинутого межевого камня, из-за неотданного выкупа за невесту, из-за того что на пиру посмеялись над обманутым мужем…

Лизимах рассказывал всё так, как ему это представилось в юности. С тех пор он успел прочесть рассуждения Анаксагора я максимы Гераклита, историю Фукидида, философию Платона, трагедии Эврипида и романтические пьесы Агафона — но Гомер всегда возвращал его в детство; когда он сидел на отцовских коленях и слушал барда, и любовался, как его старшие братья бряцают мечами у бедра (в то время по улицам Пеллы ещё ходили так).

Мальчик всегда думал об Ахилле не слишком хорошо, раз тот устроил такой скандал из-за какой-то девчонки. Теперь он узнал, что то была не просто девчонка: то была награда за доблесть — и царь забрал эту награду, чтобы его унизить!.. Тут совсем другое дело. Теперь понятно, почему Ахилл так разгневался… А Агамемнон представлялся ему приземистым дядькой с жесткой черной бородой.

И вот, Ахилл сидел в шатре у себя, удалившись от славы своей, и играл на лире Патроклу — единственному, кто мог его понять, — когда к нему пришли царские послы. Греки были в отчаянном положении, так что царю пришлось нахлебаться грязи. Ахиллу и девушку его отдадут; а кроме того он еще и на дочке Агамемнона жениться может, и огромное приданое получит землями и городами, и даже одно только приданое может взять, если захочет, без неё…

Как и всем при кульминации трагедии, — хотя и знают, чем всё закончится, — мальчику очень хотелось, чтобы на этот раз всё было хорошо. Пусть Ахилл смягчится, пусть они вместе с Патроклом пойдут в бой, вместе, плечо к плечу, пусть будут счастливы, пусть победят… Но Ахилл отвернул лицо своё. Они слишком много хотят, сказал он. «Потому что моя богиня-мать сказала, я несу в себе две смертных судьбы. Если останусь под Троей и буду сражаться, то не вернусь домой, но завоюю бессмертную славу. А если уеду домой, в любимую отчизну, то слава будет не так велика, зато у меня останется длинная жизнь, смерть не скоро ко мне придёт». Теперь его честь уже восстановлена — он выберет вторую судьбу и поплывёт домой…

Но третий посол ещё не говорил. Теперь он вышел вперёд; старый Феникс, знавший Ахилла, когда тот ещё ребёнком у него на коленях сидел. Когда собственный отец выгнал Феникса из дому и проклял, царь Пелей его усыновил. У Пелея ему было хорошо, но отцовское проклятие действовало, и он был бездетен. И он выбрал себе в сыновья Ахилла, чтобы когда-нибудь тот смог избавить его от бед. Теперь, если Ахилл отплывёт — он уедет с ним. Он ни за что не оставил бы Ахилла, даже за то, чтобы снова стать молодым. Но тут он стал умолять Ахилла, чтобы тот уважил его просьбу и повёл греков в бой.

Мальчик отвлёкся от рассказа и ушёл в себя. Он не хотел откладывать, ему не терпелось, он хотел тотчас же наградить Лизимаха подарком, о котором тот всегда мечтал. И ему казалось — он сможет.

— Я бы сказал «да»! Если бы ты меня попросил — я бы сказал «да»!.. Почти не замечая боли в растянутой ноге, он повернулся и обхватил Лизимаха за шею. Лизимах обнял его, не скрывая слез. Мальчика они не расстроили: такие слезы Геракл дозволяет.

Иметь под рукой нужный подарок — это большое счастье; и подарок этот был настоящий. Он вовсе не обманывал, он на самом деле любил Лизимаха, хотел бы быть вместо сына ему и отвести от него все беды. Если бы Лизимах пришёл к нему, как Феникс к Ахиллу, — он согласился бы на всё; он бы повёл греков в бой, он бы выбрал первую из судеб — никогда не вернуться домой в любимую отчизну, никогда не дожить до старости… Всё это было правдой — и счастьем!.. Так надо ли говорить, что всё это он сделал бы вовсе не ради Феникса? Он бы это сделал ради вечной славы.


Большой город Олинф, на северо-восточном побережье, сдался царю Филиппу. Сначала в город вошло его золото, солдаты потом.

Олинфийцы давно уже с тревогой смотрели, как растёт его могущество. Долгие годы они укрывали двоих его незаконнорожденных братьев, претендовавших на трон; стравливали его с афинянами, — когда это было им выгодно, — а потом заключили с Афинами союз.

Сначала он позаботился о том, чтобы подкупленные им люди в городе разбогатели и показали это остальным. Их партия росла и усиливалась. На юге, на Эвбее, он разжигал восстание, чтобы афинянам хватало забот у себя дома. И всё это время он вёл бесконечные переговоры. Посылал в Олинф своих послов и принимал их послов у себя, долго и подробно обговаривая условия мира, — а сам пока захватывал земли вокруг.

Когда это было сделано, он предъявил им ультиматум. Кто-то должен был уйти — или он, или они, — и он решил, что уйдут они. Если бы они сдались, то могли уйти с охранной грамотой. А их союзники-афиняне уж конечно позаботились бы о них.

Но, вопреки партии Филиппа, Олинф проголосовал за войну. Они дали несколько сражений, которые ему недёшево обошлись, прежде чем его клиенты сумели проиграть пару битв, а потом и открыть ему ворота.

Теперь он решил предупредить всех остальных, чтобы никому больше не хотелось доставлять ему столько хлопот. Пусть Олинф послужит примером. Мятежные полубратья умерли на копьях гвардейцев… А вскоре после того через всю Грецию потянулись на юг караваны скованных цепями рабов. Их вели профессиональные работорговцы — или те люди, чьи заслуги Филипп хотел вознаградить. Города, с незапамятных времён привыкшие к тому, что всю трудную работу делают фракийцы, эфиопы или широкоскулые скифы, теперь с возмущением смотрели, как мужчины-греки таскают тяжести под кнутом, а девушек-гречанок продают в бордели на невольничьих рынках. Глас Демосфена призывал всех порядочных людей объединиться против этого варвара.

Македонские мальчишки смотрели, как мимо них проходят бесконечные колонны отчаявшихся людей; как плачут ребятишки, бредя в пыли, цепляясь за подолы материнские… В этом зрелище было древнее предостережение: вот оно, поражение, — не напрашивайся на него.

У подножья горы Олимп, у моря, — город Дион, священная скамеечка под ноги Зевсу-Олимпийцу. Здесь, в священный месяц бога, Филипп устроил празднества в честь своей победы; с таким великолепием, какого и сам Архелай не знавал. Со всей Греции съехались на север почётные гости; а кифаристы и флейтисты, рапсоды и актёры состязались за золотые венки, пурпурные ризы и кошели, набитые серебром.

Собирались ставить «Вакханок» Эврипида. Когда-то Эврипид поставил их впервые на этой самой сцене. Теперь декорации с фиванскими холмами и с тамошним царским дворцом писал самый знаменитый театральный художник из Коринфа. Каждое утро было слышно, как трагики на своих квартирах тренируют голоса, от божьего грома до девичьих нежных трелей. Даже у всех учителей были выходные дни, каникулы. А у Ахилла и его Феникса (прозвище прилипло тотчас) был свой собственный порог Олимпа, и картины празднества тоже свои. Феникс рассказывал Ахиллу свою собственную «Илиаду», о которой Тимант и понятия не имел. Увлечённые своей игрой, они никому не причиняли хлопот.

А в день бога, что празднуется ежегодно, царь задал грандиозный пир. Александр должен был там появиться; но чтобы ушёл раньше, чем начнут пить. На нём был новый голубой хитон с золотым шитьём; тяжёлые волнистые волосы завиты в кудри… Он сидел на трапезном ложе в ногах у отца, а рядом был собственный серебряный кубок. Зал сверкал огнями бесчисленных ламп; сыновья вождей и царские телохранители ходили меж царём и его гостями, разнося подарки.

Там было и несколько афинян, из тех что хотели мира с Македонией. Мальчик заметил, что отец следит за своей речью. Пусть афиняне помогали его врагам, пусть они опустились до заговора с персами, — хотя их предки под Марафоном сражались, — но они из всех греков греки, а отец мечтал стать греком.

Царь кричал в Зал — спрашивал одного из гостей, что это он невесел. Это был Сатир, великий афинский комедиант. Добившись чего хотел — обратив на себя внимание, — он теперь очень забавно изобразил испуг — и сказал, что вряд ли осмелится признаться, чего бы ему хотелось. «Только скажи, — крикнул царь, протянув к нему руку. — Скажи!»

Оказалось, что он хочет свободы для двух юных девушек, которых увидел в толпе рабынь; это дочери его друга-гостеприимца из Олинфа. Он хотел их избавить от этой судьбы и дать им приданое. Это просто счастье, — закричал царь, — выполнить столь великодушную просьбу. Раздался шум рукоплесканий, в зале словно потеплело. Гостям, по дороге сюда проходившим мимо загонов с рабами, есть стало чуточку полегче.

Начали вносить гирлянды; и большие тазы со снегом, принесенным с Олимпа, чтобы охлаждать вино. Филипп повернулся к сыну, смахнул назад влажные, уже потерявшие завивку волосы с его горячего лба, поцеловал этот лоб под восхищённый ропот гостей и отослал его спать, бегом. Александр соскользнул на пол, попрощался с гвардейцем у дверей — тот был другом его — и помчался в покои к матери, всё-всё ей рассказать.

Он ещё не успел коснуться двери, когда ощутил какое-то предупреждение изнутри.

В комнате был тарарам. Женщины жались друг к другу, словно испуганные куры. Мать его, всё ещё одетая в то самое платье, какое надела, чтобы петь с хором, шагала из угла в угол. Туалетный столик был перевёрнут; одна из девушек стояла на четвереньках, подбирая иголки и булавки. Когда открылась дверь, она уронила кувшин и пролила краску для век. Олимпия, шагнула к ней и так ударила по голове, что та рухнула на пол.

— Убирайтесь отсюда! Все убирайтесь!.. Суки!.. Раззявы… Дуры!.. Убирайтесь все, оставьте меня с сыном!..

Он вошёл. С лица его градом катился пот — вытекала жара в зале и то разбавленное вино, что успел выпить за едой, — а в желудке было нехорошо, тяжесть. Он молча направился к ней. Женщины убежали; она бросилась на кровать и начала кусать и бить подушки. Он подошёл и встал рядом на колени. Когда погладил ей волосы — свои руки показались холодными… Он не спрашивал, в чём дело.

Олимпия резко обернулась и схватила его за плечи, призывая всех богов в свидетели её обид. Пусть отомстят за неё!.. Она прижала его к себе; теперь они оба качались взад-вперёд. Да не допустят небеса, — кричала, — чтобы он хоть когда-нибудь узнал, что ей приходится выносить от этого подлейшего из людей!.. В его возрасте нельзя такого знать!.. С этого она начинала всегда. Он чуть повернул голову, чтобы можно было дышать. На этот раз не парнишка, — подумал он. — На этот раз должна быть женщина.

В Македонии уже бытовала поговорка, что в каждой войне царь берет по жене. Надо сказать, что эти браки — всегда подкрепленные пышными ритуалами, чтобы ублажить родню, — были хорошим способом приобрести надежных союзников. Но мальчик знал только то, что видел. Теперь он вспомнил, что отец словно лоснится, как бывало уже и раньше.

— Фракийка!.. — кричала его мама. — Грязная, в синих разводах!..

Значит, всё это время девушку прятали где-то в Дионе. Гетеры ходили открыто, их все видели.

— Мне очень жаль, мама, — сказал он. — Отец женился на ней?

— Не называй этого человека отцом!..

Она держала его на расстоянии вытянутых рук и смотрела ему в лицо. Ресницы у нее склеились, веки в синих и черных разводах, глаза расширились так, что белки было видно и сверху и снизу. Платье сползло с плеча, густые темно-рыжие волосы торчали вокруг лица и падали, спутавшись, на обнаженную грудь. Он вспомнил голову Горгоны в Зале Персея — и со страхом отогнал от себя эту мысль.

— Твой отец?!.. — кричала она. — Загревс свидетель, в этом тебя никто обвинить не может!.. — Пальцы ее так впились ему в плечо, что он стиснул зубы от боли. — Придет день!.. Да, придет!.. Он узнает, сколько в тебе от него!.. О, да-да, он узнает, что перед ним был более великий, не ему чета!..

Она отпустила его, упала назад, опершись на локти, и расхохоталась.

Она каталась в своих рыжих волосах, смеясь взахлёб, с хриплым вскриком при каждом вдохе; смех становился всё громче, всё пронзительней… Мальчик никогда прежде такого не видел, ему стало страшно. Стоя возле нее на коленях, он схватил ее за руку, целовал залитое потом лицо, кричал ей в ухо, чтобы перестала, чтобы сказала ему что-нибудь… Вот он здесь, с ней, её Александр… Пусть она не сходит с ума, ну пожалуйста, а то он умрёт!..

Наконец она затихла; глубоко, со стоном, вздохнула и села. Обняла его и прижалась щекой к его голове. Ему уже не было страшно, он расслабился и прильнул к ней, закрыв глаза.

— Бедный ты мой! Бедный малыш! Напугался, да?.. Это всего лишь припадок истерики, вот до чего он меня довёл. Перед другими мне было бы стыдно, а перед тобой — нет. Ведь ты знаешь, что мне приходится терпеть. Смотри, родной мой, вот видишь, я тебя узнаю, я вовсе не сошла с ума… Хотя он, конечно, был бы рад такому. Тот человек, кто называет себя твоим отцом.

Он открыл глаза и сел рядом.

— Когда я вырасту большой, я позабочусь, чтобы тебе отдавали должное.

— А ведь он и не догадывается, кто ты. Но я-то знаю… Я — и ещё бог.

Он не стал ничего спрашивать. Хватало и того, что увидел. Но потом, ночью, когда его вытошнило и он лежал пустой-пустой, с пересохшими губами, и слушал доносившийся издали шум пира, — ему вдруг вспомнились эти её слова.


На следующий день начались Игры. Двуконные колесницы мчались кругами, а колесничные пехотинцы спрыгивали на ходу, бежали рядом и вновь вскакивали наверх. Феникс успел заметить пустые глаза мальчика и догадался о причине; и теперь рад был видеть, что гонка его увлекла.

Он проснулся чуть раньше полуночи, с мыслью о маме. Выбрался из постели, оделся… Только что ему приснилось — она звала его из моря, как богиня-мать звала Ахилла. Надо было пойти к ней и спросить, что она имела в виду прошлой ночью.

В её комнате было пусто. Только одна древняя старуха из домашних рабынь копошилась, прибирая вещи; её все забыли. Она посмотрела на него покрасневшими слезящимися глазами и сказала, что царица ушла в храм Гекаты.

Он выскользнул в ночь, среди перепившихся гостей и шлюх, солдат и воров. Ему надо было увидеть её; увидит ли она его — это не важно. А дорогу он знал.

В честь праздника ворота города были открыты. Далеко впереди виднелся факел, и в его свете чёрные плащи. Ночь безлунная, настоящая ночь Гекаты. Они не видят, как он крадётся за ними следом. Ей приходится самой бороться за себя, потому что у неё нет взрослого сына, который мог бы ее защитить. То, что она сейчас делает, — она делает за него…

Она оставила женщин ждать, а сама пошла дальше, одна. Он проскользнул следом, мимо кустов олеандра и тамариска, до самого храма, где трехликая статуя богини. Мать была там, в руках у нее кто-то скулил и хныкал. Факел свой она воткнула в закопченный каменный стакан возле алтарной плиты. Она была вся в черном; а что держала — это оказался черный щенок. Она взяла его за загривок и резанула ножом по горлу. Он забился, завизжал, в свете факела блестели его глаза… Теперь она взяла его за задние лапы и держала так, вниз головой; а он дергался и кашлял, и кровь текла струей… Когда у щенка начались судороги, она положила его на алтарь, а сама встала на колени перед статуей и начала бить кулаками землю. Он слышал то яростный шепот, — тихий, словно шипенье змеи, — то такой вой, что его мог бы издать и тот щенок, если бы жив был… Незнакомые слова заклинаний, знакомые слова проклятий… А ее длинные волосы свисали в густую кровь на алтаре; и когда она поднялась на ноги — концы волос жестко слиплись, а на руках запеклись черные пятна.

Когда всё кончилось, он прошел вслед за ней до самого дома; всё время держась позади, чтобы не заметила. Теперь она снова уже не выглядела чужой. Но хоть и шла она среди своих женщин, ему не хотелось упускать ее из виду ни на миг.

На следующий день Эпикрат сказал Фениксу:

— Сегодня ты должен уступить его мне. Я хочу взять его на музыкальный конкурс.

Раньше он собирался пойти со своими друзьями, с которыми можно поговорить о музыке, о сегодняшнем исполнении, — но вид мальчика его встревожил. Он ведь тоже слышал разные разговоры, как и все остальные.

Состязались кифаристы. Собрались все видные мастера. В самой Греции и в греческой Азии, в городах Италии и Сицилии — вряд ли нашелся бы хоть один, кого сейчас не было здесь. Неведомая доселе красота захватила мальчика; он забыл о своем настроении, он был в экстазе. Так Гектор, ушибленный камнем Аякса, оглянулся на голос, от которого у него волосы на голове зашевелились, — и увидел, что возле него стоит Аполлон.

После того жизнь пошла почти по-прежнему. Иногда мать многозначительно вздыхала или смотрела на него, чтобы напомнить, — но самый сильный шок был уже позади. Телом он был здоров, и возраст брал своё. Он искал исцеления так, как подсказывала ему природа: вместе с Фениксом ездил верхом по каштановым рощам на склонах Олимпа и распевал Гомера — строка по строке — сначала по-македонски, потом по-гречески.

Феникс был бы рад держать его подальше от женских покоев. Но если бы царица хоть раз усомнилась в его верности, он потерял бы мальчика навсегда. Нельзя было заставлять её тщетно искать своего сына. Но теперь казалось, по крайней мере, что мальчик выходит от неё не в таком скверном настроении, как прежде.

В последнее время она была увлечена каким-то планом, и даже повеселела. Поначалу Александр ждал со страхом, что она придёт в полночь с факелом и поведёт его к святилищу Гекаты. До сих пор она ни разу ещё не предлагала, чтобы он сам призвал проклятие на отца; в ту ночь, когда они ходили к могиле, он только стоял рядом и держал, что ему дали.

Шло время. Становилось ясно, что ничего такого не будет, — и в конце концов он даже спросил её. Она улыбнулась; под скулами мелькнули мягкие тени. Он узнает, когда придёт время, — он изумится… Это служение, которое она пообещала Дионису… И ещё сказала, что он тоже там будет и увидит сам. На душе у него стало полегче. Наверно это опять будут какие-нибудь пляски в честь бога. Последние два года она говорила, что он уже слишком большой для женских таинств. Ему уже было восемь. Горько было думать, что скоро вместо него с ней будет повсюду ходить Клеопатра.

Как и царь, она принимала у себя многих чужеземных гостей. Знаменитый трагик Аристодем приехал не выступать; он прибыл в качестве посла, — эту роль часто доверяли известным актёрам, — прибыл улаживать выкупы за афинян, захваченных в Олинфе. Изящный, стройный, элегантный, Аристодем владел своим голосом, словно изысканной флейтой; почти видно было, как он играет этим голосом. Александр восхищался, слушая, как умно мама говорит с послом о театре. Потом она принимала Неоптолема со Скироса, ещё более знаменитого протагониста, который теперь ставил «Вакханок» и сам будет играть бога. На этой встрече мальчика не было.

Он не знал бы, что мать колдует, если бы не услышал однажды, через дверь. Хотя двери и толстые, какую-то часть заклинаний он разобрал. Прежде он такого не слыхал — что-то про убийство льва на горе, — но смысл был всё тот же, что и всегда. Так что он ушёл, не постучавшись.


Феникс разбудил его на заре, чтобы идти в театр. Он был ещё слишком мал, чтобы сидеть на почетных креслах; когда вырастет, будет сидеть там с отцом… А пока он спросил у мамы, можно ли ему быть рядом с ней, как это было еще в прошлом году. Она сказала, что смотреть пьесу не будет, — у нее в это время другие дела, — но он ей после расскажет, как всё было и как ему понравилось.

Театр он любил. Любил вот таким, просыпающимся на рассвете к радости, которая скоро начнется; со свежими утренними запахами. Тут и пыль, прибитая росой; и трава, примятая множеством ног; и дым от только что потушенных факелов, при которых работали ночью… Он любил смотреть, как расходится по рядам народ, как суетятся внизу, на почетных местах, со своими ковриками и подушками; любил слушать, как гудит наверху толпа солдат и крестьян, как воркуют женщины на своей половине; а потом, вдруг, первые ноты флейты — и все остальные звуки замирают, кроме пения утренних птиц.

Пьеса началась мрачно, ещё в рассветных сумерках. Бог, в облике прекрасного белокурого юноши, приветствовал огонь на могиле матери своей и замышлял месть фиванскому царю, который презрел его обряды. Мальчик заметил, что юным голосом бога искусно говорил мужчина, а у его менад были плоские груди и звонкие мальчишьи голоса; но он отодвинул это знание и отдался иллюзии.

Темноволосый юный Пентей зло говорил о менадах; о том, каковы обряды у них. Бог должен был убить его за это. Сюжет он знал уже заранее, друзья рассказали. Смерть Пентея была самой ужасной, какую только можно себе представить; но Феникс пообещал, что показывать её не будут.

Когда слепой пророк упрекнул царя, Феникс шепнул на ухо, что этот старый голос из-под маски принадлежит тому же самому актёру, который играл молодого бога; таково было искусство трагика. А когда Пентей умрёт за сценой, этот актёр опять сменит маску и будет играть безумную царицу Агаву.

Царь запер бога в тюрьму, но бог вырвался землетрясением и огнём. Театральные эффекты, поставленные афинскими мастерами, испугали и восхитили мальчика. Обречённый на гибель Пентей, пренебрегая чудесами, так и не признал божество. И пропал его последний шанс: Дионис опутал его смертельным волшебством и отобрал у него разум. Он видел два солнца в небе; и решил, что может передвигать горы… Но позволил насмешливому богу нелепо замаскировать его под женщину, чтобы подсмотреть обряды менад. Мальчик смеялся вместе со всеми, и это веселье обострялось предчувствием грядущих ужасов.

Царь ушел умирать, пел хор, потом явился Посланник с вестью. Он рассказал, что Пентей забрался на дерево, чтобы подсматривать оттуда, но менады увидели его и — исполненные ниспосланной богом безумной силы — вырвали его дерево с корнями; и тогда его обезумевшая мать, решив, что перед нею дикий зверь, первая набросилась на него, а потом и другие менады, и они разорвали его на куски. Всё это уже произошло — Посланник только рассказывал, как это было, — показывать этого не стали, как и обещал Феникс. Но и одного рассказа было вполне достаточно. А теперь вот-вот появится Агава, — кричал Посланник, — появится с трофеем своей охоты.

Менады вбежали на сцену в окровавленных одеждах; Агава несла голову, насаженную на копье, как это делают охотники. Голова сделана из маски Пентея и парика сзади, а в середину что-то набито, и красные тряпки снизу висят… А на царице была ужасная безумная маска, с истошным выражением лица, с глубоко ввалившимися напряженными глазами и неистово искаженным ртом. И такой из этого рта вырвался голос — что при первых же звуках его Александр тоже словно два солнца увидел. Он сидел совсем близко от сцены, а зрение и слух у него были остры… Парик над маской был светлый, но сквозь его распущенные пряди проглядывали живые волосы, и видно было, что волосы рыжие. И руки царицы были обнажены — и он узнал эти руки, и даже браслеты на них.

Актеры, разыграв изумление и ужас, отступили, чтобы дать ей место на сцене. Публика загудела. После бесполых мальчиков, все тотчас услышали, что это настоящая женщина. Кто это?.. Что?!..

Мальчику показалось, что он уже много часов сидит здесь один со своим знанием, а потом по толпе побежало слово. Оно разлеталось, как лесной пожар; зоркие настойчиво убеждали тех, кто видел хуже; звонкий щебет и возмущенный шепот женщин; низкий прибойный рокот мужчин наверху; а с почетных мест — напряженная, мертвая тишина.

Мальчик чувствовал себя так, словно это его собственная голова насажена там на копье. А мать его взмахнула волосами и показала на кровавый трофей. Она вросла в эту ужасную маску, маска стала ее лицом!.. Он обломал себе все ногти, вцепившись в каменную скамью.

Флейтист дул в свои дудки, а она пела:


Я возвеличена над всей землей

Пусть люди меня восхваляют —

Эта охота была моя!


За два ряда перед собой мальчик видел спину отца; тот повернулся к гостю, сидящему рядом. Лица видно не было.

Проклятье на могиле, кровь чёрного щенка или кукла, проткнутая терновым шипом, — то всё были тайные обряды. А здесь — заклинание Гекаты при свете дня, жертвоприношение во имя смерти!.. На копье у царицы была голова её собственного сына.

Голоса вокруг вырвали его из этого кошмара, но повергли в другой. Голоса поднялись, как жужжанье мух, потревоженных на мертвечине, почти заглушив декламацию актёров.

Это о ней все говорили, а не о царице Агаве из пьесы. Они говорили о ней!.. Южане, называвшие Македонию варварской страной, князья и простолюдины… Солдаты…

Пусть бы они называли её колдуньей — богини должны быть волшебницами, — но здесь было другое, он знал эти голоса. Так люди из фаланги говорят в караулках о женщине, с которой половина из них переспала; о деревенской девке, родившей байстрюка…

Феникс тоже страдал; он соображал не слишком быстро, и поначалу был просто оглушен. Даже от Олимпии не ожидал он подобной дикости. У него не было сомнений, что она пообещала это Дионису, потеряв голову от вина, танцуя при своих обрядах.

Царица Агава очнулась; её безумие сменилось отчаянием; над ней появился неумолимый безжалостный бог, завершить пьесу. Хор запел заключительные строки:


Боги многолики и, чтобы исполнить волю свою…..

Бог приносит то, о чём не думалось,

Как мы видели это здесь.


Всё кончилось, но никто и не пошевелился уходить. Что она будет делать?.. А она поклонилась статуе Диониса на площадке для хора — и ушла, вместе с остальными. Ясно было, что больше уже не покажется. Кто-то из статистов подобрал и унёс голову… С высоты, из безликой толпы, раздался долгий, пронзительный свист…

Протагонист снова вышел на сцену принять рассеянные аплодисменты. Причуда царицы ему помешала, так что сегодня он сыграл не лучшим образом, — однако представление удалось, он не зря старался.

Мальчик поднялся, не глядя на Феникса. Вздёрнув подбородок, глядя прямо перед собой, он прокладывал себе дорогу через медлительную, болтающую толпу. При их приближении разговоры стихали, но не настолько быстро, чтобы их можно было не услышать. Сразу за порталом театра он повернулся, посмотрел в глаза Фениксу и сказал:

— Она была лучше актёров!

— Да, конечно, её бог вдохновлял. Она же своё выступление ему посвятила, чтобы почтить… Дионис очень любит такие приношения.

Они вышли на утоптанную площадь перед театром. Женщины, укоризненно переговариваясь, расходились по домам; мужчины не уходили, собирались группами. Неподалеку от выхода стояла стайка нарядных гетер, дорогих девушек из Эфеса и Коринфа, что обслуживали офицеров в Пелле. Одна сказала нежным звонким голосом:

— Бедный мальчонка! Видно, как он переживает!..

Мальчик не обернулся, будто не слышал.

Они уже почти выбрались из толпы. Феникс уже начал дышать посвободнее — и тут вдруг обнаружил, что малыш исчез. Ещё этого не хватало!.. Но нет, он оказался рядом, в нескольких шагах, возле группы каких-то мужчин. Феникс услышал, как они рассмеялись, бросился туда, — но опоздал.

Человек, произнесший последние недвусмысленные слова, ничего плохого не ожидал. Но другой, стоявший к мальчику спиной, ощутил рывок: кто-то, вроде, быстро дёрнул его за пояс. Оглянувшись в расчёте на свой рост, он не сразу понял в чём дело, и едва успел ударить мальчишку по руке. Кинжал резанул шутника вскользь, по боку, вместо того чтобы вонзиться прямо в живот.

Всё произошло так быстро и бесшумно, что никто из окружающих даже не оглянулся. А эта группа замерла, словно окаменев: раненый, со струйкой крови, сбегающей по бедру; хозяин кинжала, что схватил было мальчика, но теперь понял, кто перед ним, и беспомощно смотрел на окровавленное оружие в его руке; Феникс за спиной мальчика, положивший руки ему на плечи; и сам мальчик, глядевший в лицо раненому: оказалось, что он его знал. А человек, зажавший тёплую струйку у себя на боку, смотрел на него с изумлением и болью, а потом — не сразу — к этому добавился и испуг: узнал.

Все замерли, казалось никто не дышал. Но прежде чем хоть кто-нибудь успел сказать хоть слово, Феникс поднял руку, как будто на войне. Его квадратное лицо набычилось, его почти нельзя было узнать.

— Для всех вас лучше забыть о происшедшем, — сказал он.

И — пока те нерешительно переглядывались — потянул мальчика за собой, увёл его прочь.

Не зная другого места, где можно было бы его укрыть, он забрал его к себе на квартиру; на единственной приличной улице этого маленького городка. В небольшой комнатке было душно от старой шерсти, старых свитков и старой постели; и от мазей, которые Феникс втирал в свои негнущиеся колени. На постели лежало одеяло в красную и синюю клетку — мальчик упал на него вниз лицом, и так лежал, без единого звука, без единого движения. Феникс похлопал его по плечу, погладил голову… А когда он разразился судорожным плачем — начал его утешать.

Он не задумывался сейчас ни о чём, что будет после, важен был только вот этот миг. Он убедился, что любовь его не только беспола, но и безгранична, самоотверженна. Он не задумавшись отдал бы всё, что у него есть; он кровь свою отдал бы по капельке… Но сейчас было нужно гораздо меньше — только утешение и целящее слово.

— До чего же грязный тип!.. Невелика потеря, если б ты его и убил: ни один человек чести не снёс бы такого. Только безбожный мерзавец может потешаться над посвящением богу. Ну перестань, мой Ахилл. Разве можно расстраиваться из-за того, что в тебе проснулся воин?.. Он поправится, — хотя и не заслужил этого, — и никогда, никому, ничего не скажет. Если, конечно, не совсем дурак. А от меня никто и слова не услышит…

Мальчик с трудом глотал слезы, уткнувшись ему в плечо.

— Он же мне лук сделал!..

— Выкинь. Я тебе лучше достану.

Они помолчали.

— Он же не мне это сказал!.. Он не знал, что я там…

— Но кому нужен такой друг?

— Он не ждал удара.

— Ты тоже не ждал услышать такое!

Очень мягко и осторожно — заботливо и учтиво — мальчик освободился от его рук и снова лёг ничком, уткнувшись в одеяло. Потом вдруг сел и вытер рукой нос и глаза. Феникс смочил полотенце из кувшина, отжал, и стал протирать ему лицо. Мальчик не противился; сидел неподвижно, с напряжённым взглядом, вроде и внимания не обратил.

Феникс достал из-под изголовья самый лучший свой серебряный кубок и вино, оставленное на завтрак. Мальчик выпил — чуть поупирался, но выпил, — и сразу порозовел. И лицо, и шея, и грудь… Потом сказал:

— Он оскорбил мой род. Но он не ждал удара.

Вскинув голову, так что взметнулись волосы, он одёрнул измятый хитон и завязал распустившийся ремешок сандалии.

— Спасибо, что приютил меня в своём доме. А теперь я пойду.

— Сейчас это неразумно. Ты же ничего ещё не ел.

— Есть я не хочу. Спасибо. До свидания.

— Так подожди, я переоденусь и поеду с тобой.

— Нет, спасибо. Я хочу один.

— Ну подожди! Давай, отдохнём немного; почитаем или погуляем пойдём… — Феникс положил руку ему на плечо.

— Отпусти!..

Рука Феникса отдернулась сама собой, словно у испуганного ребенка.


Позже он обнаружил, что на месте нет верховых сапог Александра и учебных дротиков; лошадки тоже не оказалось. Феникс кинулся выяснять, не видел ли кто-нибудь, куда он поехал. Оказалось, его видели над городом: он верхом поднимался по склонам Олимпа.

До полудня оставалось еще несколько часов. Феникс дожидался его возвращения и слушал, что говорят вокруг. Все соглашались, что царица совершила этот чудной поступок как бы в посвящение богу. Ведь эпирцы — они мисты от рождения, они это с молоком материнским всасывают… Но у македонцев это ей чести не прибавит, нет. Царь, ради гостей, постарался сделать вид, будто ничего особенного не произошло, и с трагиком Неоптолемом обошелся милостиво… Да, а где юный Александр?..

А-а, он поехал верхом покататься, — отвечал Феникс, пряча всё возраставший страх. Что это на него нашло?!.. Позволил ребёнку уйти одному, словно взрослому… Он ни на мгновение не должен был глаз с него спускать!.. Ехать искать теперь бессмысленно: на огромном массиве Олимпа две армии друг от друга укрыться могут. Там отвесные стены и бездонные ущелья; там медведи, волки, леопарды, даже львы еще попадаются…

Солнце садилось. Крутые восточные склоны, под которыми стоит Дион, потемнели; часть гор скрылась в клубящихся тучах. Феникс ехал верхом, прочесывая открытую местность над городом. У священного дуба он спешился и воздел руки к освещенной солнцем вершине, к трону Царя Зевса, что купается в чистом эфире. Молился со слезами, обещал жертвы… Ведь когда настанет ночь — скрывать правду будет уже невозможно!..

Громадная тень Олимпа переползла линию берега и погасила вечернее сияние моря. Дубраву заполнили сумерки, а дальше в лесах было уже черно. Но вот на границе сумерек и тьмы что-то, вроде, шевельнулось… Феникс вскочил на коня — а в суставах будто ножи! — и поехал в ту сторону.

Мальчик спускался по склону меж деревьев, ведя свою лошадку под уздцы. Лошадка, измученная до полусмерти, брела рядом с ним, припадая на одну ногу; и так они ковыляли вниз по прогалине, одинаково уставшие. Увидев Феникса, мальчик поднял руку в приветствии, но ничего не сказал.

Дротики были привязаны поперёк чепрака, колчана для них у него ещё не было. Лошадка, словно заговорщик, прижималась щекой к его щеке. Одежда на нём была изорвана, колени ободраны и заляпаны засохшей грязью, руки и ноги покрыты царапинами; заметно было, что он исхудал с утра; а хитон спереди был пропитан кровью, снизу доверху… Но он мирно шёл меж деревьев — глаза широко раскрытые и пустые, — шёл легко, будто плыл, с нечеловеческим спокойствием и безмятежностью.

Феникс спешился рядом с ним, схватил его за плечи, начал ругать, спрашивать… Мальчик погладил лошадке морду и сказал:

— Охромел, вот, мой конь.

— Я тут метался, чуть с ума не сошёл от страха! Что ты с собой сделал? Откуда кровь? Где ранен? Где ты был?..

— Я не ранен. — Он вытянул руки, отмытые в каком-то горном ручье. Под ногтями была кровь. Глаза его погрузились в глаза Феникса, но остались непроницаемы. — Я алтарь поставил, устроил святилище и принес жертву Зевсу. — Он поднял лицо к небу. Белый лоб под упругой шапкой волос казался прозрачным, почти светился. Широко раскрытые глаза сияли. — Я принес жертву богу, и он заговорил со мной. Он говорил со мной!