"Полонянин" - читать интересную книгу автора (Гончаров Олег)27 декабря 947 г.Левая рука напряжена до предела, ломит ее от локтя до кисти. Кисть затекла, и кажется, что пальцы вот-вот откажутся сжимать тяжелое древко лука. С правой рукой не лучше — отведенный за ухо локоть мелко подрагивает. Большой палец прижимает оперенный конец стрелы к сгибу указательного. Прижимает изо всех сил, но сил этих все меньше и меньше. Еще чуток, и сорвется стрела, и улетит в белый свет на посмешище столпившимся вокруг людям. А я стою, ловлю ветер, перевожу взгляд с наконечника на далекую мишень, молю Даждьбога о помощи и знаю — этот выстрел решающий. И пусть усталость сбивает дыхание, и пускай сводит от напряжения спину, а пот заливает глаза, только мне необходимо сделать этот выстрел. И стрела обязательно должна найти цель. Потому я упрямо пытаюсь удержать наконечник нетерпеливой стрелы на черном пятне мишени. Стараюсь прогнать из головы посторонние мысли, как учил старый лучник Побор. Силюсь поймать тот неуловимый момент, когда нужно разжать пальцы и отправить стрелу в ее недолгий полет. А коварная память словно затеяла со мной жестокую игру, и воспоминания не уходят прочь, сколько я их ни гоню. Они предательски уносят меня в день вчерашний, будто им совершенно все равно — удачным будет мой последний выстрел или нет… …На Подоле пир всю ночь гудом гудел. На просторном подворье посадника Чурилы под тесовыми навесами были накрыты широкие столы. Проставлялись кулачники побитые, как исстари заведено. И еды, и питья вдосталь, гудошники и гусляры надрываются, скоморохи колесами по двору катаются, девки песни поют. Весело, шумно, сытно. Только мне не до большого веселья. Это посадским с городскими можно уедаться и упиваться до одури. Послезавтра они будут витязей подбадривать, в ристании за них переживать, а мне силы поберечь надобно, чтоб на поприще в снег лицом не ударить. Я бы и вовсе на этот пир не пошел, а завалился бы спать либо в подклети, либо на чердак в сено залез, только нельзя. Глушила меня от себя ни на шаг не отпускает, братом зовет, а разве брата обидеть можно? Вот и терплю. А он мне лучшие куски мяса подкладывает, каши да разносолы подсовывает. Хвалится всем: — Это Добрын-княжич, он меня принародно побил, — а у самого под глазами синяки. Так молотобоец эти синяки, словно награду, носит, перед народом ими хвастает: — Видели, как он меня кулаками попотчевал? Век теперь помнить буду, — и смеется, показывая крепкие зубы. — Будет тебе, Глушила, — я ему, — а то мне совестно. — А чего стыдиться? — удивляется он. — Меня уже который год никто одолеть не может. Уже скучно стало на кулачках биться, а тут такая радость, — и смеется пуще прежнего. Что ж поделать, коли радость нежданную человеку принес, на днепровский лед его положив. А бабы с девками меж столов шустрят, только успевают яства менять да корчаги с хмельным подносить. Раскраснелись от суеты, разрумянились. — А вот и суженая моя, — кричит Глушила, сам с глушью, оттого и громкий. — Эй, Велизара, ты чего ж другим подносишь, а про нас словно запамятовала? — Я тебе и так частенько подношу, — Велизара в ответ, — дай хоть сейчас за чужими мужиками поухаживать. — Это за кем это ты ухаживать собралась? — взбеленился великан. — Ну-ка покажи! Я его сейчас быстро от чужой жены отважу! — Усядься, дурной, — смеется баба, — разве же кто может с тобой потягаться? — А вот же, — сразу подобрел Глушила и на меня доказывает, — он меня вчерась знатно… — Так я разве же о кулачках говорю? — Велизара поставила перед нами корчагу с брагой. — Я же о любви! — а потом ко мне: — Здраве буде, княжич. — И тебе здоровья, мужнина жена. — А чегой-то ты брагой брезгуешь? Вон суженый мой уже веселый, а у тебя ни в одном глазу. — Так веселиться и без хмельного можно, — ответил я. — А ты, случаем, не недужишь? — Да ты чего, мать? — Глушила на нее. — Что ж, по-твоему, меня недужный отколошматил? — Здоров я, Велизара, только мне для ристания нужно в твердом уме оставаться. — Как? — удивленно всплеснула она руками. — Тебя из полона отпускают? Слава Даждьбогу! — Нет, — покачал я головой. — Мне лишь дозволили из лука пострелять. — Знатно, — обрадовалась баба. — Слышь, муженек, — пихнула она в бок Глушилу, — непременно на Добрына об заклад побейся, поставь на кошт гривну, что тебе в позапрошлом годе купец фряжский за медведя подарил. — За какого медведя? — спросил я. — Да, — отмахнулся молотобоец, — было дело. — Ты пузо-то заголи, пусть Добрыня на дурь твою полюбуется. — Да ладно тебе. — Мне показалось, что Глушила смутился. — Чего? Стыдно стало? — подначила Велизара. — Чего тут стыдиться? — И великан задрал подол рубахи. — На, любуйся. Я увидел, что через живот и грудь Глушилы протянулись толстые багровые шрамы. — Медведя на комоедцы [36] охотники привели, — затараторила Велизара. — А гость фряжский стал похваляться, что у них есть такие молодцы, что и медведя побороть могут. Ну а мой-то, — с нежностью взглянула она на мужа, — не долго думая, медведя того голыми руками задавил. За то и гривну золотую фрязь ему подарил. Только на что нам золото? Его же в рот не положишь. — Это точно, — кивнул Глушила и прикусил моченое яблочко. Я опасливо покосился на ручищу молотобойца, в которой яблоко казалось не больше ореха. Великан перехватил мой взгляд и хитро подмигнул мне подбитым глазом. — И имей в виду, — сказал он, — что я тебе поддаваться не собирался, потому и радуюсь, что свой меня побил. А варяги — тьфу! — И сплюнул на землю косточки. — Мелочь пузатая. — Мелочь не мелочь, — строго взглянула на него жена, — а когда Лучана-гончара схватили, в схороне от них прятался. — Так это ты же у меня на руках повисла! — треснул кулачищем по столу Глушила, аж миски с корчагами подпрыгнули, а сидящие за столом притихли. — Повисла, — Велизара словно не заметила злости мужа. — Зато ты сейчас за столом сидишь, яблоки жрешь и бражку пьешь, а по гончару уже давно кобели отбрехали. — Эх! — вскочил великан со своего места, чуть лавку не перевернул, зыркнул на жену зло. — Век ни себе, ни тебе этого не прощу! — И вышел из-за стола. Но тут к нему подскочил Кот: — Чего разошелся, Глушила? Али угощение не по вкусу пришлось? — и засмеялся звонко. — Мы же с тобой оба ноне побитые, у тебя синяки, а у меня в одночасье рог на лбу вырос, — и пальцем на большую шишку — след недавнего побоища — показал. — Нам ли горевать калечным? — А чего она? — кивнул великан на жену. — Да что с них, с баб, взять? Давай-ка лучше спляшем, чтоб не зазря гудошники мучались, — и пошел перед Глушилой вприсядку, и приговаривать начал: — Я пойду, потопаю, повиляю жопою, пусть посмотрят мать-отец, какая жопа молодец! И так у него радостно получилось, что великан не стерпел — притопывать начал и подпел конюху: — Ох, теща моя, теща тюривая, по морозу босиком затютюривая. И пошли плясать давешние супротивники — городской с посадским. — Ты не смотри на него, княжич, — шепнула мне Велизара, — это ему хмель в голову ударил, а так он у меня смирный. А между тем гульбище разгорелось с новой силой. Заразившись той удалью, с которой Кот и Глушила выделывали заковыристые коленца посреди Чурилиного двора, мужики решили потягаться в переплясе. Мальчишка-подгудошник на своем бубне взял залихватский лад, его напарник подхватил на жалейке, а гудошники еще сильнее раздули свои лягушачьи щеки. Даже старик гусляр, придремавший было недалеко от костерка, очнулся, на мгновение прислушался, а потом ударил по звонким струнам [37]. Кот стал заводилой. Он козырем прошелся вдоль столов, встал посреди двора, оправил кушак, закинул за ухо оселок и трижды притопнул по доскам дворового настила. — Эй, посадские! Выходи бороться! — выкрикнул он и, приноравливаясь к ладу бубна, принялся прихлопывать ладошками по груди, коленям и голенищам сапог. Потом он резко махнул через левый бок, высоко выкидывая ноги, и колесом, не касаясь руками земли, пролетел над двором. Это вызвало всеобщий восторг и одобрение. — Принимаем! — ответил ему Глушила, присел на корточки и неожиданно быстро прокатился бочонком вокруг конюха. Только не рассчитал силы свои немереные, а может, голова от хмельного закружилась. Соскользнул он с каблука да со всего маха об настил саданулся. — Эй, Глушила! — в наступившей тишине окрик Чурилы показался грозным. — Ты мне так все доски во дворе переломишь! И от этого великан еще больше смутился. Выручил мальчишка-подгудошник. Он выскочил на середину и начал вытворять с бубном всякие чудеса. Он стучал по нему кулаками, коленями, головой и плечами, и при этом ноги его вытворяли разные разности. Мальчишка то шел ползунком, носками лапотков выстукивая по козьей коже бубна, то высоко подпрыгивал, широко раскинув в стороны ноги, то вдруг, словно провалившись под лед, уходил вниз на вертушку. Бубен в его руках не умолкал ни на мгновение, заставляя мое сердце биться все чаще и чаще. — Баянка, жги! — крикнул Глушила, довольный тем, что все сразу забыли о его неудаче. — Что за малец? — спросил я у Велизары. — Это Баян, сирота подгудошная. Он месяца два назад из Чернигова пришел да к Заграю прилобунился [38]. Заграй музыкант знатный, а с таким напарником они в Киеве в почете оказались. На свадьбы да на родины их приглашают — отбою нет. — Лихо у него плясовой бой выходит. — Я прихлопнул в ладоши. — Ты еще не слышал, как он бывальщины складывает и сам те бывальщины поет. Но как поет Баян, в этот вечер мне услышать не довелось. Громкий стук в ворота прервал дробь бубна. — Эй, народ! — раздалось из-за забора. — Пригласить на свой веселый пир вольных витязей не желаете? — Как же не желаем? — в ответ крикнул Чурила. — Проходите, гости дорогие. Ребятки, — позвал он челядь, — отнимите от ворот запоры, проведите витязей за столы. И еды, и питья ноне всем хватит. Молодцы бросились выполнять приказание, и через мгновение, под приветственные крики подвыпившего народа, на освещенный факелами двор вошла большая ватага хоробров. Старший среди них отвесил земной поклон хозяину. — Здраве буде, Чурила, посадник Подольский! Здраве буде, люди радостные! — Здрав и ты будь, Соловей, — поклоном ответил Чурила. — Откушайте и повеселитесь с нами. Тут же Соловью подали ведерную братину, по края наполненную бурлящей брагой. — За Коляду, Перуна, Белеса Мудреца, других Богов и Сварога над ними, — поднял он братину и сделал несколько больших глотков. — А ничего бражка, — кивнул он довольно, передал братину следующему витязю, громко рыгнул и огладил бороду, — сладенькая. Братина пошла по рукам. — За Макошь! — За Световита! — За Хорса! Из разных земель пришли хоробры, и каждый своего Бога славил. Наконец я услышал: — За Даждьбога! — Путята, а это был он, приложился к братине. За ним Зеленя с Яруном пригубили, а я вдруг понял, что стою и глупо улыбаюсь. — Никак наши? — прошептала Велизара, а у меня стало теплее на сердце. — Эх! — махнул я рукой горестно. — Только Смирного не хватает. Но знал я, что Смирной сейчас поднимает заздравную чашу хмельной сурицы в чертоге небесном, в Сварге Пресветлой. За нас. — Дядька Соловей! — подскочил к старшему витязю мальчишка-подгудошник. — Помнишь меня? — Как не помнить? — обнял его Соловей, точно отец сына. — Песню твою частенько вспоминаю. Да ты вырос-то как! Совсем отроком стал. А помнишь… — Здраве буде, Добрый Малович! — кто-то хлопнул меня по плечу. — Путята! Мы собрались в горнице у Чурилы. Я долго уговаривал их отказаться от затеи с моим освобождением. Дольше всех противился Путята. Он упрашивал меня уйти после ристания с ними. Он хотел войны. Он хотел воли для земли Древлянской и не понимал, не желал понимать, что не пришло еще время. Не равны силы. Что кровью будут течь реки, а вдовам не хватит слез, чтобы оплакать павших. — Знаешь, Путята, — наконец сказал Соловей, — а княжич прав. Хоробр вступился за меня, и я был благодарен ему. Только кто тогда мог предположить, что моя благодарность для Соловья через несколько лет смертью лютой обернется? Вот ведь как судьба порой нами вертит. Я проспал почти до самого вечера. Накануне долго мы говорили. Все думали и рядили земляки, как сделать так, чтобы лик Даждьбога снова над Коростенем взошел. С Зеленей вспоминали наши давние споры и смеялись над ними, с Путятой песни тихонько пели, а Ярун рассказывал, как он Ингваря на конце стрелы своей держал, как они с Путятой старались отца из Любича вызволить. Потом помянули погибших. Я хоробрам про то, как бежать собирался, про смерть Красуна рассказал. Выпили мы за то, чтоб его Водяной не сильно мучил. Потом за то, чтоб на ристании рука верной была, а голова ясной. Потом… я не помню, как заснул. Лучше бы я не просыпался. Голова рвалась на куски. Язык стал сухим и шершавым. Страшно хотелось пить. Я свернулся калачиком на узкой лавке. Кто-то укрыл меня вчера козлиной шкурой, которая до этого лежала на полу под ногами. Шкура воняла брагой, пролитой кем-то, топленым салом, которое обильно стекало с наших пальцев и тяжелыми каплями падало на пол. Каша, которую опрокинул Зеленя, когда показывал уход от копья с переворотом через плечо, была обильно полита конопляным маслом и приправлена чесноком. Этот запах сейчас был мне особенно противен. Я не мог пошевелиться, любое движение вызывало новый прилив дурноты, но шкуру с себя все же скинул. — Очухался, Добрыня? — голос Путяты эхом отозвался в голове. — Угу, — промычал я и укорил себя за то, что давал зарок не пить, но не сдержался на радостях. — Я вижу, тебе совсем невмочь, — сказал он и сунул мне под нос дурно пахнущую миску с мутной жидкостью. — Тебе надо это выпить. — Угу, — простонал я. — Давай помогу. — Путята подсунул мне ладонь под шею и приподнял голову. — Смотри не захлебнись только. Я набросился на варево. Жажда оказалась сильнее отвратного запаха. Питье было гораздо лучше, чем я мог ожидать. Чуть горьковатое, оно казалось странно приятным, легким и благодатным. Жажда отступила прочь. В голове стало проясняться, а противная мелкая дрожь, от которой я никак не мог найти спасения, улеглась. — Да, — сказал Путята. — Белорев знал, что для мужика самое важное лекарство надобно, когда он от похмелья пробуждается. Три года я у него выпытывал, чем он батю моего от недуга похмельного отпаивал. Даже после посвящения он мне секрет не открыл. И ведь главный секрет не в составе, а во времени приема… — Но секрет-то ты добыл? — я наконец смог говорить. — А как же? — улыбнулся болярин. — Когда я со Святища сиганул, он же меня по кускам собирал. Все боялся, что не выживу я. А когда совсем приперло, мы с ним сделку заключили: я живым в Яви остаюсь, а он мне свою тайну открывает. Я выиграл. — Ну и что это? — Так это же олуй [39], княжич! Обычное пиво, но вовремя поданное и от того целительное. Ну и как? — Отпускает! — Я же говорю: Белорев — знахарь доподлинный. Мне действительно стало лучше, и даже в мыслях появилась некая легкость. — А теперь вот это еще прими, и совсем тебе хорошо будет. — Он протянул мне маленький кувшинчик. Я опрокинул его, сделал несколько глотков и… провалился в беспамятство… Меня резко подбросило вверх, и я пришел в себя. Я висел поперек седла, а конь подо мной крупной рысью уносил меня неизвестно куда. Кляп во рту мешал дышать. Руки и ноги связаны. Холодный ветер выдувает остатки хмеля из моей головы. Я попытался наземь соскользнуть, но не смог. Крепкий ремень притянул меня за пояс к луке седла. Под копытами хрустел снег. Белый снег и ноги коня — все, что я мог разглядеть. — Путята, стой! — услышал я окрик и понял, что конь подо мной перешел на шаг, а потом и вовсе остановился. — Уйди с дороги, Соловей! — услышал я голос моего похитителя. — Не доводи до лютого! Не заставляй меч из ножен вынимать. — Неужто на меня с мечом пойдешь? — Не хочу я этого, оттого и остановился. Но, коли мне препон ставить станешь, боем бить тебя буду. — А нас тоже боем бить станешь? — услышал я новый голос. — Ярун?! Вы же с Зеленей по девкам пошли… — Не дошли, как видишь, — голос Зелени я сразу узнал. Значит, без ведома побратимов Путята решил меня из Киева умыкнуть. Да что он, совсем с головой рассорился? — Оба здесь, — сразу поник болярин. — Он же малец-желторотик, убьют же его, только повод найдут и убьют. Да поймите же вы… — Да будет тебе, — сказал Соловей спокойно. — Понимаем мы, что над тобою месть верховодит. Жрет тебя, как огонь головешку, потому и боль свою ты чуешь, а боли других не замечаешь. Или думаешь, что Чернигов и Смоленск под пяту варяжскую с радостью легли? А может, забыл, как в Нове-городе старушка под колоколом вечевым плакала и Рурика кляла? Не только земля Древлянская справедливости жаждет. И не хуже тебя я знаю, что такое Добрый для Богумировых потомков [40]. — Так чего ж вы тогда?! — А то, что малец нам велел на время в покое его оставить. А значит, так ему надобно… Пока Соловей с болярином разговоры разговаривали, Зеленя с Яруном меня от седла отчалили, на землю опустили, руки развязали, кляп изо рта вынули. — Путята! — заорал я. — Болярин младшей дружины, Путята! Ко мне! Не ожидал он такого, а и никто не ожидал, даже я. Гляжу, а он с коня соскочил и ко мне бросился. Подбежал и на колено передо мной встал. — Кто я для тебя?! — спросил я его. — Грядущий князь земли Древлянской, — отчеканил он. — Так какого же ты хрена, болярин, грядущего князя опоил и умыкнул, точно телка-подсоска? — Так я… — После оправдываться будешь, — поднял я руку, призывая к молчанию. — А сейчас скажи: или я глупее тебя? — Нет, княжич, — покачал он головой. — Тогда слушай меня, болярин, если бы мне сбежать было надобно, я бы еще на охоте ушел, и без твоей бы подмоги. Но понял я, что больше земле своей пользы принесу, коли Киев под моим присмотром побудет. А посему велю тебе меня обратно в город доставить, самому после ристания уйти спокойно и хоробров за собой увести. Далее сидеть тихо, власти варяжской не перечить, смут не заводить. И еще, — вздохнул я, — не убьют они меня, не переживай. — Как так? — спросил растерянно Ярун. — И долго ли ждать знака твоего? — одернул его Соловей. — Может, год, а может, десять, — усмехнулся я. — Пока у варягов слабины не почую да знак не подам. Ясно, болярин? — Ясно, княжич. — И с колена встал, подпругу у коня моего подтянул. — Чего сидишь-то? Застудишься, как завтра на стрельбище выйдешь? — Вспомнила бабка здоровых сисек… — рассмеялся на это Соловей. …Еще один спокойный вдох, еще один спокойный выдох… стою — тетиву тяну. Народ вокруг притих. Замер в ожидании, когда мой лук распрямится, тетива запоет звонко и уйдет стрела на встречу с мишенью. Тогда закричат люди радостно, а может, вздохнут разочарованно. Понимаю я, что только от меня зависит, радость или печаль я народу принесу. Оттого из последних сил стрелу сдерживаю. Ветер ловлю, чтоб не помешал он ей куда надо вонзиться. А он, как назло, привередничает. То слева на меня подует, то прямо в лицо задышит. Видно, нравится ему надо мной озорничать. А думы, что ветер, отпустят на мгновение и снова нахлынут… Это я почувствовал сразу, как только лук взял. Почти два года, кроме узды да гужи, ничего в руках не держал. Трудно теперь приноравливаться. Пусть лук не абы какой, а Жиротом слаженный да Зеленей мне одолженный, пусть за стрелу можно спокойным быть, на совесть сделана Людо-Мазовщанином, только руки не желают слушаться. Отвыкли. И я от лука отвык. Времени у меня все меньше, так что некогда раздумывать, сживаться с луком надобно. Родниться с ним, чтоб в трудный час не подвел. — Лук ты мой, лучок верный, — тихонько шептал я, — ты почуй мою руку на своем плече. Тетива-бичева звонкая, подомнись, натянись до моей щеки. Стрелка каленая с жалом пчеловым, подчинись моему зраку, стань женой ласковой. Я не ворог вам, а сердешный друг, и, как другу, мне вы откликнитесь… Так я причитал, а вокруг ристание начиналось. С утра пораньше вышли конники. Их было пятеро. Зеленя от земли Даждьбоговой, от народа древлянского, который хотят русским сделать. Другой хоробр от кривичей. Не знал я его имени, знал только, что он Макощь славит. Соловей от вятичей, Велес Мудрый у него в Покровителях. От славен всадник наперед выехал, конь под ним огненно-рыжий, как сам Хоре-Солнце светится, костяк у него крепко сложенный, такой в бою не подведет, но для скачек не сильно годен. Четверо витязей, а пятый — Свенельд. Говорил же мне Святослав, что воевода решил в конном испытании потягаться. Интересно мне стало, а за какого Бога варяг тягаться вышел? За Перуна или за Торрина? Выстроились в ряд, изготовились. Звенемир перед ними вышел: — Готовы вы коней своих пред светлые очи Богов наших выставить? — Готовы! — дружно ответили конники. — Во славу Коляды, в честь Перунова огня скорого, именем Сварога Создателя. — Он поднял посох над головой. — Вперед! И сорвались кони, с места в галоп взяли. Заволновался народ, на крик изошел. Подгоняют конников, а те и без того не мешкают — скачут, стараются. Кони под ними чуть из кожи не выскакивают. Вперед вырываются, стелются над днепровским льдом, копытами в него стучат. Гонка идет не за страх, а за славу. Вначале Свенельд поотстал немного. Но я его жеребца хорошо знаю, оттого и нет у меня переживания. Вот только почему-то хочется мне, чтоб варяг последним пришел. Видать, от большой любви. Но жеребец воеводин быстро на дороге ледяной обвыкся. Уверенно нагонять остальных начал. Только что последним был, а уже третьим идет, да ко второму подтягивается. А на втором Зеленя. — Давай, древлянин! — шепчу я. — Помоги тебе Даждьбоже пресветлый! А Свенельд уж вровень со вторым — голова к голове. Но впереди еще самое сложное. Добежали конники до поворотного столба, огибать его начали, тут у коня Зелениного копыта поехали, по льду заскользили. Он на завороте на круп сел, да так на заду и проехался. Соскочил с него Зеленя, но не надолго — поднялся конь, а всадник уже в седле. Всего-то мгновение потерял. Но и этого оказалось достаточно, чтоб Свенельд вторым в этой скачке стал. Впереди у него лишь Соловей остался. А народ орет, надрывается. Я подивился даже, откуда в людях столько сил? Который день игрища идут, которую ночь пиры не смолкают, а жителям града Киева и посадов его все точно трын-трава. Выпито и съедено немало, спето и переплясано еще больше, а они, точно дети малые, радуются. И неймется им, не спится. Медом не корми — дай поорать да побалагурить. Громче всех Святослав кричит. На курганчике своем руками размахивает, скачет и подпрыгивает, и никак его Ольга утихомирить не может. — Давай! Свенельд! Давай! — звонко кричит мальчишка, переживает за дядьку. — Я их всех победю-ю-ю! И Свенельд давал. Выжимал из жеребца все силы, а тот и сам рад себе жилы рвать. Не любит жеребец вторым быть, как и хозяин его. Да только конь — животина нежная и к добрым рукам быстро привыкает. Знаю, что стоит свистнуть мне сейчас по-особому, и встанет конь. Встанет как вкопанный. Я его к свисту этому всю осень приучал, так чтоб не заметил никто. Потихонечку. Я не знал, для чего мне это нужно, но чуял, что когда-нибудь пригодится. Может, и настал тот миг? И вдруг подумал я: «И что дальше будет?» Словно наяву увидел, как слетает со своего жеребца воевода, как мордует он коня, как ножом ему глотку режет. В злобе своей варяг страшен, и с него станется. Жалко мне коня стало. А еще Гостомысл пригрезился… как он мне, послуху несмышленому, говорит строго: — В подлости, княжич, радости не найдешь. Подлость радость сжирает. И подлый человек не должен жить в этом Мире, ибо через него красота погибает. Лучше костьми ляг, а подлости не соверши… Не стал я свистеть. Посовестился. А конники уже возвращаются. Свенельд впереди идет. Так и должно было быть. Я его жеребчика хорошо знаю, такой вторым быть не может. Первым воевода к берегу подскочил. На курганчик к Святославу влетел, соскользнул с коня и поклон земной кагану отвесил. — Громовержец ныне в ристании конном выиграл. — И встал гордо. Воевода — воробей стреляный, и на мякине с половою его не проведешь. Эка вывернулся. Громовержцу победу отдал, а какому? Перуну? Торрину? То-то, я смотрю, и поляне, и варяги радуются. Всяк под Громовержцем своего Бога прославляет. Словно и нет прежней вражды, еще чуток, и брататься кинутся. Хитро, ничего не скажешь, Асмудово семя, если сумело посадских с городскими хоть ненадолго примирить. А на льду уже скоморохи пляшут — не дают народу остыть. Баян снова над бубном тешится. В Коляду всяк по-своему удаль оказывает, кто на бранном поле, кто в питии, а кто, как он, — плясками да песнями. Лишь холопам кагановым не до веселья. Они для боев место отаптывают. И хоробры к схватке готовятся, по пояс раздеваются. Мечи свои раскручивают, чтобы плечи согреть. И Путята среди них. Шрам его страшный на морозе побагровел. Знатный шрам у болярина. У правого виска начинается, по щеке сбегает на шею, а потом на спину перебирается и на пояснице ветвится мелко. Изодрал свое тело Путята, когда по камням вострым со Святища скатывался. И виновен в этом отец Свенельда — Асмуд. Это он каждого десятого на смерть отсчитывал. Ярун должен был гибель принять, только вместо него болярин сам вызвался. Сам и с крути прыгнул. После, в бою, поквитался Путята со старым варягом, только вышло так, что Асмуд сам под его меч лег. От этого еще больше злился болярин и злость свою на Свенельда перенес, на Ольгу, на всех варягов без исключения. Потому и толпился народ вокруг ристалища: предвкушали люди схватку злую, надеялись, что Путята со Свенельдом в поединке сойдутся. Ну, так это, как кошт выпадет. Все готово уже, только Свенельда нет. Видно, немало сил у него скачка вымотала, если он все никак в себя прийти не может. Вот и ждут его все терпеливо. Но вот и воевода появился. И народ зашумел сразу — рады, что дождались. Ну а варяг перед людьми вышел и поклонился им в пояс, за задержку извинился. Звенемир уже шапку свою трясет. В шапке палочки с зарубками. Кто одинаковые вытянет, тем и в пару становиться. Подходят к ведуну витязи, жребий свой тянут, а народ притих в ожидании. Путята руку в шапку опустил, палочку вытянул и ведуну передал. — Вода! — провозгласил Звенемир и людям кошт Путятин показал — три поперечных зарубки. Тут и Свенельд подошел. — Огонь! — У Звенемира в руках жребий с такими же зарубками, только продольными. Выдохнул народ. Значило это, что если и встретятся древлянин с варягом, то только в самом конце, когда уже, кроме них, никого на ристалище не останется. И ведь встретились же. Пятерых на пути к этой встрече за собой Путята оставил. Пятерых Свенельд заставил принародно свое поражение признать. Остались только они двое. Огонь и вода — варяг и древлянин. Свенельд и Путята. Устали оба. Дышат тяжело. У болярина плечо порезано. Кровь из раны течет. У Свенельда спина посечена, и тоже без крови не обошлось. Но вида они не подают, друг перед другом бахвалятся. Дескать, раны — тьфу! — царапины мелкие, и сил для последнего поединка еще вдосталь. — Даждьбог и Перун Громовержец до главного боя дошли! — меж тем Звенемир огласил. — Лишь Богам решать, кто из них пред Сварогом победителем предстанет, а витязь Путята и воевода Свенельд нам покажут, как Боги меж собою спорят! Встретились они посреди ристалища, каждый своему Богу требу вознес, и сошлись в поединке. Звякнули мечами и раскатились по сторонам. Обходить друг друга начали, слабины выискивать. Путята твердо ступает, следит за варягом внимательно. А Свенельд, словно кот в камышах, легко с ноги на ногу перетекает. Ловкость в каждом шаге его кошачьем, сила в руках и взор ясен. Вот опять сошлись. Точно молнии, мечи у поединщиков. У варяга меч фряжской работы — верткий и задиристый. У Путяты — Жиротом кованный, из того железа, что Эйнар, сын Торгейра, из-за Океян-Моря привез. По клинку болярина имя коростеньского оружейника выбито [41]. — Ну, Жирот, не подведи, — это я тихонько за Путяту переживаю. Вновь схлестнулись. Волчками вертятся, друг дружку с ристалища выпихнуть хотят. Достойные супротивники, один другому не уступает. Поймал Путята варяга на выпаде, но тот сумел под руку болярину уйти, коленом его в бедро толкнул да свой меч с разворота ему вдогон послал. Нырнул древлянин вниз, только клинок над головой просвистел, а сам уже в ноги варягу метит. Перелетел Свенельд через древлянский меч — ласточкой перепорхнул, едва земли коснулся и сразу в новый наскок бросился. А Путята его уже ждет. Обкатился вокруг руки варяжской, за спиной у противника оказался, хлестанул наотмашь, но и воевода не лыком шит, свой клинок под удар подставил — Путятин меч только лязгнул. А люд вокруг заходится: свистит, кричит, визжит от удовольствия. Удался, значит, праздник, и весна ранней будет, и осень урожайной. Есть чему порадоваться. И посадские здесь с Глушилой во главе, и мои конюхи. Все ждут, чем же поединок закончится. Но такого никто ожидать не мог: взмахнули клинками поединщики, меч на меч наткнулся, и с хрустом раскололись клинки — одни рукояти у бойцов остались [42]. Видно, что желание победить у них чувство осторожности притупило, оттого и остались они в один миг безоружными. Была бы их воля, они бы с кулаками друг на друга набросились. Но воли такой им Звенемир не дал. Встал промеж них и посохом в снег притоптанный ударил. — Схватке конец! — громко выкрикнул. — Боги решили миром разойтись! Путята даже притопнул от досады, только разве против желания покровителей он выступить сможет? Сдержался болярин, поклонился народу смиренно, и Свенельд от него не отстал. Мир — так мир, если Богам он угоден. Однако обниматься, как в конце поединка заведено, не стали они. Всяк к своим отошел, сделав вид, что поединка и не было. И все люди поняли, что наступит день и найдут они повод, чтобы снова встретиться. А холопы уже на лед треноги вынесли, жгутами соломенными обвитые, — мишени для стрельб готовят. Значит, пришел и мой черед. — Лук-лучок, деревянный бочок, на тебя надежа моя. Стрельба из лука у полян ценилась меньше, чем скачки или бой на мечах, потому и вышли на рубеж воины званием пониже. За Торрина Алдан-десятник лук натянул, Ярун за Даждьбога стрелу на тетиву положил, рус, мне незнакомый, себя за Ярилу кликнул, другой за Локи [43] руку вверх поднял, а один воин, кудрявый, с орлиным носом, и вовсе за неведомую мне богиню Нанэ [44] огласился. Так что, когда Звенемир меня от лица Семаргла выставил, никто даже не удивился. Только мальчишка Баян подмигнул хитро. Понял я, что не так прост подгудошник, как показаться хочет. — Пусть рука твоя будет верной, а ветер попутным твоей стреле, — пожелал я по-свейски Алдану. — Ты чего там ворожишь? Сглазить хочешь? — посмотрел он на меня подозрительно. А я чуть не рассмеялся: надо же, варяг язык предков своих забыл. Совсем обрусел, значит. Как же он с Торрином своим разговаривает? Или Богу язык не важен? — Для первого выстрела изготовиться! — скомандовал Звенемир. На тридцать шагов холопы мишени отнесли и в стороны разбежались. А я тетиву натянул и Побора добрым словом вспомнил… …Ветер Стрибожич все униматься не хочет. Чует ведь, что рука моя слабеть стала, лук в ней дрожит, а он все куражится. Издевается, наверное, словно его Перун об одолжении попросил. Сто шагов до мишени. Черным пятнышком на соломе турий глаз нарисован. То ли муха на мишень отдохнуть присела, то ли комар из треноги кровушку пьет. Но откуда среди зимы комарам да мухам взяться?.. …На восьмидесяти шагах нас уже только трое осталось. Ярун, Алдан и я. Понятно мне стало, почему десятник виру наравне с сотниками от Ольги получал — знатным он лучником оказался. Стрелу на лук накладывал скоро, тетиву отпускал мягко. Стрела к цели летела — залюбоваться можно. Он первый и выстрелил. Прошуршала стрела в морозном воздухе, в мишень впилась. Точно в око турье. Рассмеялся десятник радостно, на меня посмотрел. — Это тебе не девок по сеновалам тискать, — сказал. — Тут мастерство надобно. — Ив сторонку отошел. Вторым у нас Ярун. Вышел он на рубеж, стрелу к щеке прикинул, мишень глазом поймал. Постоял немного и вдруг: — Ласки прошу, Даждьбоже! — крикнул, лук кверху поднял и стрелу в небушко отпустил. — Зачем?! — вырвалось у меня. — Не хочу меж тобой и судьбой твоей становиться, — ответил он мне. — А Даждьбоже поймет и небось не прогневается. Развернулся он и прочь пошел. А народ ему вслед свистит. Думает, что слабину Ярун дал. Но я-то знаю, что он с восьмидесяти шагов птицу влет бьет. Значит, решил для меня дорогу расчистить. Что ж? Теперь и за себя и за него стараться надобно. Я его место на рубеже занял. Вскинул лук, прицелился. Ветер в спину дунул — я под него тетиву отпустил. Рядом со стрелой десятника она в солому вошла. Попал, значит. — Я смотрю, везет тебе, Добрый, — кивнул варяг. — Посмотрим, как ты на сто шагов стрелу пустишь? — Посмотрим, — я ему, а у самого поджилки трясутся, то ли от страха, то ли от усталости. И бражку Чурилину, и Путяту, который мне выспаться не дал, и самоуверенность свою чрезмерную, все просчеты свои вмиг успел добрым словом помянуть. Только что теперь кориться? Так сложилось все, как сложилось. Как я тогда Ольге сказал? Хоть душу потешу? Нет. Потерпит душа, а я по Малуше соскучился. Вот и мишень уже в ста шагах, вот и Алдан стрелу свою в полет отправил, и нашла стрела тот турий глаз, ну а я немного замешкался. Ветер налетел, рука подрагивает, спину ломит, а мишень вдалеке, словно муха уснувшая. Притихли люди, моего выстрела ждут, а я медлю. Момент выжидаю. И почудилось мне, будто сам Семаргл ко мне с неба спустился. Обвил меня своим хвостом чешуйчатым, в ухо жаром дохнул. — Отпускай стрелу, — шепчет, — а с Пряхами я уже договорился. Вырвалась стрела из моих пальцев, зазвенела тетива, распрямился лук, народ вокруг заволновался. А я вслед стреле смотрю, и кажется мне, что летит она очень медленно, точно сквозь кисель пробивается. Вроде правильно летит, вроде в цель. Но Стрибожич меня предал. На подлете к мишени мою стрелу в сторону толкнул. Отклонилась она, только по соломе деревянным боком скользнула, пролетела еще с десяток шагов и зарылась в снегу. Возглас разочарования взлетел над днепровским льдом. Так народ мою неудачу отметил. А у меня слезы на глаза навернулись. От обиды. От обмана. От злости на себя. Опустил я голову, чтоб позора моего никто не заметил, и с ристалища поспешил. И не слышал уже, как Звенемир победителя славил, как люди его приветствовали, как ругался Глушила с женой из-за гривны, что на кошт поставили, как радовался Алдан, что сможет теперь Томиле гостинец подарить… А я уходил все дальше и дальше. В Киев спешил, на конюшню, чтоб на чердак залезть, в сено закопаться. Чтоб никто слез моих не видел. Не дали мне спрятаться да с горем моим наедине побыть. Претич меня за плечо схватил. — Добрый, — говорит, — велела княгиня тебе в дорогу собираться. В Ольговичах старший конюх третьего дня брагой опился да помер. Сказала она, что теперь ты там за главного будешь. — Погоди, — я от неожиданности опешил, — как в Ольговичи? Я же промазал! — Вот так, — сказал сотник, — и мне тебя туда немедля доставить надобно. — А со своими проститься? — Нет, — сказал он строго. — Велено прямо сейчас отправляться. Зря я на пса Сварогова обижался — не обманул Семаргл. Хоть и проиграл я на стрельбище, а судьба так повернулась, что будет все, как хотелось мне. Малуша рядышком, от Свенельда подальше, да еще не простым конюхом — старшим. Но почему же не слишком меня это радует? Чувство такое, будто подачку кинули. Словно переиграла меня Ольга в игре, которую я сам же и затеял. Скакал я с Претичем стремя в стремя и не знал, то ли радоваться мне, то ли огорчаться. Еще жалко было, что с друзьями повидаться не смог, что с Путятой не простился. Скакал и сам себя уговаривал, дескать, не велика беда. Свидимся, мол, и не раз. А еще все думал, что впереди меня ждет? Так ведь поживется и увидится… |
||
|