"Меч на закате" - читать интересную книгу автора (Сатклифф Розмэри)

Глава четвертая. Лошади мечты

Я вернулся из Арфона, уладив с Ханно все вопросы, связанные с новыми пастбищами, и забрав с собой тех немногих кобыл четырнадцати и пятнадцати ладоней ростом, которых смог найти среди своих собственных лошадей. Забрал я с собой и добрых два десятка своих соплеменников, которым предстояло пополнить ряды Товарищей, — это были горячие молодцы, почти не имеющие понятия о том, что значит повиноваться приказам, но можно было надеяться, что мы, я и те люди, с которыми им придется служить, сумеем вколотить этот урок им в головы; к тому же они были бесстрашными, как вепри, и носились верхом, как сама Дикая Охота.

Мы спустились в Венту и обнаружили, что Амброзий уехал на запад, чтобы осмотреть старые пограничные укрепления со стороны Акве Сулиса; и я почувствовал облегчение при мысли о том, что мне не сразу придется встретиться с ним лицом к лицу. В Венте было полно других людей, с которыми мне пришлось встречаться и пить, словно мир все еще был точно таким же, как тогда, когда я в начале весны уезжал в Арфон. Мне было трудно поверить, что это все та же самая весна, но к этому времени я успел возвести какие-никакие преграды, так что мне удалось почти не подать виду.

Думаю, Аквила, мой наставник в воинском деле и в искусстве верховой езды, заподозрил, что что-то не так, но у него был старый шрам от саксонского невольничьего ошейника на горле и слишком глубокие и болезненные тайники в собственной душе, чтобы он когда-либо стал совать нос в то, что скрывают другие.

Во всяком случае, он не задавал никаких вопросов, кроме как о лошадях, и я был глубоко ему благодарен. Но на самом деле за те несколько дней, что я провел в Венте, у меня почти не было времени предаваться мрачным раздумьям. Нужно было устроить привезенных лошадей и разместить моих два десятка горцев по эскадронам Товарищей, к тем командирам, которые лучше всего могли с ними справиться. Еще нужно было оставить приказания самим Товарищам на время моего отсутствия и решить вопрос с деньгами на покупку септиманских лошадей. Амброзий отдал мне обещанную долю золотыми браслетами по весу — монеты в наши дни ничего не стоили — но то, что я смог наскрести со всех своих земель и даже среди своих собственных вещей, имело самую разнообразную форму: от железных и медных колец, игравших роль денег, до серебряного мундштука уздечки, усаженного кораллами, отличной бело-рыжей бычьей шкуры и пары подобранных в масть волкодавов. И я провел почти целый день у еврея Эфраима на Улице Золотого Кузнечика, обменивая все эти вещи, кроме собак, на золото и набивая цену, как рыночная торговка. Я помню, что даже в самом конце он попытался-таки оставить палец на весах, но когда я уколол этот палец острием кинжала, Эфраим улыбнулся мягкой улыбкой, присущей его соплеменникам, и поднял обе ладони вверх, чтобы показать, что мера будет честной; и мы расстались, не тая друг на друга злобы.

Собак купил Аквила. Не думаю, что он мог себе это позволить, потому что у него не было ничего, кроме жалованья из войсковой казны, и хотя Флавиан стал теперь моей заботой, Аквиле приходилось на это жалованье еще содержать жену.

Единственную его ценность, помимо его лошадей, составляло кольцо-печатка с закаленным в пламени изумрудом, на котором был вырезан дельфин (оно досталось ему от отца и должно было когда-нибудь перейти к его сыну), и на его одежде обычно хоть где-нибудь да была заплата. Но если бы возникла такая нужда, я сделал бы то же самое для него.

Наконец все множество мелких приготовлений к долгому путешествию было закончено, и мы с девятнадцатью Товарищами выехали из Венты. Такое количество людей должно было сильно отразиться на наших запасах золота, но я не знал, как обойтись меньшим числом, особенно если переправлять жеребцов в Арморику посуху, чтобы таким образом избежать долгого плавания по морю.

Золото мы везли зашитым в толстую подкладку наших чепраков, а для повседневных нужд оставили себе по браслету над локтем.

Три дня спустя мы приехали сюда, в это место среди зарослей тростника и западных болот, которое наши кельты называют Яблочным Островом; и обнаружили, что Геспер, крупный вороной жеребец Амброзия, привязан вместе с несколькими другими лошадьми между деревьями монастырского сада, — потому что тогда, как и теперь, здесь жили монахи, и они утверждают, что так было почти со времен Христа. Мы привязали своих лошадей рядом со скакуном Амброзия и вслед за молодым братом в коричневых одеждах, взявшим нас под свою опеку, прошли к длинному строению трапезной, которое вместе с глинобитной церковью образовывало, так сказать, ядро скопления небольших, крытых соломой келий, словно ячейка для матки в шмелином гнезде. Воздух в огромной зале казался густым от дымного света масляных светильников, подвешенных к балкам потолка; братья уже собирались к вечерней трапезе — состоящей из хлеба и овощного супа, ибо день был постным — а Амброзий и горстка его Товарищей сидели рядом с аббатом во главе грубого дощатого стола. Я с содроганием думал об этой встрече, страшась, как мне кажется, больше того, что я мог увидеть в его лице, чем того, что он мог увидеть в моем; опасаясь неясно, словно в каком-то кошмаре, — что, поскольку я увидел в Игерне сходство с ним, я должен буду увидеть в нем сходство с Игерной. Честно говоря, если бы мне не было стыдно, я вообще не поехал бы сюда, а продолжил бы путь на запад по другой, нижней дороге, чтобы таким образом избежать этой встречи…

Я не смотрел на него, пока шел к нему через бревенчатый зал; а подойдя, склонил голову и опустился на одно колено, как того требовал обычай. Он сделал мне знак встать, и я медленно поднялся на ноги и наконец-то взглянул ему в лицо.


Игерны там не было. Было поверхностное сходство формы и цвета, изящные кости под смуглой кожей и рисунок бровей. Именно это терзало тогда мою память бесполезным предупреждением. Но человек, чье лицо оживилось при виде меня и в чьих странных, серых, как дождь, глазах вспыхнула улыбка, был Амброзием, таким, каким он был всегда. От облегчения у меня перехватило дыхание, и я наклонился вперед, отвечая на его родственное объятие.

Когда простая трапеза была закончена, мы оставили святых братьев заниматься их душами, а наших людей — играть в кости у огня и вышли (мы двое и Кабаль, который, как обычно, следовал за мной по пятам), чтобы посидеть на низкой торфяной стене, отделяющей сад от болота, и поговорить так, как нам не удавалось поговорить с той ночи, когда Амброзий подарил мне мой меч.

Луна уже встала, и над болотами и зарослями тальника, словно прилив в призрачном море, поднимался туман; пригорки выступали из него — островки над линией прибоя — поднимаясь к крутому отрогу холма, поросшему священным терновником; но вокруг фонаря, скачками передвигающегося вдоль коновязей, расположенных на более низком участке сада, сиял слабый, золотистый дымный ореол. С яблонь медленно сыпались первые бледные лепестки — этой ночью не было ветра, который мог бы расшвырять их в разные стороны. За нашими спинами слышались негромкие голоса лагеря и святого места. На болотах царила тишина; потом где-то далеко в тумане ухнула выпь и тут же замолчала снова. Это было очень тихое и спокойное место. Оно и сейчас такое.

Немного погодя Амброзий, осмотрительно придерживаясь очевидного, произнес:

— Значит, ты заехал ко мне по пути в Септиманию.

Я кивнул.

— Да.

— Ты все еще считаешь, что тебе необходимо самому отправиться в это путешествие? Тебе не кажется, что ты больше нужен здесь?

Я раскачивал свой меч, свесив его между колен, и вглядывался в туман, подползавший все ближе через болота.

— Видит Бог, я размышлял об этом в течение многих ночей.

Видит Бог, я горько сожалею о том, что пропущу целую летнюю кампанию; но я не могу доверить кому-то другому выбирать за меня моих боевых коней; от них зависит слишком многое.

— Даже Аквиле?

— Аквиле? — задумался я. — Да, я доверился бы старому Аквиле. Но не думаю, что ты отдашь его мне хоть на время.

— Нет, — сказал Амброзий. — Я не отдам… не могу отдать тебе Аквилу; не могу в один и тот же год остаться без вас обоих.

Он резко повернулся ко мне:

— А что будет с твоими людьми, медвежонок, пока тебя не будет?

— Я ненадолго верну их тебе. Охоться с моей сворой, Амброзий, пока я не вернусь.

Какое-то время мы говорили о кобылах, которых я выбрал для племенного табуна, и о планах, которые я строил вместе с Ханно, и о деньгах, которые я собрал со своих поместий; об укреплениях, которые Амброзий осматривал здесь, на западе, и о десятках других вещей, пока, наконец, не умолкли вновь, и это было долгое молчание, за время которого и луна, и туман поднялись выше, а потом Амброзий спросил:

— Было хорошо опять вернуться в горы?

— Да, хорошо.

Но, наверно, что-то в моих словах прозвучало фальшиво, потому что он повернул голову и остался сидеть, глядя на меня в упор. И в тишине среди зарослей тростника снова ухнула и снова замолчала выпь.

— Но по-моему, что-то было не так уж хорошо. Что именно?

— Ничего.

— Ничего?

Мои руки так стиснули эфес меча, что я почувствовал, как головка с большим квадратным аметистом врезается мне в ладонь, и заставил себя рассмеяться.

— Ты не раз говорил мне, что я слишком явно показываю все на своем лице. Но на этот раз ты поддался собственному воображению. Мне нечего показывать.

— Нечего? — опять переспросил он.

И я неспешно повернулся и встретил его взгляд в ясном белом свете луны.

— Я, что, кажусь в чем-то изменившимся?

— Нет, — медленно, задумчиво проговорил он. — Скорее, ты словно нашел нас — наш мир — изменившимся; или боялся, что это будет так. Когда ты сегодня вечером вошел в трапезную святых отцов, ты, сколько мог, тянул, стараясь не смотреть мне в лицо. А когда наконец поднял глаза, то сделал это так, словно опасался увидеть незнакомца — даже врага. Словно…. — его голос упал еще ниже, хотя и так все это время он говорил почти шепотом. — Ты напоминаешь мне одного из тех людей, о которых поют певцы, — и которые провели ночь в Полых Холмах.

Я долго молчал и, думаю, еще немного — и я рассказал бы ему все. Но в конечном счете я не смог; не смог, хотя моя душа зависела от этого. Я пробормотал:

— Может быть, я действительно провел свою ночь в Полых Холмах.

И в этот самый момент за яблоневым садом зазвонил колокол глинобитной церкви, сзывая братьев на вечернюю молитву; бронзовый звук, сумеречный звук в лунном свете, падающий среди яблонь. Амброзий какое-то время продолжал смотреть на меня, но я знал, что он не станет больше допытываться; а я все это время сидел, играя рукоятью большого меча, лежащего у меня на коленях, и впитывал в себя тишину этого момента, прежде чем собраться с силами и продолжить.

— Если бы я на самом деле вернулся из Полых Холмов, то мне, по крайней мере, следовало бы вернуться именно сюда, в это место, где колокол зовет мою душу назад к Христианскому Богу…

Это хорошее место — покой собирается здесь, как туман над камышами. Сюда было бы хорошо вернуться в конце.

— В конце?

— Когда завершится последняя битва, и отзвучит последняя песня, и меч уйдет в ножны в последний раз, — сказал я. — Может быть, в один прекрасный день, когда я буду уже не в состоянии сражаться с саксонским племенем, я отдам свой меч тому, кто придет после меня, и вернусь сюда, как старый пес, который приползает домой умирать. Выбрею лоб, и сброшу обувь, и попытаюсь привести свою душу в порядок за то время, что мне останется.

— Это самая старая мечта в мире, — отозвался Амброзий, поднимаясь на ноги. — Отложить в сторону меч и Пурпур и взять чашу для подаяний. Я не могу представить тебя с обритой головой и босыми ногами, Артос, друг мой.

Но в этот момент мне почудилось, что большой пурпурный аметист в головке эфеса моего меча слегка шевельнулся под моим пальцем, словно немного расшатался в оправе. Я быстро нагнулся, чтобы осмотреть его, и Амброзий остановился, не успев повернуться.

— Что-то не так?

— Мне показалось, что печать Максима не очень прочно держится в оправе. Но вроде бы она сидит крепко; возможно, это был просто плод моего воображения. Тем не менее, я покажу ее первому же встречному ювелиру.

Но колокол звонил все громче, и сквозь яблони к нам скользили звуки пения, и если мы хотели оказать братьям скромный знак внимания, присоединившись к ним за молитвой, нам следовало идти. Я встал и расшевелил ногой не желающего вставать Кабаля:

— Поднимайся, ленивец!

Холодный собачий нос ткнулся мне в ладонь, и мы с Амброзием пошли через сад к церкви. Я больше не думал о расшатавшемся аметисте, пока, немного позже, один из дней не принес мне напоминание…


Задолго до того, как весна уступила место лету, мы с моим отрядом были уже в Думнонии и жили в ожидании корабля у герцога Кадора. Я думал, что найду его в старом приграничном городе, который назывался Иска Думнониорум, или в его летней столице на реке Тамар, но Кадор, похоже, любил города не больше, чем их любят саксы, так что мы провели эти несколько дней ожидания у пределов вересковых нагорий, в его замке, в котором он, как какой-нибудь дикий вождь из Гибернии, собрал вокруг себя своих воинов, своих женщин и свои несметные стада.

В последний вечер мы возвратились с охоты с переброшенной через седла наших пони парой гордых красавцев-оленей, какие бродят по здешним холмам. Охота в тот день была удачной, и на какое-то время, всего лишь на какое-то время, я, казалось, обогнал некую преследующую меня самого свору. Мы подъехали к замку; наши тени скользили далеко впереди сквозь бурый прошлогодний вереск и хрупкую зелень недавно посеянного ячменя, а тела были исполнены приятной усталости, которая приходит после дня, проведенного на охоте. Кабаль бежал у передних копыт моей лошади, в стороне от остальной своры. Он был самым замечательным псом из них всех, хотя у Кадора тоже были отличные собаки. Мы шумно въехали через широкие ворота замка в передний двор, который был окружен конюшнями и овинами и в центре которого стоял большой камень, о который воины точили клинки во время битвы. Здесь мы отдали наших пони и добычу вышедшим за ними людям, а сами толпой направились дальше, во внутренний двор.

У входа в длинное бревенчатое строение, в скудной тени растущего там древнего, полусвященного куста боярышника, сидела небольшая группа женщин.

— Тц-тц! Хорошая погода выманила всех женщин из дома, как мошкару на солнышко, — сказал Кадор, когда мы их увидели.

Смотреть на них было приятно. Ленивый легкий ветерок шевелил ветки боярышника, с которых стекали первые тонкие струйки увядших лепестков, и на синих, красновато-коричневых и шафрановых туниках дрожали пятнышки солнечного света; женщины негромко щебетали, словно стайка разноцветных птичек; некоторые из них пряли, а одна девушка сушила мокрые волосы, расчесывая их на солнце. Эзильт, жена Кадора, сидела в центре, перенизывая порвавшиеся янтарные бусы, а у ее ног, в мягких складках коричневато-желтой оленьей шкуры, лежало что-то маленькое и мяукающее, как котенок.

Я знал, что у Кадора есть сын, рожденный после коронации Амброзия и названный Константином в честь моего деда, но прежде я его не видел, хотя слышал, как он кричит на женской половине, точно голодный ягненок. Кадор стеснялся проявлять какой-либо интерес к этому существу перед другими мужчинами, но теперь, когда он мог сделать это, не боясь показаться чересчур заинтересованным, он, как мне кажется, был рад возможности похвастаться им перед человеком, который был гостем в его доме.

Во всяком случае, когда мы вошли во внутренний двор, он ускорил шаг.

Эзильт подняла взгляд с округлой, как дыня, янтарной бусины, зажатой у нее в пальцах, и сощурила глаза, заслезившиеся от яркого солнца.

— Ты вернулся домой рано, мой господин. Что, охота была плохой?

— Достаточно хорошей, чтобы показать Медведю, что охотничьи тропы есть не только в его родных горах, — ответил Кадор. — Мы убили дважды.

Он наклонился, опершись руками о колени, и взглянул на маленькое существо, барахтающееся в оленьей шкуре, а потом искоса посмотрел на жену, коротко сверкнув белыми зубами.

— А что такое, мне не следовало рано приходить с охоты?

Я, что, могу найти что-то или кого-то, кого не должен был найти?

— В складках моей юбки прячется трое мужчин, а четвертый лежит вот здесь, — откликнулась Эзильт, указывая на ребенка рукой, в которой держала нитку. — И если ты хочешь узнать, кто его отец, тебе достаточно посмотреть на него.

Это звучало как ссора, но на самом деле было игрой, одной из тех шутливо-свирепых игр, в которые мальчишки играют с собаками, изображая войну. И порождена она была тем, что Кадор знал, что здесь нет никого, кого он не должен был найти, и поэтому мог позволить себе пошутить. Я никогда не видел раньше, чтобы мужчина и женщина играли в такую игру, и она показалась мне увлекательной.

— Да, но я не могу видеть его целиком; может, это маленький розовый поросенок. Почему он так закутан?

— Потому что солнце клонится к западу, и ветер становится холодным, — внезапно рассмеявшись, ответила Эзильт. — А ребенок почти такой же, каким он был сегодня утром. Но посмотри, если тебе так хочется, — и она отвернула шкуру, и в ней, как в гнездышке, лежал мальчик, голенький, если не считать коралловых бус, которые надевают на шею каждому младенцу, чтобы уберечь его от Дурного Глаза. — вот твой розовый поросенок.

Кадор ухмыльнулся ему.

— Маленький и совершенно никчемный, — сказал он, делая усилия, чтобы в его голосе не прозвучала гордость. — Вот когда он вырастет и начнет носить щит, тогда, может, это и будет стоящим делом — иметь сына.

И при этих словах тень внезапно закрыла от меня небо, и свора вновь устремилась по моему следу.

Кабаль, который так интересовался всеми малышами, что ему следовало бы родиться сукой, вытянул вперед морду, пытаясь обнюхать ребенка, и я быстро наклонился, чтобы схватить его за ошейник и оттащить назад. Ему и в голову бы не пришло причинить вред этому существу, но мне подумалось, что мать может испугаться. И когда я наклонялся, печать Максима в эфесе моего меча выскочила из своей свободной оправы, упала в гнездышко из оленьей шкуры подкатившись под толстую шейку младенца, и какое-то мгновение лежала там, отражая огонь заката маленьким жарким пламенем императорского пурпура.

В следующий момент Эзильт, нагнувшись, подхватила ее и подала мне, и все заговорили одновременно — женщины восклицали, как мне повезло, что она не закатилась куда-нибудь в вереск, Кадор заглядывал в пустое гнездо у меня на эфесе, а его и мои люди толпились вокруг, чтобы посмотреть, что происходит. И я рассмеялся, и обратил все в шутку, и подкинул камень на ладони. Все это произошло за время, которое нужно порыву ветра, чтобы скользнуть через плечо Ир Виддфы и умереть в траве. Но когда я поворачивался, чтобы последовать за Кадором в пиршественный зал, одна старуха под Майским деревом прошептала что-то своей соседке, и они перевели взгляд с ребенка на меня и обратно. И я уловил суть разговора, который не был предназначен для моих ушей.

— Это знак! Знак! Константин — это императорское имя…

В тот раз я впервые встретился с Константином Мэп Кадором лицом к лицу. Последний раз был всего несколько дней назад — я не знаю точно, сколько, мне трудно вести счет времени — когда я объявил его перед всем войском своим преемником. Один Господь Бог знает, насколько он справится с ролью вождя, но он последний из рода Максима, и, по меньшей мере, он — воин.

Выбор должен был пасть на него…


— Тебе лучше снести его вниз, к моему кузнецу Уриэну, — сказал Кадор. — Больше всего ему по душе клинки, но он может вставить камень в оправу так же надежно, как любой ювелир из Вента Белгарум.

И поэтому я, следуя полученным от него указаниям, спустился на нижний уровень замка и нашел там кузнеца Уриэна, который должен был вставить огромную печать обратно в мой меч.

Я все еще стоял, опершись о притолоку двери кузницы и наблюдая за низкорослым, широкоплечим, как бык, кузнецом, — потому что не хотел выпускать печать из вида, пока она не будет снова надежно закреплена на своем месте, — когда услышал за стеной чьи-то шаги и, обернувшись, увидел, что Фульвий, который ездил с парой Кадоровых людей на побережье, чтобы разузнать насчет переправы через море, идет ко мне со стороны конюшен.

— Ну? — спросил я. — Как дела?

Он ухмыльнулся — еще когда мы были детьми, эта ухмылка всегда напоминала мне о маленьких шустрых собачонках с жесткой шерстью, которых охотники пускают в крысиные норы, — и провел тыльной стороной ладони по потному и пыльному после скачки лбу, оставляя на нем грязные полосы.

— Неплохо. Я нашел судно, которое отправляется в Бурдигалу через два дня, и мне удалось заключить сделку со шкипером. Оно будет возвращаться с грузом вина, но туда идет с балластом, имея на борту лишь несколько сырых бычьих шкур, и шкипер был вовсе не прочь услышать о пассажирах, которые могут сделать это плавание более выгодным.

— По браслету за четверых — это если мы не возражаем против возможности утонуть.

— Все когда-то приходится делать впервые, — отозвался я.

— Это судно, что, течет как решето?

— С виду оно достаточно крепкое, но в ширину почти такое же, как в длину. Вообще-то, по зрелом размышлении, я бы сказал, что мы скорее умрем от морской болезни, чем утонем.


В ту ночь мы засиделись после ужина допоздна, обсуждая проблему перевозки лошадей. Кадор пообещал подыскать для меня два подходящих судна и держать их в готовности на противоположном берегу Узкого Моря начиная с середины августа.

В случае удачи это оставило бы нам около шести недель до начала осенних штормов, и за это время мы должны были обернуться туда-сюда пять или шесть раз, чтобы перевезти всех лошадей. Но проблема заключалась в том, как переделать эти суда, чтобы потом их можно было снова вернуть к нормальному состоянию. В римских конных транспортах ниже ватерлинии были проемы, через которые заводили лошадей, пока суда высоко сидели в воде, и которые потом закрывали и законопачивали. Но какой шкипер позволит проделать огромные дыры в подводной части своего судна? И мы не могли позволить себе купить суда или построить их, даже если бы у нас было на это время. В конце концов мы решили снять часть настила палубы, напоить лошадей сонным зельем и спустить их в трюм на веревках и блоках, а потом вернуть настил на место. Это была отчаянная мера, и, думаю, мы все молили Бога, чтобы она не привела к смерти людей или лошадей; за лошадей мы беспокоились даже больше, так как заменить их было бы труднее. Но никто из нас не видел иного выхода.


С привязанным на цепь в пустом амбаре, где он бурно изливал свое отчаяние (это был единственный раз в его жизни, когда ему пришлось разлучиться со мной, и я чувствовал себя прямо-таки убийцей). А еще через день, плотно утрамбованные в пространстве, свободном от вонючих бычьих шкур, отплыли с утренним отливом в Бурдигалу на судне, которое, как и говорил Фульвий, было почти круглым и, попадая в ямы между волнами, раскачивалось из стороны в сторону, как супоросая свинья, так что при каждом грузном нырке мы гадали, успеет ли оно выровняться для следующего гребня. Мы чувствовали себя очень несчастными и вскоре потеряли счет времени, так что когда наше судно, не перевернувшись и не попав в лапы к Морским Волкам, вошло наконец в устье какой-то широкой галльской реки, мы почти не имели понятия о том, сколько же дней мы провели в море.

Сойдя на берег, я с удивлением — поскольку никогда не бывал в море раньше — обнаружил, что деревянный причал ходит под моими ногами ходуном, точно его качают длинные, медлительные волны Атлантики.

В Бурдигале мы обнаружили караван купцов, собирающийся для следующего этапа путешествия, поскольку похоже было, что торговый люд съезжается на конские ярмарки Нарбо Мартиуса со всей Галлии и даже из приграничных районов Испании, расположенных за горами, которые называют Пиренеями; не только лошадиные барышники, но и те, кто надеялся продать им свой товар — все, что угодно, начиная от сладостей и кончая мечами, разрисованной глиняной посудой, костяными фигурками Астарты и дешевыми гороскопами. Мы присоединились к этому каравану и в ожидании запаздывающих занялись покупкой верховых лошадей, которые должны были понадобиться нам на данном этапе. Мы выбирали небольших крепких животных, не особенно красивых и грациозных (что могло бы отразиться на их цене), однако таких, чтобы их можно было без особых хлопот перепродать в Нарбо Мартиусе. Я думал, что чужой язык может затруднить торг, но все говорили на варварской латыни — по крайней мере, для наших ушей она звучала как варварская, хотя не исключено, что наша казалась такой же варварской им — и с помощью подсчета на пальцах и криков мы довольно неплохо справились с этим делом. У готов очень красивая внешность; высокие мужчины, некоторые с меня ростом — а я встречал не так уж много людей моего роста в Британии, — пылкие и гордые; волосы у них светлые, но больше с желтоватым оттенком, а не с красноватым, как у жителей наших гор. Странно было думать, что эти верные подданные Восточной империи были правнуками тех людей, кто семьдесят лет назад разграбил Рим, превратив его в дымящиеся руины. Если бы этого не случилось, возможно, последние легионы не ушли бы из Британии… Но в подобных размышлениях мало проку.

Запаздывавшие купцы присоединились к нашему отряду, и мы направились к Толосе.

Вся широкая долина Гарумны на нашем пути к востоку, проходящему по остаткам старой дороги, казалась винодельческим краем. Я прежде видел виноградники — они, многочисленные и в основном в заброшенном состоянии, лепятся то тут, то там к изрезанным террасами склонам холмов по всей южной Британии — но никогда не встречал таких огромных пространств, на которых занимались бы виноделием. У обочины дороги какие-то люди, меньше ростом и смуглее, чем готы, подвязывали виноградные лозы, и время от времени мы видели вдали извивающиеся по равнине серые изящные петли той большой реки — но что до меня, то я всегда больше любил горные ручьи.

На пятый вечер наш отряд, значительно увеличившийся в размерах благодаря другим, более мелким группам, влившимся в него по дороге, оказался в виду Толосы, и далеко на горизонте поднялись в небо первые горные вершины. Мы провели в городе целый день, чтобы дать лошадям и мулам отдохнуть перед самой тяжелой частью путешествия и чтобы пополнить припасы. Все для четырех привалов в горах, как сказал один гадальщик, который часто бывал на этой дороге и любил давать советы. И на следующее утро мы, в еще большем составе за счет людей, присоединившихся к нам в Толосе, повернулись лицом к горам и снова отправились в путь. по мере того, как дорога поднималась, а обширная долина Гарумны уходила назад, высокие гребни Пиренеев, темно-синие, как грозовые тучи, вставали в небе на юге гигантским бастионом.

Но на второй день я увидел, что мы не будем подходить к горам; они возвышались по обе стороны милях, наверно, в двадцати от нас, а между ними лежали более низкие холмы, по которым проходила широкая мощеная дорога, то уступами, то мостом через ущелье устремляющаяся к Нарбо Мартиусу и к побережью. Мы ехали все той же неторопливой рысью, пережидая дневную жару там, где удавалось найти тень, а по ночам сбиваясь вместе вокруг костров, потому что даже летом ночи бывали холодными. Наши привязанные лошади тревожно переступали копытами, учуяв доносящийся издалека запах волка, а дозорные сидели, завернувшись в плащи, и не могли дождаться утра. Мы — Товарищи и я — спали с мечом в руке, подложив под голову наши драгоценные чепраки. Не то чтобы мы не доверяли своим попутчикам: закон подобных караванов гласит, что никто не смеет ограбить своего ближнего — по той, вполне достаточной причине, что в разбойничьем краю, где среди холмов скрываются разного рода отбросы общества, любой разлад между путешественниками может оказаться лазейкой для врага, и потому каждого, кого поймают на подобном проступке, изгоняют следовать своей дорогой, которая вне защиты многочисленного отряда обычно оказывается короткой. Тем не менее, всегда оставался риск ночного нападения самих горных разбойников, а мы не собирались рисковать.

Но на пятый день, не встретив по пути ничего худшего, чем то, что какой-то мул не удержал равновесия под своим грузом и сорвался в пропасть, мы свернули с дороги и направили лошадей в тень длинной вереницы сосен, где через мощеный брод, тихо журча, переливался бурый горный ручей и где решено было устроить последний полуденный привал. Мы дали лошадям немного утолить жажду, а сами хоть как-то промыли глаза и рот, забитые белой пылью; и после этого я уселся в тени и взглянул поверх полого спускающегося откоса на Нарбо Мартиус и на море.

Этот мир разительно отличался от винодельческого края вокруг Толосы; склон холма был покрыт густым ковром душистых трав — единственными, какие я знал, были тимьян, ракитник и куманика — и трепещущий воздух был напоен их горячим, все усиливающимся ароматом и более сумрачным запахом сосен. Земля внизу, светлая, выжженная солнцем, становилась все более белесой и бесплодной по направлению к морю, а его синева была более темной, чем та, которую я когда-либо видел с мысов Думнонии, — хотя я встречал такой цвет на мантии зимородка.

Легкий ветерок пробегал по лесам, спускающимся в долины, и скупые россыпи серо-зеленых деревьев — позже кто-то сказал мне, что это были дикие маслины, — переливались серебром; то тут, то там процеженный жарой солнечный свет попадал на бледные диски токов, и они начинали сиять, точно серебряные монеты. Как странно оказаться в краю, где люди могли быть настолько уверенными в погоде, что молотили на открытом воздухе.

Но в этой сцене, открывающейся перед моими глазами, одна точка приковала к себе мой взгляд и не отпускала его, и это было бледное, пестрое, размытое пятно города на дальнем берегу.

Нарбо Мартиус; и где-то среди его загонов и полей — жеребцы и племенные кобылы, за которыми я приехал; лошади моей мечты.