"Картина" - читать интересную книгу автора (Гранин Даниил)7Он полагал, что найдет поливановский дом безошибочно. Между тем на улице Володарского его не было. Посмеиваясь над собой, Лосев свернул в Заячий переулок, оттуда вышел на Крайнюю, постоял в раздумье, сверяясь с забытым, чисто механическим ощущением, вызывая память ног, и ноги повели его вправо, вправо, к маленькому двухэтажному деревянному дому с оштукатуренным низом. Дом был окрашен незнакомо, весь зеленым, только оконные резные наличники белым и белым же дверной косяк с карнизом. Бывая на Крайней, Лосев, может, и проходил этот дом, но никак не связывал его с поливановским, столько лет прошло, вся улица изменилась, и дом загримировался. А вот сейчас подошел к той парадной с козырьком, с почтовой щелью, с железками, чтобы подошвы обчищать, и застучало сердце. Посмотрел в угловое окно второго этажа. Вечернее низкое солнце ослепило стекла. Лосев пальцем постучал по трубе трижды, усмехнулся. Где под звонком висела эмалированная табличка «Доктор Цандер», — никаких следов от нее не осталось, все было закрашено, зашпаклевано. От поворотного звонка осталась ямочка. Парадным ходом давно не пользовались. В глухой калитке Лосев повернул тяжелое кованое кольцо, вошел во двор. Сад разросся, однако был ухожен не в пример прошлому. Тогда беседка разваливалась, заросла кустами акаций. Теперь беседку свеже выкрасили голубеньким с синим, мелкая ее выемочная резьба проступила как новенькая. Беседка была та же самая, в которой часами гоняли чаи, Поливанов там ораторствовал, призывал и наставлял. Лосев и внимания не обращал на эту беседку, она даже казалась тогда старорежимной уступкой древнему испуганному доктору Цандеру, которому когда-то принадлежал весь дом. Починенная беседка выглядела редкостной игрушкой, может, одна такая и сохранилась на весь город, а ведь было их в каждом садике… Зато сам Юрий Емельянович Поливанов изменился, да так, что Лосев не узнал его. То есть, конечно, понял, что это он, но никак не мог соединить с тем Поливановым, никак не мог его «Как же так?.. Как же так?..» — мысленно повторял Лосев, ничего не понимая. Со времен его детства Поливанов оставался неизменным. Властный рокочущий здоровяк, огромный, тяжелый, летом в коломянковой куртке, зимой в овчинном полушубке с папахой, Поливанов стал такой же принадлежностью города, как водонапорная башня, как полегший дуб в парке. Лосев был уверен, что когда б он ни пришел в этот дом, он застанет Поливанова таким же и, откладывая год от году это свидание, нисколько не беспокоился. Как же так, твердил он ошеломленно, да что же это такое? По дороге сюда он готовился к попрекам, к язвительным подковыркам Поливанова: не стыдно, позабыл старика, стал начальством, зазнался, теперь мы тебе не нужны, мы люди маленькие, мы ему не пара, а, между прочим, старый-то друг лучше новых двух… — весь тот набор, который Лосеву приходилось выслушивать и от других. Поливанов делал бы это со вкусом, с грохотом, а главное, имел на это право. Лосев приготовил выложить ему кое-что в ответ. Но сейчас все ответы и накопленные претензии отодвинулись, помельчали и остались лишь жалость да тоска перед непоправимостью. Во тьме запавших глаз Поливанова было что-то пустое, взгляд то появлялся, то пропадал, прерванный этой пустотой, Поливанов полуобнял Лосева, а сам следил за его лицом. Лосев закрылся белозубой улыбкой. Это он умел. С веселым открытым взглядом похвалил бодрость и энергию Поливанова так, что тот успокоился. Причем слушал с жадной доверчивостью, будто слово Лосева что-то значило, решало. В доме расположение комнат осталось тем же. В маленьком зальце стояли те же кадки с китайскими розами. Крашеный дощатый пол блестел. Шкаф, этажерка, все солидное, старое стало красиво. Солнце высветило стены, пронизало зелень листьев, и Лосеву вспомнилось, как он мальчиком приходил не сюда, а к дяде Феде, там тоже было похожее зальце, вдоль стен стояли стулья в холщовых чехлах, диванчик стоял зачехленный. Никто из детей в доме никогда не видел, какая обивка под чехлами. Чемоданы были в чехлах, книги все были обернуты, сама тетя Надя постоянно ходила в переднике, и только по праздникам вынимали бостоновые костюмы, выходные туфли, доставали драповые пальто, шляпы, на стол ставили фарфоровые чашки. Вспоминалось это сейчас с усмешкой над той скудной нафталинной жизнью, и при этом почему-то приятно было увидеть у Поливанова позабытые гнутые венские стулья с соломенными сиденьями, конторку с зеленым сукном, по верху огороженную точеными перильцами, на стене расписные доски, иконы, висела знакомая эмалированная табличка «Доктор Цандер Х., по внутренним болезням». И рядом высокие, в дубовом футляре английские часы, похоже те самые, что стояли в прихожей у Цандера рядом с чучелом медведя. Лосев шумно хвалил сбереженную старину, и Поливанов, довольный, рассказывал, что все это он собирает для будущего музея, все завещано городу, когда-нибудь ведь займутся и культурой, не все же строить стадионы да кабинеты начальников. Лосев пропустил это мимо ушей и с той же восторженностью перешел в столовую, где, видно, к его приходу были приготовлены открытки, альбомы и какие-то рулоны в черных гранитолевых футлярах. Кроме тех двух открыток, у Поливанова имелся толстый альбом, большая коллекция собранных за разные годы почтовых открыток с видами Лыкова. Поливанов одну за другой показывал их Лосеву, поясняя, какой год, что за здание, как будто Лосев был приезжим. На цветных дореволюционных открытках пестрела и ярмарка 1903 года, карусель, городовой и площадь с новеньким пожарным депо и каланчой, которую после нынешней войны снесли, и монастырь с кладкой из красного ракушечника и белого камня… Некоторые открытки Лосев знал, но многие держал в руках впервые, он и не подозревал, что их существует столько. На обороте кое-где сохранились николаевские марки и были строки, написанные красивыми косыми почерками, какими ныне не пишут. Павильон на берегу Жмуркиной заводи, по словам Поливанова, построен был к приезду цесаревича Александра, проект делал вице-губернатор Жмурин, кстати способный архитектор, имеется альбом его проектов по Лыкову. Когда-то в этом городе собирались делать курорт, проводить здесь торговые ярмарки. Поливанов и прежде умел рассказывать. Сейчас слова его обрели особую значительность. У него не было сил, как прежде, вскакивать, бегать, стучать палкой, он вкладывал в голос эти свои привычные размашистые жесты. Сидя в высоком резном кресле, посверкивая глазами из-под косматых седых бровей, он напоминал Ивана Грозного. Про стройку он не спрашивал, про намерения Лосева тоже не спрашивал, но каждая фраза звучала уличающе, с каким-то намеком. Иногда в голосе его пробивался смешок, как бы предвкушение. Появился Рогинский. Сверху спустились две старухи, одна накрашенная, коротко стриженная, с папиросой, другая с мягко-добрым лицом, мягкими руками, вся тряпично-ватная, Лосев смутно помнил ее — тетя Варя, сестра Поливанова. Следом за ними пришел молодой длинноволосый, нагловато-заносчивый паренек. На нем был пиджак с металлическими пуговицами, под рубашкой вывязан шелковый шарф. При виде Лосева он насупился, попятился, но Поливанов подозвал его и представил как своего молодого друга, Константина, юношу одаренного, склонного к истории, рабочего по положению, музыканта по призванию… Все это говорил он в пику тому, что мог подумать Лосев, и Константин, или как его тут звали — Костик, успокоился, зажевал резинку с тем же нагловато-заносчивым выражением. Из задней комнаты Костик принес папку с проектом дома Кислых, который, оказывается, был недостроен, предполагались еще боковые флигели. Проект напоминал сгоревший павильон Ивана Жмурина. К реке вели каменные спуски, на отмели опять же была купальня, по откосу стояли скамейки… Имелось еще несколько листов соседних участков набережной и площади. Перед Лосевым появлялся недостроенный, несбывшийся город старинной прелести. Он был и похож, и непохож на Лыков, выученный с детства. Ладный, чистый и словно бы забытый. Такого города никогда не было, но что-то подобное было, давнее, как вкус чая с топленым молоком, одно из самых ранних его детских воспоминаний… В проектах и планах будущих пятилеток Лосев четко представлял себе многоэтажные, с лоджиями, здания центра, плоские крыши коттеджей (это он отстоял их!) — целый район к Ольгиной роще, центральный бульвар и в конце площадь, главная площадь, мощенная белыми плитками, с краю у нее огороженный петровский дуб на фоне гостиницы. Все это было вычерчено, промерено, сосчитано в рублях, метрах, разрисовано архитекторами, внесено в списки и сметы и виделось Лосевым реально, так что кроме того города, в котором он жил и работал, для него существовал уже другой Лыков. Теперь же выплывал из прошлого наивно-мечтательный городок, затейливый, непрактичный, как старые бронзовые часы или эта садовая беседка. Но что-то в нем было. Какая-то отдельность, красота. Уютность. Неважно, что он остался в эскизах, в этих перспективах с блеклыми нежно-голубыми, розовыми отмывками. На длинной молочно-коленкоровой кальке, которую разворачивали перед ним, были подробно выписаны кареты, лошади, шли дамы с маленькими кружевными зонтиками, кудрявились аккуратные деревья. В своих выступлениях и докладах Лосев привык говорить про неблагоустройство дореволюционного Лыкова, невылазную грязь, лачуги, бараки, где ютились рабочие кожевенного завода, про кабаки, пожары, эпидемии, про отсутствие водопровода. Все это было правильно, но сейчас впервые Лосев увидел, что имелось и другое, что в том, прошедшем, веке жили люди, которые тоже мечтали про другой Лыков. Городская управа хлопотала о строительстве каменного моста, в конце концов через земство и Столыпина добились ассигнований и мост построили, тот самый, по которому он ежедневно ездит. Стараниями земства были открыты три новых начальных училища, что тоже было непросто и потребовало долгого хождения по департаментам вплоть до князя Мещерского, которому преподнесли через его сестру каких-то особой красоты охотничьих собак. Тут в рассказе Поливанова появилась фигура самого Ивана Жмурина, из местных дворян, который начал службу городским головой и отличался тем, что всех, уличенных во взятках и поборах, заставлял вносить такие же суммы на строительство водонапорной башни. Когда его перевели в губернию, он и там продолжал заботиться о лыковских обывателях. Пользуясь приездом наследника, он замостил почтовый тракт, идущий сквозь Лыков. Городской парк, оказывается, заложен был и разбит также с его помощью. Будучи за границей, он специально ездил к знаменитому Пюклеру, садовому художнику, консультировался с ним о характере лыковского парка. Был он картежник, гуляка, и, видно, не без его участия купец Остроумов, после знаменитого загула с утоплением парохода, решился соорудить к приезду наследника мраморные ворота. И соорудил — из лучшего крымского золотистого мрамора, а потом под каким-то предлогом ворота эти разобрали и мрамор пошел на внутреннюю отделку актового зала и вестибюля Земледельческого училища. Там, где теперь техникум. — Вот оно что! — сказал Лосев. — Мне и в голову не приходило, откуда у нас такая роскошь. — А ты как полагал? Все, душа моя, имеет происхождение, — сказал Поливанов. — У всего есть история. Думаешь, только мы старались? До семнадцатого года тоже чего-то пытались, находились людишки, которые заботились и двигали Россию. На старинной, толстого картона фотографии с титулом владельца: «Королевский фотограф Вильгельма Второго и герцога Вюртембергского Эдмунд Рисе» — стоял в черном сюртуке, в светлом цилиндре рослый красавец Иван Жмурин. Военная выправка и легкость были в его фигуре. Подкрученные усики торчали вверх, и под ними с трудом удерживалась улыбка. Ему было лет сорок, и глядел он на Лосева с такой симпатией и пониманием, как будто что-то знал про него. — Хорош гусар? — спросил Поливанов. — Увеличь портрет и повесь у себя в присутствии. А что? Твой предшественник. Верой и правдой служил. Невозможно? Небось считаешь: ежели до тебя что и сотворили, то все не так, самое толковое началось с твоего прихода. И самое главное. — А как же, — согласился Лосев. — Нынешнее начальство всегда самое лучшее начальство. Попробовал представить себе портрет Жмурина у себя в приемной и ряд портретов тех, кто были градоначальниками, городскими головами, председателями горсоветов. Сколько их перебывало! — Богатые материалы у вас, — сказал Лосев. — Поучительные. И по дому Кислых есть? — А как же, — сказал Поливанов. — Ну-ка, Костик. Сквозь распахнутые двери соседней комнаты Лосев увидел стеллажи, тесно набитые картонными папками. Одну из таких папок Костик принес и положил, но не перед Лосевым, а перед Поливановым. Там хранились рисунки внутреннего оформления, плафонов, какие-то вырезки из газет, письма… Никогда Лосеву и в голову не приходило, сколько может существовать документов об этом доме, о Кислых, о его семье. — Тут еще не все, — хвалился Поливанов. — И про их предков есть, а про потомков, которые во Франции проживают, про них Рогинский собирает. — Досье. Про других тоже собираете? — спросил Лосев. — Про всех выдающихся лиц, — сказал Рогинский. — Революционеров, деятелей искусства и прочих интересных… Это Юрий Емельянович завел… Рогинский, обычно говорливый, был краток, уступая подробности и всю площадку Поливанову. — Думаешь, помер и быльем поросло? Эх, знал бы ты… От каждого человека, душа моя, письменные следы остаются. — Поливанов склонил голову на плечо, словно бы примериваясь, оглядел Лосева. — И какие. Особенно при развитом бюрократизме. Ты вот поговорил с человеком тет-а-тет — и спокоен, концы в воду. А он, мазурик, жене про это сообщил, а та тетке своей написала, а тетка в дневник… Про кого хочешь я тебе разыщу. А уж если человек в должности большой, то ой сколько можно выяснить! Взять того же Жмурина. Такие, душа моя, секреты!.. — Он даже прицокнул от удовольствия, и все заулыбались. Обычно в любом из лыковских домов Лосев держался по-хозяйски, потому что принимали его как хозяина города, а так как он был человек общительный, компанейский, то само собой становился как бы центром, главой, слушали его, понимая, что он знает больше других, сверялись с ним, смеется он или суровится; если кто с ним и заспорит, то Лосев был даже доволен, поскольку мог на нем показать свою силу. Здесь же царил Поливанов, все здесь внимали Поливанову, слушали его как оракула, наперебой заботились о нем. Неужели когда-то и Лосев студентом вот так, раскрыв рот, сидел перед Поливановым? От него ждали и сейчас того же. Он разглядывал все эти редкостные бумажки и картинки под устремленными к нему ожидающими взглядами. Поливанов выкладывал все новые козыри. Лосев хвалил, вежливо и преувеличенно. По тому, как слаженно помогали Поливанову, похоже было — все они о чем-то договорились; один Лосев не знал, когда и откуда начнется… Он только примерно догадывался, чувствовал, как устремление вел разговор Поливанов, не позволяя ни себе, ни кому другому отклоняться. Взял он, к примеру, такого земского деятеля, как начальник Земледельческого училища Коротеев. Сколько сделал этот начальник для народного просвещения уезда. По нынешним временам ему бы Героя Труда дали. А? — Не меньше, — поддержал Рогинский. — А мы… Улица была названа в его честь, и ту переименовали. — Вот именно, — сказал Костик, и все посмотрели на Лосева. — А этот пожарник… — Исленев, — подсказала Поливанову дама с папироской. — Исленев, он на свои средства оборудовал пожарную команду, несколько раз спасал город от огня… Нет, душа моя, отринуть-то их не хитро, легче легкого, ибо выгодно считать, что в России все никуда не годилось, все было мерзостью, угнетением и дикостью. Так ведь история, она все равно свое возьмет, как ты ее ни переиначивай, как ни гни под себя. Пятьсот лет город жил до нас; не только бунтовали и плакали, были и праздники, и умные дела, и красота. А мы считаем, что только мрак царил. Это же надо себя не уважать, предков своих! Отсюда Россию кожей снабжали, соль варили, тоже о чем-то кумекали. Пятьсот лет в трудах неустанных. Вся история прошла через город наш. Разве мало людишек было достойных! А мы кого-нибудь из них чтим? Кого-нибудь величаем? Кладбище старое разорили! А там, между прочим, была могила Спиридонова, героя Чесменской битвы. Вот она, полюбуйся, душа моя, надгробие какое стояло. Это из старого журнальчика фотография, вырезка. А рядышком с ним лежала актриса Протасова, гремела в середине прошлого века на всю Россию. Была, между прочим, и могила протоиерея Раевского. Из тех Раевских. Просветитель. Не бережем, разоряем. На твоем месте я бы… Хозяина нет у нас. Распустились. Никто никого не боится. Страху мало. Утек страх. Прозрачно-слабая рука Поливанова погрозила Лосеву, сжала, сгребла что-то невидимое. Получилось так, что Лосев сидел один, остальные напротив него, с Поливановым посредине; можно подумать — устроили судилище. — От кладбищ многое и идет… У нас могилы не связывают с воспитанием. А если могилы не уважают, значит, прошлое не уважают, предков. Нигде на эту тему не выступишь. Вот ты, Рогинский, в своем Обществе охраны памятников можешь лекцию предложить: «О значении кладбищ для человека?» Рогинский кисло улыбнулся в ответ. — Кладбище, оно для города летопись, — гремел Поливанов, — исторический мемориал, оно в любом случае ценность… Лосев вспоминал — когда он был на могиле матери, знал, что ходила туда тетка, жена дяди Феди, и ограду по ее настоянию поставил зав. коммунальным отделом Морщихин, покрасил зачем-то алюминиевой краской. Лосев вдруг рассердился и сказал: — Между прочим, Юрий Емельянович, кладбище начали разорять в тридцатые годы, вы бы тогда и цыкнули бы. Не стоило затевать спор, чувствовал, что Поливанов нарочно вызывает его, заводит. Лучше бы поддакнуть, вознегодовать вместе со всеми, так нет, завелся-таки и остановиться не мог. — …Я вас не виню, я-то понимаю и учитываю. Склепы да памятники были у кого? У купцов да дворян. Простой люд под деревянным крестиком лежал, чего тут разорять. А к богачам и вашим героям известно какое было отношение. Это мы теперь, задним числом, поумнели. Добрые стали, историей занимаемся. Но давайте и свою историю не забывать, отцов наших и дедов тоже понимать надо. Вот тут Поливанов и произнес тихонечко так, как бы вспомнив, как бы к слову: — Ты-то отца своего понимал? — В каком смысле? — Считал его чудаком, смеялся над его бреднями. А между прочим, душа моя, недавно перечел я кое-что. Весьма любопытная у него философия. Самодеятельная, но гуманнейшая… — Что вы перечли? — Его записи. Тетрадочку. Мудрец он, самородок, а ты его разве старался понять? Но в это время дверь отворилась и вошла Тучкова. По тому, как ее встретили, обрадовались и как она поцеловала старушек, а Костик вскочил ей навстречу, видно было, что она здесь человек свой. С ее приходом завозились, стали накрывать на стол, и разговор запрыгал в разные стороны — про старые церковные книги, которые собирал Поливанов, про последние раскопы археологов на подворье монастыря, про дожди и яблоки. Перешли на веранду. Костик и Рогинский помогали носить посуду. Лосев хотел было сесть рядом с Тучковой, оказалось, что это место Костика, во всем тут поддерживался заведенный порядок; видно, часто собирались, шла у них какая-то своя жизнь, Лосеву неизвестная. Казалось, он знал все самое существенное, что совершается в городе. На самом же деле подспудно, в глубине струилась жизнь непредусмотренная, о которой он и понятия не имел. Загорелые обнаженные руки Тучковой летали над столом. Блестел улыбчивый ее рот. Лосев ни разу еще не видел ее такой. «Красивые руки. Ишь размолодилась», — подумал он с обидой. Он выпил водки, чокаясь одинаково приветливо со всеми. Когда чокался с Тучковой, она посмотрела на него смело, без той распахнутости и восторга, скорее с любопытством. Ей интересно было видеть Лосева в непривычной обстановке, она тоже сравнивала. Она и понятия не имела, что когда-то он был завсегдатаем этого дома, тоже ходил и пивал чаи. Эти молодые воображали, что они тут первые, и Поливанов поддерживал их в этом. Конечно, в доме многое переменилось. Раньше у Поливанова скрипели расшатанные табуретки, Лосев и не смог бы вспомнить ту мебель, никто не обращал на нее внимания, всюду царил тот послевоенный ералаш, когда умели спать где придется — на полу, на сенных тюфяках, ели из алюминиевых мисок за кухонным столом. За каким угодно столом, было бы что поесть. Сейчас свирельно напевал желтый фигурный самовар, сияя начищенными медалями, чашки стояли разноличные, каждая произведение искусства, сахар раздобыли откуда-то крепкий и кололи его старинными узорчатыми длинноручными щипцами. Пили вприкуску. В деревянном резном блюде лежали теплые кокорки, ржаные, с картошкой, каких и в деревне уже не пекут. Водка была в екатерининском штофе темно-синего стекла с вензелем. Стояла крынка с топленым молоком, горшок с творогом. Крынка была с зеленоватой поливой, такие Лосев смутно помнил с детства и потом изредка видел в глухих деревнях. Празднично вкусно пахло, хлеб лежал на расписной доске, варенье накладывали серебряной ложкой с витой ручкой. На подставе солонки горела надпись «Без соли стол кривой». Все было здесь стародавнее, позабытое, и каждая вещь вроде бы радовала Лосева, а все вместе раздражало, и чем дальше, тем сильнее. Смертный вид Поливанова вдруг перестал саднить, словно всегда были эти запавшие щеки, этот проступивший сквозь восковую кожу череп. Нынешний Поливанов отделился от того, памятного, и Лосев слушал его рассуждения о том, как истребляют в Лыкове старину, все неуступчивей. Разговоры эти Лосеву давно обрыдли, страсть к старине, вспыхнувшая в последние годы, раздражала его какой-то крикливостью — наподобие этого сервированного под старину стола. — Уверяют меня, что не желаешь ты дом Кислых сносить, — сказал Поливанов. Лосев не откликнулся, промолчал. — Ну что ж, святое дело сделаешь. Пора тебе за ум взяться. Да только не верю я. — Чему не верите? — Сейчас у нас, конечно, не модно старину рушить. На словах все защитники. Но знаешь, душа моя, как до дела доходит — так «обстоятельства», «не от меня зависит» и тому подобное. Лосев не торопясь дожевал, потом рассмеялся: — Я как раз собирался сказать, что я бы с полным удовольствием. Так разве от одного меня зависит? — Видишь, Таня, с него взятки гладки. Он-то не хочет, так ведь они не знают. Он бы и тово, так а вдруг яво. Одному богу молиться, другому кланяться — и всем будет хорош. Лосев снова засмеялся как ни в чем не бывало, как будто речь шла не о нем. Неуязвимое добродушие его рассердило Поливанова. — Если что порушить, это он мог бы сам, а защитить… Жмурин, беспартийный дворянин, тот мог с губернатором схватиться. В столицу, когда надо было, поехал. Поди тоже карьерой дорожил. Такие же были людишки, тем же миром мазаны, в той же суете сует толклись. А все-таки до какого-то предела… — О боге думали, — сказала стриженая старуха. — О своей душе. Поливанов недовольно зыркнул на нее глазами. — Как раз тогда бог был не в моде. Нет, тут другое, Надежда Николаевна. Скорее об истории думали, суда потомства боялись. Хотели город свой прославить и себя, естественно. Жмурин этот, может, на памятник себе надеялся. Это если по линии тщеславия, но скорее всего просто любил свой край. Имя свое берег. Хозяином себя пожизненно считал. А у тебя — временщики. Ты кого-нибудь на пенсию с почетом проводил? Чтобы вспоминать о нем по-хорошему? Да и ты сам порой лишь о том думаешь, как бы от выговора уберечься. Ты не обижайся. — А я и не обижаюсь, — сказал Лосев и налил себе водочки. — Потому что перед тобою люди, у которых никакой корысти. Мне что, мне на Жмуркину заводь уже не любоваться, мне города жалко. Детишек жалко, не останется им красоты. Жмуркина заводь, может, последнее место, где красота старого города сохранилась. И вот уже до нее добрались. — А что же вы раньше молчали? — спросил Лосев. — Между прочим, писал я тебе, иль забыл? Еще в запрошлом году. Копию могу показать. Али и так вспомнишь? — Поливанов зло оживился, зарадовался. — Ответ за твоей подписью получил. По всей форме. Этому вы научились. Не глядя подмахивать. «Примем во внимание. Будет рассмотрено при рассмотрении». Тьфу ты, и в самом деле было его письмо, было… Лосев тогда пробежал глазами, передал для ответа с досадой, какую вызывали у него подобные советчики, особенно же Поливанов, который то и дело строчил жалобы на городские власти, вмешивался, указывал. Работникам горисполкома Поливанов надоел, как болячка, с удовольствием его бы прищемили, но побаивались Лосева, к тому же у старика сохранились по прежней работе и другие влиятельные связи. — …Моя-то совесть чиста. Да что толку в этой чистоте… Это католики о своей душе пекутся, а я болею за то, чтобы сохранить родное, российское. Пригодится. Ты разве русские дома строишь? Лыковские? Твоим эсперанто душа не насытится. Я долго жил, я вижу, чего мы лишились, сколько свели на нет по глупости, по невежеству. Ладно, тогда мы малограмотны были, но теперь-то наивысше образованные. И что? Опять рушим. Позор. А тебе в первую очередь. Ведь ты себя навеки приговоришь. При ком уничтожена была Жмуркина заводь? А-а, был такой печальной памяти начальничек Сергей Лосев. Тем он и прославился. Лосев примирительно улыбнулся. — Может, и другое что вспомнят. — Родильный дом, да? Или канализацию? Это, думаешь, искупит? Не надейся, народная память либо — либо. Либо ты святой, либо пес худой. Да и правильно… От Жмурина хоть название заводи осталось, а от тебя что? Они все жадно слушали и наблюдали за приклеенной улыбкой Лосева. Среди наведенных на него взглядов он прежде всего видел глаза Тучковой, в них было ожидание, беспокойство за него, готовность прийти на помощь. — Что же вы всем миром на одного? Это, Юрий Емельянович, недозволенный прием, — и Лосев укрепил свою улыбку смешком. — А потому, душа моя, на одного, что с общественностью не захотел обсудить. Может, и надо филиал строить, не знаю, но ты должен был проект на народное рассмотрение вынести. А вы все втихаря, считаете, что сами с усами, что раз вам власть доверили, то вы, следовательно, самые умные в городе. Лосев расхохотался. — Факт, потому и избрали, что умнее нас нету. — Да про что вы? — вдруг с тоской проговорила Тучкова. — Сергей Степанович!.. И вы тоже, Юрий Емельянович, о чем вы говорите, о чем? — О самом главном, Танечка, — начал Поливанов. — Суд общественности. — Да все ясно без всякого суда. Разве вам не ясно? Любому ясно, спросите кого хотите про Жмуркину заводь, это же душа города. — Она встала, тронула зачем-то конфорку, чайник, волосы ее свесились, затеняя блеск глаз. — Да, душа. Вот ты, Костик, ты где учился плавать? В Жмуркиной? Так ведь? И ты, Стась, — повернулась она к Рогинскому. — Костя, он еще молодой, а чем это место для него станет лет через двадцать? Верно, тетя Варя? — Не знаю, как нынче, — мягко и тихо сказала тетя Варя, — а мы молодыми там вечерами песни пели. — И целоваться учились. — Костик прыснул своим словам. — До сих пор там учатся. Начальная школа любви. — И, между прочим, заповедник детства, — осторожно произнес Рогинский, — для нынешних ребят тоже, они там и первую рыбку вылавливают, и первый раз в реку входят. Тучкова кинула на него благодарный взгляд. Все-таки какой-то особой силой обладали ее глаза. Лосева она полоснула сейчас мимоходом, и словно бы холодная тень упала на него. — Заповедник, это правильно. Заповедник детства, там сохраняются воспоминания. Лосев ел ржаную кокорку, запивал чаем, кивал головой, не то чтобы согласно, но и не переча. Он думал, что купальни, которые построили за пристанью, так и не прижились, ребятня по-прежнему полощется в Жмуркиной заводи. А вот когда Жмуркину заводь займет филиал, то купальни окажутся в самый раз, и все поймут, как предусмотрительно занял Лосев там участок, добился денег на расчистку берега. — …Должно ведь что-то в городе остаться от прежнего, — говорила Тучкова. — Как старая вещь в квартире, тут не художественная ценность даже, а воспоминания, дорого как память. — Как история, материальной культуры памятник, — сказал Рогинский. — Тот же дом Кислых. — Постарался бы ты, Сереженька, — робко сказала тетя Варя. Он вспомнил, как она стригла его однажды, подровняла ножницами челочку под бокс. — Ах, тетя Варя. — Он улыбнулся ей одной. — Все это прекрасно — душа, заповедник. Но в инстанции с такими причинами не пойдешь. — Он даже развеселился, представив физиономию Уварова. — Это за столом, на фоне самовара и всякой древности звучит, а придешь в кабинет — предъявляй конкретно. — Но если вы все это понимаете, так почему же они не поймут… — напряженно составляя фразу, сказала Тучкова. — Потому что я вырос тут… — резко сказал Лосев. — Это мое. А для них это чужое. Слыхали Каменева? Вы думаете, что если вы мне душу растравите, значит, дело выиграно? А как я там дальше буду расплевываться, неважно, не ваша забота. Вы свое дело сделали, забили тревогу. Поливанов сердито застучал ложкой. — Ты это брось! Валить на нас! Ты благодарить нас должен. Мы ж тебе помочь хотим. Я что, у тебя на жалованье? Я за свои хлопоты ни денег, ни доброго слова не имею, твои чинуши меня вздорным стариком обзывают. — Чем же вы мне помочь хотите? — спросил Лосев. — Письмо написать. Хочешь — в область, хочешь — в Москву. Как скажешь. Подписи соберем. Депутатов, передовиков, старых коммунистов… У Лосева щеки надулись, бровь поднялась, такое смешное ребячье выражение появлялось на лице его в минуты самые напряженные. Поливанов, конечно, испытывал, но чем черт не шутит, со старика всякое станется. Коллективное письмо, да еще с ведома руководителя города, можно сказать, с благословения. Подбил, вместо того, чтобы самому поставить вопрос перед инстанциями… Спросят за это, и правильно сделают. — Пишите, ваше право, — сказал он и нагнулся, погладил кота, что ластился у ног. — А когда-то был у вас сибирский. — Ангорский, — сказала тетя Варя. — Да, ангорский… Только думаю, что письмо может все испортить. Аргументы у вас несерьезные. Опровергнут, и вопрос будет снят. Поливанов продолжал наступать. — Значит, в аргументах все дело? А я думаю, в желании! Ребром надо ставить, наверх идти, не бояться! Мягкость Лосева его обманула. Казалось, на Лосева можно жать, он уступал, оправдывался, он был простодушен, покладист. Еще бы немного, — но тут Поливанов натолкнулся точно на камень. Это была твердость и сила, которую Лосев проявлял неохотно. Вздыхая, как бы щадя их, Лосев приоткрыл всего лишь краешек, чтобы они увидели, сколько за этим еще всякого прочего, которое цепляется одно за другое, целая корневая сеть. Прекрасно, дом не сносить, Жмуркину заводь не трогать. А что прикажете делать со стройкой? Переносить? А куда? Где подобрать площадку? Любые перемещения, между прочим, нуждаются в расчетах. Подъездные пути, коммуникация, общий генплан развития. А как на новом месте здание впишется в профиль города? Мало того, тем, кто утверждал в области, — им ошибку надо признавать. А в чем ошибка? Просьба трудящихся? А другим трудящимся наплевать, им ближе на работу ходить… Глаза Тучковой наполнились сочувствием. Костик заслушался, непроизвольно кивая каждому доводу. — Вот и поручи своим спецам, — громко, бесцеремонно прервал Поливанов. — Пусть подготовят аргументы. Ты-то сам для себя в принципе решил? — Он подождал чуть-чуть, не для того, чтобы Лосев ответил. — А если решил, тогда выкладывай им на стол свои козыри! Тогда ты драться обязан, ни с чем не считаясь. Ни с какими неприятностями! Легкого пути тут нет. И сразу из глаз Тучковой любопытство схлынуло. Обнажилась отчаянность, та самая, какая была в том разговоре с Каменевым… — Болтовня! — жестко и резко сказал Лосев. — Не борьба нужна, а доводы. Аргументы не готовят. Их ищут, или они есть, или их нет. Честное дело надо честно решать… Эх вы, я-то думал, вы тут подготовили… Все же он не стал с ними откровенничать. Не мог он сообщать тонкости отношений со строителями, с Уваровым; а еще была у него привычка следить за своими словами, взвешивать их, не говорить лишнего. То, что он годами упорно воспитывал в себе… Казалось бы, чего проще признаться, что он сам еще не решил, какой линии ему держаться, а не решил он потому… Впрочем, он и сам себе не хотел признаваться. — Очень вы нынче принципиальный человек, Юрий Емельянович, — сказал Лосев, подчеркнув слово «нынче», но Поливанов не отозвался. — Со мной вы принципиальный. И задаром. Вот чем хвалитесь. Денег за вашу принципиальность вам не платят? Так? А мне, значит, платят. И я должен следовать вашему примеру уже в вышестоящих кабинетах. А если я вашему другому примеру последую?.. — Он хмыкнул, откинулся на спинку стула. — Стану принципиальным по выходе на пенсию? — Ишь, огрызается. Сдачи дает, — с неожиданным благодушием удивился Поливанов. — А как же… Одно дело сочувствовать, жалеть, другое — решать. Мало ли что бы мне хотелось. Я бы стадион хотел построить… Есть еще такие вещи, как бюджет, как план, как занятость населения. При всем уважении к вашей деятельности, друзья-товарищи, для вас это, так сказать, — хобби. Вы, Юрий Емельянович, ради удовольствия этими изысканиями занимаетесь. Но прежде, насколько помню, со-о-всем другим занимались. Так ведь? Поливанов не ответил. Неужто и в прежние годы он был таким же страшенным кощеем, и тогда в нем был какой-то подвох, и тогда он подкалывал Лосева и выставлял его в смешном виде? — Совсем иными делами увлекались, — повторил Лосев. Он остановился, затянул паузу, чтобы все заметили, как Поливанов уклоняется от вызова. Взгляды их столкнулись. Из темных впадин глаза Поливанова взблеснули и спрятались. Чувствовал ли Поливанов опасность? — Давай, давай, не робей, — сказал Поливанов. — Церковь Владимирская, самый драгоценный памятник в округе. Так? — Лосев отпил глоток чая. — Четырнадцатый век и всякое такое. Помните, как ее в клуб превратили, потом начисто перестроили, обкорнали. Сперва послали ходатайство в Москву, Калинину, чтобы, значит, закрыть церковь, потом, не дожидаясь разрешения, устроили антирелигиозный костер на площади. В каком это году было? Я, извините, тут никак, поскольку до моего рождения. А что там жгли? Иконостас со всеми иконами, деревянные врата, все резное, редкой работы, иконы, говорят, были большой художественной ценности… В огонь бросали также древние божественные книги из этого же храма. Библиотека была замечательная, поскольку туда перенесли монастырские бумаги, когда монастырь прикрыли. — Лосев посмотрел на Костика. — Книги были там семнадцатого века, может и шестнадцатого, так профессора считают. А роспись, между прочим, была единственная. — Откуда это известно? — недоверчиво спросил Костик. — Эксперты обследовали. Заключение дали, что восстановить невозможно. Мы восстановить хотели, была у нас такая мечта… На суд общественности мы, правда, не выносили, вече не собирали. Он обращался сейчас к одному Костику, тот мучительно морщил лоб, переводил глаза то на Поливанова, то на Лосева, пытаясь понять, что происходит. — Ну и что? К чему вы это? — враждебно спросил он Лосева. — А вы как-нибудь расспросите Юрия Емельяновича… Говорят, Юрий Емельянович, что вас просили: «Оставьте, не жгите ихнее оборудование. Закройте церковь, но жечь для чего?» — Мало ли что говорят! — Тучкова руки раскинула, как бы прикрывая Поливанова. — Зачем вы про это? Разве это что-нибудь меняет? Что ж вы переводите на другого… Тут Поливанов грохнул набалдашником палки по столу, да так, что ножи подпрыгнули, тарелки зазвенели, что-то упало. — Не нуждаюсь! Сам оборонюсь! Молчи, Татьяна. Ты что меня защищаешь? От кого? От него? — Голос его срывался, переходя на хрип, на визг, словно сук попал под пилу. Опираясь на палку, поднялся, стал высоким, выше, чем раньше, и глаза высветились, побелели от ярости. Он стоял над Лосевым, словно занесенный огромный колун. Жахнет и рассечет пополам; в этот момент давние легенды про этого человека ожили. — Не ему меня разоблачать! Меня на фуфу не возьмешь! Маловато для Поливанова. Мои счета оплачены, товарищ Лосев. Вот папаша твой мог бы мне предъявить… Он, можно сказать, пострадал за свои идеи. У него идеи были. А у тебя какие идеи? У тебя сведения! Улики! Ха-ха, улики на Поливанова! Я-то гадал, думал, какой он, мой черед, грянет? Вот он, оказывается, — Серега Лосев! Эх ты, побирушка, насобирал щепок. Из них похлебки не сваришь. Да и на них не сваришь. Хоть и много их было. Я ведь все могу на себя взять. Я один остался и за всех отвечу. Да, так все и было. Слышите вы, правильно он изложил! Вполне у тебя добросовестные осведомители, Лосев. А вот сообщили они тебе, что дальше было? А? Шустрые они у тебя, да не умные. Они меня могли бы и сильнее принизить. При тебе ведь, или нет, ты отбыл уже, я ходить стал, выпрашивать у старух церковные книги, иконы, бумаги старые. С того костра они тогда кое-чего повытягивали, спасли от огня. Книги, они плохо горят. Ходил, тридцать лет прошло, ходил по старым пням, кланялся, шапку ломал. Они покрепче тебя припоминали. Они меня как кошку тыкали в дерьмо: такой-растакой — сам жег, а теперь сам же просишь. Я винился. Дурак, говорю, молодой был, не понимал. Я, комиссар Поливанов, я перед этими религиозными старухами каялся! Как блудный сын. Одни тешились, другие прощали, иконы давали, книги. Вот видишь, стоят обгорелые. Перед старухами каялся. А перед тобою и не подумаю. Ты, душа моя, из костра ничего не вытащил. Ни из одного костра… Какое ты право имеешь мне счет предъявлять? Ты что думаешь, вот, мол, какие варвары были. Стыдишься за нас? Он поднял над Лосевым огромную костлявую руку с палкой, но Лосев смотрел в той же задумчивости, не шелохнулся, не отвел глаз. — Знаю, осуждаете нас, открещиваетесь. Но, может, для того, моего, времени мы по-другому и не могли? Через огонь только и надо добывать истину новой жизни. Мне и теперь снится, как у того костра Алиса Андреевна, учительница моя, за руку меня хватала, потом на колени повалилась, при всех, не постеснялась. — Юрочка, не надо! — тихо, еле слышно, простонала Варвара Емельяновна, тетя Варя, сестра Поливанова. — Ах, нельзя ему, Сергей Степанович, зачем вы его расстраиваете? Танечка, ты хоть скажи. — Молчи, Варька! Тучкова обняла ее, прижала голову ее к себе. — Я ничего не боюсь! Я своей жизни не боюсь! — кричал Поливанов. — Да прекратите же вы, Сергей Степанович… вы его убиваете, — проговорила Таня. — Слышите? Лосев сидел каменно, не отводя глаз от Поливанова. — …Учительница любимая слезы лила, просила, умоляла не трогать чудотворную икону Владимира. На художественную ценность напирала. Чуть ли не кисти Феофана Грека. Не жечь чтобы. Чтобы отдать в музей, куда угодно, да только не в костер. На Луначарского ссылалась. На Покровского, который, между прочим, приезжал тогда в губернию, комиссарил у нас. Я отверг. Все ее слезы отверг. Дурман, объяснял я ей, и есть дурман, кто бы его ни писал. Сама же нас учила, что все эти изображения — фантазия. Ах, какая это икона была! Мне порой снится, как я ее с маху в огонь и как Алиса Андреевна кричит. Эти у меня иконы — мелочь по сравнению с той. Ну, естественно, чудотворная, это тоже подначивало. У них у всех вера была, а мы свою веру противопоставляли, демонстрировали храбрость, безбожье! Да, своя вера у меня была. И теперь есть! Пусть другая, а есть. Я всегда с верой жил. А ты?.. Перед Алисой Андреевной мне стыдно — признаюсь, перед тобою — нет. Не тебе судить меня. Какое право у тебя? Ты на готовенькое явился… Хорошо, что Костик подхватил его. Лицо его покрылось большими каплями пота, лишилось последних красок, он пошатнулся, опустился в кресло. Надежда Николаевна быстро накапала в рюмку каких-то капель, поднесла. Поливанов глотнул не замечая. Взгляд его остановился, ушел куда-то внутрь. Стало тихо. Все молчали, как бы прислушиваясь, и Поливанов прислушивался. Глазницы его опустели, словно бы смерть открылась в этой пустоте. Что минуту назад казалось таким важным, что вызывало его гнев, что требовало борьбы, защиты — сдунуло, как пыль, — чья-то правота, память о Жмурине, дом Кислых, упрек Лосева… И мнение людей, и воспоминания, и Алиса Андреевна, все такие огромные сроки — двадцать, пятьдесят лет, все оказывалось одинаково мелким перед небытием, перед той пропастью, куда тащила его смерть. Надежда Николаевна взяла его за руку, кивнула всем, и все заговорили, стараясь не смотреть на Поливанова, словно было неприлично замечать то ужасное, что происходило рядом. Они изображали непонимание. Только снизили голоса, как бы специально, чтобы не мешать Поливанову прислушиваться… Если б это была боль, если б он кричал, они могли бы что-то делать. Но в том-то и дело, что они не могли ничем помочь, им оставалось вести себя так, словно ничего не происходит. Единственным их средством была ложь. Против лжи смерть ничего не могла. Они лгали, притворяясь, что ее нет, что они не догадываются об ее работе. Рогинский показывал Лосеву гибкую продолговатую книгу — французский каталог, — открыл на заложенной странице. Знакомая Лосеву фотография картины была неровно обведена чернилами, и сбоку было написано «Астахов А.Г. 1887 г.» — и дальше какой-то номер выскоблен ножичком. Узнав, что каталог Лосев видел у вдовы Астахова, Рогинский выразил разочарование. К сожалению, никаких других примечательностей по дому Кислых не найдено. Нет сведений о посещениях этого дома какими-либо выдающимися деятелями литературы или искусства. Между тем именно на это рассчитывал Лосев. Судя по каталогу, о картине Поливанову было давно известно. А вот откуда и каким образом попал сюда каталог, об этом не знали ни Рогинский, ни Тучкова. Тетя Варя, посматривая на Поливанова, припомнила, что, кажись, прислали книгу ему из-за границы. Кто? Да, наверное, Лиза Кислых, другому некому, младшая дочь Кислых, прислала уж после войны. При чем тут Лиза Кислых — про это тетя Варя отвечать не стала, а вот Астахова, как выяснилось из расспросов Лосева, — видела, дома у него была, но об этом пусть лучше Юрий Емельянович расскажет. Поливанов смотрел на сестру откуда-то издалека. Он переводил глаза с одного на другого, стараясь вернуться в их разговор, и не мог. Искал какую-то отгадку в их лицах, в движениях губ. О чем они? О чем можно говорить? О чем стоит говорить, волноваться? …Он рисковал жизнью много раз и не боялся смерти. Но сейчас с ним происходило совершенно другое. Не было ни поединка, ни борьбы. Было умирание. Все внутри опустошалось, все теряло значение, не за что было зацепиться. Не все ли равно, что будет после него, если его самого не будет, и не будет уже никогда. Он смотрел на них с ненавистью и тоской. — Вы не сердитесь на него, — шепнула Тучкова. — Он сам завел. — Вы как школьник, — усмехнулась она. — «Он первый». А он потому, что обиделся на вас. — За что? — Да потому, что вы все это, — она обвела головой стол, папки, мебель, — считаете хобби. А у него мечта — музей создать. Для музея он дом Кислых наметил, все туда готовил. А теперь… Она смотрела на него, ожидая, но Лосев ничего не сказал, отломил себе кусок сотов, ложкой поднял оттуда тягучий мед. Соты располагались правильным узором, будто их штамповала машина. Чудно было представить, что их сделали неразумные пчелы. Лосев разглядывал это геометрическое изделие и думал о том, что и тысячу лет назад соты имели такую же форму и никакой, значит, архитектуры и смены стилей у пчел не существует, что, может, происходит оттого, что пчелы доверились природе и она выбрала им самую совершенную форму для этого материала, для их организма. Строят себе и строят, не завися от моды. И ведь так строят, что лучше не придумаешь. Улучив момент, Надежда Николаевна сказала Лосеву с упреком: — Вот кто святой человек. Как он страдает. — Почему святой, он же атеист, коммунист, — устало и тупо возразил Лосев. На это она иронично пыхнула папироской. — Что с того, разве коммунист не может быть святым? Вы Евангелие, конечно, не читали?.. А жаль. Вы бы знали, что покаявшийся грешник дороже праведника. Он же каялся вам. Разве вы не поняли? Лосев буркнул упрямо: — Не разрушал бы, и каяться не пришлось бы. На него смотрели как на виноватого, они все остались на стороне Поливанова. Возвращаясь домой, он вспоминал выстуженные глаза Тучковой, как она сухо попрощалась, даже Рогинский и тот остался разочарованным. Мысленно он проверял себя — вроде бы держался правильно, говорил убедительно, доказательно, а в результате он почему-то виноват и перед ними, и перед Поливановым. В чем же его вина? В том, что он здоров, что он начальник, что он ничего не обещает и хочет быть честным? Но хуже всего, что и сам чувствовал себя как бы в чем-то уличенным. Вообще-то Лосев жил, не оглядываясь на прожитое, не было к тому повода и потребности не было. Жил набегающим днем, делами, которых всегда невпроворот, поэтому и не имел сколько-нибудь ясного мнения, что же это все прожитое было — сцепление случайностей, которые образовывались из мешанины жизни и бросали его то вверх, то вниз и в прочие стороны, либо же среди этого хаоса имелась какая-то идея. Слепая ли игра обстоятельств и настроений его несла или он сам участвовал в создании своей судьбы? А тут оглянулся и удивился, какие петли и зигзаги он выделывал. Из отдаления некоторые поступки выглядели несусветными, загадочными. Особенно же поразило его теперь, спустя годы, первое его выдвижение, то, чем обозначено было начало его нынешнего пути. По каким-то неведомым соображениям, скорее всего по недоразумению, приезжее начальство попало на его участок мелиоративных работ. У него ничего подготовлено не было, и, как водится, один из трактористов был пьян, на костре из ветоши ребята коптили угря, словом — трудовые будни, и вдруг кавалькада машин с милицейской мигалкой впереди. Начальство было крупное, объяснения им давал главный инженер управления, а Лосев только отвечал на конкретные вопросы. Задавал их молодой красавец в кожаном пальто, главный инженер лепил ему черт знает какую липу, а он кивал с умным видом, так что одно удовольствие было его дурачить. Лосев улыбался. И когда заговорил приезжий, он тоже улыбнулся совершенно неуместно. Улыбка эта привлекла внимание седенького невзрачного человека, который, оказывается, и был тут самым большим начальством. «Неужели и вы так думаете?» — обратился он к Лосеву, и Лосеву вдруг стало стыдно за весь этот спектакль. В тот год Лосев кончил заочный гидротехнический, превратился из техника в инженера. По словам того же главного инженера, из него, как и из всякого заочника, получился инженер куцый: «Тот заочник хорош, у кого есть комплекс неполноценности, а у тебя, Лосев, никаких комплексов!» Заочный, очный — разницы для Лосева не было, важно, что он получил диплом и чувствовал теперь свое равноправие. Поэтому и заговорил. Что он при этом думал — что начальство стремится знать истину? Что оно любит, когда его поправляют? Неизвестно. Некоторые, например, считали, что он хотел обратить на себя внимание. С другой стороны, делал он это слишком простодушно и невыгодно для себя. Зачем осушать болота, говорил он, если старые земли не ремонтируем, лучше восстановить дренаж. Зачем строить агрогород с пятиэтажными домами?.. Москвич в кожаном пальто напомнил про устранение разницы между городом и деревней. «А зачем ее устранять?» — распалился Лосев. «Что, у нас земли мало?» Его стали дергать за пиджак, но тут седенький, с плоско стертым личиком простуженно сказал: «Продолжайте, молодой человек, если у вас есть что сказать». Лосев рассердился — «Конечно, есть», и стал говорить все то самое, о чем говорили все — и мелиораторы, и строители. Про пятиэтажную дешевизну, которой подкреплял себя приезжий, так об этом еще Пушкин Александр Сергеевич предупреждал на примере попа, который гонялся за дешевизной и был проучен Балдой… Он строчил, как из автомата. Откуда что бралось, не заботился о последствиях, не замечал знаков, какие подавали ему районные начальники и Поливанов, который тогда был при должности. Вечером его позвали к Фигуровскому, тому седенькому москвичу, который был самый главный. Не в пример районному начальству он обращался на вы, задавал странные вопросы и все что-то высматривал полинялыми глазками. Вопросы были такие: что нравится в людях? За что надо увольнять с работы? Какие недостатки у новых грейдеров? В те годы Лосев имел еще пухлые щеки, веснушки, легкомысленную стрижку под бокс, из кармашка пиджака у него торчала логарифмическая линеечка, для понта, и тем не менее в этой неистребимой провинциальности, в этом оробелом наглеце Фигуровский что-то высмотрел, что-то он вылущил из самоуверенных его ответов-рассуждений, и вдруг, проглотив какие-то гомеопатические порошки, Фигуровский предложил пойти работать к нему в министерство, в Москву. Следует отметить, что никакого ошеломления Лосев не высказал, он и бровью не повел. — Спасибо, конечно, но по какому такому случаю? — осведомился он с некоторой подозрительностью, чем окончательно восхитил Фигуровского. — Мне нужны отчаянные, благоразумных и умеренных хватает, а отчаянных недобор, — сказал Фигуровский. «Отчаянный» у него звучало не похвалой, не порицанием, а как служебное качество. Министерство для Лосева было то желто-белое здание с зеленой крышей, что возвышалось над стенами Кремля, — он служил в армии, участвовал в параде на Красной площади, и сквозь синий выхлоп газов со своего водительского места он смотрел на это здание, на боковые трибуны. Его поразило, сколько есть людей, которые имели право стоять здесь. А не пора ли и мне, сказал он тогда, рога-то трубят, секундомер-то включен. И, сидя перед Фигуровским, он увидел то желтое здание под зеленой крышей, трибуны, Красную площадь, услышал, как запели рога, как хлопнули паруса, зачерпнув ветра, и синие птицы вспорхнули, задевая его крыльями. — Отчаянность это еще не работа, — сказал он. — Вы что, не хотите продвигаться? — Хочу. Только мне прежде вес набрать надо. С одним рублем на базар не пойдешь, — и он улыбнулся Фигуровскому, а улыбка у него была тогда больше лица. Хмель победы кружил его голову. — Вы рассуждаете недальновидно. И не так скромно, как кажется, — сказал Фигуровский. — Это у вас от возраста. Вы полагаете, в аппарате нужны опытные и заслуженные. Они есть. Но им надо добавлять щепотку безрассудства. На стертом, плоском лице проступили тонкие морщины, они вычерчивали ум властный, ироничный; обозначился нос с тонкими подвижными ноздрями, стала видна осанка, значительность, напоминающая старинные портреты. В молчании черты эти прятались, уходили куда-то вглубь, оставляя невзрачность, похожую на защитную окраску. До поры до времени Фигуровский любил пребывать в ТРИП. В нем уживались осторожность и непримиримость. Несколько раз он сидел, его выпускали, посылали руководить большими предприятиями, до следующего конфликта. В самых сложных обстоятельствах он оставался щепетильно порядочным. О нем передавали истории странные, неправдоподобные — как он послал в следственный отдел своему арестованному заместителю телеграмму, поздравляя его с пятидесятилетием и перечисляя его заслуги. Как на совещании строителей, когда Сталин подал реплику, что стахановцы превышают проектные мощности, поправляя инженеров, ответил, что это плохие инженеры, если их могут поправлять рабочие. Он был бесстрашен, говорили, что по нему можно было ориентироваться, как по Полярной звезде. Но зато в него можно было целиться и бить наверняка, как в неподвижную цель. Все это Лосев узнал позже, сейчас же он беспечно отверг предложение Фигуровского; он отказался, не заботясь о будущем, уверенный, что подобных предложений будет немало. Знал он или не знал о неприятностях, которые ожидали его сразу же, за дверью? В блеклых, стариковских глазах Фигуровского загорелся интерес. Нерасчетливое поведение этого парня вызывало любопытство и уважение. Уважение Лосев почувствовал — и это был один из сладостных моментов его жизни. Никогда впоследствии он не жалел о своем отказе. На прощание Фигуровский сказал: — Старайтесь впредь сочувствовать тому, против кого вы выступаете. Фразу эту Лосев запомнил, хотя понял ее много позже. Спустя месяц его назначили заведующим стройотделом, а через год он стал заместителем председателя горисполкома. Когда он прощался со своими мелиораторами, его опечалили слова бригадира: «Теперь тебе, Серега, больше не тянуть рычаги, землю не нюхать, водичку не угадывать. Отклеился ты. У тебя теперь не заработок, а жалованье пойдет. Придется вверх тянуться тебе, чтобы место под солнцем иметь». Он долго сидел на берегу, опустив руку в бегучую воду, перебирая пальцами ее струистые пряди. Жаль было расставаться с гидравликой, прекрасной наукой о капризах воды, о ее нраве и буйстве. Не было ничего проще воды и ничего прихотливей ее, ее завихрений, воронок, ее подземных царств с невидимыми реками, озерами. Она была такой разной, вода родников, канав, озер, живительная вешняя вода — не то что снеговая, иная, чем кислая вода болот или тяжелая вода оврагов. У каждой реки свой вкус, свой нрав, неподатливый расчетам, лучше угадываемый чутьем, на ощупь, на язык, на лик местности, на запах травы. Он умел чувствовать воду. Была б его воля, он стал бы смотрителем реки, хранителем реки, он ухаживал бы за рекой, за ее подземными родственниками, не позволял бы ее грязнить, сливать туда пакость. |
||
|