"ОПЕРАЦИЯ «АНДРАШИ»" - читать интересную книгу автора (Дэвидсон Бэзил)

Глава 5

Время обрело более спокойный ритм. И в этом чудилось что-то нелепое, противоестественное.

Уместнее было бы непреходящее напряжение, ощущение жизни на грани невозможного. Однако — по крайней мере вначале — Руперт ничего подобного не замечал, даже когда они перебрались на улицу Золотой Руки. Он недоумевал. И чувствовал себя задетым.

— Они все словно приспособились к этому. Невероятно.

Блейден, как всегда, был саркастичен.

— У них здесь герои выдаются по карточкам, только и всего.

Он старательно изучал эту поразительную нормальность. Спустя два-три дня было решено, что он может выходить, но, конечно, переодетым, в определенные часы (чаще всего во второй половине дня) и в сопровождении кого-нибудь из приятелей Косты, которые в нужную минуту всегда оказывались под рукой. Пятнадцати-шестнадцатилетние подростки, твердо убежденные, что молодежь способна спасти то, чему грозит гибель по вине старших, они опекали его, как слабоумного, — в свои двадцать восемь лет он, несомненно, представлялся им впавшим в детство. «Юные вестники грядущего в лучшем стиле», — заметил Блейден. И против обыкновения он не возмутился. Город и правда казался куда менее опасным, чем он ожидал.

Происходило и смещение привычных оценок, часто неприятное. Иногда он, словно в кошмаре, чувствовал, что стоит над завесой, разделяющей участников спора, и видит, как эти два типа людей, таких непохожих в своем мироощущении и понятиях о справедливости, преспокойно живут каждый на своей половине. Порой казалось даже, что червь человеческой жизни попросту рассечен на две части и каждая часть ползет куда-то сама по себе, нисколько не заботясь о судьбе другой и даже не зная, что эта другая часть существует. Он высказал это Марко, а затем и самому Андраши.

— Они на своей половине вообще не существуют, — объяснил Марко, — так как, что бы они ни делали или что бы ни делали мы — все те же средства и цели, о которых вы говорите, — у них впереди ничего нет, они не могут ни расти, ни развиваться. Вся жизнь, целиком, воплощается теперь в нас и находится по нашу сторону завесы.

Андраши такие заключения только забавляли.

— Это наивный, но необходимый миф, мой дорогой капитан, который каждая из сторон придумала для себя. Иначе какие вообще могут быть стороны? Это — неотъемлемый элемент диалектики истории, как выразился бы ваш приятель, но только на этот ее элемент он, разумеется, предпочитает закрывать глаза.

Руперт не мог принять и этого — разница была, решающая разница.

— Ах, мой дорогой друг, — возразил Андраши, — вы, несомненно, думаете о таких проявлениях варварства, как это учреждение в центре города? Вас тревожат подобные вещи? Они могли бы не выставлять его напоказ. Тогда ваше прелестное английское лицемерие — простите меня, я глубоко уважаю вашу страну, — вероятно, было бы удовлетворено. Но мы, обитатели Центральной Европы, более откровенны. Без подобных учреждений в армии начнутся заболевания. Прискорбный, но факт, полновесный факт. Причем в любой армии.

Ну а что касается остального, в частности Вейнберга и его семьи, всей этой стороны вопроса… так ведь человечество — темный зверь, не правда ли? А ученый, как вы понимаете, не может отправиться в плаванье в темноте. Особенно в подобные времена. Распалась связь времен, так мне ли брать на себя ее восстановление?

В любом случае, чего не может не признать ни один разумный человек, сохраняющей объективность, остается одна проблема… проблема, связанная с евреями, — не то чтобы он, Андраши, хоть в какой-то мере одобрял, но тем не менее… тогда как партизаны, коммунисты отвергают все доводы, кроме своих собственных.

Андраши поднялся с кресла и теперь стоял у своего стола. Массивный человек, твердо ступающий по земле отлично обутыми ногами. Его умное лицо было чуть наклонено, и падающая на лоб прядь обрамляла серебром квадратную тяжелую голову, чьи научные прозрения заслуженно ценились во всем цивилизованном мире. Нельзя же, доказывал Корнуэлл, разговаривая с Марко в те первые дни, когда Марко еще не потерял терпения и не вернулся с Юрицей к его людям, чтобы глотнуть свежего воздуха, как он изволил выразиться, — нельзя же разнести мысли подобного человека по черно-белым полочкам пропаганды.

— Он считает необходимым сохранять объективность — вот как стоит вопрос для него.

— То есть просиживать задницу, выжидая, чтобы всякая опасность миновала?

— Это несправедливо. Он хочет, чтобы мы помогли ему выбраться отсюда. Потому что хочет, чтобы наша сторона победила.

— Наша? Ну, надеюсь, вы не ошибаетесь.

— Конечно, нет. Да вы и сами знаете, что мы обязательно должны его вывезти. Он наткнулся на что-то по-настоящему большое. Он вчера намекнул на это. Немцы разрабатывают какую-то новую бомбу… на атомах, кажется, или что-то в этом роде. Я в подобных вещах не разбираюсь.

— Тем больше оснований, чтобы он наконец решился.

Но Андраши отказывался ехать. По-прежнему все упиралось в некие гарантии. Дать же их, как выяснилось, могли лишь лица, облеченные высшей политической властью, — никого другого Андраши, по-видимому, признавать не желал. К счастью, передатчик работал отлично, и они могли пользоваться им и здесь, выходя на связь в разные часы и очень ненадолго, так что засечь их было трудно. Почти наверное их еще и не начали искать. Марко ушел рассерженный, не скупясь на обвинения что здесь, в городе, время медлило.

Время медлило, исполненное безмятежного спокойствия, и все же по мере того, как один тихий день сменялся другим, он все острее, хотя и смутно, ощущал скрывающееся за этим безумие. Вначале он думал, что причина проста: все-таки он живет во вражеском городе. Это можно было игнорировать, и он перестал тревожиться. Затем, на второй или третьей неделе, безумие обрушилось на него при ясном свете дня, ослепляя ужасом, сокрушая.

Он пил пиво с главным из «юных вестников» в ресторанчике на центральной площади, напротив вейнберговского банка, и следил за медленным движением армейских машин, которым дирижировал вермахтский регулировщик — лет шестнадцати, не больше, с удовольствием отметил он про себя. Они мобилизуют детей — еще одно доказательство того, как туго им приходится на востоке, хотя это, впрочем, и не требовало доказательств. Он наслаждался пивом и мирным зрелищем небольшого перевалочного центра в таком глубоком тылу, что им не интересовались даже бомбардировочные эскадрильи, базирующиеся в Италии, как вдруг чуть не над самой его головой раздался треск выстрелов. За одно коротенькое мгновение перед его глазами промелькнул быстрый калейдоскоп людей на улице, которые кидались в подъезды и прижимались к стенам. У старухи перевернулась корзинка с покупками, и по тротуару покатились капустные кочаны, какой-то мужчина окликал другого, врассыпную бежали дети. А потом — тишина и шепот Косты:

— Колонну ведут. Колонну.

Он перехватил сосредоточенный взгляд карих глаз Косты. Потом посмотрел на остальных посетителей — их было человек десять, мужчин и женщин, местных жителей, привыкших подозрительно относиться к чужим, и они подозрительно посмотрели на него, чужака. Он услышал стук собственного сердца — оно билось слишком часто. Вновь, совсем рядом, защелкали выстрелы. Все сидели и молчали. Он заметил, что выжидающее молчание этих людей уже не приковано к нему и Косте — теперь они смотрели мимо, на замершую улицу.

В дальнем конце площади, каким-то образом заставляя себя плестись мимо плоских зданий и объемных статуй застывших прохожих, которые не успели исчезнуть, появились медлительные шеренги мужчин и женщин. Их головы были опущены или покачивались, как у больных животных, руки нелепо дергались, ноги заплетались и шаркали. Они приближались. По сторонам колонны расхаживали охранники, дюжие молодчики в мундирах вермахта, и стреляли в воздух из своих «шмайсеров», задирая к небу их короткие черные стволы. Но люди, которые тащились через площадь по трое-четверо в ряду, покачивая головами, точно идиоты, казалось, не замечали выстрелов.

Коста прошептал:

— Ничего не будет.

Он смотрел, и к страху, заглушая его, примешивался едкий стыд. Эти евреи, мужчины и женщины, бредущие в скотской покорности, люди-животные, еле прикрытые лохмотьями, вызывали у него отвращение. Они тупо шли через площадь, выставляя напоказ свои непрошеные страдания, точно нищие в коросте и язвах, выклянчивающие жалость — одна серая бритая голова за другой, — и не замечали своего подтянутого, пышущего здоровьем эскорта, ухоженных молодых людей в щегольских мундирах победителей. Ему полагалось бы ненавидеть эскорт, а он обнаружил, что испытывает ненависть к заключенным. Он ненавидел их со всей силой вкрадчивых соблазнов этих лет, ненавидел ненавистью постороннего и благополучного к сломленным, стертым в порошок, уничтоженным, к тем, кто умирает мерзко и уродливо. Не надо, чтобы они были здесь. Не надо, чтобы они вообще были. Он боролся с собой, но тщетно. В стыд вплеталось подленькое радостное облегчение.

И даже страх не уменьшил этого облегчения. Да и оснований для страха не было никаких. Он осознал это в краткое мгновение паники, которая тут же рассеялась, едва задев его. Он сидел рядом с Костой за столиком в кафе, отгороженный от площади зеркальным стеклом. То, что происходило там, его не касалось. Даже крысиная подозрительность на небритом лице низенького толстяка за соседним столиком, человека, самая внешность которого грозила бедой — начиная от эмалевого значка на лацкане зеленого костюма и кончая ежиком коротко остриженных волос, — даже это не могло его сейчас встревожить. Они с Костой сидели спиной к стене, как предписывали инструкции, и дверь была совсем рядом. Но сейчас это не имело значения. Они вошли в ситуацию как ее составная часть, потому что смирились с ней.

Он следил за спотыкающейся колонной на улице и с омерзением ощущал, что ему чем-то близок человек в зеленом костюме и даже молодцеватые охранники, которые снова подняли свои «шмайсеры» и дали залп в дневную тишь. Как будто вся надежда на духовное и физическое здоровье воплощалась в охранниках, а все беды людские, вся гниль — в марширующей колонне. Словно какая-то часть его души была там, снаружи, в солнечном свете, давясь словами мерзкого одобрения. Он прижал ладонь к вспотевшей верхней губе и заметил, что у него дрожат пальцы. Коста пробормотал ему в ухо:

— Не двигайтесь. Они сейчас пройдут.

Как будто он мог шевельнуться. Он сидел, как мертвец, зажатый между стулом и столом. Он не мог отвести глаз от этой реки лохмотьев. Она текла мимо него медленно, и теперь ее слагаемые превращались в отдельные человеческие обломки. Он увидел старообразное существо, которое передвигалось потому, что его держала за руку женщина, — голова у него была как-то странно сдвинута назад, а растоптанные башмаки спадали с ног, точно у чудовищного клоуна. Он увидел еще одну женщину, а может быть, это была девочка-подросток — ее прямые черные волосы падали на ворот грязной кофты какими-то мокрыми складками. И еще, и еще — их головы качались, глаза ничего не видели, но они шли, шли, шли, как будто стремясь к нужной и полезной цели.

— Их ведут в Сегед.

Знаменитый лагерь под Сегедом, пресловутый перевалочный пункт на пути к бетонным камерам смерти, прославленное место, откуда не было возврата для тех, кого осудили здоровые телом и духом. С листа «Рейха» на столике ему задорно улыбалась белокурая красавица. Он почувствовал, что к горлу у него подступает тошнота. Это была реальность, реальность той Европы, которую он явился спасать. Но что здесь осталось спасать? Кто был достоин спасения, если все — и он в том числе — приветствуют этот смертный приговор, раз они остаются жить и позволяют ему исполниться? Он спорил с собой, знал, что его лицо покрылось потом, ощущал въедливый интерес человека в зеленом костюме и все это время не отрываясь смотрел на проходящую колонну. Женщина, по виду старуха (но может быть, и совсем молодая), споткнулась, упала и была тотчас с неимоверной энергией подхвачена своими соседями, у которых давно уже не осталось никакой энергии. Она проковыляла еще несколько шагов, снова упала и выкатилась из рядов на открытое место у края тротуара. Один из бодрых охранников ускорил шаг, остановился возле, раза два пнул нечищенным сапогом в груду заскорузлого тряпья, а затем, опустив свой «шмайсер» дулом вниз, нажал курок. Он увидел, как куча тряпья вдруг превратилась в человеческую фигуру, выгнула спину и вытянулась неподвижно. Розовощекий молодой охранник что-то деловито крикнул статуям, расплющенным у стены. Одна из них ожила, мужчина лет тридцати пяти двинулся вперед, подобрал мертвый ворох тряпья и свалил его на тачку, стоявшую у тротуара. На это потребовалось совсем мало времени, немного больше, чем нужно, чтобы захлопнуть крышку мусорного бачка — действие, носящее столь же санитарный характер.

Такой была теперь Европа. Такой была система, которая неумолимо становилась твоей собственной, если ты оставался живым внутри этих твердынь. В памяти Руперта, точно ядовитые грибы, возникли некоторые факты, почерпнутые в свое время из полузабытой информации, поступившей из источника уже в самом сердце этой Европы. Здесь, воплощенное в реальную операцию, демонстрировалось endg ü ltiger L ö sung — окончательное решение, — руководил им (внезапно этот факт облекся живой плотью) полковник СС по фамилии Эйхман, занимавшийся Венгрией, человек, которого он как-то видел в ресторане на площади Вилмош и которому Маргит слегка поклонилась, представительный мужчина, коллекционировавший картины Мане и вешавший их у себя дома (об этом ему рассказала тогда же Маргит) в доказательство преемственности сменяющих друг друга цивилизаций. «Нет, мне неприятно быть с ним вежливой, но Найди говорит…»

И в этой Европе были миллионы людей, неисчисленные миллионы тех, кто сидел в кафе и смотрел, как жертвы идут на смерть, тех, кто будет потом говорить, что их сердца при виде подобных страданий обливались кровью, но кто сейчас не собирался рискнуть даже капелькой крови ради спасения этих ковыляющих мумий, тех, кто будет потом объяснять, что пытаться что-то сделать было невозможно, или несвоевременно, или не имело смысла, или… или… или… Да, а внутри у них было и вот это, о чем они никогда не скажут, — они не скажут, что следили за тем, как колонна прокаженных бредет мимо, со сладким омерзением, зная, что они заодно с охранниками, даже в чем-то близки с ними, чувствуя свою принадлежность к победителям, а не к жертвам, В этот миг он понимал всех этих людей и был одним из них.

На руку, которую он прижимал к прохладной поверхности столика, упала капля пота. Неужели иначе нельзя — либо та, либо другая сторона, четко, без обиняков, без пощады, как сказал бы Марко? Если так, то он опоздал. Они все опоздали. Но этого не может быть. Вспомни, вспомни же! Вспомни последние мирные годы, Найди в Дунантуле, Европу, которую ты любил и хотел бы спасти, — ее изящество, ее веселье, дни верховых прогулок по лесам и лугам родового поместья Найди, уроки английского языка, которые Маргит превратила в уроки любви, когда Найди, притворяясь, будто он ничего не замечает, с утра в понедельник деловито уезжал в Пешт, где банк платил ему большое жалованье за любезную аристократичность и мягкое изящество манер. Он любил их обоих и сейчас еще любит их обоих. Они теперь там, в Дунантуле, среди холмов Балатона, ждут, чтобы все это кончилось, — Нанди с кирпично-румяными щеками, с вьющимися усами и небольшой плешью, но неизменно обаятельный и галантный, и Маргит, дивно юная, несмотря на все прожитые годы, красивей всех на свете, претворяющая будничную жизнь в счастье, в блаженство. Они сидят сейчас в малой гостиной, потому что остальные комнаты закрыты — не хватает дров, — и ждут за стеклами высоких окон, чтобы потоп схлынул и над страной, осеняя ее, вновь вознеслись вехи цивилизации. Они ждут. Как и он ждет. А мимо тем временем бредут колонны мертвецов.

Он вспомнил, как в последний раз обедал с Маргит — в «Трехклювой утке» возле Цепного моста, в тесном погребке, где мерцали свечи и было полно знакомых, где разговоры мешались в будоражащую многоголосицу, позвякивали бутылки и неизбежная цыганка надрывно пела модную песенку. Он даже помнил мотив и слова, глупые, но восхитительные, потому что их вполголоса повторяла Маргит только для него. «Csak egy kis lany van…» Он даже помнил, что подумал тогда: да, но это же правда — в мире есть только одна девушка. Маргит, его Маргит, распахнувшая врата жизни. В тот вечер она сказала: «Надвигается, И остановить уже невозможно. Нам придется сидеть и ждать… пока все не кончится… они все обезумели». Тогда это казалось правильным: ждать и тем временем по мере сил выполнять свой долг. И вот теперь он здесь, внутри самых внутренних твердынь, на сотни жутких миль внутри них, на расстоянии всего двух-трех дней пути от Дунантула, и будущее в его руках рассыпается прахом. Ничто уже никогда не будет прежним. Ничто уже никогда не будет чистым, полным надежд.

Он вдруг заметил, что на улице за окном что-то изменилось. Содрогнувшись, он начал подыскивать возражения. Неправда, что они только смотрят и ждут. Нанди и Маргит — друзья Андраши, а Андраши приехал сюда, чтобы бежать и действовать… действовать за них всех. Мысленно он в сотый раз перечитал радиограмму с базы, полученную на прошлой неделе, радиограмму для Андраши лично от самого Великого Старика, этого сгустка упрямого мужества, который сидит сейчас на Даунинг-стрит и управляет налаженным механизмом войны. «Мы приветствуем вас и ждем точка вы нужны нам сейчас». Он почувствовал непреодолимое желание немедленно обсудить все это с Андраши. Да, при первой же возможности.

Коста дергал его за рукав. Он поднял глаза и увидел, что на улице возобновилась нормальная жизнь: гремели повозки, цокали лошадиные копыта, иногда проносились грузовики — самое обычное уличное движение, которое регулировал невозмутимый юнец в мундире вермахта. Даже тачка с трупом исчезла. А совсем рядом с ним человек в зеленом костюме, встав из-за столика, натягивал желтое пальто. Проходя мимо, этот человек по-приятельски улыбнулся и пробормотал что-то о «беднягах», чуть нахмурившись, словно говоря: в конце-то концов, неужто нельзя было вмешаться? Коста встал, бросил на столик несколько монет и потянул Руперта за рукав. Они вышли из кафе гораздо быстрее, чем предписывали инструкции, круто повернули на залитом солнцем тротуаре и скрылись в проулке. В его конце они замедлили шаги, и Коста оглянулся. Но проулок был пуст — только две соседки что-то обсуждали, стоя в дверях своих домов. Они свернули за угол, Коста вывел его на улицу Золотой Руки, и они расстались.