"Стая" - читать интересную книгу автора (Григорьева Ольга)Глава первая ПРИТКАОна столкнулась с Бьерном у обозной телеги – одной из многих, отправлявшихся в Альдогу[1]. Невысокий коренастый раб Бьерна нес большую корзину на длинном ремне, она – нелепый, драный, перебинтованный берестяной плетенкой короб. Не из тех, что матово поблескивают кожей в больших боярских домах, а еще прабабкин – твердый, плетенный из ивовых прутьев, с деревянным днищем. – Отойди! – Бьерн отогнал ее от телеги, раб осторожно поставил корзину внутрь. Короб она не выронила. Сжалась пред варягом – маленькая, костлявая, некрасивая, – зыркала исподлобья и молчала. Не уходила. – Так, – он остановился, поглядел на оборванную девку, на ее жалкий короб, нахмурился: – Чего тебе? – Мне надо в Альдогу… Бьерн хмыкнул, отвернулся, направился к стоящим подле городьбы лошадям. Нынче по зиме на Приболотные земли налетела неведомая хворь, унесла почти треть всех жителей. А когда вскрылся лед на Малой Рыське, многие уцелевшие отправились вверх по реке. Шли к родичам, что жили в других местах – посуше, полюднее. Некоторые – из тех, кто побогаче, сами ладили обозы – снимались с насиженного места со всем скарбом, грузились на телеги. Победнее или вовсе осиротевшие лепились к ним, клялись Родом, что непременно отработают в дороге. Звали таких просителей притками, как болячки, что липнут к человеку и отвязаться не хотят. Беженцы чаще брали взрослых приток – кому ведомо, когда потребуются в пути сильные руки … Пока Бьерн крепил на конской спине седло да прилаживал к луке клевец на короткой рукояти, девка вновь очутилась рядом. Прижала к пузу свои нехитрые пожитки, обхватила руками плетеные бока, шмыгнула носом. – Как тебя зовут? – спросил варяг. – Айша. На самом деле у нее было несколько имен. Одно, родовое, дал ей жрец в дальнем болотном капище[2], и знали его лишь тот жрец да она сама. Другое – общинное[3], девчачье, никак не вязалось с ее узким, тонким лицом, тощей фигурой и глубоким грудным голосом. Поэтому никто не называл ее по имени. Зато прозвище, данное ей давным-давно, прилепилось прочно, приросло и, как часто бывает, стало нравиться ей самой. – Айша? – Бьерн удивился. Она кивнула: – Мне бы приткнуться. Я отработаю … Ее упорство нравилось варягу. Он огладил лошадиный круп, усмехнулся: – Отработаешь? По тону Айша поняла – разрешил. Благодарно улыбнулась, сунула в телегу короб, влезла следом. – Рейнар! – позвал Бьерн худого юркого мужика, восседающего на первой телеге. Раб подвел ему лошадь, Бьерн легко запрыгнул в седло: – Готовы? Мужичок утвердительно кивнул, гаркнул, телеги медленно тронулись в путь. Ленивая рыжая лошаденка зачмокала копытами по новгородской грязи. Айша смотрела по сторонам и молчала. Бьерн ехал возле телеги, косился на ее профиль – чересчур острый, чересчур резкий и при этом светлый, почти прозрачный. – Ты откуда родом? Откуда она еще могла быть, как не из глухого, затерянного в болотах печища[4], что, как грибы, росли в Приболотье? Этот короб, красная шерстяная юбка с драным подолом, чуни[5], чем-то напоминающие кошачьи лапы, с желтыми носами и коричневым верхом, серая рубаха с большими выцветшими узорами по вороту, плат, по-бабьи подвязанный почти под самые брови… И глаза под ним… Огромные, широко расставленные, слегка приподнятые в углах, желто-зеленые, как у дикой кошки… Красивые глаза… – С Затони. Сначала Бьерн не понял. Потом сглотнул, уставился на ее крупный мягкий рот: – С Затони? С Гиблого болота? Айша зло покосилась на него, потерла указательным пальцем переносицу, нехотя повторила: – С Затони. Мало кто не знал о Затони – дальнем лесном печище, куда боялись заходить даже самые отважные охотники. В Приболотье вообще выживали люди непростые – лесные, болотные, чуждые до веселых утех и шумных игрищ, но никто и никогда не видел тех, кто жил в Затони. Сколь бы ни приходили туда случайные путники иль искатели лучшей доли – небольшие затоньские дома встречали их молчаливой сырой пустотой. Средь людей бродили разные слухи. Поговаривали, будто живет в Затони старый колдун со своими крогорушами, лембоями да прочими кромешниками[6] и обладает он удивительной силой переходить из живого мира в мир мертвых. А от незваных гостей прячется на кромке меж живыми и мертвыми – потому-то его и не застать. Горму, отцу Бьерна, эти разговоры не нравились. Надеясь развеять сплетни, Горм пару раз посылал в Затонь своих людей. Однажды Бьерн пошел с таким отрядом – было интересно – верно ли толкуют бабы. До сей поры при воспоминании о Затони у Бьерна неприятно сохло горло и по спине пробегали мурашки. До ухода в болотные земли он многое повидал – да и как не повидать сыну свободного ярла?[7] С малолетства воевал в хирде[8] отца в разных землях, на море и на суше, привык и к крови, и к непогоде, и к смерти. Но к тому, что испытал там, в Затони, – приучен не был. Печище казалось заброшенным – ютилось в небольшой болотной лядине[9], меж трех высоких корявых осин с голыми ветками. Крышу головной избы зеленой шерстью покрыл болотный мох, еще пять низких земляных валов с черными дырами влазов выстроились полукругом. В центре меж ними выпирал в небо острый костяк старого колодезного журавля, кособочилась телега на одном колесе. Телега обросла огромными лопухами, вокруг колодца гнездилась густая крапивная поросль. Подле одной из землянок, на неструганом березовом поручне трепыхалась под порывами ветра грязная тряпица. «Эй, есть тут кто?» – крикнул Бьерн. Голос загудел, заметался меж осиновых стволов, не затихая, а лишь набирая силу, стукнулся гулким эхом в покосившуюся дверь. Та отворилась. На двор вышла баба. Маленькая, босая, со спутанными черными космами волос, закрывающими плечи. Красная с желтыми пятнами юбка едва доставала ей до щиколоток. Издали баба казалась белокожей и красногубой. Ее шею плотно облегали несколько рядов костяных и стеклянных бус. Сползали вниз, прикрывая голую грудь. Впалый бабий живот перетягивал длинный кушак с желтым шитьем по краю, отороченный волчьим мехом. Раздвоенные концы кушака волчьими лапами касались земли, путались в красных складках. Мотая кудлатой башкой, баба направилась к колодцу. Прошла босая сквозь крапивные кущи, будто не заметила. Склонилась над колодцем, затем выпрямилась, откинула на плечи волосья и села на край. Запрокинула голову, воззрилась на пришедших, вытянула руки, словно пытаясь оттолкнуть их. Бьерн увидел ее обвисшие груди, морщины на шее, исцарапанные тощие лодыжки под приподнявшимся подолом. «Не бойся, мать, – сказал кто-то сердобольный из воинов. – Скажи, где хозяин? » «У-у-у», – низко затянула старуха, поднялась на ноги, подобрала юбку и встала на край колодезной опалубки. Она не произнесла ни слова, а по ее морщинистым щекам все время текли слезы. Потом, несколько ночей подряд, Бьерну снились эти влажные воспаленные глаза и мокрые полосы на проеденных временем старушечьих щеках… Не переставая завывать, старуха сделала несколько шагов по краю до утла колодезной опалубки, затем резко взмахнула руками, как птица крыльями, и прыгнула в колодец. Да нет, не прыгнула – упала башкой вниз. Когда полезли доставать ее тело, то нашарили в застоявшейся колодезной воде еще двух мертвяков – мальчишку лет двенадцати и совсем маленькую девочку. Мальчишка выглядел как любой другой мертвяк, а девочку вода не пощадила – раздула, изуродовала, разъела кожу, оставив нетронутым лишь небольшой клочок – на лопатке. Там кожа оставалась чистой, только очень белой, почти голубой, и на этом неприятно голубом клочке черным пауком растопыривала щупальца большая родинка… Найденные мертвецы отличались от тех, коих несчетно видел Бьерн в битвах. От их вида, от мысли о том, как они умирали здесь, в забытом людьми и богами лесном печище, от бессмысленности их смерти к горлу подкатывала тошнота и обуревала злость… Больше, сколь ни шастали по землянкам, сколь ни блудили по сырой темной большой избе, людей не сыскали… С тем и вернулись к Горму в Заморье. Весть об их ходке быстро разнесли по всему Приболотью. С той поры Затонь называли не иначе как Гиблое болото. Только Айша никогда не посмела бы назвать так место, где родилась и до поры-времени жила в ладу и довольстве. Затонь – лишь это название подходило к ее любимой западной осине с черными от непогоды ветвями, которые всегда были готовы принять ее, как материнские руки; к призрачной дымке над Змеиным островом, который выкатывался из болота мягкой округлой спиной; к вязким запахам леса; к певучим камышовым заводям мелкой, словно ручей, Затоньки. Когда-то, очень давно, когда они еще жили все вместе, старший брат Айши сказал, что нет на свете места лучше, чем Затонь… Бьерн ничего этого не знал. Поэтому недовольно буркнул: – Худое место… – Да, – коротко согласилась притка, поправила грязными пальцами плат, вскользь заметила: – А твой обоз не похож на другие… Бьерн понимал, о чем она говорит. Обозы беженцев выглядели иначе – телеги доверху заваливались шкурами для шатров и тяжелыми мешками с домашним скарбом, бабы заталкивали меж мешками детей помладше, им в руки пихали связанную по ногам домашнюю птицу. Старшие дети обычно шли рядом с телегой, длинными шестами подгоняли мелкую живность – коз, жеребчиков, телят. Коров привязывали к крепкой тележной оси. Почти всегда обозы собирались в Заморье и отсюда шли скопом, чтоб не попасться под руку дурным людям… А его обоз и обозом-то было трудно назвать. Пара телег с оружием и личными вещицами, отряд конников, никаких баб, за исключением жены обозного старосты Рейнара, никакой живности, кроме лошадей… – Не нравится – слазь, – предложил Бьерн. – Нет, я так… Сболтнула… – Ее голос не дрожал, взгляд скользил по утекающему от дороги мелколесью. – Так не болтай, – Бьерн слегка стукнул пятками лошадиные бока, отъехал от телеги, в которой покачивалась притка. Вслушиваясь в чавканье копыт по разъеденной дождями болотной грязи, вдруг подумал, что притка наблюдательна не по годам. – Не по годам… – повторил задумчиво. Айше было хорошо при Бьерне. После той, первой, встречи он редко лез к ней с расспросами, но всегда приказывал своим людям давать ей хоть немного еды и не гнал ночью из телеги, позволяя прикрываться тележными шкурами. Когда все засыпали и даже лошади, шумно вздыхая, видели свои лошадиные сны, Айша глазела в рябое от звездных дыр небо и думала о доме, так скоро исчезнувшем из ее жизни, и о брате, которого никогда не видела, но о котором часто говорил дед. Брат, как и многие другие старшие, ушел из Затони еще до ее рождения. Об ушедших предпочитали не вспоминать – так уж повелось в их Роду, – но об этом брате дед говорил недовольно: «Все мои дети лесом рощены, лесом питаны, только Сирот в Альдогу за людской кровью пошел. Сначала при этих словах Айша представляла кого-то похожего на упыря[10] – злого и жаждущего крови, лишь потом, когда подросла, уразумела, что брат Сирот ушел в Альдогу служить князю Гостомыслу[11]. Князь то и дело воевал с находниками с моря[12], потому и говорил дед, что пошел Сирот за людской кровью… А еще, когда она была совсем маленькой и не слушалась, дед обещал: – Ох, вот уйдешь из дома, побродишь по миру, так вспомянешь деда, пожалеешь, что проказничала. И будешь поминать-жалеть, покуда найдешь того, кто тебе назначен. – Я не уйду – возражала Айша. – Я не хочу уходить. И бродить по миру не хочу! – Хочешь – не хочешь, а доля твоя такая. – А кто мне назначен? – не унималась она. – Я полюблю его? Тогда Айша много слышала о любви от старших сестер. Они только и делали, что стрекотали – кто кого любит, а кто кого нет. Как это – любить – Айша не знала. Но полагала, что приятно. – Полюбишь? – Дед кхекал в кулак, утирал бороду. – Нет, пожалуй, не так… Вот узнаешь – это вернее… – Как узнаю? – Белая[13] отойдет от его левого плеча, уступая тебе дорогу, и ты сама станешь ею, – голос деда понемногу слабел, беседа с дотошной внучкой утомляла старика. Дед был очень-очень стар, частенько заговаривался, но Айше нравились его странные речи. Слушала деда и, казалось, видела свое будущее, только неясно, словно в дымке… Кое-что из его предсказаний сбылось – ведь шла нынче Айша по белу свету да поминала деда, жалея, что не слушалась тогда… Жаловаться на долю Айше не хотелось, поэтому она старалась не плакать и не вспоминать о родичах. Тряслась в телеге, смотрела по ночам в звездное небо, слушала разговоры воев[14], ходила за водой для лошадей. Иногда присаживалась к походному костру, придвигалась поближе к Бьерну, ощущая, как по всему телу разбегается мягкое, ласковое тепло. Блики пламени прыгали по лицу Бьерна, выхватывали из темноты его прямой нос, острый подбородок, высокие скулы. Гладили кажущиеся в дневном свете жесткими губы. Сплетенные в множество косиц черные волосы ручными змеями струились по его плечам. Однажды Айша украдкой коснулась одной из этих змей – совсем немного, лишь кончиками пальцев, – и по коже побежали мурашки, опаляя щеки жгучим румянцем, бросая в пот, будто впрямь от змеиного укуса. Бьерн редко говорил и еще реже улыбался, но он не казался Айше строгим или суровым. В нем было нечто, родственное ей самой, – странное одиночество, отдаляющее их обоих от остального обозного люда. К своему одиночеству Айша привыкла – уже не страдала от него, не рвала душу воспоминаниями. А к одиночеству Бьерна привыкнуть не могла. Хотелось подойти к нему, сказать что-нибудь такое, чтоб он узнал, почувствовал, что она – такая же, что она все понимает. Но не подходила, А если подходила, то язык прилипал к глотке, движения становились неуклюжими, и все тело изнутри пробирало то ли ознобом, то ли жаром. Изредка Бьерн покидал обоз. Иногда он уходил не один – брал с собой Тортлава или Слатича. Первый нравился Айше – молодой, румяный, стройный с ровной короткой бородкой и вьющимися кудрями до плеч. Когда в пути становилось уж совсем муторно, Тортлав пел разные сказы, то свои, северные, то уже ставшие варягу родными словенские. Голос у него был густой и сочный, как патока. Казалось, даже лошади прислушиваются к его песням и идут резвее. Про Слатича Айша мало что могла сказать. Молчаливый, могучий, как столетний дуб, с руками-лопатами и рыжей, переплетенной в косицы бородой, Слатич казался ленивым и медлительным. Зато предан был Бьерну, как пес, вскормленный из его рук. Перед отъездом Бьерн натягивал поверх рубахи тонкую кольчугу, брал короткий топорик и два больших ножа. Слатич вооружался мечом, Тортлав водружал за спину лук, щит и колчан со стрелами. Айша обычно оставалась в обозе. Стояла у последней телеги, которая стала ей чуть ли не домом, смотрела, как они уходят – пружинисто, ловко, как скользят, исчезая в зарослях, будто лесные кошки, выпущенные на волю нерадивым охотником. Без Бьерна ей было плохо, грустно, и, не в силах понять свою грусть, она тосковала еще больше… Она уже знала, почему Бьернов обоз такой странный, и знала, что Бьерн, как и его отец, родом из далекой страны за морем, где в высоких скалах плещутся темные воды фьордов[15] и загадочный лес с колдовским названием Маркир скрывает в себе курганы павших в междоусобицах воинов. Когда-то Бьерн сражался вместе с отцом в этой стране. Вои в обозе болтали, что он был хитер и очень терпелив, как опытный охотник, выслеживающий добычу. Потом какой-то злой конунг[16], – Айша знала, что так называют князя урманы[17], – убил конунга, которому служил Бьерн и его отец. Они бежали к Гостомыслу в Альдогу. Там тоже воевали, но уже против своих, приходящих с моря. За верную службу Гостомысл отдал Горму все Приболотье. Горм обосновался в самой сухой его части – в Заморье. И Бьерн с ним… Но в нынешнем теплом березозоле[18] реки вскрылись раньше срока и лед с залива сошел тоже раньше срока, пропустив к Альдоге незваных гостей – сородичей Бьерна. Была страшная битва. После той битвы Гостомысл и позвал к себе Бьерна. А зачем – знали лишь сам Бьерн да его отец Горм… Притке было все равно, зачем варяг идет в Альдогу. Важно было, что он не гонит ее, позволяя шагать подле каурой лошадки, греться у костра, спать в телеге, просто быть рядом… Однажды Айше приснилось, будто на обоз напал какой-то странный косматый зверь. Огромный, с клыкастой оскаленной мордой, он внезапно выскочил из леса, окружающего спящий обоз. Зверь походил на волка, только слишком большого и сильного. За ним в темноте кустов бродили такие же звери – его сородичи, его стая. Но они боялись выходить из леса. Зато первый – черный, с бурыми подпалинами на боках – перепрыгнул через догорающие угли костра, опрокинул телегу, где спала жена обозного старосты Рейнара. Длинный хвост зверя взметнул в ночное небо яркие всполохи искр. Чудовище раскрыло красную, как уголья костра, пасть, длинные клыки вонзились в плечо женщины, вырвали из него клок мяса. Косматая шерсть зверя стала влажной от крови. Айша хотела помочь жене Рейнара, но зверь, почуяв ее движение, метнулся к ней. Из его пасти жарко пахнуло гниющей плотью, маленькие, заблудившиеся в шерсти глазки вспыхнули ровным синим огнем. Чудище прыгнуло… – Нет!!! – выставляя вперед руки, закричала Айша. – Нет!!! – Тише… Сон прервался. Чудовище вдруг стало Бьерном… Варяг склонился над телегой, тряс притку за плечо, сказал: – Тише. Людей перебудишь. Ночной кошмар отступил. Окончательно проснувшись, Айша села, вытерла со лба пот. – Все? – спросил Бьерн. Она кивнула, натянула на плечи шкуру, принялась слезать с телеги. Путаясь в тяжелых меховых складках, пояснила: – Плохие сны. Пойду слать к костру. Огонь гонит все плохое. – Не знаю… – покачав головой, усмехнулся Бьерн. – Там, где я вырос, огонь называют вором дубравы и извергом леса… – Красиво, – вздохнула Айша. Отыскала длинную, обгоревшую с одного конца палку, покопалась в золе. – А я знаю ваш северный язык. Меня дед выучил. Почему-то ей было стыдно хвалиться своими знаниями, словно она обманом пыталась удержать Бьерна возле себя. Ночь скрыла заливший ее щеки румянец. Но Бьерн все равно не заметил бы его – варяг даже не слышал ее последних слов. Он уходил, таял в темноте, меж свернувшихся подле костров воинов, составленных в круг телег, пофыркивающих во сне коней… С той ночи прошла почти седмица, утек в пустоту прошлого звенящий березозол, наступил шестой день травня[19]. Для обозных он ничем не отличался от других, только Айша чуяла его колдовскую силу, слышала негромкие лесные голоса, подмечала за деревьями незримые тени – лесные нежити готовились к ночным забавам. В эти первые дни травня в лесу наступило дурное время – беспокойное, звериное, лешачье[20]. В глухой чаще сталкивались рог в рог миролюбивые ранее могучие олени, токовали, пуша друг перед другом черно-белые перья, гордые тетерева, плескалась в вольных волчьих душах неясная, неведомая тоска, и сам Белый Волк выходил из чащи на поляну, чтоб встретиться со своей волчицей. Айше тоже было не по себе. Притку мучило что-то, гнело, будто села ей на грудь старуха Жмара и душила, маяла… К вечеру, когда вышли на ровную лядину, Рейнар Хитрец – обозный староста – велел распрягать лошадей. Айша вылезла из телеги, принялась высвобождать Каурую из тугой упряжи. Солнце уже уходило за реку, от лошадиного бока поднимался пар. Кругом суетились люди, ставили шатры, разводили кострищи, раскладывали под ночлег мягкие постели. Над походными кострами пополз ароматный дух копченого мяса, спутанная Каурая была отведена в сторонку, к зеленой лужайке, чудом уцелевшей меж двух обозных шатров. Айша погладила лошадиную шею, подставила ладонь под мягкие губы. – Любишь лошадей? Притка обернулась. Бьерн стоял в паре шагов от нее. Прислонился плечом к стволу березы, рассматривал девчонку, будто надеялся разглядеть нечто, невидимое простым глазом. От его взгляда Айше стало неловко – отдернула руку от лошадиных губ, спрятала за спину. Бьерн засмеялся. У него на поясе под короткой безрукавкой Айша углядела приткнутые друг к другу ножи. – Ты удивляешь меня, – неожиданно сказал Бьерн. Его глаза перестали смеяться, хотя губы все еще кривились в улыбке. – Говоришь, что жила в Гиблом болоте, но я там был прошлой осенью, а тебя не видел. Людей любишь меньше, чем лошадей, и, кажется, сама не знаешь, к кому и зачем идешь. И еще – чего ты так боишься? Кричишь по ночам… – Ничего… – собственный голос показался Айше слишком тихим. И лживым. Притка опустила голову, ткнулась взглядом в землю. – Ничего? Тогда ты, оказывается, гораздо смелее меня… – Похоже, Бьерн опять смеялся, но Айша упорно продолжала рассматривать жухлую прошлогоднюю траву у себя под ногами. Сквозь коричневые полегшие стебли пробивались зеленые ростки. Ожидая дальнейших расспросов, Айша поковыряла их носком чуни, потерла рукавом рубашки замерзший нос. Подбадривая девочку, Каурая дыхнула теплом ей в затылок, в чаще громко вскрикнула спугнутая кем-то птица. – Не уходи… – отважилась Айша. – Уходить? Я и не собирался, – под сапогами Бьерна захрустели мелкие ветки, Айша попятилась. – Ты боишься меня? – удивился варяг. Остановился. – Нет. Не тебя. Себя, – выдохнула притка. Вскинула на варяга глаза, сглотнула застрявший в горле комок. Разве она могла признаться, что по утрам, едва проснувшись, ищет его взглядом? Или могла сказать, что единственное ее сокровище – желтая лента, три дня назад вплетенная в ее волосы, – для него? Да и как сказать, если собственный язык не желает шевелиться, а по телу бегут жадные до людских страданий мурашки? – Странно все… Будто уже видел тебя где-то… – Бьерн оказался рядом, взял ее за плечи, сжал крепко, будто проверяя хрупкие косточки на прочность. – Видел родовое пятно на твоем плече… Но где – не помню… А у меня хорошая память. Айша вздрогнула. Родовое пятно… Наползшая на ее плечо чернота, клеймо, оставленное самой Мореной[21]… Словно желая успокоить ее, Бьерн притянул девку к себе, неторопливо оголил ее плечо, провел ладонью по спине, будто ненароком коснувшись большой черной родинки, притаившейся под одеждой. И то смутное, дикое, ждущее, что скопилось за день, – да что там за день, за многие дни, – вдруг прорвалось сквозь ласковые шорохи теплого вечера, толкнуло Айшу вперед, вжало в грудь варяга. Руки притки сами обняли шею Бьерна, тело прильнуло к нему, словно ища защиты и спасения от непонятных страхов, от себя самой – такой незнакомой, такой уязвимой, такой… – Прости… – нелепо тычась губами в его шею, всхлипнула Айша. Она не знала мужчин, не знала, что и как надо делать, не ведала, как зрелые, опытные женщины ублажают своих избранников… – Простить? – не понял он. Отстранился, заглянул в молящие глаза притки. До Айши Бьерн брал многих женщин – красивых и не очень, в радости и в слезах, – но ни одна не просила у него прощения за любовь. – Простить? – ощущая под ладонями жар ее тела, еще раз хрипло выдохнул он. – Да, – прошептала Айша. – Да, да, да… Вся ее прежняя неуклюжесть, неумение высказаться, боль и надежды сплелись в одно короткое слово, беспорядочно срывающееся с губ. Не снаружи – внутри нее что-то вспыхнуло, жар охватил все тело, стиснул сердце. Одежда сама поползла с плеч, угадывая ее тайные желания. Зашептались, зашуршали вокруг нее любовными наговорами лешачьи служки, дотянулись до самого нутра, и все, что было в Айше лесного, звериного, будто почуяв в Бьерне родную душу, рванулось наружу, вырвалось из ее горла тягучим, сладким стоном и стихло под его губами… Бьерн ушел той же ночью. А вернулся через день, к рассвету. Айша, как обычно, поутру отправилась за водой. Бьерн столкнулся с ней на береговой отмели реки Заклюки, зацепил девчонку взглядом, чуть более пытливым, чем обычно: – Доброго дня. Заметил ее усталый вид, круги под глазами, согнутые плечи. Девочка стала женщиной. А став ею, словно запретила себе думать о произошедшем. Боялась? Стыдилась? Или просто понимала, что она – не ровня варягу, не хотела надеяться? – И тебе, – она прошла мимо. Бьерн не стал расспрашивать. В тот же день обоз свернул на узкий лесной тракт, вслед за конным отрядом. Конники умчались вперед, оставив обоз в одиночестве плестись по лесной тиши. Обозные притихли. Телеги месили деревянными обручами колес мутную дорожную жижу, сипели, заглушая трели лесных птиц и похрапывание усталых лошадей. В низинке у осиновой рощи дорогу пересекал расплывшийся по весне ручей. Мутная вода перекатывалась через дорогу, расплывалась в колеях большими лужами. Рейнар спрыгнул с телеги, пошел советоваться с людьми, как лучше обойти преграду. Мужики скучились прямо посреди дороги, о чем-то заспорили. В чаще, совсем рядом, ухнула сова, лошадь мотнула головой, потянула. Телега сползла колесом в вязкую лужу. – Чтоб на тебя все молнии Одина! – Рейнар бросился к ручью, ткнул несчастную Каурую кулаком в зубы, сплюнул. – Теперь как вытягивать? От задней телеги к ручью подошла его жена Гунна – единственная баба в обозе, если не считать Айшу, Рейнар не собирался возвращаться обратно в Приболотье, надеялся обосноваться на землях возле Альдоги, поэтому тащил с собой жену и сына – толстого, розовощекого глуздыря[22] шести лет от роду. Гунна попробовала воду в ручье босой ногой, прищелкнула языком. – Ступай, пригляди за Гуннаром, – махнула рукой на сидящего в задней телеге ребенка, Айша кивнула, подобрала юбку, соскользнула в ручей. Вода доходила ей до колен – холодная, цепкая. Гунна подступила к Каурой, взяла лошаденку под уздцы и решительно потащила вперед. Серая юбка Гунны распласталась по воде огромным пузырем, подол медленно налился влагой. Рейнар оставил споры, резко выругался, бросился на помощь жене. Но телега засела прочно. Мужики облепили ее, как мухи медовую крынку, принялись толкать. Попутно Рейнар рычал на притихшую жену, корил в нынешних и давних грехах. Айшиной помощи там не ждали. Зато глуздырь ее появлению явно обрадовался. – Ты глупая, – сообщил он и протянул Айше вырванный из подстилки пучок сена. – Ешь! – Сам ешь, – ответила она и отвела его руку в сторону. Гуннар хмыкнул, выбросил сено в грязь, подумал, признался: – Я не ем сено. – Я тоже. – Ей стала нравиться эта игра. Телега наконец-то выползла из ручья на берег. Гунна задрала подол юбки, – выжимая его, сердито оправдывалась перед Рейнаром. Гуннар покопался за воротом рубахи, выудил костяной оберег[23] с грушевидным камнем на коротком кожаном шнурке. На торце камня красовались руны[24], Гуннар перевернул оберег, посмотрел на руны, потом на Айшу: – Это будет твоим. Если хочешь. – Он красивый, – сказала Айша. – Но он – твой. – Он – твой, – с нажимом повторил Гуннар, стащил оберег с шеи и положил на телегу возле Айшиной руки. – Нет. Глуздырь наморщил лоб, завозился, затем обиженно смахнул амулет в дорожную грязь, Камень угодил в лужу и с жалобным всплеском исчез. – Ты – плохая. – Гуннар перевалился через край телеги, потопал к ручью. Мать, почему-то прихрамывая, уже шла ему навстречу, тянула руки, словно не видела очень давно. Айше вдруг захотелось догнать Гуннара, схватить за локоть, почувствовать под ладонями мягкое дитячье тепло. Она уже стала приподниматься, когда услышала стук копыт. Потом из-за поворота вылетели несколько конных. «Вернулись», – Айша сразу ткнулась взглядом в Бьерна. Он приструнил коня у переведенной через ручей телеги, соскочил рядом с Рейнаром, – не слишком высокий, зато гибкий и сильный, в широких кожаных штанах и рубашке, раньше когда-то синей, а теперь черной от пота. В распахнувшемся вороте блестела опоясавшая шею золотая гривна[25], льнул к загорелой коже оберег на тонком ремешке. Глаза насмешливо щурились под ровными стрелами бровей, на обритой по-словенски – ото лба до макушки – голове засыхали водяные брызги, сплетенные в косицы длинные темные волосы спускались с затылка на плечи. Рейнар что-то поспешно толковал ему, словно боясь, что Бьерн отмахнется от его слов, как от назойливой мошки. Возле Бьерна он и казался назойливой мошкой – суетливой, незаметной, ненужной… – Айша! Притка пропустила первый оклик Гунны, и теперь та взывала возмущенно, будто упрекая: – Айша! – Да! Бьерн обернулся на нее, перестал улыбаться. – Помоги-ка, – Гунна задрала мокрый подол и разглядывала свою ногу. Из распоротой, наверное в ручье, щиколотки текла кровь. В руках Гунна держала чистую тряпицу, оторванную от собственной нижней рубахи. – Завязать надобно. Вечером третьего дня они остановились близ небольшого селища на Ладожке. К ночи Бьерн с Тортлавом ушли в селище – воев позвал сам староста. Проводив их взглядом, Айша помогла Гунне развести костер, разложила на камнях у костра сухие ломти мяса, распрягла Каурую, отвела ее на выпас, побродила немного по лагерю, пожевала пропитавшееся кострищем мясо, залезла на телегу, зарылась в разбросанное тряпье, зевнула… Ее разбудили осторожные шаги. Поднимаясь, Айша вгляделась в обступившую обоз темноту. Мимо телеги протопал Фарлав – вой из Бьернова хирда. Остановился у куста, приспустил порты… Облегчившись, затопал обратно, окатив Айшу заспанным взглядом. Притка уселась поудобнее, подложив под спину тюк с одежей, покосилась в сторону селища. Там горели костры – небо над селищем светлело, переливалось всполохами. А здесь молчала ночь, было тихо и пусто. Айша перевернулась на бок, отодвинув развешанные по бортам телеги тряпки, уставилась в расплывчатые сполохи селищенских костров, в темные тени покатых крыш, в пропоровшие небо черные колья далекой городьбы[26]. Со стороны реки веяло прохладой. – Я. Бьерн. – Айша провела пальцем черту в воздухе, соединяя две невидимые точки. Потом осторожно задернула тряпье, натянула до подбородка одеяло, зажмурилась. В полной темноте уткнулась носом в пропахший дымом тюк. Тихо. Слишком тихо, чтоб уснуть. Надевать теплый плащ Айша не стала – выбралась из лагеря в чем была. Травяной ковер глушил ее шаги. Фарлав, позабыв про охрану, дрых у последнего костра. Уселся на кочку, скрестил руки на коленях, свесил голову на грудь. Сопел, словно перекликаясь с потрескиванием догорающих угольев. Подле него лежал короткий меч. Выбравшись из лагеря, притка направилась в сторону селища. Пришлось топать по разъеденной весенними дождями пашне. В меже возились и пыхтели два обнаженных тела. Притка узнала Гунну и Рейнара, обошла их стороной. Слух у Гунны был чуткий, как у зверушки. Оторвалась от утехи, всмотрелась, признав Айшу, улыбнулась и вновь склонилась над мужем. Притка огляделась. Небо было чистым, словно промытым, крупные звезды безразлично взирали на застывшую посреди пашни девчонку, лунный свет размазывал тени по вскопанным грядам. За полем, за далекой городьбой устрашающими громадами темнели селищенские избы. Айше хотелось попасть туда, поглядеть – как теперь живут люди, что делают, когда у них есть дом и те, кого можно любить. Когда-то Айша не умела любить, а надо было бы. Надо, чтоб не брести с чужими людьми по земле… В пылу страсти Гунна по-лисьи взвизгнула, Рейнар застонал. Опомнившись, Айша выдохнула, повернулась, зашагала прочь, теперь уже к лесу. Не стало у нее иного дома. «Все дети лесом кормлены… » – дедовским голосом подсказала память. Лесная сырость обняла ее, ласково прильнула влажными еловыми лапами, Радуясь гостье, где-то за речной заводью заохала сова, Айша встала на колени, приложила ухо к земле. Моховик укоризненно зашептал ей давно забытые указы, зашевелился под землей в корнях высокой ели маленький мохнатый ендарь[27], позвала совиным криком из лесной глубины насмешница уводна[28]. – Милые – выдохнула Айша, легла грудью в мох, раскинула широко руки, стараясь прижаться к земле всем телом, даже ладонями. – Где же вы? Что ж вы со мной сотворили… Разбудили ее голоса. Над ней нависало испуганное лицо Гунны. – Эй! – Гунна трясла Айшу за плечо, пыталась развернуть ее скорчившееся тело; – Айша, очнись! Айша… Болела голова. Холод забирался под одежду, ползал мурашками по коже, сводил скулы. Суставы ломило, как при лихорадке. Красная и расплывчатая рожа Гунны качалась пятном, то обретая резкость, то опять становясь туманной. – М-м-м… – Айша попыталась перевернуться. Внутри черепа треснула и раскололась кость, вдоль позвоночника протянули каленую нить, затеребили, растягивая позвонки. Озноб сменился потом – обильным и холодным, противно липнущим к рукам и ягодицам. В суставах копошились незримые зубастые черви, точили костную твердь, проедая в ней длинные витиеватые норы. – Чего делать-то? – где-то в тумане произнесла Гунна. Айша закрыла голову руками, тонко заскулила от боли. В животе заворочался тяжелый склизкий ком, пополз к горлу. Добрался, закачался вверх-вниз, Айша сглотнула его. Стало совсем плохо. – Надобно Бьерна позвать… – советовались громкие, слишком громкие голоса за спиной. – Сами управимся… – Нет. Бьерн пусть решает… – Гуннар, беги в селище, кликни Бьерна. Скажи – девке худо совсем… По напряженным до судороги плечам зашлепали чужие пальцы. Впились в подмышки, потянули вверх. Айша взвизгнула, задрыгала ногами, стараясь отбиться. Ее отпустили. Стало темно и тихо… Из темноты, когда ушла боль, появился Бьерн. Возник почти беззвучно, присел рядом. Айша хотела что-то ему объяснить, но язык висел во рту непослушной тяжелой гирей. Веки тоже были тяжелыми, глаза открывались лишь чуть-чуть, но она точно знала, что Бьерн здесь. Он оттянул ей одно веко, и Айша различила его лицо. – У-у, – задумчиво произнес он, затем поднял ее, куда-то понес. Сначала плыли, метались перед глазами еловые ветви с прогалинами неба меж ними, потом плеснул свет, мимо проскользнула бледная тень Гунны. – Немудрено. Экая дурная девчонка! Чего ей в лесу понадобилось, чего всю ночь на болотине провалялась? С этакой сырости любая хвороба пристанет, – ввязался в плетение далеких голосов Гуннин шепоток. Покачиваясь на руках Бьерна, Айща учуяла наплывающий запах кострищ, лошадей, старого тележного сена. Впилась пальцами в грудь варяга, услышала, как он коротко хмыкнул. – Глянь, как вцепилась, – укоризненно сказала Гунна, – будто клещ. Рядом появились еще люди – зашелестели их голоса. Бьерн стал отдаляться, утекать, растворяясь в чужих словах. Не было привычного сенного запаха, не покачивались облака в небе, не хлюпали по дорожной грязи копыта Каурой. Над Айшиной головой нависала гнутая балка, пахло дымом и сыростью, сбоку от нее влажной глиной поблескивала стена какого-то жилища. В полумраке у дальней стены чадила слабым огнем длинная лучина, в маленькую дыру в стене продирался луч света, выхватывал белым пятном земляной пол. В углу пол поднимался вверх куцыми ступенями, выводил к закрытому ивовой вершей[29] влазу[30]. Сама Айша лежала на березовом – она чувствовала сырость – полоке[31], растянувшемся от стены до стены. Под ней кто-то заботливо расстелил истертую коровью шкуру, такой же шкурой прикрыл сверху. Ее старый короб осиротело стоял подле полока, дожидался хозяйки. Чуни оказались загнаны под полок, к каким-то старым бадейкам и прохудившимся корзинам. Судя по всему, земляная изба служила владельцам то ли погребом, то ли амбаром для старья. Притка осторожно сунула босые ноги в чуни, накрутила коровью шкуру на плечи, встала. Голова закружилась, ее слегка качнуло. Держась ладонью за стену, Айша поплелась к влазу. Кое-как вскарабкалась по склизким ступеням, отодвинула вершу. Свет полоснул по глазам, будто ножом, заставил зажмуриться. Где-то совсем рядом глумливо заквохтали куры. Айша на четвереньках выбралась из землянки, села на корточки. Стараясь смотреть вниз, слегка при открыла один глаз. В сухой пыли были разбросань просяные зерна. Прямо к Айшиной чуне подступили желтые, морщинистые куриные лапы, появилась пестрая голова с блестящим круглым глазом, красными веками и желтым клювом. Клюв ткнул просяное зерно – оно исчезло. – А-а, поднялась? Женский голос вынудил Айшу поднять взгляд, Стоящая перед ней девка улыбалась, охотно показывая белые ровные зубы. Синие глаза в темных опахалах ресниц оттеняли белизну кожи. Толстенная темно-русая коса, перевитая тремя цветными лентами, льнула к ее плечу, спускалась по высокой, обтянутой темно-синей запоной[32] груди, доходила до пояса. Из-под запоны выступала белая срачица[33] с вышитой синей каймой по подолу. – Что молчишь? Немая сроду? – Красавица опустила руку в мешок на поясе, вытащила горсть проса, щедро сыпанула в стайку суетящихся у ее ног куриц. – Иль оробела? Так ты не робей – чай, бить не собираюсь. Бьерн сказал – ты Айша? Еще одна горстка зерен рассыпалась по пыли двора, красавица встряхнула мешок, перевернула его, высыпая остатки: – А меня Миленой кличут. Ей подходило это имя. – Это хорошо, что я тебя встретила, – Милена протянула Айше руку, помогла подняться. Даже выпрямившись в полный рост, притка доставала ей только до плеча – Одна ты бы, верно, вовсе испугалась, а так покажу тебе все, расскажу, да и поможешь, коли захочешь… Нынче все на поле отправились, будут землю щупать, проверять – готова ли к пашне, а меня оставили за хозяйством приглядывать. Она вгляделась в бледное лицо притки, озаботилась; – Да ты, похоже, не помнишь ничего? Айша вновь кивнула. Она на самом деле мало что могла вспомнить. Помнила, как Бьерн уложил ее в телегу, как чьи-то руки ворочали ее с боку на бок, как во рту очутилось что-то вязкое и горькое, а потом все исчезло, уцелел лишь голос Тортлава: «Не ее беречь надобно – от нее беречься… » – Тебя к нам принесли два дни тому назад. Бьерн просил отца приютить тебя, покуда не излечишься. Велел тебя в избу не впускать, держать от людей подалее, вот мы тебя и уложили в погребе. А еще потом сказал отцу, что ты наверняка за скотиной будешь хорошо присматривать. Отец потому лишь и согласился тебя оставить, что Бьерн зазря врать не станет. – Бьерн? – Айша удивилась своему голосу, обычно глухому, отчетливому, а теперь слабому, словно мышиный писк. Милена мечтательно улыбнулась, ее белая, как молоко, шея чуть порозовела. – Бьерн далее пошел. Его нынче в Альдоге, знаешь, как ждут. Сам князь ждет. Да что мы тут попусту болтаем – дел у меня невпроворот. Иди, оправься, причешись, лицо умой, да со скотиной помоги. Порося еще не кормлены, не поены, а скоро и коров доить пора… Она заторопилась к дому – высокой избе, приподнявшейся над землей в четыре больших бруса, с покатой, почти круглой, земляной крышей. Айша смотрела ей в спину – на ее прямые плечи, длинную шею, широкие, плавно покачивающиеся бедра, – и ощущала себя кем-то вроде той пугливой курицы, с морщинистыми лапами и красными веками. Перед влазом Милена остановилась, оглянулась: – Ты в избу не входи. Отец не велел пущать тебя. Тут покуда постой – я тебе воды да рушник[34] вынесу. А коли по нужде надобно, так вон, за баней яма есть… За день Айша успела намаяться с хозяйской скотиной, которой у старосты оказалось немало – две лошади, пять коров, восемь коз с козлятами и два бородуна-козла, четыре толстых порося. Имелось множество кур, уток, три серых ленивых гуся да еще пара огромных кудлатых пастушьих псов, с колтунами в длинной серой шерсти и выпирающими тощими ребрами. Вся живность явно нуждалась в присмотре – коровы обросли болячками на ногах, хвосты у лошадей, похоже, никто никогда не чесал, один из поросей поранился – рана гноилась, привлекая мух и червей. Против коровьих болячек Айша знала верное средство, его пользовал еще ее дед Батаман[35], большой знаток всяческих животных хвороб. Не поленившись, Айша сходила в поле, сыскала корешки чистотела, надавила из них белый сок в маленькую кринку, добавила растертый в пыль гриб-пырховик, молвила над кринкой нужные слова и смазала ноги всем буренкам. Покуда она работала, оба пса неотлучно ходили за приткой, изучали ее недоверчивыми волчьими глазами. Один оказался совсем близко. Айша протянула руку, почесала жесткую собачью шею. Пес замер. Другой настороженно оскалил зубы. Айша сильно поскоблила пальцами собачью спину, потом круп. Пес застонал от восторга, присел, принялся дрыгать задней лапой, словно помогая притке. Другой осмелел, тоже подошел ближе, подставил бок. – Хватит. Хорошенького понемножку, – сообщила собакам Айша, отправилась к лошадям. Псы послушно потрусили за ней. Дважды в хлев заходила Милена. Сперва заглянула лишь мельком, а потом уже стала вовсю глазеть, будто стараясь запомнить каждое движение притки. Расчесать спутанные лошадиные гривы да хвосты оказалось делом плевым, зато выдрать колтуны из козьей шерсти было куда сложнее. За больным пороссм бегали уже вместе с Миленой – верткий попался, орал во всю глотку, носился по загону, распугивая собратьев, угрожающе вертел коротким хвостом. Уставшая от беготни Милена махнула рукой: – Вот попробуй полечи такого… Остановилась, привалилась к городьбе, отерла разрумянившееся лицо. Айша глянула на нее, задохнулась от восхищения, хотела было сказать, что в жизни подобной красы не видела, как в колено ей ткнулось мягкое и влажное свинячье рыло. Больной кабанчик сам подошел и теперь жевал ее юбку, довольно помаргивая блестящими глазками. Милена прыснула, прикрывая рот ладошкой, однако о деле не забыла – сунула к Айше поближе бочонок с чистой водой, рваную тряпицу и мешочек с суходолом – чтоб рана быстрее ссохлась. Пользуясь тем, что порося увлекся ее юбкой, Айша быстро промыла рану водой, намешала из суходола липкую, как тесто, кашицу, щедро залепила ею рану. Чтоб лекарство подсохло, пришлось еще немного постоять, терпеливо ожидая, когда поросенок наконец устанет жевать тряпку. – Где ты так врачевать обучилась? – поинтересовалась Милена. Айша пожала плечами. Она и сама толком не знала. У них в Роду многие умели врачевать, а уж какие травы иль коренья при какой болячке помогают, знал любой глуздырь. Когда она была еще совсем маленькой, они с братом часто ходили собирать нужные для леченья скотины травы – дядьке, или для лечения людей – бабке. А до них этим занимались старшие братья и сестры. А потом стало не для кого собирать травы … Да и некому… Из глубин памяти выплыл холод, ознобом сжал Айшииы плечи… – Меня научишь? – спросила Милена, вопросом отогнала худые воспоминания. – Тебе-то к чему? Милена резко отвернулась, перелезла через городьбу. Кабанчик перестал жевать Айшину юбку, побежал к собратьям. – Погоди! – Айша не хотела обидеть красавицу, та ей нравилась. – Погоди! Милена обернулась, ясные синие глазищи опалили притку. – Думаешь, коли я старостина дочка да рожей выдалась, так я вовсе знать ничего не должна?! – Голос у Милены дрожал, срывался. – Отец с сестрой одно твердят – мужа тебе знатного сыщем, к чему тебе всякие премудрости, – и ты туда же? – Прости, – Айша догнала Милену, покаянно дотронулась до ее рукава: – Я просто не знаю, как тебя учить. А травы, они же сами обо всем говорят. Ты только на поле выйди, рукой коснись, меж пальцев разотри, прислушайся, принюхайся – и все сама поймешь… К тому же я не ведаю, сколько тут еще проживу. Мне долго здесь жить нельзя. Вот помогу со скотиной, отработаю вашу заботу и пойду обоз нагонять … Остальные селищенцы вернулись к вечеру, когда солнце еще правило свое время, но луна уже готовила желтую выходную запону. Впереди всех вышагивал староста Горыня – грузный, с длинным седым чубом на круглой лысой башке, окладистой бородой, сплетенной в две косы, и животом, плавно подпрыгивающим при каждом шаге. За ним, чуть сзади, семенила старшая сестра Милены – Полета – высокая, пышная баба на сносях, с круглым, как у отца, лицом, маленьким мягким ртом и светлой толстой косой, скрученной на затылке и прикрытой убрусом[36]. Живот Полеты не уступал родительскому – выдавался вперед, растягивал ткань поневы – от силы семь-десять дней осталось до родов. Рядом с Полетой шел ее муж Кулья Хорек, за ними – брат мужа, потом – дядька по матери и младшая дочь сестры матери, ее брат и еще многие, которых Милена перечисляла так быстро, что притка совсем запуталась, кто кому и кем приходится. Едва ступив во двор, староста громыхнул гулким басом, обращаясь к Милене: – Готова матушка-землица, завтра поутру пойдем опахивать… – Заметив Айшу, кивнул: – Значит, поднялась? И то дело. Нечего попусту бока отлеживать. И, будто тут же забыв о притке, пошагал к дому, по пути отвесив дочернему заду сочную оплеуху: – Корми людей! С брюхом, чай, не поспоришь – оно, коли голоден, любой язык переговорит… Домочадцы поспешили следом, лишь изредка бросая на Айшу косые взгляды. Задержалась лишь беременная сестра Милены. Постояла, оглядела испачканную в поросячьем загоне юбку притки, корки засохшей грязи на ее рубахе, растрепанные волосы, вылезшие из-под платка, нахмурилась: – У тебя в коробе одежа есть? Сама Полета была в длинной, серой поневе[37] и рубашке с вышивкой рода[38] по вороту и желтыми нарукавниками. Узорные височные кольца прикрывали красные пятна беременности на шее Полеты, однако на пухлых кистях рук и щеках пятна проступали отчетливо. Айша отвела взгляд. Рассматривать бабу на сносях было нехорошо, неправильно… – Нет. Полета кивнула: – Ступай, умойся – у бани бочка стоит. Одежу с едой тебе Милеша в погреб принесет. И смотри, чтоб назавтра никакой работы не гнушалась! Сама за тобой погляжу. Коли будешь хорошо работать – будешь в почете, ан нет – ворота рядом, ступай, куда ноги понесут. Только нынче далеко они тебя не унесут… Голос у Полеты был сиплый, надорванный, похоже, по дому она заправляла не хуже отца. Привыкла и доход делить, и место указывать. «А родит, так вовсе хозяйкой себя почует… » – подумала Айша, однако послушно кивнула. Полета смягчилась, протянула пухлую маленькую руку, потрепала притку по щеке: – Не боись, не обижу. Знаю, что за доброе слово и камыш не клонится. Потчевать да одевать буду по труду, а что покуда в погребе живешь – не обессудь. Худо там тебе? – Нет. – У Айши дрогнули губы. Вспомнилась скрипучая обозная телега, серые насмешливые глаза Бьерна, голос распевающего свои сказы Тортлава Баянника, свежий ветер с реки, шелест еловых лап над головой, клацанье лошадиных копыт по влажной дороге… Бьерн… Айша сглотнула подступивший к горлу комок, уставилась в землю, повторила: – Нет. Полета не соврала, сказав, что будет одевать и кормить притку по труду. За пару дней Айшин короб пополнился красивой рубашкой из пестряди[39], онучами[40], двумя поневами и даже большим куском мягкой блестящей поволоки[41]. О Бьерне Айша старалась не думать. А чтоб не думать – убирала, чистила, кормила, выводила на выпас, купала, доила… Ладить со скотинкой ей было легко – куда легче, чем с людьми. Айша скотину понимала. Даже ночевать в первый день оставалась не в своем погребе, а в овине, на мягком сене, в теплой и душной тесноте, тесно прижимаясь к мохнатым бокам больших пастушьих псов, рядом с загоном черного, как сажа, жеребца по прозвищу Воронок. Погреб Айша тоже прибрала – натаскала внутрь сухих веток, выложила по полу, натолкла разбитых глиняных горшков, засыпала щели между ветками. На свою лежанку принесла из овина охапку соломы – чтоб спать было мягче. В Альдоге ждал брат, но лихорадка еще не ушла насовсем – то давала о себе знать ломотой в коленях, то вылезала нежданной слабостью, то черными мушками мельтешила перед глазами. Приходилось обустраиваться пока тут в Одорище – так называлось село. Чаще других к Айше в погреб наведывалась Милена. Забиралась, как маленькая, – с ногами на полок, рассматривала прихорошившееся жилье, вздыхала: – Гляди, как ты тут споро все сладила. А скотина наша прям у тебя расцветает. Золотые у тебя руки… Зависть в ее голосе была поддельной – привирала девка, хотела угодить новой подруге. Та не спорила – пусть говорит, что хочет, иной раз любое доброе человеческое слово приятно, пусть и притворное. Потом Милена обычно расспрашивала о травах, о том, как и чем какие болячки лечат, о наговорах на хворь, которые Айша знала с самого детства. Слушала дочка старосты внимательно, впитывала каждое слово. Не одобряла лишь одного – что псы остаются в Айшином жилище да охраняют его, будто собственную нору. – К чему собак к погребу приучать? – недоумевала она. – Гляди, совсем псины спятили – уже не различают, где гость, где ворог… В ответ Айша улыбалась, успокаивала: – Так без них я с тоски сама перестану различать, кто где. С ними мне и веселее, и покойнее… К вечеру Милена вновь наведалась к притке в гости. Принесла обернутый в платок горшок с вареной репой, поставила на пол у очага, влезла на полок. Репа была еще горячей – горшок дымился паром, Айша подоткнула юбку, уселась, скрестив ноги, перед угощением, приготовилась есть. Один из псов выбрался из угла, сунул морду Айше под бок. Айша оттолкнула его. Пес огорченно фыркнул, задрал заднюю лапу, почесался, всем видом изображая презрение, отправился в угол к собрату. Улегся там, поблескивая желтыми волчьими глазами. – Ох, привадила ты их… Гляди, как бы не сожрали по ночи! – привычно пожурила оритку Милена. – Не сожрут, – Айша заметила, как нервно перебирают подол пальцы гостьи, поинтересовалась: – Спешишь куда? – Сестра родит скоро. Айша кивнула, сунула в рот ложку репы, обожгла язык. – Очень скоро, – повторила Милена. – Уже и схватки начались… Что-то в ее голосе настораживало. Айша забыла про обожженный язык, уставилась на красавицу. Милена сидела, обхватив колени руками, смотрела на огонь. В огромных синих глазах отражались яркие блики, по лицу ползали тени, искривляя его в уродливую маску. Айше стало неприятно, по спине пробежал быстрый холодок, затаился в груди. Только теперь притка вспомнила, что не видела в селище ни одного ребенка. – Милена, а здесь есть дети? – поинтересовалась она. Красавица вздрогнула, выпрямилась. Пальцы рук смяли юбочный подол, на костяшках проступили белые пятна. – Были, – гулко выдавила она. Затаившийся холодок распустил коготки, принялся царапаться изнутри. Репа не лезла в рот. Айша отодвинула горшок, подперла подбородок ладонями: – Куда ж делись? – Умерли. – Все? – Bce! А твое-то какое дело? – Милена более не хотела разговаривать – резанула как ножом. – Никакого, – согласилась Айша. – Тогда и не расспрашивай, – Милена соскочила с полока, отряхнула поневу от налипшей соломы. – Еще есть будешь? Не то мне идти надо. – Нет. Благодарствую. – Айша пододвинула к ней горшок. Красавица молча подняла горшок с пола, перекинула через него плат, выбралась из погреба. Айша смотрела, как она постепенно исчезает в дыре влаза, как сначала скрывается ее голова, потом плечи, потом ноги в теплых онучах и почти новых лаптях… Ночью Айшу разбудил неясный шум. Накинув на плечи плат, притка вылезла на двор. Там творилось что-то непонятное. Вдоль забора, поднятые на острых кольях, полыхали факелы. Все были расставлены так, чтобы освещать вход в избу. Безликими темными тенями маячили на дворе родичи Полеты. Несколько домочадцев притулились в темном углу, незаметные и бессловесные, словно блазни[42]. У вереи[43], стискивая в руках еще один факел и напряженно всматриваясь куда-то за ворота, сидел на корточках муж Полеты. Подле него на чурбачке пристроился грузный староста. Заметил вылезшую из погреба притку, окатил ее сердитым взором, потупился, разглядывая свои сапоги. У него дрожали руки. Лежали на коленях большими молотами и тряслись, словно в лихорадке. Истошный крик заставил их сжаться в кулаки. Кричали за воротами, у леса, где над ручьем стояла маленькая банька-мазанка. Словно откликаясь, в доме глухо и дико завыл кто-то неведомый, забился о двери, пытаясь выбраться. Безнадежно. Небольшие оконца в покатой крыше кто-то наглухо завалил тяжелыми валунами, а влаз подпирала боком тяжелая телега с бревнами. Впряженный в телегу Воронок нервно вздрагивал, однако стоял на месте, удерживаемый под уздцы двумя дюжими молодцами. В лесу вновь крикнула Полета, вторя ей, в доме заскулила, царапаясь о стены, неведомая сила. Потом, видать, ринулась на дверь – телега с бревнами качнулась. Мужики повисли на удилах Воронка, не позволяя ему тронуться с места. Староста уткнулся лбом в колени, зажал руками уши. Остальные селищенцы выступили из полутьмы, притаились у входа в избу. У нескольких в руках были вилы, у других – заостренные колья. Муж Полеты – Кулья поднял факел, по сжатым в узкую полоску, обесцвеченным пламенем губам скользнула злая ухмылка, Крик ребенка стер ее. За городьбой послышались быстрые шаги, сиплое дыхание – словно кто-то долго и быстро бежал. Шаги протопали к воротам, во двор ворвалась тетка Елагея – плотная, с крепкой мужской спиной и сиплым, как у мужика, голосиной. Подскочила к старосте, теребя поневу на животе и тяжело переводя дух, забормотала: – Родился… Кричит, дышит. Живой. Староста кивнул, просветлел лицом: – Обрядили? – Все как положено – и отцову силу даровали, и материну выносливость[44]. К Роду обратились. Можно теперича девку твою выпускать… Горыня тяжело выдохнул, махнул рукой мужикам, сдерживавшим Воронка. Те оживились – защелкали языками, закричали. Конь повел шалым лиловым глазом, переступил с ноги на ногу, уперся, стараясь сдвинуть тяжелую телегу. Та заскрежетала, отползла от входа в избу. Дверь осторожно приоткрылась. На пороге безжизненным тряпичным кулем лежало что-то белое, тканое, мертвое… Ринувшиеся было ко входу мужики попятились. Айша подошла к дверям следом за Елагеей. На пороге, согнув ноги и широко распластав руки, лежала Милена. Распущенные волосы закрывали ее плечи. На губах белыми пузырями лопалась пена, содранные ногти сочились кровью. Из остекленевшего, неподвижного глаза сбегала по щеке крупная слеза. Из-за городьбы опять донеслись крики – счастливые, светлые, суматошные, как солнечный летний день. – Я… – жалобно всхлипнула Милена. – Я есть хочу… Очень… Елагея охнула, отодвинула притку в сторону, наклонилась над старостиной дочкой: – Ну-ка подымайся, горюшко мое, – в избу пойдем. Нечего тут глупости всякие тараторить… Ишь, напужалась до чего… Повернулась к Айше, рявкнула недовольно: – А ты что уставилась? Видишь – не в себе она. Давай, давай, ступай отсюда. Что глазеть зазря? Пришлось отойти. В ворота, распевая обережные песни и притаптывая ногами в такт, ввалилась гурьба селищенских баб. Одна, посередине, высоко подняв над головой руки, растягивала меж ними мятую и влажную женскую рубашку[45]. Потряхивала ею, словно призывая всех полюбоваться. – Мужик! Мужик родился! – обрадованно загалдели вокруг. Айша потихоньку вылезла из шумной толпы, вытянула шею, приглядываясь ко входу в избу. Милены на пороге уже не было – видать, Елагея все-таки увела ее в дом. Зато брошенный всеми Воронок все еще стоял под гнетом тяжелых оглоблей. Фыркал, обиженно потряхивал гривой. Айша подошла к нему, погладила потную шею. Воронок обрадовался, всхрапнул, прихватил ее рукав мягкими губами. – Хороший ты, хороший, – Айша принялась распрягать жеребца. – Забыли про тебя, да? Ну, ничего, я-то тебя не брошу. Оглобли удержать не удалось – две тяжелые балки шлепнулись в дворовую пыль, чуть не отдавили притке ноги. Айша подхватила жеребца за гриву, повела к овину. Вместе потихоньку обошли стороной разрезвившуюся челядь, ступили в привычную овинную темноту. Айша услышала сонное посапывание поросей, заинтересовавшаяся ее приходом телочка Зорька просунула в загородь лобастую голову, коротко замычала. Отправив Воронка в загон, притка подкинула ему охапку сена. Из угла к ней бесшумно подобрались оба пса – большие, кудлатые, пахнущие прелой соломой. Шершавый язык приложился к руке притки, обдал горячим влажным теплом. – Да хватит уж… Коленом оттолкнув пса, Айша на ощупь отыскала большой пук соломы, уселась на него, опустила к ногам короб. В овине было тихо, лишь шуршал, пережевывая сено, Воронок, тяжело вздыхали буренки да неторопливо похрюкивали неуемные кабанчики, Притка почесала одного из псов по лохматой спине, сообщила всем овинным обитателям: – У хозяев сын родился. В темноте устало вздохнула Зорька. Довольно кхек-нул, подавившись сеном, Воронок. Айша закрыла глаза, поведала негромко: – Староста дочку в доме запер, пока ее сестра рожала… Вдруг, будто наяву, только очень тихо зазвучали в ушах горестные сорочьи причитания запертой Милены. Возникло перед глазами ее скрюченное тело с распластанными по земле широко-широко, будто крылья, руками… – Как птица, – прошептала Айша. – Как сорока, – уточнил из угла кто-то невидимый. Притка встрепенулась, тряхнула головой, протерла глаза, всматриваясь в темноту: – Кто тут? Тихо, Над девчачьими страхами засмеялся-заржал Воронок, веселясь затопотали в загоне козы. – Поговори со мной, – попросила Айша темноту. Подумав, добавила: – А хочешь – просто послушай. Только не уходи. Ладно? В углу, за загонами негромко хрустнуло. Словно некто невидимый соглашался с девушкой. – Я уйти отсюда хочу. Мне брата сыскать надобно. Дед мне про него сказывал, пока не заболел… Одной жить плохо… – Айша помолчала, задумчиво погладила подставленную под ее ладонь песью морду. – А еще иногда думаю – что далее будет со мною? В Альдоге иль еще где… Может, когда-нибудь увижу Бьерна… Почему так думаю – сама не знаю… – Врешь, – хрюкнул в темноте один из кабанчиков. Засуетился, затопал копытцами. – Врешь – знаешь, все знаешь… – Не вру, – обиделась Айша. Подумала, вздохнула, согласилась: – А может, и вру. На сей раз в темноте загонов отчетливо засмеялись. Совсем по-человечески, Айша вскочила на ноги: – Кто здесь?! Выходи! За загоном закопошились, зашуршали. Из темноты появилась светлая фигура. Высокая, в длинной белой рубашке и светло-серой поневе поверх нее. Очень похожая на… – Милена? – удивилась Айша. – Милена-Милена. А ты кого ждала? Эх, сестра да не та… – Красавица подошла к притке, остановилась. На белом лице огромными дырами чернели глазницы, и лишь где-то в самой их глубине изредка поблескивали живой влагой зрачки. Крупный рот шевельнулся: – Я тут от родичей хоронюсь. А тебя слушала не нарочно. К тому же ты сама просила поговорить… Айша недоверчиво прищурилась. Ей казалось, или впрямь вокруг мягких темных губ Милены вилось голубое облако пара? Ведь не холодно – даже от скотины пар не идет… Опять всплыли в памяти Миленины руки, распластанные сорочьими крыльями. Вдруг стало понятно поведение старосты и почему в селище не было детей… – Да ты же вещейка[46]… – прошептала Айша, попятилась от красавицы-ведьмы. Милена засмеялась, ксрутнулась, разведя руки в стороны. Подол ее рубашки взвился колоколом, понева раздулась сорочьим хвостом, вокруг улыбающегося рта ясно проявилось голубое облачко. Тонкой змейкой оно медленно вползало в рот Милены, в темную щель между ровными белыми зубами. – Отпусти ребенка, – попросила Айша. – Это ж родич твой… Из-за овинной стены послышался крик – отчаянный, страшный. Притка понимала, что там происходит – скорее всего, ребенка уже внесли в дом, распеленали, показывая старосте, он поднял малыша на руки, и тот на глазах стал слабеть, обмяк безжизненным кулечком, замер, обращаясь в каменеющий сморщенный чурбачок. И пока бились-выли над ним староста с дочерью, его душа утекала голубым облаком в ненасытный клюв тетки-вещейки… – Отпусти! – неожиданно требовательно сказала Айша. Страха почему-то не осталось. Выпрямилась перед ведьмой, стиснула кулаки. Издали накатило что-то холодное и ровное. – Ишь, раскричалась, – фыркнула Милена. Облизнулась, втягивая внутрь живительную силу чужой души. – Тебе-то что – выживет мой племянник иль помрет? А я есть хочу. – Ох, ты, тварь ненасытная, – Айша шагнула вперед, вытянула руки раскрытыми ладонями к ведьме. – Не по праву же ты ребенка забираешь. Вещейкам лишь те дети дадены, что из материнского чрева на свет идут, да выйти не могут. А нарожденных да обряженных тебе брать не по праву. Говорю – отпусти дите! Не то… «Род великий, правду творящий, детей своих обрегающий, погляди на кривду свершившуюся, огради дитя рожденное от птицы глупой, коя правды не ведает, ни на земле, ни на кромке кривды не страшится… » Милена поперхнулась, перестала улыбаться, забормотала, сбиваясь на сорочий стрекот: – Замолчи! Замолчи, подлая! Не тебе… Не тебе судить меня! Ты… ты… Схватилась руками за живот, согнулась в приступе колик. Ее спина содрогнулась в рвоте. – Отпусти, пока не наказана, – упрямо повторила притка. Поднесла ладони к лицу согнувшейся Милены, вобрала в них маленький голубой дух, бережно, будто мотылька, прикрыла пальцами. Ведьма застонала, удала на колени. Голубой дымок прополз сквозь пальцы притки, утек, растворившись в темноте. Вместе с ним исчезли остатки сил. Айша покачнулась, оперлась рукой об загон, сползла на пол, рядом с ведьмой. Милена, медленно качая головой, мела по полу распущенными волосами, сипло переводила дыхание. – Ты поговорить хотела? – Опираясь ладонями в землю, она подняла взгляд на Айшу. От ее опустевшего, безжизненного голоса притке стало страшно. – Так слушай. Ты у меня еду отобрала, но сестре моей сына сберегла. А дороже сестры у меня никого нет. По ее настоянию меня, ведьму, отец не убил, по ее воле я на свете живу… Должница я тебе… Скажи – чем отплатить могу? Руки ведьмы дрожали, подгибались в локтях, изо рта на пол текла длинная вязкая слюна. – Ничего мне не надо, – прошептала Айша. – Это верно… – Глаза Милены закатились, на трясущуюся притку сверкнули страшные круглые бельма. Голос ведьмы изменился, зазвучал глухо и гулко, словно из бочки: – Ничего тебе не надо… Никого… Потому как сама ты – нежи… Ее голос ослаб, руки подломились в локтях, и она рухнула, ткнувшись лицом прямо Айше в колени. В стойле всхрапнул Воронок. Псы подошли к вещей-ке, засопели, принюхиваясь. Один высунул язык и сочувственно лизнул ведьму в щеку. На радостях Горыня с мужем Полеты – Кульей Хорьком выставили на двор для всей челяди четыре бочки пивной медовухи. Горыня бродил гордый, будто сам родил, хвалился перед селищенскими мужиками, бил себя кулаком в грудь, вспоминал, как когда-то одолел в драке то ли самого киевского воеводу, то ли какого-то хевдинга[47] из пришлых. Его слушали, кивали, по хваливали. Милена, сказавшись на слабость и дурноту, вовсе не появлялась из избы, Полета по-прежнему оставалась в обережной баньке. Ей предстояло пробыть там еще до свету, пока ребенок не окрепнет и не примет силу Рода. В бане с Полетой сидели две бабки-повитухи, в избе с Миленой – Елагея. Остальные бабы крутились по двору, подносили мужикам угощенья, улыбались, заигрывали. Айше не нравились их раскрасневшиеся потные лица, блестящие глаза, глупые, будто прилипшие улыбки. На саму притку никто не обращал внимания. Даже преданные псы бросили ее – вертелись подле выставленных на двор длинных лавок с угощениями, ждали, когда кто-нибудь кинет косточку или уронит на землю блюдо с едой. Стараясь остаться незамеченной, Айша пробралась к воротам – хотелось побыть где-нибудь в тишине, в покое. Посидеть, подумать над тем, что случилось в овине. Да и случилось ли? Не приснилось ли, не привиделось? Ведь сама была как в тумане и когда очухалась – никого рядом с ней в овине не было, кроме собак… Только в овине-то, может, и привиделось, а то, что Горыня родную дочь в доме запер, – это уж точно наяву было… Айша втихаря прокралась к воротам, выскользнула прочь. За полем извивалась блестящей змеей, серебрилась река, от воды веяло прохладой, покоем. Айша обогнула поросшие берегом кусты, села на ствол старой, упавшей у берега осины. В реке переливался лунный свет, всплескивал быстрыми огоньками, плескался щучьим хвостом в камышах. Когда веселье отшумело за полночь и покатилось к рассвету, Кулья разошелся: – Пойду на реку! Купаться хочу! Сперва его отговаривали, объясняли, что купаться пред рассветом занятие дурное – кромочное, крайнее – потому как все кромешники в это время за людскими душами охотятся. – Ну и что? – пьяно вещал в ответ Кулья, размахивал наузом[48]. – Видали, экий у меня оберег? У меня вся эта нежить вона где! – Задирал рубаху, тыкал себя наузом в тощий зад. – Купаться буду, когда пожелаю – хоть в ночь, хоть за полночь! Никто мне не указ! Печищенцам возиться с ним не хотелось – еще осталась в бочках медовуха. А на столе – еда. Да и бабы суетились рядом – с пьяных глаз все, как на подбор, красавицы… Мужики еще маленько поуговаривали Кулью да разошлись, оставив при нем лишь старосту Горыню. Одурев от радости и медовухи, тот отговаривать зятя не стал, наоборот, вызвался проводить его до излучины, где обычно купались все печищенские. К реке шли неспешно, поминали былые годы, судачили о девках, хвалились своей мужской доблестью, чехвостили князя, который и полугода без похода прожить не в силах… Лунный свет обтекал шаткие фигуры, закрадывался в рытвины перед ними, красил синевой лица. За небольшим осинником повернули на тропку, прошли мимо старой березы, вышли на речную лядину. – Глянь-ко, – остановившись возле березы, Кулья ткнул пальцем вперед. Староста вгляделся в темень. По реке бежали мелкие волны, лунная дорожка ползла, прячась в камышах, облизывала ствол поваленного дерева, выхватывала одинокую фигурку на берегу. – Эта, пришлая… – Кулья выпростал из рукава длинную худую руку, пьяно завопил: – Эй! Ты, нежить! Подь сюды! Айша шевельнулась, подошла ближе, остановилась в шаге от Кульи. Маленькая, щуплая, совсем девочка, с узким бледным лицом и тяжелыми, утонувшими в темных кругах век, рысьими глазищами. – Ты чего тут делаешь? Почему со всеми не радуешься? – пьяно поинтересовался Кулья. Айша пожала плечами, поежилась. На оголившемся из широкого ворота плече оседала морось. Подол юбки темнел мокрыми пятнами. – Чего уставилась? Не ведаешь, тварь безродная, как на хозяина глядеть надобно? – Ладно тебе… – попытался остановить Кулью Горыня, поймал за рукав, потянул. Тот вырвал руку, рубаха треснула по ластице[49]. Худое лицо Хорька налилось багровым злым цветом, слюнявые губы скорчились криво: – Ладно? Да нет, не ладно! Я ей покажу, кому она в ножки должна кланяться, что не сдохла… – Что ты, право слово… радость у нас… – неуверенно, уже понимая, что не сумеет унять зятя, забормотал Горыня. – Пошел ты! – Кулья пихнул старосту в живот. Тот нелепо взмахнул руками, не удержался на ногах, шатнулся, упал, ударившись затылком о поваленный осиновый ствол. Кулья перешагнул через него, потянулся к застывшей притке. Айша попятилась, зацепилась за кочку непомерно большой меховой чуней, рухнула рядом со старостой. Пальцы угодили во что-то липкое и теплое. Кулья довольно загоготал, пнул девчонку ногой: – Поднимайся, нежить! Айша сжалась. Кулья ухмыльнулся, пнул ее еще раз, уже сильнее: – Делай, что велю! Иначе… – Я сделаю, .. – послушно произнесла притка, села. В примятую ее телом ямку набежала речная вода. Лунный луч посеребрил ее, в воде отразилось лицо Кулья взирал сверху на ее склоненный затылок, на тонкую белую шею, на выскользнувшее из ворота хрупкое плечо… – Раздевайся, – приказал сипло. На протестующее движение замахнулся кулаком. Айша прикусила губу, нагнулась, сняла чуни. Затем стянула юбку, рубашку, закрыла глаза. Наверное, надо было кричать или сопротивляться, но она не могла. Сидела, поджав ноги и скрестив на груди руки, смотрела в черную водяную лужицу перед собой, сглатывала слезы. Кулья схватил ее за косу, вырвал из волос ленту. От боли в глазах у девки потемнело. Распущенные волосы рассыпались по ее плечам, закрыли полукружья маленьких грудей, двумя струями потекли с локтей на землю. Чужая рука впилась в Айшин затылок, вобрала горсть волос, запрокинула лицо притки к небу. Жесткие пьяные губы птичьим клювом впились ей в рот. От отвращения Айша содрогнулась, пытаясь вырваться, впилась ногтями в склоненное к ней лицо. – Сука! – Удар отбросил Айшу в реку, на мелководье. Брызги взвились в воздух пугливыми серебристыми мальками. Стоя на берегу, Кулья принялся стаскивать с тощих бедер штаны. – Куда собралась? – Заметив, что Айша пытается уползти глубже в воду, размахнулся и широко, с оттяжкой, ударил притку ногой в живот. Оскалился на ее вскрик: – То-то, сука. Надвинулся, на ходу содрав порты, протянул к девке руки и вдруг резко завалился на нее, вмяв в речной ил тяжелым телом. Засопел, стараясь уместить тощий зад на ее бедрах, Айша забилась пойманной в сеть рыбиной, заплескала руками, поднимая со дна речную муть. После ночи, проведенной с Бьерном, – не хотела, не могла мириться с чужими объятиями… Под пальцы попало что-то округлое, гладкое. Не понимая, что делает, притка стиснула находку в ладони, выбросила руку из воды, ударила. Кулья всхлипнул, коротко и сочно, как хлюпает сожравшая добычу болотная топь. Айша ударила еще раз, И еще… Она била, с каждым ударом чувствуя содрогание придавившего ее мужского тела. Потом, когда оно перестало отвечать на удары, отбросила камень, уперлась ладонями в грудь неподвижного Кульи, оттолкнула его, опрокинув на спину. Выбираясь из воды, опасливо покосилась на его раскрытую ладонь. Та покачивалась уж слишком близко к ее голой щиколотке. Казалось – только и ждет, когда притка успокоится, решит, что все позади. Вот тогда-то и сомкнутся на ноге длинные, тощие пальцы, дернут к себе, лишат надежды. Рубашка никак не хотела надеваться – липла к мокрой коже, заворачивалась жгутом на спине. Айша кое-как одернула ее сзади, отыскала брошенную Кульей ленту из волос, принялась плести косу. Руки тряслись, мокрые волосы путались в пальцах. Взгляд ненароком зацепил неподвижную фигуру старосты у осины, вспомнилось нечто липкое и теплое, понавшее ей на пальцы. Спотыкаясь, Айша подошла к Горыне, опустилась на колени. Под затылком старосты поблескивала кровавая лужица. Притка подсунула ему под голову руку, нащупала в слипшихся волосах небольшую ссадину. Чуть ниже ссадины выпукло лезла под пальцы крупная шишка. Почуяв на себе чужие руки, староста недовольно засопел, попытался перевернуться. Из его рта пахнуло приторно-сладким медовым пивом. Штаны на его заду намокли и слиплись. Оттуда шел совсем иной запах. Подниматься Горыня не собирался – развалился, загудел сочным пьяным храпом. Айша посидела возле него, потом, вспомнив про Кулыо, робко вернулась к реке. Над мелководьем уже растеклась первая туманная дымка, на другом берегу проснулась зигзица[50], принялась отсчитывать убегающие годы. Обмякшее тело Кульи течение отнесло ближе к камышам, туман накрыл его бледной завесью, и теперь Кулья казался большим черным бревном, нечаянно заплывшим в тихую заводь. Стараясь не смотреть на него, Айша ступила в реку. Зацепила Кулью за щиколотку, потянула на себя. Тело зашевелилось, задвигалось, перевернулось. Из-под воды вынырнул бритый затылок. Осколки черепа некрасиво торчали сквозь рваную кожу, в дыре с неровными краями виднелось что-то серое с белесым, копошились черными жгутами жирные пиявки… Холод накатил на Айшу изнутри, сотряс тело. Мокрой ладонью притка сдавила губы, упрямо выволокла мертвеца на берег, Потом бросилась к камышам, выплескивая рвотой отвращение и страх. В лесу где-то совсем рядом запиликала ранняя птица, напомнила о времени, заставила притку вернуться к мертвецу. – Не из корысти беру, по нужде… – Притка осторожно сняла с шеи Кульи обломок золотой гривны. Подумав, положила добычу за пазуху. Потом расстегнула фибулу[51] на его плече, вытянула из-под трупа мокрый корзень[52], накрутила на руку. Возвращаться в селище за вещами было опасно, а в пути любая денежка-одежка могла пригодиться… Наковыряла пальцами кусок глины, залепила приоткрытый рот мертвеца[53]. Вытерла руки о подол поневы, отряхнула ладони, глянула на светлеющее небо. Ветер уже скулил в камышах, теребил и без того обтрепанную одежду. В ближних зарослях крякнула утка. – Мне в Альдогу надо, – глухо сказала ей Айша. – К брату… С корзнем и фибулой, снятыми с мертвяка, Айше пришлось распрощаться в рыбацком урочище[54] на берегу Волхова. Высокий краснорожий детина из рыбацкой артели никак не желал переправлять через реку усталую и голодную притку. – Как приедем, брат мой сразу с тобой расплатится, – молила его Айша. Детина цедил слюну, сплевывал сквозь щель в зубах, ухмылялся: – А почем мне знать, что ты сего брата не выдумала? Ишь, прыткая какая! Может, ты вовсе беглая, из рабов, а? Заглядывал притке в лицо, надеясь увидеть слезы. Айша не плакала, лишь повышала голос, срываясь на крик: – Мне надо туда! Понимаешь Вокруг скучились несколько рыбаков, глазели на странную девку, потешались. Каждый норовил дать совет. Кто полагал, что девчонка говорит правду, а кто советовал надавать ей тумаков да погнать прочь, чтоб не путалась под ногами у честных людей. В конце концов Айша выудила из-под юбки заткнутый туда Куль-ин корзень. Синяя яркая ткань заблестела, переливаясь под тусклым солнечным светом, сверкнула витой фибулой. Детина раззявил рот, уставился на богатую одежку. Рыбаки примолкли. – Вот, – сказала Айша и протянула корзень краснорожему. – Перевезешь меня в Альдогу – станет твоим. На круглом лице детины проступили красные пятна. – Ты у кого украла? Врать не хотелось, однако делать было нечего. Айша набрала побольше воздуха, глядя прямо в глаза детине, фыркнула: – Вот еще – украла! Это я для брата везла. – А мне отдашь за перевоз? – Уши у детины стали краснее рожи. Притка кивнула. Перебрались через реку споро – силищи дюжему рыбаку было не занимать, раскинутый на коленях девчонки синий корзень грел душу – весло аж сипело под мощными руками перевозчика. Да и погода оказалась благосклонной – ветер стих, по бортам лишь вяло шлепали ладошками мелкие волны. – К большой пристани не повезу, – одной рукой утирая пот, а другой направляя лодку в устье маленькой камышовой речки, заявил детина. – Там нынче народу слишком много. Высажу с другой стороны. Айша не спорила. Качнув лодку, послушно вылезла в мелководье, задрала юбку, проплелась по глине к берегу. Детина тут же накинул дареный корзень на плечи, поковырялся толстыми красными пальцами в фибуле, застегнул на груди. От собственной значимости сразу повеселел – даже крикнул, отталкиваясь шестом от берега: – Удачи тебе! – И тебе… – выжимая намокший подол, неохотно откликнулась Айша. Проводила уходящую лодку взглядом, принялась взбираться на горку, к Альдоге. Окрестности Альдоги встретили притку непривычным размахом. Ранее Айше никогда не доводилось видеть столь большого и красивого селища. Еще на подходе, пробираясь меж приткнутых друг к другу длинных земляных изб, в два бревна поднятых над землей, и по межам только что вспаханных полей, где, вперемешку с людьми, суетились грачи и обжоры-чайки, Айша ощущала непонятное беспокойство. Огромные стены городища надвинулись на нее нежданно, словно вдруг выросли из земли. Высоченные, тесно пригнанные бревна, переплетенные вицами[55], втыкались острыми кольями в небо. Узкие бойницы глядели на путницу с интересом и тревогой. Городьбу окружал ров без воды, за рвом поднималась земляная насыпь, вроде низкого вала. Вдоль рва тянулась широкая проезжая дорога. Айша выбралась на дорогу, затопала ногами, стрясая с чуней полевую глину. – Посторонись! – Мимо промчались несколько конников. Последняя лошадка – рыжая, с коротко обрезанным хвостом – напомнила Айше Каурую. Следом за конными засипела колесами старая телега с гордо восседающей на краю дородной бабой в белом плате и поневе из пестряди. За спиной бабы покачивались сложенные стопкой и опутанные сеном глиняные горшки и плошки. Телегу волокла грузная, чем-то схожая с хозяйкой крупная кобыла. – Прости, коли помешала, да только спросить боле не у кого… – Айша нагнала телегу, пошла рядом с бабой. Та оглядела притку, благосклонно кивнула. – В городище иду, брата сыскать хочу, – начала Айша. В бабьих глазах промелькнул интерес: – Брата? А сама-то ты откуда, девонька? У нее оказался приятный мягкий голос, теплый и сочный, как пивной мед. – Я из Приболотья, из Затони. Бабе никогда не доводилось слышать о Затони, но о Приболотье она явно слышала. Навострилась, выпрямилась, перестала подхлестывать понурую кобылку: – Издалека, .. А брат-то твой как зовется? Каким делом занимается? Я в Альдоге уже давно торгую, всех знаю, а вот из Приболотья никого не упомню. – Сирот. Он у вашего князя Гостомысла в дружине служит. Тетка наморщила лоб, словно пытаясь припомнить, о ком идет речь. Айша шла рядом, помалкивала. Колеса сипели, кобыла попутно успевала отгонять от своего крупа недавно проснувшихся слепней, посуда раскачивалась, лицо бабы помрачнело. – Не, не упомню никого такого… – наконец призналась она и, словно оправдываясь, заспешила словами: – Да нынче тут и не разберешь, где да кто. Как в начале березозола урманский князь Орм, поганец проклятый, налетел, будто встречник[56], чтоб ему сдохнуть, супостату! Все пожег, пограбил. Многих хоронили, может, и твоего брата тож… Да ты не печалься, ежели схоронили – так честь по чести. Сам князь доброе слово замолвил, хотя не до того ему… – Почему не до того? – Притка не узнала свой голос – бесцветный, как дождливое утро. На что она надеялась, ища никогда не виденного брата? А если брата вовсе никогда не было – старый дед напутал, заговорился? Иль был брат, только служил вовсе не князю Альдоги? – Так все ж знают! – Тетка взбодрилась. – Ведаешь, как тогда было? Вся Альдога полыхала, кругом огонь, дым, все кричат, мертвяки повсюду… А Орм и волки его рыщут по избам, добро краденое на корабли свои змеиные тащат. Как до капища добрались, у ног заступника Перуна[57] углядели княжну с княжичем. Гюда у князя младшенькая, красавица, умница – брата за спину спрятала, перед ворогом глаз не опустила и говорит: «Кто ты такой, чтоб врываться в мой дом?» А Орм захохотал да хвать ее за руку: «А ты кто, чтоб меня спрашивать?» А у нее в руках-то ножичек был. Она замахнулась, только зазря – он ее бедную скрутил. Да Гюда наша не из тех, кто под ветром к земле клонится. Говорит ему: «Я – дочь князя Гостомысла, князя Альдоги! Отпусти меня, варяг! » Но разве такой отпустит? «Ха! – говорит, – много я добра в Альдоге нынче взял, а самое ценное – чуть не оставили – и потащил ее к пристани. А его нападники[58] княжича следом повели… Князь сам лишь через два дня от ран оправился… Мы уж и стены успели отладить, и воев его по заслуге схоронить. Тризну по умершим справили, как положено… Так что, может, и брат твой в том кургане, близ Ноской рощицы, лежит… Баба постаралась изобразить сочувствие. Получилось плохо – время уже сгладило боль потерь, к тому же в Альдоге привыкли к варяжским набегам. И не только к варяжским – налетали на городище все, кому хотелось поживы, – чудь, веся, ливы… [59] Айша брела возле телеги, думала. Брата она никогда не видела, поэтому и горевать не могла. Зато стало ясно, почему князь призвал к себе Бьерна с людьми, – после набега Орма воев у него в дружине осталось не так уж много. А оборонять городище нужно. Вот и понадобился Бьерн – сынок старого боевого друга. Коняга щла вперед, дорога мягко обогнула городьбу, слилась с наезженным большим трактом, уползающим в настежь распахнутые ворота. Сбоку, чуть не спихнув телегу на обочину, протряслась на ухабах огромная повозка. В повозке сидели несколько мужиков с угрюмыми, темными от копоти лицами. – Тьфу, идолы! – выругалась баба, выправила лошадь, посоветовала Айше: – Да ты полезай на телегу, девонька. В ногах правды нет. Я тебя у пристани ссажу – там ныне суетно, как на торжище. Может, там и брата встретишь, коли живой он. Вишь, даже кузнецы туда поехали – товар свой к князю повезли. Князь нынче среднего сынка Избора в урманские земли походом снаряжает. Воевода при нем пойдет, да Вадим Хоробый – лучший наш вой, собирается… М-мда… Баба замолчала. Айша запрыгнула на телегу, подперла боком новую знакомицу, молвила: – Благодарствую. Телега вползла в ворота Альдоги, городище оглушило притку шумом и вонью. На пристани никто не знал Сирота из Приболотья. Занятые своими делами вои неохотно оглядывали притку, отрицательно мотали головами. В толчее и гаме Айше было душно, словно в тесной клети. Хотелось света, воздуха, простора. Невольно вспоминалась родная Затонь – тихие ровные болотины, суровые одинокие осины, травные заросли у старого колодца… И запахи – чистые, свежие, совсем иные, чем здесь. Солнце уже покатилось к лесу за Волховом, а народ на пристани не расходился. Были тут и вои в шеломах и нагрудных кольчугах, и торговцы, надеющиеся в суматохе подороже сбыть свой товар, и мужики – злые, уставшие, с мокрыми от пота спинами, и девки, выглядывающие в толпе воинов покраше, – как-никак лучшие женихи всегда в княжьей дружине. Один раз Айша чуть не угодила под копыта чьей-то лошади, дважды упала на истертой до скользкой глины земле и еле выбралась из-под топающих и шаркающих людских ног. Обессилев, притка протолкалась в сторонку, к кустам, что росли вокруг пристани, села, привалившись спиной к тонким ненадежным веткам, согнула ноги в коленках, сунула под них купленную в рыбацком урочище суму, закрыла глаза. Далекие покрикивания мужиков, скрип сходен, плеск воды под мостками уже не пугали – втекали в уши однообразным гулом, укачивали. Айша зевнула, ткнулась подбородком в скрещенные на коленях руки. – Айша? Собственное имя, сказанное знакомым тонким голоском, вывело из забытья. Притка вскинулась, протерла глаза. Перед ней, босой и непривычно чистый, но такой же толстый и розовощекий, как раньше, стоял Гуннар. Улыбался во весь рот, мял босыми ногами глинистую землю. – Чего сидишь? – поинтересовался он, склоняя лохматую голову к плечу. Поковырял в носу пальцем, добавил: – Глупая. – Сам такой, – вежливо сообщила ему Айша. Хотела сказать холодно, с достоинством, вроде и сказала так, только не выдержала, протянула к глуздырю руки, обхватила детское тельце, прижала к себе. – Ты чего? – возмутился Гуннар, Уперся в Айшину грудь обеими ладонями, принялся вырываться, смешно пихаясь коленками и оттопыривая зад. – Пусти! Притка отпустила. Первым делом Гуннар быстро огляделся – не видел ли кто, как его, будто маленького, тискала девчонка. Потом одернул задравшуюся рубашку, грозно наморщил лоб: – Дура! – Верно, – согласилась Айша. Улыбнулась, глядя на красное лицо мальчишки, поинтересовалась: – Ты-то откуда здесь? – Мамка послала. – Похоже, Гуннар все-таки был рад ее видеть – сменил гнев на милость, присел на корточки напротив, закрыв подолом длинной рубахи голые коленки. Без дела он сидеть не мог – протянул руку, отломил тонкую веточку с куста, принялся ковыряться ею в земле под ногами. – Ко мне? – удивилась Айша. – Дура, – не оставляя начатого дела, откликнулся глуздырь. – К отцу. Чтоб домой шел. Я позвал. Теперь так просто хожу… – Так вы в городище стоите? – Где ж еще? – Гуннару нравилось быть умным и всезнающим. Еще нравилось, что веточка глубоко вскапывала землю, отковыривала целые пластины и не ломалась. Он даже запыхтел от удовольствия, – В большой избе. А когда Бьерн уйдет, мы будем жить в княжьей избе. Палочка глубоко воткнулась в землю, хрустнула, сломалась. Гуннар тут же отбросил ее в сторону, потянулся за следующей. – Куда Бьерн уйдет? – Айша сама отломила ему сучок, сунула в маленькую ладошку. – К урманам. Баба, встреченная приткой у альдожских стен, тоже говорила про урман. Мол, в их далекие земли собираются и средний сын Гостомысла Избор, и какой-то воевода.. . – Вона его снеккар[60] стоит, – Гуннар указал подаренным сучком на большой корабль, стоящий у самого края пристани. На изогнутом носу корабля красовалась деревянная змеиная морда, И сам корабль был похож на змею – длинный, узкий, черный. – У него ж не было никакого снеккара, – Айша вспомнила Бьерна, его ровный голос, насмешливые глаза, кусок золотой гривны в распахнутом вороте рубахи. В груди что-то защекотало, стиснуло. – Ему князь дал. Еще дал всякого оружия. И одежду. А потом отдаст дочку. – Какую дочку? – не поняла Айша. – Ту, которую Орм увез. – Гуннару надоели разговоры, он поднялся. – Бьерн за ней поедет… А завтра ты тут будешь сидеть? – Не, я лучше с тобой пойду, – Айша тоже встала, забросила суму на плечо. От реки уже несло ночной сыростью, в камышах заквакали лягухи, ухнула за рекой сова. На пристани стало спокойнее, ушли мужики и торговцы, остались лишь воины. Разбились кучками, запалили костерки. Черные силуэты кораблей огромными птицами покачивались у берега. – Ну, пошли, – неуверенно сказал Гуннар и затопал прочь. Айша поспешила следом. В большой избе пахло потом, едой и дымом. По полокам вдоль стен сидели и лежали люди. В полутьме бродили какие-то тени, слышались невнятные разговоры. – … за куну[61] отдал… Продешевил, – жаловался мужской голос. – Не лезь, руки оторву… – чуть дальше угрожал кому-то женский. – Нынче лето будет хорошее, – обещал старческий. В отдалении, на лавке справа от дымного очага, плакал ребенок. Кто-то кряхтел, кто-то кашлял, в самом темном закуте хохотала невидимая женщина… Вслед за Гуннаром притка пробралась мимо толстой тетки с кринкой в руках. От кринки пахло кислым молоком, отблеск слабого пламени из очага высветил круглые красные щеки тетки. Глуздырь протиснулся меж сидящих у очага людей, Айша переступила через чью-то голую спину, всю в темных пятнах, очутилась в маленькой полукруглой нише. На лавке в нише сидел Рейнар, держал на коленях большую плошку, черпал оттуда дымящееся варево, забрасывал в рот. Его жена, стоя спиной к дритке, что-то ему объясняла. Айша не слышала слов – застыла в темноте, не решаясь подойти ближе. Гуннар бодро просочился вперед, залез на лавку к отцу, что-то зашептал ему на ухо. Рейнар кивнул, отставил плошку, поманил Айшу к себе. Еще до того, как она выступила из темноты, сообщил: – На ночь приютим, а далее – ищи сама, где жить. Его жена оглянулась, вытерла пальцы о край поневы, Ее лицо показалось Айше более мягким, чем тогда, в обозе. Округлился острый подбородок, стерлись выступающие каменными утесами скулы, даже нос стал прямее и шире. – Гуннар о тебе часто поминал, – усаживая гостью на край лавки, сказала Гунна, Присела напротив на корточки, подперла руками щеки: – Оправилась ты, значит, пришла… А мы уж думали, никогда более не свидимся. Ан вон как вышло… Рейнар вновь вернулся к еде. – Оправилась, – Айша развязала котомку, вытащила обернутую в тряпицу сухую рыбину, добытую в одном из рыбацких урочищ по пути, отломила кусок, сунула в рот. – Гуннар сказал, будто Бьерн скоро в урманские земли уедет, а вы в княжьей избе будете жить. Корабль показал. Гунна гордо выпрямила плечи, погладила сына по голове. Тот отбросил ее руку, мрачно засопел. – Он везде поспеет, – глядя на обиженного сынка, похвасталась Гунна, – Уж такой спорый – не угонишься. Со всеми перезнакомился, всех видел, А что до Бьерна, так он нынче у князя живет. Князь к нему благоволит. – Говорят, даже дочь ему отдать обещал, – не позволяя сердцу сжаться неясной болью, быстро сказала Айша. Рейнар поперхнулся варевом, Гуннар сдвинулся поглубже в темноту, сверкнул оттуда хитрыми звериными глазками. – Много чего говорят, – не изменившись в лице, заявила Гунна, однако недобро покосилась на сына, вздохнула. – Особенно те много болтают, кому больше заняться нечем. Бьерн в северные земли идет – это верно. И что там будет Избору, сыну князя, помогать княжьих детушек выкупать – тоже верно. Так ведь Избору многие будут помогать: и Энунд Мена, и Вадим Хоробый – воевода альдожский, да и мало ли еще кто. Что же князь им всем по дочери отдаст? – Это верно, – поддакнул Рейнар. Облизал плошку, сунул жене в руки, рыгнул сыто. – Этак дочерей не напасешься! А Бьерн вовсе не потому с ними идет, что дочку княжью желает, а потому, что Орм Белоголовый – родич ему. Родичам сговориться легче. Оттого князь ему и снеккар подарил, и лучших воев в его хирд готов отдать. А ты что – брата-то сыскала? Ты же вроде за братом шла? – Шла, – заметив, что хозяин завершил трапезу, Айша обернула остатки рыбины тряпицей, спрятала в мешок. – Нынче спрашивала его на пристани. Только никто о нем не слышал. Должно быть, голос притки показался Гунне слишком печальным. Она протянула руку и неожиданно ласково коснулась Айщиной макушки: – Ничего, сыщется. Ныне, сама видишь, – пришлого народу много, суета, а как уйдет Нзбор, так сразу станет и покойнее, и тише. Тогда и будешь брата искать… В душной избе спалось худо. Казалось, не люди в темноте сопят, шуршат и шевелятся, а сама изба пыхтит и урчит, как неведомый зверь на болотине. Ближе к рассвету, спящий под одним одеялом с Айшей, Гуннар вскрикнул, беспокойно зашевелился, разбудил притку. Захотелось по нужде. Протирая слипающиеся глаза и спотыкаясь, Айша пробралась к влазу. На дворе было тихо и свежо. С реки дул легкий сырой ветерок, над городищем бледным полукругом висела поздняя луна, в сером небе купались неяркие звезды. На босые ноги притки росой осел стелющийся туман. Дворовый пес, задремавший у амбара, лениво гавкнул и отошел прочь. Айша присела за амбарным углом, задрала рубашку. Едва облегчившись, почувствовала на спине пристальный чужой взгляд. Обернулась, всмотрелась в туман. Никого. Черной тенью нависал угол амбара, неясным сумраком маячила круглая крыша большой избы, проступал из белой дымки конек княжьего терема. – Кто тут? – все еще ощущая на себе чужой взгляд, прошептала Айша. Над ее головой звонко застрекотала птица. Айша запрокинула голову. На краю амбарной крыши сидела сорока – крупная, черно-белая, с длинным расщепленным хвостом и круглыми блестящими глазами. Глядела на притку, смеялась, широко разевая клюв. – Пошла прочь! – отмахнулась от нее притка. Сорока развела крылья, лениво перескочила чуть дальше и снова застрекотала. На всякий случай еще раз отмахнувшись от птицы, Айша затопала к избе. Не ступила и пары шагов, как над головой прохлопали крылья и сорока уселась на землю, преграждая ей путь. Чванливо выкатила вперед грудку, прошлась, припрыгивая и потряхивая хвостом. Она на самом деле была очень красивой – слишком крупной для обычной птицы, слишком яркой. Такой как… – Милена? – не веря себе, прошептала Айша. Сорока подпрыгнула, опять развела крылья, припала к дворовой пыли, будто купаясь в ней. Теперь Айша не сомневалась, Она уже видела эту сороку, только пласталась та не на чужом, а на своем дворе, у влаза в свою избу, и обличье имела не колдовское – сорочье, а обычное – человеческое. – Ты зачем тут? – ежась от холода и подкатившего недоброго страха, спросила Айша. Птица взмахнула крыльями, оттолкнулась лапками от земли, закружила над девкой, приглашая. – Вещейке верить нельзя, – помотала головой притка, – Заманишь на погибель. Тем более что я мужа твоей сестры погубила… Птичий силуэт упорно метался в небе, звал. – Нет! – Айша повернулась, быстро зашагала к большой избе. Птица мелькнула перед ее лицом, рухнула на крышу над влазом, громким стрекотом напугала старого пса, согнала его с вновь пригретого места. В тишине ее клекот показался оглушительным. И тревожным. Словно птица беспокоилась о чем-то очень важном. – Ладно. Тут поговорим, – Притка остановилась, обхватила ладонями локти, потерла одной ногой другую, согревая замерзшие ступни. – Ты на меня за Кулью в обиде? Птица сменила стрекот на тихий, смеющийся. – Значит, нет… У пристани вдалеке что-то стукнуло, послышались громкие голоса – похоже, кто-то приехал и, не удержавшись по течению, стукнул лодку о борт одного из княжьих кораблей. Сорока вздрогнула, засуетилась, быстро перебирая лапками, заскакала по крыше. – Что ж тебе надобно? Птица метнулась в небо, зависла над ведущими со двора воротами, села на верею. Теперь она глядела лишь в сторону пристани. Волновалась, подскакивала, взмахивала крыльями. – Там что-то? – Айша тоже подошла к воротам, выглянула. Меж невысокими кольями городьбы к пристани спускалась широкая ухабистая дорога. По ее краям покато выпячивались крыши изб, остро взрезали небо шесты для сена. Дорога упиралась в огромные открытые ворота, в их проеме виднелись силуэты кораблей, тени стражников, проблески воды. У пристани и впрямь ходили какие-то люди. Разговаривали с подошедшими воями, вытягивали на берег низкую рыбацкую лодку. «Горыня, брат его Изот, Антох…» – узнавала Айша мужиков из печища Милены, Сыскали-таки… В стороне от шумно переговаривающихся фигур стояла еще одна – женская. Высокая, статная… Словно почуяв Айшин взгляд, обернулась. Свет скользнул по прекрасному, белому лицу, мягким губам, ровному носу. – Ты?.. – Айша глянула на верею. Сороки на ней уже не было. Голое навершие[62] темнело на фоне неба некрасивым колом. Она собралась очень тихо. Да и что там было собирать? Затолкала в суму тряпку, которую под себя на лавку подкладывала, натянула быстренько чуни – вот и все сборы. Перед уходом оглянулась на спящих. Гуннар вольготно развалился на лавке, выпростал из-под одеяла босые розовые пятки. Его мать и отец дружно сопели, повернувшись лицом к стене. Гунна лежала сзади, обхватив мужа рукой, словно удерживая, и уткнувшись носом в его спину. Распущенные на ночь русые волосы Гунны свешивались с лавки, касались пола. В Затони спать с распущенными волосами было нельзя – дед запрещал. Говорил: «Распущенные волосья – для любой пустодомки[63] забава. Явится ночью, примется плести да чесать, заиграется – можно не только без волос, без головы остаться». Но в Затони пустодомок было много, одну-другую Айша сама видела, а тут в городище, в шуме да вони, пожалуй, ни одна не прижилась бы. Но на всякий случай притка осторожно убрала волосы Гунны с пола, уложила подле затылка крученым клубком. На прощание поклонилась спящим в пояс. Двор встретил ее прежним молчанием. Сороки нигде не было, старый пес даже не поднял головы, луна равнодушно взирала с небес на дорогу. У городских ворот стража затеяла какую-то игру – мужские голоса громко спорили – кто у кого выиграл. Шаловливые домовики[64] подхватили отголоски спора, понесли по дворам тихим эхом. Один запрыгнул на верею возле Айши, радостно стукнул по дереву, будто приглашая притку поиграть. – Некогда мне, – сообщила ему Айша. Домовик обиделся, дунул на ее щеку влажным утренним ветерком, соскочил с городьбы, спрятался на дворе. – Ее с Гуннаром, сынком Рейнара, видели, здесь это, вот… – неожиданно близко и отчетливо сказал кто-то, прямо за городьбой. Притка затаила дыхание. Теперь стали слышны и тихие шаркающие шаги нескольких людей. Шли к ней. Вернее, за ней. В поисках укрытия Айшин взгляд заметался по двору, остановился на амбарной двери. Боясь не успеть, притка метнулась к амбару. По пути споткнулась, упала, больно рассадив колено. Из сумы вывалились нехитрые пожитки. Всхлипывая от боли, Айша сгребла их в подол юбки, схватила суму, ковыляя подбежала к амбарным дверям. Двери никак не хотели поддаваться – несколько раз пальцы Айши срывались с дверной оковки. Сума в другой руке мешала – била притку по больной ноге. Отчаявшись, Айша сунула плечо в черную междверную щель, навалилась всем телом, стараясь протиснуться меж створок. Двери тяжело скрипнули, впустили притку внутрь. Пора сева да урожая еще не подошла – в овине было пустынно и холодно. Две лошадки под навесом фыркали, шлепали по бокам длинными хвостами. Пришелицу не удостоили даже взглядом – за время службы в Альдоге они уже привыкли к частому появлению незнакомых людей. Справа от лошадей стояла груженая телега, по самые перила заваленная каким-то тряпьем. Переведя дух, Айша присела, вывалила из подола свои вещи – сухую рыбину в маленькой тряпице, пару онучей, гребень, украденный в рыбацком селище… Принялась складывать все в суму, при этом старательно вслушиваясь в долетающий со двора шум. Особенно осторожно опустила на дно сумы тщательно завязанный узелок со снятой с Кульи золотой гривной. Шум на дворе нарастал. Голосов было не разобрать, однако Айша узнала сонный, писклявый рев Гуннара. Подкралась к дверной щели, приложилась глазом. Милену она признала сразу – красавица стояла у влаза в большую избу, боком к амбару, сложив руки на животе и равнодушно разглядывая плачущего Гуннара. За спиной Гуннара застыла его мать, рядом с ней Рейнар. Оба еще не прибранные, помятые со сна. Гунна кутала плечи в мягкий шерстяной плед, ее муж подтягивал не завязанные толком порты. Гуннар ревел во все горло, лишь изредка прерывался, чтоб почесать коленку, торчащую из-под длинной рубашки. Вокруг семейства уже собрались дворовые, слушали, глазели. Тут же переминались два стражника с пристани – один толстый, с обритой башкой, в широких партах и подвязанной на поясе рубахе, другой – потоньше и пониже, в натянутой поверх рубахи меховой безрукавке. Отец Милены – печищенский староста, окруженный своими людьми, безжалостно теребил ревущего глуздыря за плечи, допытывался: – Куда пошла она? Куда собиралась? – Н-н-не-е-е-е зн-а-а-а-ю-ю-ю-ю-ю-у-у-у… – щедро брызжа в склоненное лицо старосты слюнями и соплями, ревел Гуннар. – А как брата ее зовут? Где он? – не унимался староста. – У-у-у-у… – продолжал Гуннар. – Да перестань ты орать! – рявкнул староста, врезал ладонью по мальчишескому затылку. Этого Гунна уже не выдержала. Выступила вперед) оттолкнув старосту бедром, заслонила спешно спрятавшегося за ее юбку сына: – Ты чего мальца пытаешь, будто ворога? – Волосы под плат она убирала в большой спешке, теперь несколько спутанных прядей выскользнули, упали ей на щеку, закрыли один глаз. – Чего к нему пристал? Сказано тебе – не знает он ничего. Пришла невесть откуда и ушла невесть куда! А что зятя твоего она убила, так еще незнамо. – Это… Это… как это? – подобной наглости староста не ждал. Да и Рейнар удивленно взирал на нежданно осмелевшую жену. – Иди в избу, сыночка, – Гунна склонилась к сыну, заботливо отерла рукавом его зареванное лицо, подтолкнула в сторону избы. Гуннар уперся, вцепился в ее юбку. Уходить он вовсе не желал. Гунна отряхнула рукав, исподлобья глянула на старосту: – А так. Чего это зятек твой ночью на реку поперся? И с чего вдруг девке, что горшка не переросла, убивать-то его? – Но украла… рыбаки корзень показали, сказали – она дала… – бормотал опешивший староста. Гунна гордо выпрямилась, прижала к себе сына. Давая понять, что разговор окончен, развернулась, двинулась к избе. На ходу сообщила: – Корзень не корзень, а Гуннар тут ни при чем. Хочешь правды искать, так ступай к князю. Нечего честных людей до света будить, словно татей[65]! Тебе, лаготнику[66], может, делать и нечего, а нам поутру работы невпроворот… – А верно говорит… – забормотали в толпе. – Права баба. Мы-то тут при чем? Один из стражей, тот, что был поменьше, согласно кивнул: – Впрямь, иди-ка ты к князю. Пущай он суд правит. Толпа понемногу стала разбредаться. Рейнар пошел за женой, стражи, переговариваясь, направились к воротам, несколько человек дружно двинулись за амбар – облегчиться, Милена зевнула, склонила по-птичьи голову к плечу, покосилась на амбарные двери, Айша отпрянула. Постояла немного в амбарной пустоте, потом направилась к телеге с тряпками. Приподняла край большого, свернутого в несколько рядов полотнища. От полотнища пахло рыбой. Не долго думая, Айша влезла в телегу, с головой зарылась в тряпку, свернулась калачиком… Глава вторая КНЯЖИЧ Корабли уже третий день стояли в гавани, готовые к отплытию, а Гостомысл все медлил. Днем бродил мрачной тенью по городищу, изредка выбирался к пристани, оглядывал крепкие борта драккаров и расшив[67], вздыхал и вновь уходил в темную и душную избу. Не мог, не желал смириться с тем, что последний уцелевший сын уйдет в чужие земли, оставив старого отца без наследника и защитника. Уже двоих сыновей схоронил в словенской земле альдожский князь, и еще одного недавно забрал на чужбину свободный ярл Орм Белоголовый. С Ормом у Гостомысла были давние счеты – варяг то и дело налетал на земли князя. Налетал по-волчьи – быстро, зло, не ведая страха пред расплатой. Три раза Гостомысл бил его, жег корабли, гнал прочь от городища, а в четвертый ворог угадал – явился нежданным. Да мало того, что набежал, когда не ждали, – под самый корень подрубил, забрав княжьих детей – дочь Гюду и юного Остюга. Потому и бродил князь по своим палатам, будто пастель[68], и сидел ночами сгорбившись на своей лавке, кутался в шкуры и думал, думал, думал… Даже Избор не мог отвлечь отца от мрачных мыслей. Говорил старику о походе, обещал сыскать в чужих землях и выкупить сестру с братом, а ежели не выкупить, так непременно отбить у супостата и вернуть домой. Клялся в том и именем умершей два года назад матери, и славой рода, клал руку на сердце, стоял на колене. Не помогало – отец лишь кивал да задумчиво теребил пальцами бороду. А этой ночью вдруг позвал к себе, стиснул лицо сына в еще крепких шершавых ладонях, вгляделся в глаза: – Не пущу тебя! Ты – опора мне и надежа. Пусть идут Энунд с Вадимом. А тебя не пущу! От обиды у Избора даже дыхание перехватило. Вырвался, зло отмахнулся от старика: – Ты что, спятил? Чужих за братом моим посылаешь?! Хорош же князь буду я после этого! Кричал бы и дальше – обидно кричал, в отместку за недоверие, за слабость, но вдруг заметил, что дрожат отцовские плечи под синим шелковым корзнем, что ползет по морщинистой щеке слеза, и остыл так же быстро, как вспыхнул. Осекся, метнулся прочь из избы, вылетел во двор. Побежал к соседней – дружинной – избе, по пути не замечая шарахающихся в стороны дворовых людей. Ураганом ворвался в избу, хрястнул дверью за спиной. Вой на то и вой, чтоб на любой шум вскакивать, – не успела дверь за княжичем закрыться, как ему в грудь уже уперлись несколько копий да ножей. – Что пришел, княжич? – На глухой голос копья опустились, ножи попрятались под одежкой. Избор перевел дыхание, всмотрелся в полутьму. Бьерн сидел подле очага на высокой, как и положено варяжскому хевдингу, лавке. Ноги скрестил, будто печенег, на коленях матово поблескивал небольшой клевец, Одной рукой Бьерн придерживал клевец за рукоять, другой – оглаживал гнутое, похожее на птичий клюв острие. Избор протолкался ближе к варягу, сел напротив. Когда-то он не хотел прихода Бьерна. Так и сказал на совете старейшин: «Неужто одного волка, что на город наскакивает, вам мало, что другого, родича его, сами зовете?! » Однако отец оставался непреклонен, И старейшин убедил в своей правоте. Твердил: «Бьерн Орму родич, родичам столковаться легче. Его и отца его в урманской земле почитают, мать их конунга с ним в родстве. Без него ни к чему вовсе поход затевать». Старейшины сдались не сразу. Противились, говорили, что люди из урман и в Альдоге сыщутся, что незачем из болот всякую нечисть вытаскивать, что уж если б шла речь об отце Бьерна, старом Горме, так и спору нет, но с его сыном – дело иное… Когда-то многие из нынешних старейшин были в дружбе с отцом Бьерна. Вместе ходили в походы, вместе отбивали Альдогу у находников. Потом Горм с сыном ушли в болота, подмяли под себя многие болотные земли и осели там, Старейшины говорили о Горме хорошо – называли его смелым воином, отважным богатырем, который без нужды и капли крови не прольет, словом не обидит. О сыне его, Бьерне, отзывались куда хуже. Помнили Бьерна совсем молодым – злым, жестоким, не боящимся крови и ту самую кровь всего более любящим. По словам старейшин, Бьерн мало чем отличался от своего дальнего родича Орма, поэтому ждал Избор не столько помощника в трудном походе, сколь нового врага, с коим придется мириться по чужой воле. Княжич не ошибся, однако Бьерн оказался вовсе не таким, каким его представлял Избор. Средь альдожских дружинников его уважали. Даже дотошный Энунд Мена с его приходом присмирел и куда меньше совал свой нос в княжьи дела. Вадим же – ныне назначенный воеводой при Изборе – поболтал с варягом об оружии, похвалил лошадей, поглядел на воев, пришедших с Бьерном, – и тут же с ним поладил. Понемногу, день за днем, и Избор попривык к варягу. Не было в Бьерне той самой звериной жажды крови, о коей твердили старейшины, не было злого безрассудства. Он был старше княжича лет на десять, не более, только казалось, век проживи Избор – а до его холодного спокойствия не дотянется. Ничто Бьерна не печалило, ничто не грело – был он как вода в глубоком омуте. Избор его не понимал – иногда дивился ему, иногда ненавидел, – но иного заступника ему перед отцом не было. Вбил Гостомысл себе в голову, что без Бьерна походу не быть, выполнял теперь любые прихоти варяга. С Энундом да Вадимом еще спорил, ругался, а с Бьерном становился тихим, словно тот с самим Перуном в родичах. Вот и ныне была у княжича одна надежда – что Бьерн отца вразумит, объяснит, что бесчестьем люди назовут, если не поедет княжич сам выручать сестру с братом. Поэтому стоял теперь Избор пред варягом, мялся, задыхался от злости, стискивал кулаки, давился словами: – Отец меня отговаривает… Чтоб я тут остался… Бьерн кивнул, отложил клевец, сцепил пальцы на коленях, замер. На обнаженной груди блестела золотая гривна, подле нее повисла на гайтане[69] костяная фигурка рыси, с обритой до макушки головы спускались к плечам заплетенные в косицы волосы. «Аж не дышит, будто идол неживой», – мелькнуло у Избора в голове. Облизнул пересохшие губы, рубанул ладонью воздух: – Как отец такое сказать мог?! – Так и мог, – Бьерн шевельнулся, и все в нем словно ожило – блеснули глаза, перекатились под смуглой кожей мышцы, трепыхнулись косицы, закачалась гривна, цепляя костяную фигурку. – Ты один после него наследник. Тебе Альдогу беречь надобно, а не искать удачи в море, будто свободный ярл. Этого Избор не ждал. Бежал пожаловаться, заручиться поддержкой, а вместо этого будто ушатом ледяной воды облили. Княжич обиделся, закусил губу. Вспомнив, ответил: – Так ведь и ты у Горма – один наследник. – И я… – послушно согласился Бьерн. Замолчал, опять превратившись в недвижного идола. Из угла избы кто-то негромко засмеялся. На щеки Избора накатила волна жаркой красноты, неприятно защипало уши. Бьерн метнулся взглядом на насмешника, заговорил: – Мой отец – свободный ярл от рождения. Я – свободный ярл от рождения. Мне не нужны земли отца, мне нужны мои земли. Он это знает. А твой отец – бонд[70] от рождения. Ему нужны его земли. Тебе нужны его земли. Так он знает. – Но мне не нужны его земли! – чуть не плача от обидных слов, выкрикнул Избор. Бьерн улыбнулся, развел раскрытые ладони в стороны: – А этого он не знает. В избе дружно загоготали его хирдманны[71]. Избор выпрямился, надвинулся на варяга. Любой другой давно бы догадался, что княжич не простит насмешки – вскочил бы, набычился, стиснул кулаки, готовясь к драке. А Бьерн даже не привстал – все так же сидел, улыбался, думал о чем-то своем, не касающемся княжича. Лезть на него с кулаками показалось глупым ребячеством. – Но я должен выкупить у Орма брата. И сестру. Я, сам! А не Энунд с Вадимом! – выкрикнул Избор. Улыбка исчезла с лица Бьерна. – Да, – коротко согласился он. – Это надо сделать тебе, сыну князя. С другими Белоголовый даже говорить не станет. – А с тобой? – Со мной? – Бьерн задумался, покачал головой. – Когда-то мы уже говорили с ним песней валькирий[72]. И мы были слишком молоды, чтоб слышать друг друга… – Варяг насторожился, прислушиваясь к чему-то, будто ищущий добычи зверь, добавил быстро, отмахиваясь от княжича словами: – Гостомысл отпустит тебя. Он лишь поддался слабости… Что там? Теперь и Избор расслышал неясный шум на дворе. Кто-то громко требовал князя… Нестройной толпой дружинники хлынули к выходу, однако тут же расступились, давая дорогу спрыгнувшему с лавки Бьерну. Варяг не счел нужным даже накинуть рубаху или натянуть сапоги – вышел на двор босиком, лишь в свободных холщовых штанах да с клевцом в руке. Избор вышел следом. Вышел и замер на пороге – девки в Альдоге были красивы, это признавали почти все заезжие торгаши, но такой красоты ему видеть не доводилось. Незнакомая девица была в длинной поневе из пестряди, накинутой поверх белой, будто лед на Ладожке зимой, шелковой срачицы. Тонкая шея красавицы, казалось, подломится под весом свернутой в клубок на затылке толстой косы. Широкие ровные брови непослушными дугами гнулись над синими – такой синевы и не бывает – огромными глазами. Сочные губы изгибались насмешливо и призывно… – К князю мы! За правдой! – Лишь теперь княжич увидел тех, что пришли с красавицей, – нескольких мужиков в одинаково мятых рубахах, портах чуть ниже колен, теплых онучах да драных лаптях. Средь них выделялся тот, что требовал князя, – сам он был грузнее и толще прочих, рубаха у него была наряднее, а лапти – новее. Толстым пузом мужик напирал на стоящего подле княжьей избы стража, требовал: – Правды ищу! Пусти! – Горыня? Ты ли? – Бьерн подступил к мужику, придержал его за плечо. – Что за нужда у тебя к князю? Внутри у Избора занозой дернулась обида – почему болотный варяг на княжьем дворе заправляет, будто на своем собственном? Откуда знает этих пришлых мужиков, ежели сам Избор, сын князя, о них слыхом не слыхивал? Лицо мужика налилось краснотой, перекосилось. – А-а! Здорово, Бьерн. Вот она – нужда моя. Ты же мне ее и оставил! По знаку мужика толпа пришлых расступилась, под ноги Бьерну выбросили что-то живое, скорченное, похожее на шевелящуюся кучу тряпья. Варяг поморщился. Тряпки вновь задвигались, из них показались руки, затем голова, потом весь тряпичный ком развернулся и оказался худой грязной девкой, совсем молодой, почти девочкой, с растрепанными темными волосами, бледной кожей и острым, тонким лицом. Из носа девчонки капала кровь, на лбу, у кромки волос, темнела ссадина. Девчонка подставила ладонь под капли крови, зажала пальцами ноздри. Снизу вверх глянула на варяга. Бьерн нахмурился: – Айша… Девчонка вздрогнула, попыталась встать. Похоже, ее здорово побили – одна нога подвернулась, и она вновь упала. – Вот сучка! – Мужик, которого Бьерн назвал Горыней, размахнулся, ударил девку ногой под ребра. – Убила она! Кулью, мужа Полеты, убила. Обокрала его да сюда убегла. Думала – не поймаем. Ан не вышло. Сыскали мы тебя, тварь безродная! – Еще один удар отбросил девчонку на бок. Ей пришлось опереться рукой о землю. Перепачканные красным пальцы тряслись. Из носа вновь побежала кровь, залила подбородок, рубашку. – Слава Велесу[73], рыбаки ее заприпомнили, корзень, что она им за перевоз отдала, показали. А корзень-то Кульи! – Горыня вновь замахнулся. Девчонка предусмотрительно сжалась. – Да вот еще, вот… – Горыня требовательно вытянул руку к своим мужикам. Ему передали потрепанную дорожную суму. – Вот! – Он перевернул суму, тряхнул. На землю посыпались мелкие вещицы – деревянный гребень со сломанными зубьями, коротенький, сильно истертый поясок, тряпичный кулек, из которого торчал сушеный хвост плотицы. И средь всего хлама тяжело плюхнулся наземь обломок золотой гривны. Дружинники охнули. Бьерн поддел гривну босой ногой, хмыкнул. Один из мужиков опасливо метнулся вперед, выхватил из-под ноги варяга кусок золота, спрятал за пазуху. В ухо Избору пахнуло чем-то мягким и теплым. Он скосил глаза. Красивая девушка, пришедшая с Горыней, очутилась совсем близко к нему. Однако смотрела не на него, а поверх его головы – на Бьерна. По сочным губам блуждала улыбка. Внутри вновь неприятно царапнуло. Не чувствуя взгляда княжича, девушка скользнула ему за спину и подобралась почти вплотную к Бьерну. – Так чего тебе от князя-то надобно? – поинтересовался тот у Горыни. Скосил глаза, заметил подошедшую девицу, кивнул ей небрежно. Так небрежно, что Избор даже обиделся. – Добро ты свое вернул, убивцу поймал, суд над ней вершишь, – Бьерн указал острием клевца на избитую девку. – К чему тебе князь? – Как к чему? У меня дочь без хозяина осталась, дите без отца! Кто виру[74] мне отдаст за смерть родича? Пользуясь передышкой, девчонка отползла от Горыни подальше, прильнула спиной к ногам огромного воя из бьерновских – кажется, его называли Слатичем. Во всяком случае, Избор помнил его под этим именем. – Виру? – Бьерн усмехнулся. – Ошибся ты, Горыня. Не с того князя пришел виру брать. Айша родом из Затони, а князь Альдоги над затоньской землей не хозяин, За вирой к Горму, отцу моему, ступай. У него и правды требуй. А тут не буди людей до свету – без тебя хлопот хватает. – Но… – хрюкнул Горыня. Хотел продолжить, да, видать, сразу слов не нашел. Стоял, пучил глаза, дул щеки, шлепал беззвучно, словно рыба, толстыми губищами. Рыжая борода тряслась, будто у недовольного козла. Его родичи переминались, бубнили что-то себе под нос – обсуждали – прав ли варяг. Избор перевел взгляд на красавицу. Синеглазая девка неприметно лепилась к боку Бьерна, ласкала его взором. Разве что за руку не хватала да на шею не вешалась. Избор представил, как ее маленькие теплые ладошки ложатся на шею варяга, прячутся под его жесткие косицы, затем выныривают, скользят по плечам, по груди. Мягкие девичьи губы приоткрываются, черная опушка ресниц дрожит пойманным в паутину мотыльком… Горячая волна раскатилась у княжича в животе, забулькала, засипела в горле: – Что ж ты, Бьерн, человека к отцу посылаешь, коли сам тут? Зачем сказал это в спину уже собравшемуся уйти Бьерну, Избор и сам не понял, видно, понадеялся, что синеглазая гостья и на него, княжича, поглядит. А уловил ее удивленный взгляд, и стало стыдно – из-за незнакомой девки, пусть и красавицы, вмешался в планы того, с кем еще в поход идти в неведомые земли… Того, кто поможет брата с сестрой вызволить… Однако Бьерн не обиделся. Остановился, обернулся к Горыне: – Какую виру просишь? Мужик опешил. Только что его невесть куда отсылали, он и вовсе отчаялся виру за убитого родича получить, – как вдруг все развернулось в обратную сторону… Икнул, растерянно оглядел своих. Мужики задолдонили все разом, перебивая друг друга, У девчонки, что сидела на земле, кровь перестала течь из носа, но она все еще зажимала его рукой, прислушивалась. – Двух лошадей дам, – сказал Бьерн. Заметил колебание пришлых, пожал плечами. – Иль как желаешь, Можешь в болота за правдой идти… – По рукам! – тявкнул уже ему в спину Горыня. Бьерн кивнул Слатичу: – Проводи старосту. Пусть лошадей сам выберет. Слатич перешагнул через сидящую на земле девчонку, подступил к Горыне, пробасил недобро: – Пошли, правдолюбец. Избор и сам не одобрял Горыню. Коли виновна девка – так убей ее иль руку отруби, да дело с концом. К чему таскать за собой и лупить, когда вздумается? А девчонка-то попалась стойкая – ни разу не пикнула, не бросилась варягу в ноги, не принялась молить о пощаде… Хотя ее этак отколошматили, что она, верно, и рта открыть не могла… – Погоди… – Горыня направился к пленнице, нагнулся, впился пятерней в ее растрепанные волосы, поволок со двора. Избор даже не понял, когда все случилось, – только клевёц нежданной птицей сорвался с руки варяга, просвистел над головами пришлых, острием впился в верею пред Горыней. – Девку оставь, – жестко произнес Бьерн, – Я суд вершил, я виру отдал – значит, моя девка. Сам судить ее буду. Теперь княжич поверил слухам да сплетням о Бьерне, будто варяг в пять лет уже с отцом в море на людской промысел ходил, а в семь резал глотки врагам не хуже любого воина… Только как такой отошел от своего ремесла – людей убивать? Почему? Неужто настолько отца слушался, что добровольно двинулся за ним в глушь? Или верно говорили старейшины тогда, на совете: «Он чужую кровь более упыря любил лить. Вот Горм и увел его в болота, чтоб не стал сынок сущим зверем… » Перепуганные мужики спешно заторопились к воротам. Проскакивали побыстрее мимо вереи с воткнутым в нее клевцом, исчезали за городьбой. Горыня окатил варяга злым взглядом, однако, понимая, за кем сила, смирился, тоже поплелся прочь. Напоследок гаркнул: – Милена! Красавица, что ластилась к варягу, скользнула легкой тенью мимо княжича, приостановилась возле избитой девчонки. Та сидела, привалившись к верее, задрав до колена рваную серую юбку, ощупывала ногу, на которую ранее никак не могла ступить. Бьерн подошел к ней, резким движением выдернул острие клевца из древесины. – Обернись, погляди… – беззвучно попросил Избор задержавшуюся красавицу. Впился в нее взглядом. Та будто услышала, только не то, – склонилась к варягу, что-то шепнула. Бьерн кивнул. У княжича перехватило горло. Развернулся так, что полы корзня взвились крыльями, пнул брошенный посреди двора сломанный гребень. Ничего ему от Бьерна не надо! Сам отца уговорит! Не до утех ему ныне – корабли уж который день стоят готовые, ждут княжьего приказа. Он, Избор, сын альдожского князя Гостомысла, хоть завтра двинется в проклятую урманскую землю! Он готов… А варяг пускай милуется со своей пришлой зазнобой… Пускай! Княжич до полудня ни о чем, кроме незнакомой красавицы, думать не мог. Ходил, словно во сне, вспоминал синие до одури глазищи, сочные, зовущие губы, налитые бедра, высокую грудь, завитки волос на тонкой шее. Вздыхал, отвечал невпопад, коли спрашивали, и постоянно косился на молчаливого варяга. Тот, как и княжич, полдня провел на пристани. Шастал по дареному снеккару, указывал, тыкал рукой то в одну щель, то в другую, пробовал поднять-опустить мачту[75], проверял свернутые под мачтой паруса, перевешивался через борт, разглядывал пригнанные внаклад[76] бортовые доски. Его люди гортанно перекрикивались на северном языке, пытали на прочность длинные весла, выправляли руль, смолили щели, К полудню на пристань явился Вадим. Углядел Бьерна, заулыбался, замахал рукой. Тот хмуро кивнул в ответ, отвернулся. С Вадимом пришли его дружинники – все как на подбор высокие, сильные, холеные. Других Вадим не привечал, брал людей себе под стать. – Здорово, княжич! – И тебе удачи, – Избору нравился Вадим. Они были знакомы с детства – Вадим Хоробый, сын альдожского боярина, и дети Гостомысла, альдожского князя. Вместе бегали на реку купаться, вместе лазали по длинным путаным пещерам под Альдогой, где один затянутый древесными корнями лаз сменялся другим и потеряться было куда легче, чем найти выход. Старшим у них в ватаге был Мстислав – самый смекалистый из княжичей. Наверное, после смерти Гостомысла именно он стал бы лучшим правителем для Альдоги. Он был умным и смелым, любые споры решал по справедливости и никогда не обижал маленького Избора. Вадим уступал ему в уме, однако превосходил силой, а как выяснилось потом – и красой. Какое-то время даже Умила – расчетливая и холодная старшая княжья дочь заглядывалась на него. Однажды Вадим сказал ей, что не любит. Избор слышал, как Умила той ночью плакала на дворе, в потаенном закуте. Жалостливо, словно покалеченный щенок… – Бьерн говорит – отец тебя отпускать не желает? – Вопрос подошедшего воеводы встряхнул Избора, вырвал из воспоминаний. – Ничего, отпустит. , . Ватажники[77] Бьерна затеяли какую-то игру – вытянули с борта на пристань два весла, уперли их лопастями в доски настила, заулюлюкали. Тортлав – самый молодой из бьерновских воев, почти ровесник Избору, снял рубаху, бросил на палубу, под дружные крики приятелей встал на борт. Осторожно поставил одну ногу на одно весло, другую на другое. Затем, быстро, по-паучьи перебирая ногами, соскользнул к середине весел и, остановившись, принялся громко то ли петь, то ли читать какую-то молитву своим урманским богам. Два здоровяка – Слатич и еще один, имени которого Избор не помнил, нажали на рукояти весел. Лопасти оторвались от земли, поплыли вверх. Тортлав закачался, поднимаясь вместе с веслами, взмахнул руками, однако петь не перестал, даже не сбился с ритма. Стоящий возле княжича Вадим засмеялся. Работа на пристани затихла – народ уставился на забаву урман, кое-кто уже принялся спорить, сколь долго Тортлав продержится на веслах – не сорвется в воду. Лопасти поднялись уже на высоту борта, потянулись выше. Тортлав качался, извивался тонким, гибким телом, держался. В ватаге урман загомонили, еще один воин сдернул рубаху, проскользнул меж здоровяками, удерживающими весла, вспрыгнул на древки. Оба богатыря дружно крякнули, присели, стараясь удержать на весу новый груз. Тортлав покачнулся, нагнулся, закрутил руками, будто мельница, однако кое-как выправился, продолжил пение. Из кучки северян выскочил еще один воин, голый по пояс, полез на борт… На пристани стало шумно – теперь уже бились об заклад не на Тортлава и двух его сотоварищей, стоящих над водой на тонких весельных древках, а на то, скольких удержат два бьерновских богатыря. Они пыхтели, налегая на весла всем весом, тянули смельчаков вверх. Вадим шлепнул Избора ладонью меж лопаток: – Две куны ставлю, что еще одного не сдюжат! Избор пожал плечами. Ему не хотелось спорить. Отвернулся, глянул на городище. Солнце слабо пропекало облака, но, благость Велесу, дождем не пахло. Над полями, окружившими город, черными точками метались ласточки, плавными парусами кружили чайки, криками напоминая скрип худо пригнанных досок. Меж вспаханных гряд копались согбенные люди, ленивыми челноками вспарывая межи, топали пахотные лошадки, тащили за собой тяжелые суковатые плуги. Еще с месяц назад, в березозоле, когда лед только сошел с реки и черные драккары Орма качались у пристани, на полях лежал снег, И неровными прогалинами на снегу – убитые находником люди. А за полем в небо – не такое серое, как нынче, а по-весеннему ясное – поднимался сизый дым. В дыму Избор не заметил, как сзади подобрался какой-то ворог, замахнулся, и Мстислав, крикнув «берегись!», нырнул под занесенное над головой брата острие варяжского топора. Он видел лишь, как Мстислав рухнул вниз лицом и из его затылка плеснуло красной горячей струей. Потом наступила темнота. Люди говорили Избору, что он пытался отомстить, что кинулся на находника, как разъяренный зверь, но Избору не верилось. Иначе как могло так выйти, что находника он не срубил, а сам очнулся лежащим подле брата с мутью в голове и огромной скользкой ссадиной на макушке? У кораблей радостно завопили, захлопали, громыхнули о настил весла, бухнула вода. Слатич с приятелем – оба красные, взмокшие, с пятнами пота на рубахах – стояли на палубе снеккара, опершись ручищами о колени, отдувались, утирали потные лица. В воде у пристани барахтались, смеялись Тортлав и еще четверо урман. Должно быть, выиграли все-таки они. Избор пошарил взглядом по палубе, надеясь отыскать Бьерна, – в начале игрища он стоял на носу, опершись плечом о деревянную змеиную морду корабля. Теперь его на носу снеккара не было, как и в толпе людей на пристани. Над головами зевак возвышалась лишь рыжая кудлатая башка Вадима, который, похоже, продул кому-то из торгашей свои куны и теперь спорил, не желая полностью отдавать проигранное. Варяги вылезли на берег, к ним тут же, чирикая, словно воробьи, поспешили лаготные мальчишки, вечно снующие у пристани. Избор наподдал одному, пробегающему мимо, коленом под зад, соскочил с настила пристани, пошел прочь. Почему-то сердце душила неясная тоска, словно случилось нечто худое, что изменить не дано, с чем мириться он, княжий сын, не в силах. Тоска согнала его с дороги на береговую тропу, к роще, где можно побродить в одиночку, подумать. Сворачивая на тропу, княжич отмахнулся от следующих по пятам дружинников, буркнул: – Один хочу остаться. Воины отстали. В роще было темно и сыро. Над головой княжича пиликали птицы, ветер едва колыхал ветки, людские голоса с пристани просачивались даже сквозь заросли кустарника. Торопливые шаги за спиной заставили княжича остановиться. Разговаривать ни с кем не хотелось. Избор пригнулся, пролез под вывороченный из земли старый пень, затаился. Его заметили раньше. – Бьерн! – негромко окликнул женский голос. Невесть почему княжича бросило в жар. Обычно бледные щеки покраснели, на спине проступил пот. Пока Избор решал, показаться иль нет, – хрустнула под осторожной ногой ветка, из-за вздыбленных корней пня появилось женское лицо. Вовсе не то, которое ожидал увидеть княжич. Не было удивительной синевы глаз и просящих любви губ. У этой девки нижняя губа опухла, отекла синяком, такая же чернота наплывала под левый глаз, раздувала нижнее веко, превращая глаз в узкую, почти невидимую, щель. Зато другой глаз, вполне нормальный, зеленовато-карий с черной точкой зрачка, внимательно изучал растерянного княжича. Немного поразмыслив, девка полностью показалась из-за пня. Она еще прихрамывала, однако теперь, в чистой рубахе из серой холстины и длинной, серой же, юбке с вычурной красно-синей вышивкой по подолу, казалась не такой уж некрасивой. Маленькой, тонкой, чем-то похожей на мальчишку, но все-таки не уродиной. Волосы она по-бабьи убрала под пестрый плат, оставив лишь несколько вьющихся прядей возле уха. Девка молча рассматривала княжича, по-птичьи склоняя голову то в одну, то в другую сторону. Уходить не собиралась. – Чего тебе? – досадуя на самого себя, рыкнул Избор. – Ничего, – она перелезла через сплетение корней, присела на свороченный пенек. – Я Бьерна ищу. «Я сам его ищу», – хотел было сказать Избор, однако вовремя сдержался, выдохнул: – Нет его тут. – Вижу, – согласилась девка. Призналась: – А я тебя помню. Там, на дворе, ты за меня заступился… Почему? – Я не заступался. – Может, и так… – Она запнулась, тряхнула головой, отчего волосы упали ей на щеку. Убрала упавшие пряди тонкими пальцами: – А ты сам-то из Альдоги? Иль пришел, как Бьерн? – Тебе-то что? – Избор был удивлен. Мало того, что девчонка, пока ее били, все примечала, так еще и расспрашивала так настойчиво, словно не была у него на глазах названа убийцей, бита да куплена в рабыни. – Я сюда к брату шла. – У нее был приятный голос. Немного глуховатый для столь маленького тела, но певучий и теплый, как разогретый солнцем ручей. – Он служил тут в Альдоге князю. Его зовут Сирот из Затони. Слышал о нем? Избор не знал никого с таким именем. Пожал уклончиво плечами. Странная девчонка не мешала его одиноким думам течь так же просто и спокойно, как Ладожка вливается в задумчивые воды Волхова. Вряд ли эта девчонка могла кого-либо убить, как уверял пришлый краснорожий толстяк Горыня. Еще тогда на дворе Избор не поверил ему. Украла – может быть, сбежала – наверняка, но вряд ли убила… – Никто его не помнит, – вздохнула девка. – Я теперь и сама не знаю – был ли у меня брат… Помолчали. Княжич удобнее устроился в мягком земляном ложе под пнем, глянул на девку снизу вверх: – А ты откуда Бьерна знаешь? – Так, шли вместе… – Она попыталась улыбнуться – воспоминания о варяге явно радовали ее. Однобоко распухшая губа некрасиво искорежила лицо. Избор поморщился: – Чего ж разошлись? – Получилось так… – Она помрачнела, выпрямилась, глядя прямо перед собой, положила руки на колени. Ее пальцы – тонкие, почти прозрачные, огладили шерстяную материю, нашли какой-то заусенец, принялись скоблить. – Горыня этот – он кто тебе? – поинтересовался Избор, вспомнив толстяка и синеглазую девицу. – Никто. – А Милена? – Теперь ему стало вправду стыдно. До чего дожил – он, княжий сын, расспрашивает о приглянувшейся девке рабыню Бьерна! – Сестра почти… – как-то неуверенно произнесла девчонка. Задумчиво глянула на княжича, осторожно потерла пальцем распухшую переносицу. – Не знаю… И, переводя разговор, быстро, заученно выпалила: – Что ж мы говорим да не знакомимся? Меня Айшей кличут, а тебя как? Княжич усмехнулся. Воровка была потешной, ее имя тоже, а особенно забавным казалось увидеть, как она оторопеет, когда поймет, с кем только что болтала, будто с ровней. – Избор, сын Гостомысла, – поднимаясь с земли, сказал он. Тоска, теснившая грудь всю первую половину дня, исчезла. Дышать стало легче, свободнее. Избор перебрался через вылезшие из земли коренья, вышел на тропу, отряхнул с портов прилипший мох. Девчонка тоже засобиралась – оперлась на руку, соскочила с пня. Стоя она доставала Избору лишь до плеча. Вздохнула. – Княжич, значит, – произнесла равнодушно. – Значит, верно, не было у меня брата, коли даже ты его не знаешь… И, словно забыв о собеседнике, слегка припадая на больную ногу, заковыляла прочь. Дни текли, будто вода в Волхове. Травень подходил к концу, на вспаханных полях стала пробиваться свежая ровная зелень, в роще у берега белыми лапками распушилась и опала верба, а березовые почки полопались, открывая свет робкой листве. Изо дня в день Альдога привычно поднималась с рассветом, набирала шум к полудню и негромкой собачьей брехней отходила к ночи. Готовые драккары да расшивы по-прежнему простаивали у пристани, уже сместившись в самый ее край и уступив место торговым судам. Суда шли в Альдогу с востока и запада, с озера Нево и Ильменя, с Онега-озера и с Белозера, с маленьких судоходных рек, разрисовавших приальдожские земли, и из земель корелы, где реки наполнялись лишь весною и пропускали только маленькие, доверху груженные лодчонки. Гостомысл медлил с решением о походе, каждый вечер угрюмо выслушивая упреки старейшин, Избора, Вадима да Энунда. Энунд настаивал на походе не меньше прочих, хотя с его хлипким телом и почтенными годами рваться в путь казалось нелепым. Роптали даже дружинники, сочиняя издевательские песни о боязни князя потерять последнего сына и открыто распевая их прямо в дружинных избах. Помалкивал лишь Бьерн со своей ватагой, Уже все давно забросили каждый день ходить на пристань и проверять корабли, только варяг с завидным упорством полдня проводил подле своего снеккара. Время от времени Вадим звал его потягаться силой – хотел на деле проверить воинское умение Бьерна, однако урманин всегда отказывался, охотно устраивая учебные поединки для своих воев прямо на княжьем дворе. Глазеть на сии поединки сбегалось пол-Альдоги. Обсуждали ловкие руки Тортлава, умеющего метать ножи, будто вынимая их один за другим из рукава рубахи, неимоверную силу Слатича, способного поднять тяжелый двуручный меч одной рукой да еще и разрубить им с первого удара пеньковый канат. Шептались о том, как могучий Фарлав махом боевого бича раздробил в щепы три сложенных друг на друга щита, и о том, как верткий щуплый Эрик стрелами с двадцати шагов нарисовал на княжьей городьбе большую лодью. Изредка к воям Бьерна присоединялись люди Энунда или Вадима, раза два дружина Избора тоже посостязалась с ними. Однако их боевые навыки горожан не удивили. По-прежнему более всего разговоров было о варягах. Теперь уже все знали, что Бьерн – родич находника Орма, что его хирд пять с лишком лет блудил по топям глухого Приболотья, не показываясь «сухим» людям, что сам Бьерн когда-то вместе с отцом воевал за князя, а среди его людей нет ни одного не запачкавшего рук кровью врагов. Поэтому людей Бьерна в городище побаивались, не любили и уважали. К дружинникам Избора уже давно привыкли, людей Вадима обожали за статность и спокойный, ленивый нрав, к дружине Энунда, прозванной «торговой», относились с насмешкой. Если вой Вадима то и дело путались с девками, то людей Энунда проще всего было застать на торжище, где они меняли то рубахи на ножи, то ножи на рубахи. Занимались они обменом безо всякой выгоды, лишь для удовольствия. Недаром и к самому Энунду горожане прилепили кличку Мена. Толстый Горыня появлялся в городище еще два раза – первый раз привез князю дань, другой раз наведался к Бьерну, якобы просто по дружбе. На самом деле зыркал зенками по двору – искал проданную девку. Бьерн долго болтать с ним не стал – выпроводил со двора, сказавшись на занятость. На собственную рабыню Бьерн и вовсе не обращал внимания, лишь иногда, заметив, как она скользит через двор с бадейкой в руках или сидит на корточках у вереи и чешет за ухом Шутейку – дворового пса, варяг останавливал на девчонке задумчивый взгляд. Девчонка в дворне прижилась – незаметная и тихая, она справно следила за скотиной, выполняла все поручения, от сплетен и слухов держалась особняком, предпочитая чаще болтать с лошадьми, чем с дворовыми девками. Сталкиваясь с княжичем, она, вместо поклона, улыбалась и проскальзывала мимо. Несколько раз Избор пытался поговорить о ней с дворовыми – хотел понять, о чем думает странная болотница, но те лишь пожимали плечами, Никто не знал, где ночует Бьернова рабыня, о чем думает. Кормилась она вместе с прочими, а где жила – никто не ведал. Когда сошли синяки и ссадины, Избор увидел, что девчонка была совсем не уродлива, а даже по-своему красива. Конечно, она отличалась от румяных – кровь с молоком – альдожских девок, но было в ней что-то такое, от чего сжималось сладко в животе и пульсировала кровь в висках. То ли от прозрачности ее белой кожи, то ли от рысьих, карих с зеленцой глаз, то ли от тонкого лица да хрупкой фигурки. Казалось, ее можно поломать, просто сжав в ладонях. Рабский ошейник она не носила. Однажды Избор спросил у Бьерна – почему, на что варяг, усмехнувшись, заявил, что девку он выкупил против своей воли, а такая рабыня рабыней не считается. Что он хотел сказать столь замысловатой речью, Избор так и не понял, однако относиться к девчонке как к рабыне перестал. А еще перестал думать о синеглазой Милене, лишь изредка смутно вспоминая ее мягкие губы и заманчиво покачивающиеся бедра. Настораживали только разговоры дружинников о какой-то дивно красивой зазнобе Бьерна, которая шастает ночами к воротам городища, где и поджидает варяга для любовных утех. Впрочем, нынче Избору было не до Бьерновых девок – к закату отец созвал старейшин в избу, видно, надумал что-то о походе. Полдня княжич бродил сам не свой, то в полной уверенности, что отец смирился с потерей и все отменит, то в надежде, что, наоборот, с рассветом застоявшиеся в пристани корабли отчалят от берега и двинутся в путь. Слонялся по двору, пространно беседовал с дружинными воями, тыркался, словно слепой кутенок, то в один угол двора, то в другой. У амбара, пахнущего сеном и лошадиным духом, столкнулся с Айшей. Девчонка тащила в руках бадью с навозом. Тяжелая бадья оттягивала ей руки, на запястьях проступили синие вены. Увидев княжича, болотница грохнула бадейку наземь, улыбнулась: – Доброго тебе дня, княжич. – Лучше уж доброго вечера, – ответил Избор. – Что так? – Девчонка вытерла руки о край юбки, поправила выбившиеся из-под плата волосы. Избору вдруг захотелось самому поправить ее волосы, прикоснуться к ее тонкой коже, ощутить под пальцами умиротворяющую прохладу. Почему-то он не сомневался, что ее кожа прохладна. Облизнул пересохшие губы, помотал башкой. – А-а-а, думаешь – зачем отец совет собирает? – догадалась болотница. Засмеялась глухо и тихо, словно воркующая сытая голубица. – Не майся попусту. Что б ни решил твой отец – твоей вины в том не будет. – Моей-то не будет, – Избору не хотелось злиться, но долго копившаяся неуверенность подкралась нежданной злобой. – Я-то ни дальнего пути, ни чужих земель не боюсь, а вот твоего хозяина, похоже, бабьи ласки больше влекут, чем воинские подвиги! – Бабьи ласки? – не поняла девчонка. Избору стало жаль, что выпалил, не думая, наболевшее – негоже сыну князя жаловаться и плакаться, как несмышленому глуздырю. Пояснил: – Болтают люди… Девчонка кивнула, прикусила нижнюю губу, быстрыми пальцами затеребила ткань юбки. Ее лицо потемнело, в рысьих глазах заметалось беспокойство, губы шевельнулись, произнесли что-то едва слышно. По их движению Избор угадал имя – «Милена». Пока мирился с узнанным, болотница очухалась. Вновь улыбнулась, склонилась за бадейкой: – Что ж, удачи тебе нынешним вечером, княжич. Ухватила гнутую рукоять обеими руками, выпрямилась и пошла со двора, смешно, по-утиному, переваливаясь под тяжестью груза. Гостомысл решил – ехать. Сказал, стараясь не глядеть на сына: – Не медля, поутру до свету! Ночью весь двор не спал. Во всех дружинных избах жгли, не жалея – что теперь беречь-то? – дрова в очагах, бряцали оружием, складывали походные сундуки. По амбарным углам сопели, предаваясь прощальной любви, парочки, кое-где негромко скулили девки – тосковали об уходящих поутру красавцах-воинах. Избор отправился собираться к своей дружине – не мог смотреть на разом постаревшее, серое от печали, лицо отца, не хотел слушать скулеж дворовых бабок да вздохи-охи чернавок. Гостомысл не удерживал сына. Явился лишь на пристань. Туман еще плыл над речной гладью, в камышах шуршали утиные выводки, плескала хвостом на мелководье охочая до мальков щука. В такой тишине любой звук, любой голос казался грохотом, способным поднять на ноги все городище. Видать, потому и грузились на корабли тихо, не бряцая оружием, не гомоня попусту. Протирая помятые за бурную ночь лица, вои ставили на палубу сундуки, вешали на верхний брус борта перевернутые белой стороной щиты[78], вытягивали из-под парусины весла. Гостомысл появился, когда уже все погрузились. Остановился на берегу, далее не ступив на настил пристани, закутался в корзень, сцепив его на груди руками вместо фибулы. Даже с палубы своей расшивы Избор видел, как трясутся его морщинистые пальцы. Захотелось спрыгнуть, подбежать, обнять старика, пообещать, что непременно вернется, да не один – с Гюдой и Остюгом, и тогда вновь возродится в княжьей избе прежняя радость. Но не спрыгнул. Сглотнул подступивший к горлу комок, упрямо мотнул головой: – Пошли! Первым снялся, оттолкнулся весельным всплеском от илистого волховского дна, тяжелый драккар Вадима, За ним, утиным вхлипом, в разбежавшиеся от кормы драккара волны нырнула торговая расшива Энунда, тяжело груженная выкупом за княжьих детей. Охраняя ее, словно прикрывая с кормы, вспорол речные воды острый нос Бьернова снеккара. За снеккаром последовал Избор на своей расшиве – самой большой из всех лодей. Дружинники толкнулись от берега веслами, палуба под ногами княжича качнулась, фигура отца, окруженного дворовой челядью, отдаляясь, скрылась в тумане. Княжич прошел на нос, сел, уронил лицо в ладони. Перед глазами стоял отец, и от этого хотелось плакать, но в то же время, под тихие всхлипы весел, поднималась изнутри незнакомая радость – впервые Избор сам, без отца, отправлялся в дальний поход. Да еще куда – не на каких-то там лютичей иль эстов, которых бивали не раз, а в урманские края, откуда наведывались в Альдогу быстрые и жаждущие наживы черные драккары. Те из альдожан, что бывали во фьордах урмана иль родились там, редко рассказывали о своем прежнем доме. Большинство из них вовсе были неразговорчивы… К Избору подскочил один из дружинников – крепыш Латья, указал вперед: – Выходим из Нево[79], князь. Слышать о себе «князь» было непривычно. Но для этих людей Избор отныне стал князем, и не было у них на время похода иного правителя. Теперь даже молчаливый и высокомерный Бьерн должен будет называть его князем… Избор поднялся, всмотрелся в туман – прямо перед ним, шагах в двадцати, шел снеккар Бьериа. На высокой корме одиноко маячила фигура кормщика, из-за безветрия мачту даже не поднимали. Весла тонкими крыльями вздымались над водой и вновь опускались в черную водяную пропасть. Нево-озеро сужалось лесными берегами, освобождая узкий проход меж болотистых лядин. – Мели, – предупредил Латья, – Надо бы поближе к Бьерну подступить. Далее вовсе острова пойдут, река рукавами разбежится. Не потерять бы Бьернов снеккар в тумане. Словно услышав его, на корме снеккара появился еще один силуэт с горящим факелом в руках. Вытянулся, замахал факелом над головой. – Махни ему, – приказал Избор. Глядя, как Латья поджигает накрученную на палку смоленую паклю и размахивает ею, княжич громко велел гребцам: – Держаться за Бьерном. Не отставать. – Не отстанем, – заверил Избора кто-то из во-ев. – Чай, грести умеем не хуже ихнего! – И то верно, – согласился княжич, – Ничем мы не хуже. Ничем… День для похода выдался хороший – лучшего и не пожелаешь. С рассветом подул с суши легкий попутный ветер, унес туман, открыл низкие болотины островов. Корабли на веслах миновали маленький Лосиный островок, потом прошли мимо Большого Заячьего. За Заячьим на снеккаре Бьерна принялись поднимать мачту, разворачивать парус. Впереди, на расшиве Энунда Мены, делали то же самое. – Готовь парус, – велел Избор. Свободные от гребли дружинники засуетились, принялись разворачивать серое полотнище. Закрепили, подняли на мачту, растянули. Ветер забился в парусине пойманным зверем, затем унялся, привалился к парусу прохладным боком, расправил вышитого на полотнище красными нитями огромного тура. Теперь любой мог понять – это расшива князя Альдоги. Снеккар Бьерна ушел за мыс, исчез из виду за низкими, чахлыми деревцами острова. Отставать не хотелось. – Налегай! – поторопил гребцов Избор. Подгоняемая ветром и плеском весел расшива ловко обогнула островок, выровнялась прямо за кормой Бьернова снеккара. Разогнавшись, пошла на него, норовя ткнуться острым носом прямо в черную корму. – Гром и молния! Что такое?! – выругался стоящий подле Избора Латья. – Какого лешего они тут стали?! Верно, снеккар почти стоял, вернее, он едва двигался, поэтому расшива и нагоняла его столь споро. – Уходи!!! – сложив ладони у рта, выкрикнул Латья. Запахал, словно надеялся руками отодвинуть застрявший невесть почему снеккар. Кормщик со снеккара заметил его, что-то выкрикнул в ответ. Поняв, что слов не слышно, оглянулся через плечо, кого-то позвал. На корме рядом с ним возник Бьерн, толкнул его в плечо, налег на рулевое весло, пытаясь повернуть легкий снеккар… Слишком поздно – потерявший ход корабль не желал разворачиваться. – Табань!!! – Избор мог и не кричать – понявшие все дружинники сворачивали гордого тура, опущенные весла бурили воду. Напрасно – разогнавшаяся тяжелая расшива упрямо шла вперед, к неминуемой беде. Казалось, уже слышен громкий скрежет железных окантовок, хруст ломающихся досок, сочный всхлип столкнувшихся волн. Избор бросился к якорному канату. – Помоги! – на ходу рыкнул Латье, Вдвоем подхватили тяжеленную подкову с острыми краями – якорь, перевалили железяку через борт. Якорь звучно плюхнулся в воду, ушел в темноту. Старые рыбаки поговаривали, будто здесь, в дельте Нево, неглубоко. Оставалось верить слухам да ждать, когда якорные крюки вопьются в речной ил. Однако, как обычно, слухи обманули – якорный канат размотался до конца, ушел в натяг, а до дна так и не достал. Расшива перла на корму снеккара с упрямством вышитого на ее парусе тура. Багровые от натуги гребцы упирались в весельные рукояти, смятый парус валялся подле мачты, с ткани на Избора укоризненно посматривал красный турий глаз. Княжич перепрыгнул через брошенную впопыхах крестовину, залез на нос. Черная корма снеккара надвигалась. Наполовину спущенный парус закрывал гребцов на его носу. Зато на корме княжич уже мог разглядеть сосредоточенное лицо Бьерна и влажное пятно на рубахе худого и маленького Бьернова кормщика. Понимая, что еще немного – и нос расшивы вспорет плоскую корму его корабля, Бьерн оторвался от руля, быстро огляделся и вдруг гортанно прокричал что-то на урманском. Бортовые весла справа дружно вспенили реку. Маленький кормщик повернул руль, а сам Бьерн подскочил к парусу, повис на растягивающей его веревке. Полотнище взмыло вверх, отклонилось, нижним краем поймало ветер. Снеккар почти лег на правый борт, скользнул по речным волнам, клюнул вниз змеиной мордой и, оставляя за собой чистую темную полосу с разбегающимися в стороны пенными дорожками, ускользнул прямо из-под носа княжьей расшивы. Всего в паре шагов от Избора мелькнули мокрые, разбрасывающие брызги, лопасти весел, черные бортовые доски, прикрывающие верхний брус щиты, напряженная фигурка маленького кормщика и гребень плоского, похожего на хвост выдры, рулевого весла. – Ух! Что творят… – восхищенно-испуганно прошептал стоящий рядом с Избором Латья. А затем длинно и витиевато выругался, увидев открывшуюся впереди картину. Теперь и Избору стала понятной странная остановка снеккара – невольно Бьерн очутился в ловушке меж двумя расшивами – Энунда и Избора. Почему вдруг остановился Энунд – то ли сел на мель (вряд ли – глубина была достаточная), то ли стряслось что посерьезнее – Избор не знал, но место для остановки Мена выбрал самое неподходящее. Скорее всего, вывернув из-за мыса, Бьерн обнаружил перед собой борт остановившейся расшивы. Оставался выбор – влупиться в борт застрявшего корабля Энунда или притормозить и дождаться, пока разогнавшийся Избор, заскочив за тот же мыс, ткнется в корму снеккара. Варяг предпочел увернуться и от того, и от другого. Навряд ли подобное удалось бы ему дважды. Варяги и сами это понимали – едва выбравшись из ловушки, они побросали весла, повскакивали со скамей, принялись хлопать друг друга по плечам. Тортлав тут же принялся читать очередную, внезапно сочиненную, вису – до княжича долетал его звонкий голос. – Рули туда, – подойдя к кормщику, княжич указал на расшиву Энунда. Корабли встали, почти соприкоснувшись бортами, закрепились веслами. Пока крепились, варяги уже отпраздновали победу, подвели быстрый снеккар с другого борта, уложили весла лопастями на борт расшивы. Разведя руки, будто крылья, Бьерн перебежал по веслам, соскочил на палубу напротив Энунда. Лицо варяга казалось спокойным, раздражение выдавали лишь непривычно резкие движения. – Ты что творишь? – рявкнул Бьерн. – Что встрял? Следовать его примеру – перебегать с корабля на корабль по перекинутым над водой тонким весельным рукоятям Избору нужды не было – Энунд напакостил Бьерну, а не княжичу. Поэтому Избор облокотился на борт, принялся наблюдать. Спина варяга закрывала от княжича щуплую фигуру Мены, стоящий за левым плечом Бьерна Слатич и вовсе закрывал половину палубы. До Избора долетел визгливый голос Мены: – «Что встрял», мать твою ити? Да ты на это взгляни! На миг Слатич отступил от своего хевдинга. Избору показалось, что нечто подобное он уже видел – в просвете меж варягами, на палубе, у ног Энунда лежал живой тряпичный куль. Те же распущенные волосы, та же сжавшаяся поза, тот же затравленный взгляд. Только лицо у Айши на сей раз не было перемазано кровью, а одежда, рваная и мятая, оставалась чистой. – Девка… – недоумевающе фыркнул Латья. Обернулся к отдыхающим у весел гребцам, радостно сообщил: – ЭЙ, Энунда девка испужала! Послышались редкие смешки. Однако шутку Латьи не поддержали – слишком вымотались, воюя с упрямым судном. Некоторые все же поднялись, поковыляли к борту – взглянуть на невесть как попавшую на судно Энунда девку. Она уже встала, прижалась спиной к мачте, посверкивая на обступивших ее людей цепким рысьим взором. – Принялись парус подымать, открыли квартердек[80], а там – она. Свернулась меж мешками со шкурками, головой зарылась в тряпки, хрен разберешь – живая иль мертвая… – объяснял примолкнувшему варягу Энунд, – Сперва шарахнулись от нее, потом, как разглядели, думали за борт выбросить. Скрутили было, так она ж не дается – царапается, кусается. И орет, как выпь ночная: «Бьерна спросите – он меня купил! » Вот, покуда суд да дело, ход и сбросили… – А вокруг ты поглядел? – Разъяснения Бьерна не устроили. Ткнул рукой на темнеющий за кормой мыс. – Кабы я твоей расшиве зад в щепу раздробил, не девка – ты сам за бортом бы плескался. – Так ведь не раздробил же… – выкрутился Мена. – Так еще могу, – пригрозил варяг. Подтверждая его слова, Слатич засмеялся, закивал: – Это мы запросто, только скажи! Избор тоже улыбнулся. Хорош был Бьерн иль плох, однако говорил он верно. Энунд сглупил, ему б повиниться, а он еще и отбрехивался, мол, я не я и лошадь не моя. За такие выходки иной может и в лоб дать. Бьерн драку затевать не стал. Задумчиво постучал пальцами по обтянутому кожаными штанами бедру, обошел девку кругом, поинтересовался у нее: – Зачем увязалась? Что было – кануло, сама знаешь… – Я не увязалась… Она тоже не собиралась виниться – по голосу было слышно. Скоре наоборот – дали б ей волю, так еще и укусила б… – Я спала тут! Ее ответ озадачил Бьерна. Обрадовавшись, что гнев варяга прошел стороной, Энунд отступил ему за спину, притих, не влезая в разговор. Зато прочим воям послушать, что скажет найденная девка, было куда интереснее, чем внимать перепалке двух своих вожаков. Навострили уши, подобрались ближе. Позади Избора тоже скучились его вой, сопели, отдувались, слушали. – Что, тебе на берегу места мало было? – Похоже, невозмутимого Бьерна наконец-то зацепило – даже голос изменился, заурчал рассерженным зверем. – Почему мало? – Девчонка поняла, что бить не будут и за борт выбрасывать, скорее всего, тоже. Отлепилась от мачты, поправила сползший с плеча рваный ворот рубахи, вытерла нос рукавом: – Я б жила, да только ты меня купил, а где жить – не сказал. В амбаре да конюшне – князь не велит, в дворовой избе тесно – ткнуться некуда. Я к Рейнару ходила – так он всего на одну ночь пустил. Что мне, в лесу, что ль, хорониться? Так ведь опять, ежели что случится, на меня скажут – убивца, мол, воровка… А тут, – она ткнула рукой в забитую товарами яму квартердека, – тепло, сухо, мягко. Досками закроешься, и все… Откуда мне было знать, что вы нынче в море уйдете? Весь травень простояли и вдруг, на тебе, до свету снялись! По одобрительному гулу за спиной Избор понял – воям девкины речи понравились. Многие, собираясь в спешке, думали так же, только сказать не могли – долг не велел. – Выходит, во всем я виноват? – насмешливо поинтересовался Бьерн. – Так ведь не я же! – заявила девчонка, Дружинники захохотали. Кто-то подбодрил девку выкриком: – Так! Давай, режь правду-матку! Грозившее бедой происшествие становилось забавой. Однако вдосталь повеселиться Бьерн не дал. Зацепил девчонку пальцами под подбородок, потянул к себе; – А ведь ты врешь. Тут не просто спать, тут глухим надобно стать, чтоб ничего не услышать… Айша побледнела, сглотнула – на шее дернулась кожа. Ладони сжались в кулаки, уперлись варягу в грудь. – Не вру, – пробормотала чуть слышно. Ее взгляд отчаянно заметался по лицам, остановившись наконец на лице Избора. Девка молчала, а глаза будто молили княжича о помощи. Вспомнился почти такой же взгляд – отца, стоящего на пристани… Княжич отвернулся, уставился на стоящий поодаль силуэт Вадимова драккара. Воевода решил не подходить к скучившимся кораблям – и без того их в проливе набилось, что сельдей в бочке. Остановился поодаль, ждал. С поднятых весел в реку капала вода, оставляла на ряби разбегающиеся круги. – Врет, не врет, а что делать будем? – пискнул из-за спины Бьерна Энунд. – Девка твоя, тебе и решать. Бьерн оглядел девчонку, отпустил ее подбородок: – Девку я отпускаю. Сбрось ее в воду поближе к берегу – пусть идет, куда хочет. Айша отступила от него, прижалась спиной к мачте, обхватила ее обеими руками. За спиной Избора неодобрительно зацокали языками вой. Жалели девчонку – дом был еще близко, и еще не стерлись из памяти лица зазноб, сестер, дочек. Мерещились в незнакомой девке знакомые черты. Да и любой понимал – до берега девка доплывет, а куда ей идти-то? Тут земли глухие, сплошь болота да зверье – и пары дней не продержишься в одиночку. Но спорить с варягом никто не собирался, Его добро – его и воля. – Я, Бьерн, твоему слову не враг, – вдруг осторожно начал Энунд. Его сухое лицо заострилось, глаза сузились, пальцы рук утонули за широким поясом. Избор знал повадки Мены с детства – старик что-то замышлял. Скользил лисом вокруг урманина, ластился. – Но к чему от своего добра без выгоды отказываться? Его вкрадчивый голос разбудил дремлющий ветер. Тот взъярился, ударил порывом в борт расшивы, загудел в досках, подтолкнул Избора в спину, словно что-то требуя. – Живой товар – тоже товар. И худой товар – тоже товар. Нам все одно – с Белоголовым торг за княжну с княжичем вести, а ведь и такое бывает, что щука плотицу пропустит, а за уклейкой погонится… – негромко ронял слова Энунд. Все ж недаром его нарекли Меной – в любом деле старый хрыч искал выгоды. Уж и чужое добро норовил пристроить без убытку. А ведь была в его речах толика правды – вдруг Белоголовый, помимо тех богатств, что лежат в квартердеке, пожелает живое на живое сменять? Бьерн раздумывал. Рассматривал стоящую пред ним девчонку, молчал. Ветер трепал рубаху на его широких плечах, путался в темных косицах. – Что думаешь, князь? – повернулся варяг к Избору. От неожиданности у княжича перехватило горло. Ждал, что когда-нибудь Бьерну придется назвать его князем, как-никак варяг вместе со всеми приносил ему клятву верности пред походом, но не ожидал, что так скоро да по такому поводу… – Тебе сестру с братом выручать. Коли думаешь, что нужна будет Айша тебе для твоего дела, – бери ее, а нет – тут ее оставим, – ветряными всплесками бился Избору в уши голос Бьерна. Избор попробовал ответить, но вместо этого хрипло закашлялся, поперхнулся словами. Прокашлявшись, решил: – Любой товар в торге не помеха. – Что ж, твоя воля, – Бьерн кивнул Слатичу. Тот схватил девку поперек живота, легко оторвал от мачты – она лишь пискнула, заболтала в воздухе ногами и руками. Рваный ворот оголил ее плечо почти до лопатки. Из-под разорванной ткани показалось крупное родимое пятно – черное с неровными краями и тут же исчезло в рассыпавшихся по спине и плечам темных волосах. – Принимай, князь, свой товар! – гаркнул Слатич, перебросил девчонку через борт княжьей расшивы. Та неловко упала на палубные доски, вскрикнула. Но Избор даже не взглянул на нее – смотрел на замершего возле Слатича варяжского хевдинга. Что-то случилось с Бьерном, когда Слатич вскинул девку на плечо, – именно тогда варяг вдруг замер, уставился на брыкающуюся девчонку, наморщил лоб, будто припоминая нечто очень далекое. Губы варяга шевельнулись, на лицо набежала тень, словно затмила его крылом пролетающая над головой птица. Избор даже глянул наверх, ожидая найти в небе нежданную чайку. А когда вновь поглядел на Бьерна, то увидел лишь его спину – варяг перебегал по веслам на свой снеккар… На третий день корабли вошли в Эресунн[81]. Перед тем Бьерн и Энунд долго спорили, каких берегов лучше держаться – островных, где в Иса-фьорде строили свою крепость йомсвикинги, или гаутских, где над гаутами[82] сидел конунгом Расти Воронье Гнездо. Бьерн советовал держаться гаутов – Расти был стар и уже давно не ввязывался в битвы. К тому же гауты были слишком заняты обороной своих болот от свеев[83] и редко выходили в море. Энунд, наоборот, твердил, что обычный путь лежит близ берега Йотланда[84], течение там слабее, пролив глубже – зачем пытать судьбу: пересекать Эресунн и садиться на болотистые мели гаутов? А ежели они, как часто бывало, еще и затопили вдоль берега корабли, чтоб перекрыть подступы к своим землям? В спор ввязался Вадим, поддержал Бьерна. Вадим почти всегда поддакивал Бьерну, словно тот ошибиться не мог вовсе. Может, поэтому Избор решил прислушаться к речам Энунда. По велению княжича корабли взяли курс ближе к Йотландским берегам. Эресунн – пролив неширокий, а травень да изок[85] – самые судоходные месяцы. Дважды навстречу альдожанам попадались корабли данов[86]. В первый раз это был небольшой торговый караван из трех судов. Две груженные товарами баржи шли под охраной одного-единственного драккара. Щиты на борту драккара белели внутренней стороной – караван был мирным. Самый быстрый из альдожской флотилии – снеккар Бьерна – вырулил из-за тесно прижавшихся друг к другу расшив, направился к встречным судам. Корабль Вадима остался при расшивах. Свободные от, гребли воины на всякий случай приготовили оружие, присели за бортами. Снеккар вплотную подошел к датскому кораблю, сомкнулся с ним бортами, постоял немного. Затем на корме снеккара махнули белым полотнищем – опасности не было. Рассчитывая, что Бьерн догонит, суда неспешно двинулись дальше. Избор стоял на носу своей расшивы, любовался окружающей красотой, Вода в проливе была чистой, темно-синей, барашки волн закручивались белой пеной, лизали поднимающиеся неприступными стенами островные скалы. На скалах, в черноте трещин зеленели корявые деревца, тянулись к свету, норовя одолеть отвесный подъем. Поверху камни были серыми, зато ниже зеленой дымкой их окутывал мох, местами переходил в седину, словно упреждая случайного путника: «Я здесь уже многие и многие годы, с того мига, как корова Аудумла вылизала первого прародителя людей славного великана Бури, а ты всего-навсего мелкая букашка, кои тьмой проползали мимо моего владычества и исчезали в вечности, как исчезнешь и ты… »[87]. Становилось не по себе от мрачного величия каменных истуканов, однако стоило бросить взгляд на другой берег, и к Избору возвращалась прежняя уверенность. Там, на гаутском берегу, расстилались плоскими лядинами болотистые земли, и ежели не заать, что земли сии гаутские, то их запросто можно было б принять за свои, родные, альдожские. Те же плоские равнины, покрытые шерстью елового леса, те же низкие, полузатопленные островки, тот же постоянный туман, пеленой накрывающий еловые верхушки. Посреди Эресунна, там, где пролив изгибался узкой дугой, навстречу Избору попались два боевых датских драккара. Намерения у них были не столь мирные, как у прежних встречников, однако драккары оказались маленькими – не более двадцати воинов на каждом, а у Избора только на лодье Вадима умещалось сорок дружинников. Опять Бьернова лодья выскочила из выстроившихся в утиную череду кораблей, подступила к драккарам. Переговоры шли недолго – признав превосходство в силе, даны предпочли отпустить альдожан с миром. Однако Бьерн вернулся недовольным. Не дожидаясь, пока корабли данов скроются из виду, нагнал расшиву Избора, примостился так, что веслами едва не лупили друг друга, перегнулся через борт, закричал: – Надо остановиться! Плеск волн глушил его слова, но Избор понял, отрицательно помотан головой: – Зачем? Они ушли. – Они солгали, – пояснил Бьерн. – Почему ты так решил? – Из-за ритмичного хлюпанья весел, хлопков паруса над головой и повелительных покрикиваний Латьи княжичу приходилось орать во все горло. – Сказали, что идут в Содермаланд[88], но нынче даны не в дружбе со свеями, а в Содермаланде сидит Эйстейн-конунг. Он хороший воин, у него сильный хирд. Идти на Эйстейна двумя драккарами – значит, идти на смерть. Но эти даны не собирались умирать. Надо остановиться и подождать. – Чего? Бьерн пожал плечами: – Пока не знаю. Прислушивавшийся к разговору Латья перестал понукать гребцов, приблизился к Избору: – Бьерн дело сказывает. Надо переждать. Слышь, князь, давай сыщем местечко тут под скалами, где потише да понеприметнее, отстоимся хоть до полудня. Латья был старше Избора, в отцы ему годился, впрочем, почти все в дружине были старше княжича. Верно, потому и считали себя вправе советовать ему. Избор покосился на Латью, оглядел гребцов, зацепил взглядом пристроившуюся за их спинами девку. С того дня как Слатич забросил ее на расшиву, девка помалкивала, держалась особняком от дружинников, однако ловко штопала им рубахи или чистила бляхи на поясах, получая за работу то ломоть лепешки, то кусок вяленой рыбы, то подзатыльник. Ночью она сворачивалась клубком на корме, у самого борта, долго лежала с открытыми глазами, а потом засыпала тихо, без единого движения. Она, единственная на расшиве, до сих пор называла его не князем, а княжичем, хотя случалось это нечасто. Иногда Избор ловил на себе ее задумчивый взгляд, и ему становилось неуютно, словно он обманул девчонку или обидел ее. Никто на расшиве не знал, как с ней обходиться, – была она не то рабыней, не то пленницей, не то вовсе случайной попутчицей. А нынче сидела на палубе у дальнего борта, внимательно взирала на княжича из-под по-бабьи надвинутого на самые брови, выцветшего плата, грызла ноготь на большом пальце. – Князь! – окликнул задумавшегося Избора Латья. Продолжил нудеть: – Давай пересидим, от того беды не будет… Айша улыбнулась, перестала прислушиваться, склонилась, закопошилась в своей котомке, изрядно распухшей по пути. Снеккар Бьерна все еще держался рядом с расшивой, ждал княжьего слова. – Пересидим? – обращаясь к Латье, усмехнулся княжич, повел рукой, будто оглаживая ладонью раскрывающийся впереди водный простор. – Ты видишь врага, Латья? Или, пока мы «пересиживаем» неведомую беду, моим брату и сестре станет лучше в урманском плену? А может, мы станем прятаться, подобно ящерицам, всякий раз, когда Бьерну померещится что-то страшное?! На последних словах Избор повысил голос. Варяг услышал, но вместо обиды улыбнулся. Улыбнулся и стоящий подле него Тортлав. Перекинулись парой урманских слов, засмеялись уже открыто. Кровь хлынула в лицо Избору, обожгла уши, загудела в висках. – Пойдем далее! – выплюнул в лицо смеющемуся варягу княжич. – Как скажешь. – Тот дал отмашку, весла вспенили воду, снеккар отлепился от борта расшивы, встал ей в корму. – Зря ты так, князь, – сокрушенно выдохнул Латья. Не зная, как еще избавиться от гнетущего чувства, Избор пробурчал: – Они смеялись… Трусы… – Как скажешь… – подражая Бьерну, вымолвил Латья и вернулся к гребцам. Глядя ему в спину, Избор подумал, что уже скоро половина дружины примется подражать Бьерну. То в одном вое, то в другом княжич замечал Бьерновы повадки – его неспешную речь, показную прохладцу, снисходительную ухмылку, насмешки, обидные и незаметные, как крошки от сухарей, случайно оказавшиеся в постели… Избор прошагал меж двумя рядами гребцов, перешагнул через отдыхающих воев, остановился над девчонкой. Вспомнился разговор в роще у Альдоги, ее разбитая губа, оплывший глаз. – Эй, ты! – Избор подтолкнул девчонку ногой. Она поспешно положила на палубу развязанную котомку, встала. Из котомки змеей вылезла пестрая лента, в ее петле валялся гребень. Обычно так же, в петлю от ленты, укладывала свой гребень Гюда. Иногда меж деревянных зубьев оставалось несколько ее светлых волос – переливались в падавшем из оконца свете, словно золотые нити. Гюда старательно собирала эти нити и сжигала, перемешивая уголья палкой. «Зачем ты так делаешь? » – спрашивал ее Избор. «Чтоб не навлечь на себя гнев Велеса, – отвечала Гюда, садилась, подпирала круглое мягкое лицо розовыми ладошками, ласкала брата голубизной глаз. – Ведь через волосы он дарует мне свою силу. Разве можно бросить его дар валяться, словно грязь? Лучше отдать ее Свентовиту[89], чтоб он сберег сей дар для другой девушки». Гюда любила старые предания и искренне верила во все байки, которые рассказывали заезжие купцы. Что теперь любит Гюда, что осталось в ней от прежней? Во что превратил ее урманский находник? – Тебе что-то нужно, княжич? – прервал его воспоминания текучий голос Айши. Избор замялся. Он и сам не понимал, зачем потревожил девку, – обида отлегла, говорить с Айшей было не о чем. – Ты слышала, что сказал Бьерн? – чтоб не выглядеть перед девкой глупо, спросил Избор. Айша кивнула: – Да. У нас в Приболотье многие знают северный язык. Ты говорил про трусливую ящерицу, и тогда Бьерн сказал, что не успевшая вовремя убежать ящерица обычно теряет свой хвост, а Тортлав ответил, что главное – не оказаться тем самым хвостом, который ты потеряешь. Стыд опалил щеки княжича, заставил украдкой оглядеться. Похоже, слов девки никто, кроме него, не услышал – двое дружинников рядом спали, укрыв головы от света безрукавками, кормщик что-то напевал себе под нос, спины гребцов сгибались и распрямлялись под громкий голос Латьи. – Тебя не о том спрашивали, рабыня! – прошипел Избор. – О чем же? – Девчонка удивилась, склонила голову к плечу, испытующе взглянула на княжича. Избор не понимал ее. Другая давно бы смирилась со своей участью рабыни и разговаривала с князем так, как подобает рабам, – тихо и униженно, а не повторяла насмешки урман. Или, наоборот, не желая мириться с утратой свободы, целыми днями плакала бы, пыталась броситься в воду, рвала на себе волосы и с ужасом ожидала исполнения своей участи. А эта… – За твою наглость я могу приказать выбросить тебя за борт, – глядя прямо в лицо девке, произнес Избор. – Ты хоть понимаешь, что я могу сделать с тобой все, что пожелаю? И если урманин Орм захочет, то я отдам тебя ему. – Я не глухая. – В желто-зеленых глазах промелькнула тень грусти и тут же исчезла. – Я все слышала. – И не боишься? – Если бояться того, что будет, то нынче станет страшно, а потом – плохо. В ее зрачках прыгали солнечные блики, резвились пушистыми мартовскими зайчатами. – Уж лучше будет только плохо потом, зато не страшно сейчас. Мне хорошо, пока я не боюсь. Мне нравится просто жить… – Она неожиданно побледнела, прижала к груди у горла тонкие пальцы, словно захлебнулась. Повторила, вслушиваясь в собственные слова: – Жить… Забыв о княжиче, притка растерянно огляделась, отшатнулась от плеснувших с весел брызг, присела, схватила брошенную ленту, принялась скручивать ее в клубок. Избор покачал головой, отвернулся. Теперь он понимал, в чем дело, – девчонка была блажная. Не то чтоб совсем спятившая, но с придурью – это точно… Бьерн оказался прав – их поджидали на выходе из Эресунна. Три больших драккара, каждый из которых был никак не меньше Вадимова, вышли из скрытого мысом залива. Тяжелые и мощные, они выстроились в ряд и двинулись прямо на корабли альдожан. Развешанные по бортам щиты отблескивали железными клепами – миром тут не пахло. На драккаре Вадима, предупреждая об опасности, затрубил рог. Терять выкуп было нельзя, поэтому расшива Энунда повернула и быстро двинулась обратно в пролив, рассчитывая укрыться в скалистых расщелинах, пока остальные будут отбиваться от преследователей. Борт расшивы Энунда проскользнул мимо Избора, мелькнули красные, потные лица гребцов, весельные лопасти, шеломы затаившихся на корме лучников. – Хей-я! – подгоняя гребцов, надрывался Мена. – Хей! Хей! Края его корзня раздувались, седые волосы трепал ветер. – Уходи, князь! – Энунд махнул рукой, призывая Избора развернуть расшиву. – Уходи, без тебя справятся! Один из вражьих драккаров уже надвигался на корабль Вадима – блестел черными бортами, разъяренная драконья пасть угрожающе скалила железные зубы. Оставшиеся два пошли мимо – направились к расшиве Избора. Было еще не поздно укрыться в проливе. – Поворачивай! – чувствуя, как пот влажно холодит подмышки, завопил Избор. – Поворачивай! – вторил ему Латья. Кормщик налег на руль, расшива принялась медленно разворачиваться. На драккаре Вадима уже принялись за работу лучники – через черный борт на палубу врага полетели стрелы с горящей паклей. Шлепались в воду, шипели, гасли. Несколько воткнулись в парус находника, полотнище заполыхало, испуская в небо черные клубы дыма. Драккар потерял ход, но не остановился. – Зараза! – сорвавшись на визг, выругался Латья. Избор кинулся к нему, всмотрелся в направление его руки. Из пролива, сзади, на них и расшиву Энунда выходили те самые, ранее встреченные, два маленьких драккара. Даны все рассчитали верно: в случае нападения расшивы постараются укрыться в скалах, и два боевых корабля легко перекроют им путь. В расчет не входил лишь снеккар Бьерна, очутившийся позади обеих расшив. Вернее, Энунд уже поравнялся с ним, однако, заметив врага, остановился, давая Бьерну возможность первым вступить в битву. «Главное не стать тем самым хвостом, который он потеряет», – вспомнилась княжичу шутка Тортлава. Урмане шутили, а потом, предчувствуя беду, все же остались позади – тем, обреченным на гибель, хвостом. – Надо идти к Вадиму, – посоветовал Латья. – Пробовать прорваться. Послюнил палец, поднял вверх: – Ветер нам помогает – не им. Если проскочим – можем уйти. Он не упрекал, будто и не было глупого княжьего решения, загнавшего их всех в ловушку. Просто думал, как из нее выбраться. – А Энунд? – Если Бьерн справится – Энунд уйдет в пролив. Там спрячется. Потом сыщем друг друга. Избор взглянул на снеккар Бьерна. Там не замедлили ход, наоборот, разгонялись навстречу врагу. Готовили крючья. Даны двигались узко, Бьерн надеялся влезть меж ними и сцепить крючьями с собой, чтоб расшива Энунда могла беспрепятственно улизнуть под защиту скал. Мало кто шел на смерть так бесстрашно, как ватага Бьерна. – Идем к Вадиму, – решился Избор. – Готовься к бою! Загромыхали весла, качнулась палуба, люди кинулись разбирать оружие, натягивать кольчуги. Избор выудил из сундука длинную и тонкую, еще отцовскую, нагрудную кольчужку, натянул подшлемник, сверху нацепил закрывающий переносье островерхий шлем. Когда-то отец взял этот шлем в землях эстов, привез и подарил еще маленькому сыну… Меч выскользнул из тряпичной обертки, топор оттянул пояс. Топоча и громыхая доспехами, на нос расшивы пробежали лучники, присели за бортами, приладили меж досок свое оружие. Худой и верткий Нарым с факелом в руках встал меж ними – поджигать обмотку первых стрел. Датский драккар уже сцепился бортами с лодьей Вадима. Слышались крики, мелькало оружие, в воду падали люди, с обоих кораблей тянулись струи дыма. Позади донесся дружный вой – ватага Бьерна сошлась с врагом. Избор оглянулся. Снеккар удивительно ловко влез меж бортами двух датских кораблей, зацепил их крюками, и теперь три судна единой громадой раскачивались посреди пролива. С обоих драккаров на корабль Бьерна прыгали даны. Размахивали мечами и топорами, кто-то перебросил бочонок с горящей паклей. Продолжая завывать, ватажники Бьерна плечо к плечу, почти вкруговую, скучились возле мачты. Ощерились оружием. Из плотной гурьбы выскочил Фарлав – Избор признал его льняные волосы и зеленую рубаху, схватил полыхающий бочонок. В грудь урманину впилось сразу с десяток стрел. Сбоку подступил дан, замахнулся тяжелым молотом. В затылок дана вонзился брошенный из ощерившейся ватаги пернач[90], Фарлав изогнулся всем телом, поднял бочонок над головой, швырнул на борт датского драккара и сам рухнул на убитого дана. Вой вдруг стих, и в нежданно наступившем затишье круг урман рассыпался, блестя мелькающими лезвиями. Каждый из ватажников шел в свою сторону, расчищая себе путь и оставляя позади корчащиеся тела данов. Те подобной сноровки от неприметных защитников снеккара не ждали и, похоже, уже были не против удрать, однако крючья намертво скрепили три корабля. Пользуясь этим, мимо них величественно прошла расшива Энунда, завернула за скальный мыс, скрылась из виду. – Эх, – завистливо выдохнул Латья и тут же завопил: – Справа, князь! Избор успел пригнуться – пущенная с подошедшего датского драккара стрела просвистела над его головой и вонзилась в мачту, Расщепленное древко покачивалось, словно досадуя на промах. Малыш Нарым завертелся, поджигая паклю на стрелах. Лучники вскинули свое оружие, тонко заныла спущенная тетива. Плюясь шипящей смолой, стрелы расчертили воздух огненными дугами. С драккара взмыли им навстречу тяжелые крючья, послышался треск. В лицо Избору полетела щепа. Крючья впились в борт, пригвоздили к нему одного из лучников. Тот хрипел, плевался кровью, кажется, просил о чем-то. Его не слышали, Избор смотрел на него, на изогнутый птичьим клювом крюк, проломивший грудь лучника, на выпученные от боли глаза, на кровь, стекающую по рубахе, красную пену на шевелящихся губах, и будто сам превратился в умирающего воина. Княжича словно окружила невидимая паутина тишины и ужаса. Запутавшись в ней, как в коконе, Избор медленно оторвал взгляд от умирающего, повернулся к врагам. Сквозь пелену оцепенения он смутно различил данов, готовящихся перелезть через борт расшивы, – длинноволосых, длиннобородых, с торчащими из-под шлемов косицами, увидел их руки, подтягивающие канат, – большие, сильные, со вздувшимися синими венами и плетеньем жил… И более уже ни на что не мог глядеть, кроме этих рук, плавно перебирающих толстую пеньку. Не ощущал летящих над головой стрел и падающих ничком на палубу дружинников, не замечал схватившегося за плечо, ставшее красным, и осевшего у его ног Латью, Не обратил внимания на проскочивший мимо расшивы третий драккар данов, идущий вдогон сбежавшему Энунду. Видел только эти проклятые, вцепившиеся в толстую пеньку руки. Они двигались, шевелили пальцами, становились все ближе, ближе… Корабли сошлись бортами, треск оглушил княжича, разорвал колдовскую паутину. Теперь оставался лишь бой. «Обычное дело», – как когда-то говорил Мстислав. – Альдога! – выкрикнул Избор, увернулся от перескакивающего через борт рыжего дана, на лету рассадил острием меча его бок. Дан шлепнулся на палубу, обрызгав кровью ноги княжича. – Сзади! – упреждающе тявкнул Латья. Не оборачиваясь, Избор выхватил топор, наугад рубанул через плечо. Позади что-то хрястнуло… Дальше Избор уже плохо понимал, что и как делает, – лишь отмахивался то мечом, то топором от налезающих данов, которым не было конца, да, стараясь не поскользнуться на мокрой от крови палубе, приседал, выгибался, отскакивал… В башке гулко бухала кровь, грудь болела от надсадных хрипов, глаза заливало потом. Где-то рядом еще слышался голос Латьи – значит, княжич оставался не один. Меч, всхлипнув, вонзился в чью-то грудь. Вытащить его сил уже не хватило. Избор отскочил, поскользнулся, упал, неимоверным усилием заставил себя вновь подняться… Топорище удобно легло в ладонь. – Альдога!!! – неожиданно радостно закричал кто-то. – Альдога! – подхватили еще несколько голосов. Избор вдруг осознал, что уже не отступает, а надвигается на врага. Он даже увидел своего противника – высокого, худого, с горбатым носом и маленькими голубыми глазами. Дан отчаянно прикрывался щитом и пятился к борту. Избор отыскал брешь с краю щита, изо всех сил ударил. Лезвие топора лязгнуло по железным бляхам, заставило щит открыть незащищенный бок врага и плотоядно чавкнуло, впиваясь в добычу. Дан неуклюже перевалился через борт, упал в воду, так и не выпустив щита. Исчез в темной глубине… Ноги Избора подкосились. Выронив топор, он опустился на палубу. Ладони скользнули по расплесканной крови, натолкнулись на чье-то еще мягкое тело. Княжич стащил с головы шлем с подшлемником, утер пот, разглядел лицо мертвого воя. Это был один из немногих молодых дружинников с его расшивы. Парня звали Дарий, Слева от княжича выпученными глазами взирал на мертвого родича пригвожденный к борту лучник. – Латья! – окликнул Избор. – Я тут, – дружинник подошел, помог княжичу подняться. Одной ладонью Латья зажимал рану на плече, в другой держал узкий меч, на навершие которого опирался, чтоб не упасть. Однако выглядел довольным. – Почти всех перебили. Кое-кто за борт дрыгнул. А пятеро, вон, сидят… Избор проследил за его рукой. Несколько понурых данов сидели на корме. У одного из отсеченной до локтя руки лилась кровь, другой держался за живот, еще трое, похоже, остались целы. – Вадим тоже ворогов осилил, – продолжил Латья. Драккар Вадима еще дымился, зато черный, датский, уже лежал на боку и, клюя носом, медленно опускался под воду. Так же медленно на Избора накатывала неимоверная усталость. Княжич вдруг понял, что страшно хочет пить и что все тело болит, словно его порубили на тьму[91] кусочков. В голове то мутнело, то вновь прояснялось, и голос Латьи долетал издалека, окутанный вязким неясным гулом: – Бьерну хуже всех пришлось. Кабы Энунд не вернулся… – Энунд вернулся? – Избор тряхнул головой. Гул пропал, с глаз ушла серая пленка, зато заболел затылок. Княжич проковылял на корму. Снеккар Бьерна покачивался на воде шагах в ста от расшивы. Гордо изогнутое тело змеи на носу снеккара исчезло, вместо нее в досках образовался пролом. Через него было видно, как воины Бьерна перетаскивают на вражеский драккар – один из тех двух, которые прикрепили к себе крючьями, – сундуки, перекладывают весла. Небольшая горстка пленников толпилась на корме снеккара, их охранял Слатич. Горделиво прохаживался пред ними, что-то громко вещал по-урмански – верно, хвалился победой, упрекал данов в трусости, неумении воевать и еще многих других недостатках. У поворота в пролив, почти на краю мыса, торчала расшива Энунда. Именно торчала, поскольку нос расшивы задирался высоко вверх и покоился он не на воде, а на жалких останках последнего датского корабля. – Энунд лукав, – донеслось до Избора бормотание Латьи. – Обманул данов – вроде как ушел прятаться за мысок, они-то сдуру за ним разогнались, а тут он им навстречу возьми да выскочи, … Расшива-то потяжелее ихнего драккара будет, поболе, на воде стоит повыше, да и не ждали они. Поднырнули Энунду под нос, будто щепа, – какой уж там бой! Должно быть, и ярл ихний там погиб, посколь те, коих Бьерн зацепил, как все это увидали – принялись в воду сыпаться, что горох из стручка… – Из наших кто жив? – Избор ожидал худшего, однако ответ удивил и утешил: – Многие, все почти. Только Дария зарубили, помнишь, такой, на медведя похожий? Избор никого не помнил. Кажется, был какой-то Дарий, но на кого он был похож… – Ипана крюком придушило, – продолжил перечислять Латья, – Сигурду башку снесли, Мирей сам на меч напоролся, Замир утоп – за борт вывалился, а уж живой он тогда был иль мертвый – не знаю, не обессудь… Может, еще кто сгинул, пока не вижу… А девка-то Бьернова отважна оказалась – кабы не она, пошел бы я в светлый ирий[92] с Дарием да Ипаном. В пылу боя княжич совсем забыл об Айше. Даже теперь никак не мог припомнить ее лица, помнил лишь белизну кожи да рысьи глазищи. – Многие наши ей обязаны. Воевать-то она не обучена, в бой не лезла, да только и прятаться не стала. Сновала под ногами, будто зверушка, – даны на нее и внимания-то не обращали, а зря. Она, шустрая, где-то нож раздобыла – лазала меж ног данов на четвереньках да чиркала лезвием им по жилам под коленками. Одного за другим валила. Из тех пятерых, что на корме сидят, трое – ее добыча. Вишь – вроде и ран на них нету, а встать не могут. Хитрая девка. И где только обучилась этому? Избор наконец отыскал взглядом Айшу. Юбку девка сбросила в битве – чтоб в ногах не путалась. Короткая нижняя рубашка, вся в крови, облепляла тело, круглила зад, очерчивала длинные бедра, вилась по тонкой талии, вырисовывала острую грудь. Словно голышом, девчонка пробиралась меж тел, склонялась то к одному, то к другому мертвяку, трогала, проверяя – вдруг жив? Возле живых присаживалась, принималась щупать, говорить что-то. , . Во рту княжича появился привкус крови. Он сцедил слюну, выплюнул. От усилия голова закружилась, все вокруг смазалось. , . – Э-э, да тебя, никак, зацепили… – откуда-то издалека донесся голос Латьи и исчез, стертый ровным затихающим гулом… Сначала Избор услышал негромкое пение. Прямо над его головой мягкий женский голос протяжно мурлыкал какую-то песенку на совсем незнакомом княжичу языке. В мозгу вспышкой колыхнулась картина боя – черный дым над кораблями, кровь, крики… Княжич вскочил, схватился за пояс. Меча не было, но и данов тоже не было. Зато под ногами зеленела свежая трава, справа мелкими листами шелестел куст орешника, слева расстилалась голубая гладь Эресунна, а на ней огромными черными птицами покачивались корабли. Две расшивы, драккар Вадима и черный датский из маленьких, на котором теперь сновали ватажники Бьерна. Раздетые догола вои облепили расшиву Энунда, будто пчелы леток во время роения, стучали топорами, заделывали полученные в бою дыры. Избор разглядел на палубе драккара высокую фигуру Вадима, шагнул вперед. Голова закружилась. Сбоку под руку княжича подсунулось хрупкое бабье плечо. – Тебе лучше б посидеть, князь… – Теперь и ты меня князем величаешь? – Избор не смотрел на девчонку, глазел на спорую работу своих дружинников, на тела, лежащие на берегу близ кустов ровной грядой и прикрытые парусом. Потом вспомнил, что говорил о девке Латья – мол, помогала, билась против нападников, как умела, – покосился на свою помощницу. Видать, девка впрямь отличилась – иначе б вои не отдали ей свою одежку. Да еще какую одежку! Избор узнал ярко-синюю шелковую рубаху Латьи, которую тот надевал лишь по праздникам, и его же широкий пояс с петлями для оружия, в которых теперь болтались какие-то мешочки, деревянная ложка и круглый, похожий на кольцо, оберег. Кожаный кирт[93], отданный кем-то из урман, был Айше велик – съезжал на бедра, мешком провисал на заду, доставал до самых щиколоток. – Мне сказали, так надо. – Она почувствовала взгляд Избора, смутилась, потупилась. Вместо плата на ее голове красовался кусок темной ткани. Кусок был маловат, прикрывал лишь лоб, макушку да виски. Длинные темные волосы рассыпались по спине, оставляя открытой тонкую шею и розовые мочки ушей. – Кто ж тебя этак вырядил? – засмеялся Избор. Девка обиделась, вылезла из-под его руки, буркнула: – Все лучше, чем в срачице кровавой бегать… Гордо расправила плечи, зашагала к кустам, где под зеленым навесом лежали раненые. – Князь! – Избора заметили, с борта ближней расшивы плюхнулся на мелководье Латья. Помогая себе руками, выбрался на берег. От Латьи пахло тиной и смолой. На руке у локтя застыло черное смоляное пятно, ластицы темнели от пота. – Вот место подыскали, решили тут пока передохнуть, починиться. Земли тут гаутские, однако от суши болотина отделяет, а с моря – мыс прикрывает. К тому ж надобно людей схоронить… А ты уж испужал нас, князь! Думали, и ты… – Латья осекся, карие глазки испуганно заметались. – Ну, договаривай. – В груди у княжича заныло, он заранее стиснул пальцы в кулаки, чтоб сдюжить худую весть. Латья вздохнул, уткнулся взглядом в землю: – Энунда с нами нету более. Будто ударил словами. Нет, не старика вспомнил княжич, а еще молодого худощавого мужчину, который качал его на коленях, давал в руки меч – подержать, вес почуять, учил управляться с лошадью, метко стрелять, читать руны… Старый, щуплый Энунд исчез, растворился в ближней памяти, зато давняя любовь подсказывала его голос, улыбку, привычку осторожно вставлять нужное слово, глаза – голубые, почти по-детски чистые. Из-за дури своего воспитанника погиб Энунд Мена. Успел ли проклясть перед смертью, успел ли простить? – Я виноват. – Избору было трудно дышать. Воспоминания стиснули горло. Бьерн предлагал переждать, укрывшись в скалах, а он, князь, бахвалился мальчишеской удалью, обзывал Бьерна трусом. Вот и оказался теперь той самой безрассудной ящерицей, что потеряла свой хвост. Вроде и жить без него можно, только больно очень. – Люди сами не ведают, как все случилось, – словно не слыша горестного княжьего вздоха, продолжил Латья. – Когда расшива на датский драккар наскочила, треск кругом был, грохот, все на палубу повалились, А Энунд на носу стоял – глядел, чтоб все правильно было. Видали, как он шатнулся, как перевалился через борт. А более и не видели его. После звали, кричали – никто не откликнулся. На нем кольчуга была длинная, тяжелая, да еще топор на поясе висел… Утоп, верно. День оставался днем, в людской перекличке близ кораблей не было грусти, зеленая трава ластилась к ногам… Избор пересилил боль: – Пленных куда дели? – А никуда. – Латья сдуру махнул раненой рукой, скривился. – Бьерн их всех на свой покалеченный снеккар погрузил, весла отобрал и сказал, что коли Ньерду[94] угодно – они выживут. А коли нет, то зазря они без Ньердовой милости вообще в море пошли. Да еще и воевать на море вздумали. Сказал: «Вам отсюда две дороги: домой, по милости Ньерда, иль в воду – на утеху его дочерям». Избор вспомнил Энундово: «Живой товар – тоже товар» – поморщился: – Кликни Бьерна. Пока Латья ходил за варягом, Избор старался не думать об Энунде, не смотреть на мертвых воинов. Чтоб отвлечься от горестных дум, следил за Айшей. Девка шустро сновала меж ранеными, присаживалась на корточки, бормотала о чем-то сама с собой, Копалась в поясных мешочках, тонкими пальцами выуживала оттуда какие-то травки, присыпала, натирала, замазывала раны дружинников. Разбалтывала свои травки в невесть где добытой плоской миске, подносила к губам раненых. Изредка ее благодарили – это легко было понять по ее смущенному виду и виноватой улыбке. Понемногу продвигаясь меж ранеными, дошла до Фарлафа. Урманин был еще жив – тяжело дышал, на губах возникали и лопались кровавые пузыри. Девчонка склонилась к нему, сказала что-то на ухо. Фарлав протянул руку, принялся щупать землю вокруг… – Звал, князь? Засмотревшись на Айшу, Избор не заметил, как подошел Бьерн, Варяг лазал под днище своего нового корабля, поэтому был без рубахи. По его груди, от плеча до нижних ребер, тянулась ровная красная полоса – скользящий удар содрал кожу, однако не дотянулся до мяса. Вода сбегала с волос Бьерна, капельными дорожками расчерчивала его плечи, живот, путалась в волосах ниже пупа, соскальзывала на мокрую кожу штанов. В одной руке варяг сжимал палку с обрубленными сучками, опирался на нее при ходьбе. – Зачем пленных утопил? – хмуро поинтересовался Избор. – Мы могли бы продать их. Бьерн пожал плечами: – Они трусы, – Подумав, поправился: – Трусы, которых надо лечить. Никто из них не сможет сесть на весла, но они все захотят пить и есть. Они стали бы нам лишним грузом… К тому же теперь у нас слишком мало людей, чтоб идти в Вестфольд[95] к Олаву, сыну Гудреда[96]. Его поддержка хороша, когда ты сам силен. Но теперь мы слабее, чем были. Поэтому нам нужно найти очень сильного правителя. Мы пойдем в Агдир[97]. Там сидит Аса Великолепная, ее сын Харальд – самый сильный конунг Норвегии[98]. Мы привезем Асе подарки и предложим ей дружбу конунга Гарды[99]. Аса – очень хитрая женщина… – Она станет говорить с нами? – Избору не нравилось предложение урманина. Если все уже было решено – зачем на ходу менять решения? Собирались в Вестфольд, так туда и нужно идти. Во всяком случае, Энунд хорошо знал правителя Вестфольда, приходился ему чуть ли не родичем, и Энунду княжич верил. А болотному урманину, хоть тот и спас от гибели их суда, – нет. – Если она столь сильна, то она попросту отберет у нас товары и оставит при себе, как рабов. Неужто мы добровольно пойдем в такую ловушку? – с нажимом в голосе произнес княжич. Бьерн покачал головой, выставил палку перед собой, оперся на нее обеими ладонями. Он смотрел не на княжича. Куда-то совсем в другую сторону. Избор скосил глаза, понял, что все время Бьерн наблюдал за Айшей. Девка еще сидела возле Фарлава. Теперь за ее спиной стоял кто-то из Бьернова хирда, а могучая рука умирающего урманина стискивала рукоять меча. Он чего-то ждал, напряженно вглядываясь в серое небо над собой. Айша отвернулась, достала из небольшого кожаного мешка нечто склизкое, узкое и маленькое, издали напоминающее змейку-гадючку. Осторожно положила извивающуюся гадюку себе в рот, нагнулась и прильнула ртом к окровавленным устам Фарлава[100]. Урманин сглотнул, вытянулся в струну, затрясся, словно в ознобе, и вдруг обмяк. Его пальцы разжались, выпуская рукоять меча. Айша выпрямилась, сплюнула на землю лист, плеснула в рот воды, прополоскала, тщательно вытерла губы. Легким прикосновением закрыла глаза умершему… Бьерн кивнул, словно одобряя ее действия: – Когда-то мой отец служил Асе. Я служил Асе. Это было давно, но у Великолепной очень хорошая память… При последних словах он улыбнулся, будто сказал нечто забавное. Избор ничего смешного не увидел ни в смерти Фарлава, ни в словах Бьерна. Но решать приходилось ему. Точнее – им, тем, кто привел своих людей под его власть, тем, кто лишь недавно стал именовать его князем. Вадим не будет перечить варягу – это Избор и тай знал, посему взглянул на Латью: – Что скажешь? – По мне, что Вестфольд, что Агдир – одна зараза, – равнодушно сказал тот. – А в Агдир ближе даже, коли напрямки… |
||
|