"Ассасины" - читать интересную книгу автора (Гиффорд Томас)5 ДрискилВнешность соответствовала ему как нельзя более. Вот что я подумал, впервые увидев монсеньера Пьетро Санданато. Точно весь жизненный путь этого человека был заранее определен законами физиономистики, словно человек, родившийся с таким лицом, не мог стать не кем иным, кроме как священником, и его собственная воля и свобода выбора были тут бессильны. Такие лица встречаются у мучеников и святых на бесчисленных полотнах времен Ренессанса, украшающих залы многих музеев мира. А с другой стороны, он был очень похож на боевика-мафиози, с которым мне однажды довелось встретиться. Нервное, напряженное, усталое лицо с красноватыми тенями под глазами, а сами глаза угольно-черные, так и сверкают из-под тяжелых темных век. Он походил на статую Джиакометти. Изнуренный мужчина, но при этом гладкое, точно у ребенка, смуглое лицо, черные прямые волосы, на левой щеке одна-единственная ямочка от оспы, точно некий брэнд, специальная отметина при всей остальной безупречности черт. На нем была рубашка с воротничком-стойкой, поверх накинуто черное пальто. Наряд довершала черная шляпа с мягкими полями и какие-то по-детски маленькие черные перчатки, которые он снял, когда отец Данн начал знакомить нас. В полдень он встретил его в аэропорту Кеннеди и уже оттуда привез на машине в Принстон. — Мистер Дрискил, — очень тихо произнес Санданато хрипловатым голосом с характерным певучим акцентом. — Я уполномочен передать вам глубочайшие соболезнования в связи с кончиной нашей дорогой сестры Валентины от кардинала Д'Амбрицци. А также от его святейшества Папы Каллистия. Наша скорбь глубока и искренна. Настоящая трагедия для всех нас. Я, разумеется, тоже был лично знаком с вашей сестрой. Я проводил гостей в Длинную залу, сюда же с командного поста Маргарет Кордер явилась сестра Элизабет. Санданато обернулся к ней, пожал руку. — Какая трагедия, сестра, — пробормотал он. Миссис Гэрритис подала кофе. От ленча монсеньер отказался, и вот трое церковников начали неторопливую беседу. Я не слишком прислушивался к тому, что они говорят. Санданато намеревался прогостить у меня несколько дней, и я разглядывал его, пытаясь понять, что он за человек. Никогда прежде не доводилось видеть мне столь взвинченного и напряженного человека. Лицо, походка, манера держаться, взгляд, буквально все в нем вызывало ассоциации с чем-то церковным и типично римским, столь чуждым моей нынешней жизни. И еще непрестанно вспоминались мученики святые в картинных галереях, лицо Христа в терновом венце, струйки крови, стекающие по Его лбу, все это я помнил еще с детства, со школы, где конец полутемного коридора украшало именно такое изображение. И еще почему-то возникали реминисценции с персонажами массовки, с помощью которых Феллини выстраивал задние планы в своих фильмах. Волосы у Санданато блестели, как стекло. За то время, что я исподтишка наблюдал за ним, он выкурил три сигареты. Руки слегка дрожали, от чего создавалось впечатление, что нервы у этого человека ни к черту, что еще миг — и он не выдержит, и тогда произойдет какое-то несчастье. И вот наконец Гэрритис подхватил сумки Санданато и понес их наверх, и монсеньер последовал за ним, бесшумно ступая, темная фигура в шлепанцах «от Гуччи». Я обернулся к Арти Данну. — Вам удалось хоть немного поспать? — Четырех часов сна для меня вполне достаточно. Всегда сплю сном праведника. Я и днем могу подремать, урывками, выработал манеру, ну точь-в-точь как у Колтунки. Ну, ладно, мне, пожалуй, пора. — У кого, простите? — спросила Элизабет. — У Колтунки, — ответил Данн. — Это моя кошка. И кличка у нее Колтунка. От слова «колтун». Целых два года прожила без имени, а потом вдруг меня осенило. Вся так и набита колтунами. И такая же волосатая. На редкость противное животное. Однако не заводите меня... — Поверьте, я и не собиралась, — сказала Элизабет. — Просто не знала. Это отвратительно. — Именно это я и пытаюсь сказать, — улыбнулся ей Данн. — Надо идти, кормить эту несносную тварь. Он вышел, Элизабет обернулась ко мне. — До чего же неприятный человек! И потом, есть у него какая-то тайна, отдала бы все, чтобы узнать. Есть в нем нечто такое, что просто меня пугает! — Кстати, о страхе, противности и прочем, — заметил я. — Расскажи мне о Санданато. О его месте в церковной иерархии. — Ни разу не видела его без Д'Амбрицци. Я имею в виду, он его креатура, он обязан карьерой Д'Амбрицци. Кардинал нашел его в сиротском приюте, взял с собой, вырастил, выучил и теперь сильно от него зависит. Санданато — его правая рука в непрекращающейся борьбе с кардиналом Инделикато... — А из-за чего борьба? — На карту поставлено будущее Церкви, сама природа Церкви. Пятьдесят лет соперничества, каждую минуту готовы вцепиться друг другу в глотку, так, во всяком случае, говорят. А теперь... — Она пожала плечами и принялась поправлять высохшие цветы в медной вазе на буфете. — Что теперь? Знаю, я уже не вхожу в круг избранных. Потерял членский билет в католический клуб, но ты можешь мне полностью доверять. — Просто подумала, тебе неинтересны все эти досужие сплетни. — Доверься мне, сестра. — Я хотела сказать, все же странно, что эти двое прошли через пятьдесят лет борьбы, знали победы, поражения и отступления. И вот теперь оба эти старика находятся в каком-то шаге от финального триумфа, от папства. — Но ведь они действительно слишком стары для этой должности, тебе не кажется? — Зато живучи и полны сил, — ответила она. — И потом, возраст здесь не главное. Задача нового Папы — обозначить приоритеты, определить общее направление развития Церкви. Честно говоря, более молодые кандидаты гораздо слабей. Ну, кроме разве что кардинала Федерико Скарлатти, но он еще слишком молод, ему всего пятьдесят. — Так, значит, Санданато можно назвать организатором предвыборной кампании Д'Амбрицци? — Ты же знаешь, Бен, здесь действуют другие правила. — Ни черта подобного. Зря только расходуют партийный пыл на этого старого иезуита. Она улыбнулась. — Ты невозможен и, подозреваю, гордишься этим. В любом случае, Санданато папство не светит. Он будет главой администрации. А уж если говорить о должности организатора предвыборной кампании, то им мог бы быть Кёртис Локхарт. Впрочем, это всего лишь догадки. Но сам факт той встречи Локхарта и Хеффернана свидетельствует о том, что они не беспочвенны. — И что из этого следует? Что некто не хотел, чтобы Д'Амбрицци выиграл... — Господи, о каком — Еще какая лотерея, сестра. Итак, некто устраняет Хеффернана с Локхартом, чтобы уменьшить шансы Д'Амбрицци на престол. Возможно такое? — Звучит абсурдно! Нет, серьезно, Бен, это же не один из триллеров Данна. Что бы он там ни плел! — Абсурдно? А мне кажется абсурдным тот факт, что троих человек устранили столь жестоко и хладнокровно. И то, что они были, на первый взгляд, убиты без причины, без мотива, вот это и кажется мне абсурдным. Мотив был, сестра. Ты уж поверь. Я просто сгораю от любопытства. Хочу, чтобы человек, убивший мою сестру, заплатил за это. Но мы его не найдем, пока не узнаем причин. И вот еще что. Папский престол вполне может стать веским мотивом для убийства в церковном мире. Я завелся, меня, что называется, понесло. На секунду я даже поразился, что могу испытывать столь всепоглощающий гнев. Все равно что заметить красные сверкающие глаза дьявола в прорезях маски святости. Сестра Элизабет скрестила руки на груди и окинула меня испытующим взглядом. Задумалась о чем-то, а потом тряхнула своей пышной гривой. Она оценивала ситуацию. И вот наконец взгляд ее смягчился, точно она решила дать мне еще один шанс. — И все равно, — сказала она, — звучит это все абсурдно. Я знаю этих людей. Никакие они не убийцы. Не стану притворяться, Бен, я просто пока не понимаю, что происходит. И не готова, в отличие от тебя и отца Данна, делать скоропалительные выводы. Стараюсь сохранять голову ясной. — Главное, чтоб не пустой, — язвительно заметил я. Она засмеялась, даже замахнулась на меня и страшно напомнила в этот момент Вэл. — Нарываешься на драку. — Ты права, — ответил я. — Еще как нарываюсь. — Что ж, хорошо, что предупредил. Настоящий брат Вэл, другого у нее просто быть не могло. — И еще сын своего отца. Не забывай. Во мне сидит безжалостный сукин сын. — Я погрузился в кресло, попытался расслабиться. — Хочу выработать свой подход к ситуации. Я даже еще не осознал до конца сам факт смерти Вэл. И пока не знаю, как буду жить с этим дальше. Чуть раньше мне казалось, что знаю, но теперь нет, не уверен. А пока попробуй меня развеселить. Расскажи что-нибудь еще о Санданато, и тогда я поделюсь с тобой одним своим наблюдением. Поговори со мной, сестра. Она вздохнула. — Ну, отношение у меня к монсеньеру двойственное. Порой мне казалось, он свой человек в Ватикане. Абсолютный технократ, холодный, расчетливый, который знает, как работают колесики и винтики этого механизма, который может настраивать его, как скрипку Страдивари... А потом вдруг начинало казаться, что Санданато истинно религиозный человек. Чуть ли не монах. Он обожает монастыри, просто помешан на них, наверное, там его место. Как бы там ни было, но для Санданато Церковь — это мир, а весь мир — Церковь. В этом и состоит главное различие между ним и Д'Амбрицци. Кардинал понимает, что есть мир и есть Церковь. И что еще более важно, считает, что последнее должно существовать в первом. Вписываться в него. Кардинал Д'Амбрицци самый земной человек из всех, кого я знала. — Тогда странно, что пара эта неразлучна. — И вот еще что, — задумчиво добавила она, глядя из окна на часовню с запорошенной снегом крышей. — Думаю, Санданато — это совесть Д'Амбрицци. Правда, Вэл считала Санданато фанатиком, чуть ли не маньяком. — Элизабет улыбнулась каким-то своим воспоминаниям. В комнате воцарилась тишина. На улице темнело, со всех сторон сгущались враждебные тени, наползали на дом. Я думал о Вэл, думал, каким мог быть человек, осмелившийся поднять на нее руку. И еще думал, что сделаю с ним, если найду. Элизабет щелкнула выключателем, включила одну лампу, потом вторую. Ветер взвыл в каминной трубе, выбросил на коврик кучку пепла. — Ты обещал поделиться каким-то своим наблюдением, — тихо сказала она. — А, да... Он влюблен в тебя, сестра Элизабет. Она открыла рот, потом закрыла и начала медленно заливаться краской. Даже дар речи потеряла на несколько секунд. — Вот это уж полный абсурд, Бен Дрискил! Просто смешно! Бред какой-то! Просто не представляю, как ты мог додуматься до такой идиотской... — Успокойся, сестра. Это сразу бросается в глаза. Это совершенно очевидно. Он просто глаз не может от тебя оторвать. Нет, круто, ничего не скажешь! — Вэл рассказывала, как ты можешь вывести из себя любого, но это, пожалуй, перебор... — Послушай, Элизабет, я же не говорил, что Она закатила глаза, щеки пылали. — Тебе следует преподать хороший урок, негодник! Она пересекла всю комнату по диагонали, у выхода остановилась и обернулась. Видно, хотела сказать что-то еще, но не нашла слов. И просто вышла. Затем я услышал, как она поднимается по лестнице. Гнев мой прошел. И я снова принялся размышлять об убийце Вэл. Кем бы он там ни был. Где бы ни находился. Отец неподвижно лежал на прохладных белых простынях, лицо было серым, как оконная замазка. Глаза закрыты, но веки слегка подрагивают, точно крохотные крылышки птицы. Палата выглядела в точности как в какой-нибудь телевизионной мелодраме: кругом аппараты, приборы, мониторы, издающие слабое попискивание, эдакий музыкальный больничный фон. Палата отдельная, просторная и удобная, лучшая из всех, что могли предоставить в местной больнице. Почти президентский номер. Даже подсоединенный ко всем этим аппаратам, больше похожий на мертвого, чем на живого, отец выглядел выдающимся образчиком рода человеческого. Огромный, массивный; я почему-то ожидал увидеть хрупкого, слабого старичка, каким он казался, когда вдруг упал у подножия лестницы. Но я ошибался. И мне показалось, что сейчас он в гораздо лучшем состоянии, чем тогда, дома. Не вид отца меня беспокоил, а склонившаяся над ним монахиня в черной сутане. Она нашептывала что-то ему на ухо, точно ангел смерти. Сестра, проводившая меня в палату, была высокой, плотной цветущей женщиной с суровым взглядом и решительными манерами. Она подошла к постели, тоже что-то шепнула, и монахиня молча кивнула и проскользнула мимо меня, обдав запахом чистоты и дешевого мыла, столь хорошо знакомого с детства. Именно так пахло от монахинь в школе. И еще послышался шелест ее сутаны, и мне показалось, что она произнесла мое имя, просто — Как видите, ему здесь удобно. Он просто отдыхает. Из коматозного состояния вывести удалось, но он много спит. Вот здесь он подсоединен к монитору, — она взмахом руки указала на попискивающий прибор, — и мы может отслеживать его состояние с дежурной стойки. В палате интенсивной терапии его продержат недолго, в том нет нужды. Дня через два доктор Моррис собирается его поднять. Жаль, что вы разминулись с ним, мистер Дрискил. Что ж, — добавила она, умело взбивая под головой больного подушки, — оставлю вас на несколько минут. — Сестра, вы видели, что я пришел со священником? Он тоже хотел бы поговорить с отцом... — Нет, боюсь, это невозможно. Сюда мы допускаем только членов семьи. — Тогда, возможно, вы объясните мне, какие родственные узы связывают меня с монахиней, которая только что порхала тут над отцом, точно демон смерти? — О, это... Я не знаю. Она приходит сюда каждый день, утром и около полудня. Наверное, получила разрешение, вот только я не знаю... — Священник, которого вы видели со мной, является личным эмиссаром Папы Каллистия, прибыл из Рима. Не думаю, что стоит отправлять его обратно в Рим несолоно хлебавши, как вам кажется? — Конечно, нет, мистер Дрискил. — И еще был бы вам страшно признателен, если б вы проверили, что это за монахиня. — Конечно, мистер Дрискил. — А теперь оставьте меня с отцом. Она затворила за собой дверь. Я стоял спиной к окну, смотрел на отца, отбрасывал тень на его лицо. — Узнаю своего сына. Молодец, хороший мальчик, Бен. — Веки дрогнули, левый глаз приоткрылся. — Мой совет, не допускай, чтобы у тебя случился сердечный приступ. Точно ракета врезалась в грудь. Умирать надо не так, а как подобает приличному и благородному человеку. — Смотрю, ты почти в порядке, — заметил я. — До смерти меня напугал. — Когда скатился с лестницы? — Нет. Когда заговорил, сейчас. Я не ожидал, что... — Да я просто притворяюсь, — сказал он. — В смысле? — Ну, что мне полегчало. Чувствую себя просто ужасно. На то, чтобы поднять руку, уходит чуть ли не полдня. С докторами говорю мало. Они полностью мной завладели и правят здесь бал, проклятые садисты. — Дышал он тяжело, с присвистом, хватал воздух мелкими глотками. — Мне все время снится Вэл, Бен... Помнишь тот день, когда Гарри Купер рисовал ее... и тебя?... — Знаешь, буквально вчера об этом думал. — Сны, черт побери, наводнены умершими. Вэл, Гарри Купер, твоя мама... — Он тихо закашлялся. — Я рад, что ты здесь, Бен. Подойди, поцелуй отца. Я склонился над ним, прижался щекой к щеке. Она была сухой и теплой, и еще немного шершавой, наверное, от щетины, этим и объяснялся серый цвет кожи. — Возьми меня за руку, Бен. — Я взял. — Ты трудный мальчик, Бен. Сам знаешь. Трудный. Всегда таким был и будешь, наверное. Я выпрямился и шутливо заметил, что в том, очевидно, и состоит мой шарм. — Да, таким и останешься, — пробормотал он. — Знаешь, а Папа прислал к тебе эмиссара. Ждет за дверью. — О Господи, неужто я настолько плох? — Он и из-за Вэл тоже приехал. С двойным, так сказать, умыслом. — Это кощунство, Бен. Ты грешник. — Он не уйдет, пока не увидит тебя. Думаю, ты понимаешь. — Да, наверное. Что ж, Бен, надеюсь, ты удовлетворил свое любопытство. Убедился, что я еще жив и брыкаюсь? — Я кивнул. — И не смотри на меня так, я тебе не чужой. Я все думал, когда ты придешь. — Они говорили, что ты в коме. — Я улыбнулся ему. — Так что тебе повезло, дождался меня. — Я вообще везучий. — Он слабо усмехнулся. — А что это за монахиня, что тут вокруг тебя вертелась? Он покачал головой. — Воды, Бен. Пожалуйста. Я поднес пластиковый кувшинчик, он начал пить через соломинку. Потом отдышался и сказал: — Пусть этот человек от Папы войдет. Что-то я устал. Приходи еще, Бен. — Приду, — кивнул я. И был уже у двери, когда он заговорил снова. — Послушай, Бен, что там известно об убийце? Вэл, Локхарт, Энди... они кого-нибудь поймали? Я покачал головой. — Стреляли из одного и того же оружия. Видимо, один и тот же человек. Он закрыл глаза. Я вышел в коридор, оттуда — в приемную. Санданато курил сигарету и смотрел во двор на старый красного кирпича больничный корпус. Снова пошел снег с дождем, за окном смеркалось. Днем он подремал, но не выглядел выспавшимся или отдохнувшим. Путь от Рима был не близок, ему тяжко далась каждая его миля. — Отец проснулся, — сказал я. — Так что можете воспользоваться случаем. Он кивнул, потушил сигарету и направился по коридору к палате. В приемную вошла сестра Элизабет в сопровождении монахини, которую я видел в палате отца. Контраст был поразителен. Уверен, эта пожилая женщина даже не помышляла о том, что можно быть монахиней и выглядеть и вести такой же образ жизни, как Элизабет. Элизабет посмотрела на меня, потом наклонилась к монахине: — Вы вроде бы должны знать этого изрядно поистрепавшегося типа? — О да, — ответила та. Черты лица изумительно тонкие, точеные, кожа гладкая, она напоминала драгоценное изделие из фарфора, которое со временем только прибавляет в цене. Волосы, разумеется, спрятаны, лицо окаймляет белый головной убор. Эта женщина была красива даже сейчас, оставалось лишь гадать, до чего хороша она была в молодости. Мне всегда везло на красавиц монахинь. А то, что на носу у них бывают бородавки, а над верхней губой часто растут усики, об этом я почти забыл. — Я знаю Бена вот уже сорок лет, — сказала она. — А вот он, похоже, меня не помнит. И тут я вспомнил, точно молнией пронзило. — Как можно вас забыть! Сестра Мария-Ангелина? Надо же! Сестра Мария-Ангелина помогла мне преодолеть первый кризис веры. — Жаль, что она не смогла шагать с тобой рядом и дальше по жизни, — заметила Элизабет. — Поднимать всякий раз, когда ты спотыкался. — Она улыбалась, а глаза весело блестели. — Что вы имели в виду, Бенджамин? — Мария-Ангелина с любопытством смотрела на меня. — О каком кризисе идет речь? — Я учился в школе, и однажды мне все это просто обрыдло. Вы стукнули меня линейкой по рукам. И тогда я убежал, спрятался в школьном дворе. А потом вы меня нашли. И я подумал, все, тебе конец, друг, сейчас начнется что-то страшное. Но вместо этого вы вдруг обняли меня, стали похлопывать по спине, утешать, говорить, что все будет хорошо. Я так тогда и не понял, что происходит. И до сих пор толком не понимаю, сестра. Так что, будьте уверены, забыть вас я никак не мог. — Странно, — протянула она. — А вот я ничего не помню. Ничегошеньки. Впрочем, мне уже стукнуло семьдесят, так что неудивительно, что память подводит. — Полагаю, то был один из рядовых случаев в вашей практике. Не знал, что вы знакомы с моим отцом. — Ваши отец и мать... О, мы были очень дружны. В тот день, когда с вашим отцом случился приступ, я как раз навещала миссис Френсис. И тут вдруг его привозят... просто ужасно. Ваш отец, мистер Дрискил, он принадлежит к тому разряду мужчин, с которыми, кажется, ничего никогда не случается. — Она заглянула мне прямо в глаза, потом обернулась к Элизабет. — Есть на свете такие мужчины. Точно лишены гена смерти... Но, разумеется, все мы плывем в одной лодке, и причал для всех один. Не так ли? — Она улыбнулась и тихонько вздохнула. — Я так рада видеть вас, Бен. И примите мои самые искренние соболезнования. Сестра Валентина, о, она была таким милым ребенком! Хорошо хоть ваш отец поправляется. Буду молиться за всех вас. Тут Элизабет потянула меня за рукав, и мы отошли. Она смотрела на меня и застенчиво улыбалась. И я подумал: что бы я делал сейчас без нее? — Вэл в точности так же тянула меня за рукав, — сказал я. — Извини. — Она тотчас отпустила мою руку. — Да ничего страшного, — сказал я. — Мне даже понравилось. Мне... было приятно. — Теперь обещаешь вести себя хорошо? — Голос ее звучал так нежно и тихо. — Опять за свое! — проворчал я. — Ладно. В любом случае исправляться уже поздно. Мы ехали домой, и тут вдруг меня осенило. — Сестра Мария-Ангелина, — сказал я. — Интересно, знала ли она отца Говерно? Красивые девушки ему нравились. И он не мог не обратить на нее внимания. Или все это глупости? — Как знать, — ответила Элизабет. Она не давала мне уснуть. Она пробила брешь в моем сне, в темноте ночи, в самом понятии об отдыхе и покое. Я закрывал глаза и видел перед собой ее лицо, словно она явилась ко мне во сне. Но только то не был сон. Я не спал, потому что так хотела Вэл. Она дала мне несколько дней свыкнуться со страшной мыслью о ее смерти. И вот теперь пришла ко мне и требовала действий. «Довольно плакать и горевать, — кричала она мне. — Давай, большой брат, говори, что собираешься делать? Какой-то поганый ублюдок снес мне полчерепа, и что ты собираешься предпринять по этому поводу? — И она не дразнила меня, нет, не собиралась играть в недомолвки, она требовала ответа на вопрос. Она была полна энергии и решимости. — Я свое получила, — говорила она мне, — я приняла вызов и пошла на риск, и за это меня убили. И еще я оставила тебе достаточно ключей, чтоб разобраться в этой таинственной истории... Я пыталась узнать об отце Говерно, я спрятала в барабане снимок... А теперь, ради бога, лови эту подачу и вперед!... О большой Бен, зачем я только доверилась тебе, ты такой болван и рохля! Будь храбрым ради меня, Бен, поднимайся и покажи им всем!» Примерно в полночь, когда весь дом спал, я почувствовал, что порядком устал от своей любимой покойной сестры. Даже ее призрак был слишком шумен и активен. Что ж, иначе и быть не могло. Даже в смерти Вэл была той же, что и при жизни, настойчивой, решительной. Я поднялся с постели и накинул халат. Она не собиралась оставлять Меня в покое, прервала ход рассуждений, заговорила снова: «Завтра ты похоронишь меня, Бен. Похоронишь уже завтра. И когда это случится, Бен, я уйду от тебя навсегда, уже не буду с тобой...» — Нечего на меня давить, — пробормотал я. — Ты всегда будешь со мной, моя дорогая маленькая сестричка, и оба мы знаем это. И по-другому просто быть не может. — Тут я услышал, как она крикнула нечто похожее на «рохля». И голосок замер вдали. Мне нужно было выпить. Может, виски поможет уснуть или усыпит Вэл. И вот я стал спускаться вниз, слушая, как поскрипывает и постанывает старый дом под ударами ветра. Гудит и стонет, не дает покоя призракам. В Длинной зале горел свет. Санданато сидел в одном из кожаных кресел, спиной к потухшему камину. — Ну и холодрыга же здесь, — сказал я. На столике рядом с ним стояла бутылка бренди. В руке был зажат стаканчик. В пепельнице догорала сигарета. Он медленно поднял на меня глаза. Веки тяжелые, набрякшие, лицо измучено бессонницей. При моем появлении он, похоже, ничуть не удивился. — Вот, никак не мог заснуть, — сказал он. — И еще, извините, воспользовался вашим бренди. Я вас разбудил? — О, нет, нет. Я тоже не мог заснуть. Все думал о завтрашних похоронах. Боюсь, здесь будет твориться сущее безумие. Половина скорбящих будет ждать, что сестра восстанет из гроба и объявит о спасении всех добрых католиков. Вторая половина будет считать, что она заключила пакт с самим сатаной, а потому отправится прямиком в ад. Ну, примерно так. Нервы, знаете ли, на пределе. Он кивнул. — Судя по всему, у вас не меньше проблем, чем у меня. И, э-э, могу ли я предложить стаканчик вашего же бренди, мистер Дрискил? — Конечно, можете. — Он налил мне щедрую порцию напитка, я предложил ему добавить себе. Он протянул мне стаканчик. — Спасибо, монсеньер, может, теперь нам удастся уснуть. Мы чокнулись и выпили за это. — Простите за любопытство. Вы, наверное, художник? Замечательная работа. Просто прекрасная. Такая подлинность чувств. Такая высокая духовность. Секунду я не понимал, о чем это он. Но вот Санданато затянулся сигаретой и указал рукой в дальний конец комнаты. И я увидел. Он снял кусок ткани, прикрывавшей мольберт. Откуда ему было знать о нежелании отца выставлять напоказ неоконченную работу? Я силился разглядеть полотно в сумеречном свете одной-единственной настольной лампы. — Нет, это отец. Он у нас художник. — Истинное чувство трагизма. А также глубокое знание и понимание истории христианства. Скажите, он когда-нибудь писал развалины древних монастырей? Поистине драматическое зрелище... Но и эта картина очень и очень хороша. Вы что же, не видели ее прежде? — Вообще-то нет. Он никогда не показывал незаконченных работ. — Пусть это будет нашей маленькой тайной. Вот скромность истинного творца. — Он поднялся из кресла. Профиль отчетливо вырисовывался на фоне света. Нос орлиный, на лбу, несмотря на холод, царивший в комнате, выступила испарина. — Подойдите, присмотритесь как следует. Уверен, вы найдете это полотно совершенно завораживающим, при условии, конечно, если до сих пор не разучились отличать подлинный католицизм от надуманного. — Тут он выдохнул струю дыма, и лицо его заволокла серо-голубоватая дымка. — До сих пор? — Ваша сестра как-то упоминала, что вы были иезуитом. Ну а потом, — он пожал плечами, — потом... отошли от этого. — Деликатно сказано. — Должен признаться, ваша сестра выразилась куда грубей и категоричней. В духе улицы. У нее, знаете ли, был... такой выразительный язык и тонкое чувство идиомы. — Не сомневаюсь. Вернее, знаю. — Скажите, почему вы оставили семинарию? — Из-за женщины. — Она того стоила? — Разве этого нет в моем досье? — Помилуйте, о чем это вы? Никакого досье не существует... — Ладно, забудьте. Неудачная ремарка, продиктованная исключительно бессонницей. — Так женщина того стоила? — Как знать. Возможно, когда-нибудь найду ответ. — Я слышу сожаление в голосе, или мне показалось? — Думаю, вы ухватили палку не с того конца, монсеньер. Я ушел из-за Девы. Я не мог купить ее, а потому все остальное... — И вы до сих пор не знаете, стоило ли уходить из-за этого? — Единственное, о чем жалею, так это о том, что использовал ее как предлог. Существовали другие куда более веские причины. — Ладно, автобиографических подробностей на сегодня, думаю, хватит. — Он улыбнулся. — Идемте, хочу, чтобы вы взглянули на работу отца. Мы подошли к мольберту. Я включил еще одну лампу и увидел императора Константина, получившего знак с небес. В характерном своем мощном примитивном, даже повествовательном стиле отец запечатлел важнейший поворотный момент в истории Запада. Щурясь сквозь табачный дым и задумчиво поглаживая подбородок, монсеньер Санданато разглядывал полотно, а потом вдруг заговорил, словно меня и не было здесь вовсе. Словно рассказывал какому-то язычнику о том, что случилось в те давние времена на дороге, ведущей в Рим. Он говорил о Церкви и крови, пролитой за нее... Историю Церкви всегда можно было сравнить с пестрым гобеленом, где изображены раскрытые в крике рты, плоть, с которой содрана кожа. И все вокруг тонет в свернувшейся крови, и все эти страсти продиктованы беспредельными амбициями, алчностью и коррупцией, и все в конечном счете решают заговоры и военные походы. Но при этом всегда надо было сохранять тонкий баланс добра и зла, власти, эгоизма, светскости и строгости, всегда надо было давать человеку веру и надежду. Надежду и обещание, которые могли бы сделать его абсолютно невыносимое во всех отношениях существование более или менее сносным. Неважно, кого мучила и убивала Церковь в данный момент, делали это люди. Люди, а вовсе не вера, за которую стояла Церковь. Во все времена были плохие и хорошие люди. А вот вера — это нечто совсем иное, это идея, что Христос умер за наши грехи, что человек в слабости своей обрел в Христе надежду на вечную жизнь, именно вера всегда перевешивала чашу весов. Добро всегда нечто большее, чем нас учили, а вот пути к достижению этого добра вызывают сомнения. Чаще, чем хотелось бы. — До двадцать седьмого октября 312 года, — говорил Санданато, — быть христианином было довольно просто и даже по-своему приятно. Да, тебя могли скормить льву, тебя могли заковать в кандалы и прогнать сквозь строй римлян, до смерти избивающих палками или бичами ради чисто спортивного интереса. Тебя даже могли распять на кресте на обочине какой-нибудь римской дороги, чтоб ты служил другим наглядным уроком. Зато ты четко знал, в каких отношениях находишься со всем остальным миром. Богатство, власть, плотские утехи — это зло; бедность, вера в Господа, обещание спасения — это добро, из этого должно складываться твое существование. Санданато выбрал не слишком подходящее время для лекции, но следовало признать, она меня увлекла. Мне почему-то стало спокойно, не хотелось спорить и отрицать. Я снова начал мыслить, как подобает доброму католику. 27 октября 312 года. Константин, по происхождению германец, тридцати одного года от роду, владел шестью языками, был доблестным воином, императором и язычником, правившим от Шотландии до Черного моря. И в 312 году он готовился к решающей битве у одного из самых больших мостов Рима. И вот вечером накануне битвы, когда стало смеркаться, Константину вдруг было видение... и мир после этого стал совсем другим. В небе, красно-золотом от лучей заходящего солнца, он вдруг увидел крест Иисуса и услышал голос, тот же голос, что взывал к святому Павлу на пути его в Дамаск: «Под этим знаком победишь ты». Утром император вступил в бой, и на щитах его солдат и лбах лошадей был нарисован крест. И они выиграли это сражение. Теперь Рим принадлежал ему, и Константин знал, что принесло ему победу. Власть и сила Иисуса. 28 октября 312 года. Весь в поту, забрызганный кровью и грязью, он потребовал, чтобы его отвезли в ту часть Рима, где прятались христиане. И там перед ним предстал насмерть перепуганный маленький человечек с коричневой кожей. То был Мильтиад, тогдашний Папа. Всю свою жизнь Мильтиад провел в бегах, страшно боялся пленения и неминуемой казни. Он настолько растерялся от страха, что потребовал переводчика, хоть в том и не было нужды: Константин превосходно говорил по-латыни. Папа дрожал с головы до пят, представ перед высоким белокурым тевтонцем. Выслушал его и едва не грохнулся в обморок. Отныне и навсегда все будет по-другому, по-новому, гораздо лучше. Рим станет христианским. Корону императора украсит гвоздь с распятия Христа, еще один гвоздь приспособят его коню, чтоб тот всегда был с ним во время сражений. На следующий день император Константин с семьей, а также с Мильтиадом и своим первым духовником, священником Сильвестром, проехал через весь Рим, мимо цирка Калигулы, мимо храмов Аполлона и Цибелы, к кладбищу, что находилось на Ватиканском холме. И там преклонил колени перед могилой с прахом Петра и Павла и молился. Затем процессия объезжала кладбище, а император отдавал распоряжения: здесь следует построить базилику Петра, прямо над его останками, а вот прах Павла надо перенести в другое место и захоронить у дороги в Остию, где он был убит. Там же возведут вторую базилику. И это еще не все. У Константина появилась новая миссия. Процессия двинулась к Латеранскому холму, где стояли дворцы древнеримской фамилии Латеранов. Константин распахнул ворота: «Добро пожаловать во владения Мильтиада. Отныне здесь будет жить он и все преемники благословенного апостола Петра!» Через пятнадцать месяцев Мильтиад умер, и Папой стал Сильвестр, коронованный самим Константином. Сильвестр, первый мирской Папа, рьяно ухватился за представившуюся ему возможность и энергично принялся за дело. Превзошел своего предшественника Мильтиада и стал весьма влиятельной фигурой новой Церкви. Именно Сильвестр неустанно налаживал связь между империей и Церковью, что впоследствии гарантировало распространение Церкви во все уголки мира, и начинался этот путь от Рима, по прямым дорогам, ведущим к каждому, даже самому отдаленному из римских владений. Именно он, Сильвестр, выслушивал исповеди Константина. Именно он, Сильвестр, понял, что для своего триумфа Церкви вовсе не стоит дожидаться второго пришествия Христа. Иисус Христос вместе с могущественным Римом может править миром и без этого, вдохновляемый и направляемый последователями апостола Петра и их институтами. Власть Церкви казалась безграничной. — На протяжении трех столетий, — продолжил Санданато, — мы находились на грани уничтожения. — Загнанные, преследуемые, прятались мы в убежищах. И вот Сильвестр дал христианам уникальный шанс стать Церковью всего мира. Иисус говорил с Константином, обратил его в свою веру, а у Константина, в свою очередь, нашлись средства и силы обратить в эту веру остальные полмира. Духовное обручилось с богатством, властью и силой. Заручившись поддержкой Константина, Сильвестр мог теперь по-новому прислушаться к словам, что некогда сказал Иисус Петру. Тут Санданато умолк и выжидательно покосился на меня, видно, память подвела, никак не удавалось вспомнить точную цитату. И тут откуда-то из глубин моего подсознания вдруг всплыли эти слова: — "И дам тебе ключи Царства Небесного, — процитировал я. — И что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах"[8]. — Именно, — кивнул Санданато. — Впервые в истории последователь Петра был наделен такой неограниченной властью. И, разумеется, вместе с Церковью, пал ее жертвой. Более того, на протяжении нескольких последующих веков насилие просто преследовало нас, никогда не оставляло в покое... — То была цена, назначенная Константином, — продолжил монсеньер после паузы. — Раз мы приняли мирскую власть, то и цену за это тоже пришлось заплатить мирскую. Рука об руку с властью всегда ходят искатели этой власти, интриганы, политиканы всех мастей, стремящиеся лишить нас военных союзников, лишить огромных богатств. Наша история есть не что иное, как история угроз, направленных против нас, а также история компромиссов, на которые нам приходилось идти. Но до настоящего времени, мистер Дрискил, мы всегда знали, кто наши враги. Даже когда положение становилось просто катастрофическим, мы понимали, что происходит. Вы, конечно, помните этот невыносимо жаркий август 1870 года... Случилось так, что я действительно помнил, как и подобает бывшему семинаристу. Это было время, когда светский мир вдруг ополчился против Церкви. Однако то, что произошло тем жарким летом больше века тому назад, началось раньше, в 1823-м, и растянулось на двадцать три года. За это время на папском троне сменились три понтифика: Лев XII, Пий VIII и Григорий XVI. То были двадцать три года полного диктата папства над городом Римом и всеми католическими владениями, где правили короли-папы. За это время погубили примерно четверть миллиона человек, они были или казнены, или приговорены к пожизненному заключению. Другим повезло больше, их отправили в ссылку за совершение политических преступлений, сиречь против Церкви. Книги подвергались цензуре, людям запрещалось собираться в группы, насчитывающие больше трех человек, право передвижения тоже существенно ограничивалось. И повсюду активно трудились трибуналы, вынося самые строгие приговоры обвиняемым. Все судебные процессы велись исключительно на латыни, редко кто из подсудимых понимал, в чем именно его обвиняют. Во времена правления этих пап правосудие перестало существовать, его заменили прямые указания из Ватикана, а Лев XII даже умудрился реставрировать инквизицию и пытки. Эти папы не прислушивались к жалобам и плачу людей, которыми они управляли. Почти каждую городскую площадь украшала виселица, всегда готовая принять тех, кто не угодил Церкви. Реакцией было появление многочисленных тайных обществ. Убийство стало образом жизни, профессией. Когда, к примеру, восстали граждане Болоньи, восстание это было подавлено с чрезвычайной жестокостью. На призыв Папы всегда с удовольствием откликались австрийские войска. Они пересекали границы и оттачивали боевое мастерство на непослушных гражданах. Но постепенно колесо истории начало поворачивать в другую сторону, и в 1843 году народ — Пий IX был избран Папой в 1846 году. Он унаследовал вконец отчаявшийся мир, по крайней мере именно таким выглядел он из окон папского дворца. Гарибальди и Мазини драли глотки, и вот, вскоре после вступления на трон Петра, Пий ночью помчался в Рим в открытой карете, позаимствованной у баварского посланника. Потом двинулся дальше, добрался до Неаполя, там остановился и какое-то время скрывался, пока римляне провозглашали республику, символически отвергали Папу, убивали священников и разрушали церкви. В Рим Пий смог вернуться лишь через четыре года, когда его заняла французская армия. Мазини бежал в Швейцарию, Гарибальди вернулся в горы. Да, Пий IX смог вернуться только благодаря иностранной поддержке, но важен был сам факт его возвращения, а остальное значения не имело. Начал он свое правление на волне неслыханной популярности и в знак благодарности попытался дать людям то, что они хотели. Изгнал иезуитов, дал добро на публикацию популярной газеты, уничтожил гетто, способствовал строительству первой железной дороги в папских владениях. И даже провозгласил гражданскую конституцию — все ради того, чтобы замолить грехи Церкви, коих она успела совершить множество за последние четверть века. Однако ничего из этого не вышло. История подобна бешено мчащейся карете, под которую так легко угодить. Люди хотели будущего, а не возвращения в прошлое, и никто не собирался отдавать это будущее в руки скомпрометировавшего себя папства. Оно должно принадлежать народу, новым итальянцам. События достигли кульминации, когда на ступенях дворца Квириналь убили папского премьер-министра Росси, элегантного аристократа. Там собралась небольшая толпа зевак, и когда высокие двери распахнулись и на лестницу вышел Росси, из толпы выскочил молодой человек с кинжалом и полоснул несчастного по горлу. Росси пошатнулся и упал, на ступеньки хлынула кровь, толпа взревела от ненависти... и за всем этим наблюдал из окна кабинета Пий. Эта страшная картина преследовала меня еще в школе. В прошлом, когда мир вдруг посягал на власть Папы, на помощь всегда можно было призвать какую-нибудь армию. Сильвестр I, Лев И, Григорий VIII, Клемент VII, все они охотно принимали любой вызов, поскольку могли призвать на помощь то или иное войско. Но в 1869 году такого войска не осталось, не нашлось на свете армии, готовой поспешить на защиту папства. В столицах Европы de facto было принято решение: покончить с папством раз и навсегда. Лондонская «Таймс» называла это «предсмертными судорогами устаревшего института». Помню, начав изучать этот период, я с удивлением подумал: неужели отец мог знать, что были в истории Церкви столь ужасные времена? Казалось невозможным, чтобы такая ситуация имела место, а он не сказал мне об этом ни слова, не предупредил меня. Но потом я подумал: нет, разумеется, он делает все возможное, чтобы это не повторилось. Никогда еще за века, предшествующие тому моменту, когда Константину был дал знак свыше, не было для христианства столь тяжких времен, однако у Папы Пия имелась козырная карта, и он решил, что пришел черед разыграть ее, другого выхода просто не было. Он решил повернуться лицом к духовной власти Иисуса, которую тот передал в свое время апостолу Петру. В июле 1869 года епископатом был провозглашен принцип непогрешимости, а также того, что Церковь называла первенством архиепископов. Теперь Папа не имел права на ошибки в вопросах веры и морали; он должен был подчиняться епископату. Однако он и сам выступал в чине архиепископа, а потому его учения и суждения не могли отменяться или подменяться каким-либо человеком или группой людей во всем христианском мире. Церковь объявляла Папу своим главой, единственным духовным лидером и пастырем, единственным наместником Бога на земле, и никто не смел отрицать это или подвергать сомнению. Однако было в этой реформе одно уязвимое место, и Пий понимал это лучше других. Теперь битву за духовность можно было считать выигранной, а вот в мирских сферах мирские битвы были заранее проиграны. И это вовсе не было метафорой. Битвы велись вполне реальные, в августе 1870-го прусские войска начали наступление, и французам в тот же день, девятнадцатого августа, пришлось начать выводить свои войска из Рима. Армия генерала Канцлера, состоявшая максимум из четырех тысяч человек, успешно противостояла Папе и итальянской национальной армии генерала Кардоны, насчитывающей около шестидесяти тысяч солдат. Они в течение дня покинули Рим. Пий, у которого не было иного выхода, оказывал сначала чисто словесное сопротивление, затем принял решение сдаться. Итак, победу одержал король Виктор Эммануил. Рим стал столицей всей Италии. Двадцатого августа на рассвете итальянские пушки смолкли. А часов через пять после этого над собором Святого Петра взвился белый флаг. В октябре в папских владениях был проведен плебисцит. Число проголосовавших за присоединение к республике Италия составляло 132 681. А голосов против было подано всего 1871. Весной 1871 года итальянский парламент гарантировал Папе суверенитет и неприкосновенность на подвластных ему территориях, которые состояли из Ватикана, Латерана и летней резиденции в замке Гандольфо. На что Пий с горечью заметил и не уставал повторять всю оставшуюся жизнь: «Теперь мы заключенные». И свободу Церковь обрела лишь в 1929 году, когда Папа Пий XI сумел договориться с Бенито Муссолини и подписал так называемые «Латеранские пакты». Теперь Церковь вновь обрела свободу действий в мире политики, финансов и власти. Санданато щелкнул изящной золотой зажигалкой. Я ощутил запах «Голуаз», почувствовал, как коричневатый дым обволакивает мое лицо. — В самом насилии нет ничего нового, — сказал он, — мы оба знаем это. Тема насилия в Церкви почему-то страшно занимала вашу сестру. Так мне, во всяком случае, говорил его преосвященство. Мы долго страдали от него, но сегодня насилие постепенно сходит на нет, не правда ли? И врага идентифицировать мы сейчас не можем. В прошлом мы отчетливо знали, представляли, кто наш враг. И вот теперь три человека убиты, и мы в страхе и не можем призвать на помощь армию... те дни давно миновали. Мы одни, беспомощные и безоружные в этом темном и грозном мире. Несмотря на мрачность этих слов, я почувствовал, что он улыбается. Казалось, он обрадовался возможности сменить тему и заговорить о насилии. Ведь мы столкнулись с убийством. Вот он приподнял свой стаканчик с бренди. Было уже почти четыре утра, настал день похорон Вэл, и я чувствовал, что страшно устал и теперь наверняка усну. — Внесем смятение в стан наших врагов, — произнес он. Я поднял на него глаза. — Можете повторить это еще раз, дружище. Похороны сестры проходили для меня словно в тумане, хотя я все время пребывал в действии, выполнял все положенные формальности. Я играл свою роль, и, к собственному удивлению, справлялся с ней неплохо. Неплохо с учетом того, что хоронили мою сестру с соблюдением всех положенных у католиков торжественных, даже праздничных ритуалов. Я всегда этому удивлялся: ну что тут праздновать, ведь человек умер. И, разумеется, всегда получал один и тот же ответ: тем самым мы прославляем жизнь минувшую и празднуем переход праведника в лучший мир. На протяжении почти четверти века я ломал голову над этим ответом. Особенно во время похорон матери. Праздновать в этом случае тоже было особенно нечего. В жизни мама была одинокой и несчастной, почти безумной женщиной. Но в случае с Вэл все было иначе. Ее жизнь стоило прославлять и праздновать. Вот только смерти она никак не заслуживала. Персик отслужил мессу в маленькой церкви в Нью-Пруденсе. Там собралось человек пятьдесят-шестьдесят, и большинство принадлежали к сильным и самым сильным мира сего. Там был представитель президента, пара губернаторов, три сенатора, несколько членов Кабинета, адвокаты, дельцы, словом, все те, кто считает, что именно они заставляют мир вертеться. В стороне, оттесненные полицией, собрались пять или шесть телевизионных групп. Мы все, Маргарет, отец Данн, сестра Элизабет и я, просто из кожи вон лезли, чтоб держать эту ситуацию под контролем, однако похороны все же приобрели оттенок события, подлежащего освещению средствами массовой информации. Я никогда не видел Персика за работой, и следовало признать, он производил впечатление. Для самого него это было тяжким испытанием. Помещение наполнил столь хорошо знакомый мне запах ладана. В отблеске свечей гроб слегка поблескивал, точно покрытый тусклой позолотой, столь знакомая мне по долгим годам волынка продолжалась. Я впервые за все эти годы принял причастие и только теперь заметил, что церемония эта изменилась. Никакого коленопреклонения перед алтарной оградой, и можно было отведать не только тела, но и крови Христа. Возможно, стало проще. Но по-прежнему все казалось нереальным. Ведь там, на возвышении, в гробу, лежала моя маленькая сестренка. Я терпеливо выслушивал панегирики; переживший ее старший брат и все такое прочее. Время от времени кто-то шмыгал носом, но было много улыбок и дружно кивающих голов. Я расценил это как успех мероприятия. Старался держать свои ремарки при себе. Вэл наверняка упивалась бы всем этим, но иначе никак не получалось. Не я приглашал сюда всю эту толпу. Когда все закончилось, запели гимн, скорбящие начали выходить из церкви, пронесся шепоток, что шоу прошло весьма успешно. Вэл похоронили на кладбище рядом с маленькой церковью, среди длинных рядов могил. Тут было и семейное захоронение Дрискилов. Здесь лежала мама, здесь же были похоронены родители отца. И вот теперь — Вэл. Места для меня и отца осталось еще вполне достаточно. Никаких монументов и пышных памятников, могилы отмечали простые надгробные камни. Памятником должна служить наша работа, так всегда говорил отец. Эти слова почему-то всегда наводили меня на мысль о поэме «Озимандиас», книги, которую я помнил еще со школьных времен. Взгляни на труды мои, ты, могущественный и несчастный... На улице вовсю разгулялся ветер, холодный и резкий, он пробирал, казалось, до самых костей. И пусть разразит меня гром, если я буду стоять там, громко стуча зубами, оттирая замерзающие слезы на щеках, и смотреть, как гроб медленно погружается в землю. Меня даже начала охватывать какая-то совершенно иррациональная ненависть к Вэл, за то, что она позволила себе успокоиться, разрешила похоронить себя. Ненависть эта происходила из детства, видимо, я никак не мог примириться с мыслью, что такая умная, жизнерадостная девочка, как Вэл, будет лежать здесь одна холодными темными ночами. И я отошел от группы самых близких друзей семьи, столпившихся вокруг ямы в ожидании финального акта этой драмы, и двинулся прочь, подальше отсюда. Сестра Элизабет и Маргарет Кордер остались. И вот я оказался возле высокой железной ограды, отмечавшей границы кладбища. По небу неслись тяжелые серые тучи. И вдруг за этой оградой я увидел ряд скромных могил, отмеченных лишь табличками. Отворил ворота и прошел туда. Прежде я как-то не замечал, что у кладбища имеется это печальное продолжение. Но нечто, возможно, чутье или рука провидения, привело меня сюда, к этим маленьким жалким надгробиям. Могила отца Винсента Говерно заросла чертополохом и полынью. На плоском, вдавленном в землю камне мелкими буквами были выбиты имя и даты: «1902 — 1936». Полустертая надпись была еле различима. Самоубийцу не положено хоронить на церковной земле. Должно быть, я простоял там довольно долго, сам того не осознавая. Ко мне подошла сестра Элизабет. И опустилась на колени, рассмотреть, что привлекло мое внимание. Одета она была в слегка модифицированную версию традиционного монашеского одеяния, это платье мы разыскали в шкафу среди вещей Вэл. Я даже вздрогнул, увидев ее рядом и в этом облачении. Она не была похожа на саму себя, точно вырядилась на костюмированный бал. Увидев надпись на плите, она прижала ладонь ко рту. — О мой Бог! — Бедный парень, — пробормотал я. — Можно только догадываться, какие проводы устроили ему добропорядочные отцы Церкви. Зарыли здесь, как бродячую собаку, потом притворились, будто он и не жил вовсе. А все потому, что самоубийца. Хотя на самом деле его убили. Нет, сестра, его надо перезахоронить на нормальном кладбище, только, конечно, не здесь... Мы шли к кладбищенским воротам, она взяла меня за руку. — Ты держался молодцом, Бен. Вэл бы тобой просто... — Не надо. Не обманывайся. — Нет, правда, она бы тобой гордилась. — Хочешь раскрою одну забавную тайну? — Да. — Не помню ни единого слова из того, что сказал. — О Бен. Если б ты был хоть вполовину таким крутым, каким хотел казаться, я бы тебя возненавидела. — Тогда не советую особенно присматриваться. Вэл знала, каков я на самом деле. Поэтому и оставила мне снимок. — Все же интересно... — Вэл всю жизнь провела в борьбе за то, что считала правильным и справедливым. Если не знать этих целей, ее можно было бы назвать ангелом мести. Она была куда круче меня. — Может, я действительно плохо ее знала... — Ты ее знала. Ты — Ты видел сестру Марию-Ангелину? — Да нет, я почти никого толком не видел. — Она сказала, что пришла прямо из больницы, от отца. Он так хотел. Чтобы она потом рассказала, как все прошло. — Как это понимать, сестра? Роман на старости лет? Народу в доме было полным-полно, многих я едва знал. Сомневаюсь, чтобы и Вэл знала хотя бы одного из десяти. То были в основном друзья и знакомые отца. Широко представлено банковское сообщество, несколько пенсионеров из ЦРУ, люди из Принстонского университета люди, близкие президентским кругам, представители духовенства, юристы и законодатели, все они дружно и с волчьим аппетитом поглощали индейку, окорок, запивали спиртным. Создавалось впечатление, что жили они на пособие по безработице и потому так жадно накинулись на еду. Супруги Гэрритис едва успевали ставить на стол все новые и новые блюда. Отец Данн водил архиепископа кардинала Клэммера от одной группы гостей к другой, точно плохо выдрессированного слона по улицам города. Персик, Сэм Тернер и еще несколько местных держали оборону перед представителями прессы, ветеранами таких программ, как «Встреча со зрителями» и «Лицом к нации». Сестра Элизабет помогала Маргарет Кордер, они играли роль инспекторов манежа, направляли все действо. Но человека, которого я искал, здесь не было. Библиотека в программу посещения сегодня не входила. Однако нашел я его именно там. Дрю Саммерхейс стоял у окна в просторной, заставленной книжными шкафами комнате и разглядывал первое издание «Эшенден», которое Сомерсет Моэм подписал моему отцу. Саммерхейс познакомил их как-то летом на Антибах, и они понравились друг другу. Он поднял глаза от книги. Улыбнулся мне тонкими бескровными губами. Прямая, как ручка мотыги, спина, темно-серый костюм-тройка, ключик на золотой цепочке с тремя греческими буквами «Фи-бета-каппа»[9], знак принадлежности к братству выпускников Гарварда. В петличке — алая ленточка ордена Почетного легиона, отполированные до зеркального блеска туфли с Джермин-стрит, черный вязаный галстук, золотое кольцо с печаткой на мизинце правой руки. Типичный преуспевающий юрист. Человек, играющий в лиге «Каждый за себя». — Я когда-нибудь говорил, Бен, что Моэм мой любимый писатель? — Нет, вроде бы не говорили. — Когда-то Вилли был жутким заикой. Я тоже страдал заиканием в детстве. Нам обоим удалось избавиться от этого недостатка. Сила воли. Одна из главных причин, по которой он является любимым моим писателем. Твой отец тоже очень любил Вилли. Они вместе придумывали разные шпионские истории. Но не были похожи, нет. Кстати, как там отец, Бен, есть новости? — Потихоньку поправляется. Думаю, что выкарабкается. Страшно испугался... — Твой отец не из тех, кого легко напугать. — Нет, я имею в виду, я очень испугался. Меня напугать ничего не стоит. — Ты и твой отец... — пробормотал он, и слова замерли на губах. Он почему-то считал, что мы с отцом люди одной породы, только не желаем этого признавать. Часто рассуждал об этом в прошлом. — Итак, говоришь, напугать тебя ничего не стоит? Знаешь, по-моему, ты скромничаешь. Или просто пытаешься запудрить мне мозги, шельмец. — Любопытствующий шельмец. Я искал вас, Дрю. — Пришел сюда передохнуть от толпы. Эти похороны и то, что за ними следует... Сознаю, что и сам скоро стану причиной примерно такого же сборища. Бедняжка Вэл. Печальный день для всех нас... — А вы принадлежали к числу ее сторонников? — Я слишком много знаю, чтоб поддерживать кого бы то ни было. Но желал ей только добра. Уважал ее взгляды и убеждения. Ну и, когда представлялся случай, собирал деньги на ее исследования. — Кто мог убить ее, Дрю? — Сперва надо выяснить почему, Бен. А уж потом — кто. — Да, я тоже так считаю. Зачем понадобилось убивать мою сестру? Неужели она погибла из-за своих взглядов на Церковь? — Не думаю. За философские убеждения, даже попытку насадить их, теперь вряд ли кого станут убивать. Но это всего лишь мое личное мнение. Следует повнимательней приглядеться к жизни Вэл... может, тогда и найдется ответ на это — Я хочу знать, что за человек Кёртис Локхарт. И Хеффернан. Ведь они погибли почти одновременно с Вэл. Вэл подумывала покинуть Орден, чтоб выйти замуж за Локхарта. — О Хеффернане забудь, Бен. Его убили из-за Локхарта. Не хотели оставлять свидетеля. Сам он в точности то, кем себя называл: обыкновенный пьянчужка-священник. Подай мне пальто, Бен. Давай пройдемся. И поговорим о покойном мистере Локхарте. Он неспешно вышагивал в черной шляпе с мягкими полями, шея обмотана черным кашемировым шарфом, на руках черные перчатки, длинное черное пальто с бархатным воротником, потайной застежкой и широкими накладными плечами довершало наряд. Стрелки на брюках столь безупречны и остры, что ими, казалось, можно было перерезать человеку глотку. Узкое лицо раскраснелось от ветра. Мы прошли по замерзшей лужайке мимо часовни, направляясь к яблоневому саду и пруду, где в детстве мы с Вэл катались на коньках. — Кёртис Локхарт... — начал Саммерхейс, как только мы отошли от дома. — Я видел его во многих ролях, он был точно актер, переходящий из одной пьесы в другую. Но в глубине души он всегда был и оставался устроителем всяких сомнительных делишек, и это у него наследственное, родом он из Бостона, и Локхарты еще со времен Войны за независимость были устроителями дел. Это их дар, талант, у других людей, к примеру, золотые руки, и они могут сколотить полку, построить лестницу, курятник, соорудить ловушку для омара... Саммерхейс описывал человека, обитавшего среди тех, кого называли «тайным правительством», или «правительством внутри правительства», или же «Церковью внутри Церкви». Локхарт выучился всему этому еще на коленях у моего отца. — Однако, — продолжил Дрю Саммерхейс, стоя среди яблонь с облетевшей листвой, в саду, где отец нашел якобы повесившегося на дереве отца Говерно, — Кёртис всегда мог похвастаться одним великим достижением. Это он превратил маленького человека по имени Сальваторе ди Мона в Папу Каллистия IV. Обещал прикупить нового Папу и, черт побери, сделал это. Так что в нем не ошиблись. А началось все с того, что он занял пост в совете директоров Фонда Конвея в Филадельфии. Там Локхарт с изумлением узнал, что Орд Конвей, или Старый Пердун, как прозвали его сослуживцы, вдруг решил, что ему нужен собственный личный Папа. И вот Орд обратился к Локхарту, а тот приобрел ему Папу за пять миллионов восемьсот тысяч долларов, то есть за куда меньшую сумму, чем пришлось выложить Нельсону Даблдею за «Метрополитен-опера» в Нью-Йорке. Фокус в том, что лишь немногим людям известно, что Папу можно приобрести за деньги. Орд захватил всего два года правления Папы Каллистия IV, затем жизнь его оборвалась. Некоторое время Локхарт считал Орда Конвея заурядным старым фашистом, эдакой паршивой овцой, затесавшейся в прославленную фамилию по чистому недоразумению. Но Орд просто очень любил Церковь, полюбил еще с малолетства, ребенком, когда учил катехизис. Локхарт тоже следил за процессом и угадал в Сальваторе ди Мона стремление и способность провести несколько реформ и взять курс на то, что принято называть «демократизацией Церкви». Орд всегда говорил, что демократия хороша к месту, а Церковь вовсе не место для демократии. «Католики, — ворчал он, — разве им не положено голосовать за то, во что они верят? Но они, мать их за ногу, не желают высказывать свое мнение, в том-то вся и штука!» Локхарт начал разрабатывать план. Он понял, что Конвей всего лишь пытается вернуть старые добрые времена и умиротворить воспаленное сознание, и это делало его идеальным инструментом. Тут все сошлось очень удачно. Конвей хотел увидеть возвращение Церкви своего детства, монсеньер Энди Хеффернан хотел протоптать дорожку к совету кардиналов. А Локхарту хотелось лишь сохранить статус-кво, насколько это возможно. Да, понадобятся деньги, но это не проблема: Орд Конвей едва ли не умолял о том, чтобы его облегчили на несколько миллионов. Сделку следовало довести до ума: того требовало положение вещей. И Кёртис Локхарт развил бурную деятельность. Прекрасным вспомогательным инструментом послужила клиника по контролю за рождаемостью в Боливии. Либеральное заведение, но А Кёртис Локхарт все продолжал складывать фрагменты головоломки. Дай ему несколько кусочков самых причудливых конфигураций, и он всегда найдет им подходящее место. Не случайно кардинал Сальваторе ди Мона сказал ему накануне выборов следующее: «Вам так идет эта алая сутана, мой дорогой Локхарт, словно в ней родились. Сутана и берет. Вас не остановить». Локхарт был польщен. «Меня не остановить ни при каких обстоятельствах, ваше преосвященство». Но этот разговор состоялся задолго до того, как Локхарт увидел способ использовать бедную измученную душу Павла VI в качестве рычага, способного сдвинуть с мертвой точки дело Конвея. А началось все с Иоанна XXIII. Это он занялся вопросами, связанными с контролем над рождаемостью. А потом передал дело Павлу, который убрал этот вопрос из-под юрисдикции Ватиканского совета. И лед тронулся. Уже в шестидесятых католики всего мира начали пользоваться противозачаточными таблетками, десятки миллионов католиков игнорировали каноническое учение Церкви. Задачей Павла было получить мандат от самого понтифика, найти лазейку в официальной доктрине, чтобы честные католики всего мира вновь с чистым сердцем и спокойной совестью начали контролировать рождаемость. Короче, если Павел хотел изменить доктрину, ему следовало, по образному выражению одного из кардиналов, «утопить комиссию в Тибре». И когда доклад комиссии был завершен, лазейку найти удалось. И сформулирована она была следующим образом: целью брачных взаимоотношений является рождение детей, но каждый отдельный половой супружеский акт нельзя считать средством достижения этой цели. Это, по мнению Локхарта, являлось настоящим прорывом в доктрине и обеспечивало Церкви достойный переход в новый век. К тому же помогало вернуть в лоно Церкви немало заблудших душ. Однако совесть заставила Павла проигнорировать доклад комиссии, существенную роль сыграли тут и закулисные маневры консерваторов из Ватикана, умело играющих на его совести. Его послание, «Humanae Vitae», полностью отрицало все изобретения комиссии и нанесло Церкви удар, от которого она долго не могла оправиться. Локхарт сразу понял: настал поворотный момент; послание, на его взгляд, стало началом конца старой консервативной Церкви. Осталось два пути: или вперед, или назад. Или Церковь останется в руках консерваторов, и тогда ей конец, или же власть в ней захватят умеренные и либералы, готовые перестроить и адаптировать Церковь к будущему. Однако главной проблемы Конвея это не решало, ведь поворотный момент мог длиться годы и десятилетия. Локхарт увидел все сразу — начало, середину и конец. И произошло это днем, на очередном совещании совета директоров Фонда Конвея. Сравнимо это было, очевидно, с тем моментом, когда сам я вдруг понял, уловил суть игры в футбол. Только у Локхарта были свои игры, а у меня — свои. Мы с Саммерхейсом стояли у пруда, затянутого льдом, и смотрели вдаль, на серую полосу горизонта. — Именно в этот момент, — сказал Саммерхейс, — Локхарт и решил обратиться к двум членам совета директоров, а именно к твоему отцу и ко мне, и предложил пойти куда-нибудь выпить, когда заседание закончится. Локхарт почему-то считал Хью Дрискила и меня равными себе в умении улаживать дела. И вот мы трое встретились в клубе, который Локхарт облюбовал в Филадельфии. Хью Дрискил выслушал его внимательно и молча, а потом сказал: «Вопрос, Кёртис, стоит так. Сможешь ты убедить старика Конвея поставить на кон этот боливийский центр по контролю над рождаемостью и еще шесть миллионов баксов и получить взамен достаточно консервативного Папу?» — «Смогу». — «Прекрасно, Кёртис, — сказал Хью Дрискил и подмигнул мне. — А теперь расскажи нам, как ты это сделаешь». Подобно многим великим идеям, и эта оказалась простой. — Саммерхейс приостановился и поправил шляпу. Конвей должен был передать Локхарту шесть миллионов долларов через надежные офисы Хеффернана в Нью-Йорке. Предназначены они будут для боливийского центра по контролю над рождаемостью, чем Конвей привлечет на свою сторону умеренных и прогрессивных кардиналов стран третьего мира, а также ряд европейских интеллектуалов. Но на самом деле деньги эти будут использованы для обеспечения займа и направятся из римского банка в банк Панамы, а уже затем, морем, — правительству Боливии. Шесть миллионов Конвея будут существовать одновременно на документе, подтверждающем факт займа, и в реальности, в виде наличных, и, таким образом, превратятся в двенадцать миллионов долларов. Или даже в большую сумму. Суть в том, что люди, подобные Локхарту, Хью Дрискилу, Саммерхейсу и кардиналу Д'Амбрицци — последний, по поручению Папы, надзирал за Институтом религиозных проблем (именно такой эвфемизм использовался для обозначения Банка Ватикана) — прекрасно понимали, как следует вести дела с Ватиканом. — И для чего, по-твоему, предназначались эти вторые шесть миллионов долларов? — задал чисто риторический вопрос Саммерхейс. Он не сводил глаз с собаки, выскочившей на середину пруда. Она осторожно скребла лед лапой, а потом смешно и брезгливо отряхивала ее. — Для покупки Папы. Мы с твоим отцом пришли к однозначному мнению, Бен. Здесь чувствовалась рука мастера. В те дни кардинал Октавио Фанджио возглавлял Священную конгрегацию епископов. Собрания происходили в здании на маленькой площади, носившей имя Папы Пия XII, спасителя города, рядом с собором Святого Петра. Фанджио был умеренным прагматиком, довольно алчным по природе своей человеком и обладал неслыханным в мире влиянием при выборе епископов. Папы прислушивались к его советам, работником он считался ценным. Его фавориты выбивались не только в епископы и архиепископы, но и в кардиналы. Фанджио всячески давал понять, что является кандидатом в Папы, но он был слишком молод и понимал это. Вот лет через десять или двадцать он уже не будет молод, и тогда у него заведется уйма друзей и сторонников. Хью Дрискил начал прощупывать почву первым: «Хочешь передать эти шесть миллионов Фанджио?» «Ну, в каком-то смысле да», — ответил Локхарт. Брат Фанджио Джованни был неудачником адвокатом и проживал в Неаполе. Денег катастрофически не хватало. Он мог потерять все — виллу в горах, родительский дом. Определенной части от шести миллионов хватило бы, чтобы спасти виллу и дом и поставить Джованни на ноги. «И, — пробормотал Хью Дрискил, — взамен ты ожидаешь от кардинала Фанджио небольшой услуги?» Недавно Папа объявил о создании новой консистории. Следовало выбрать в нее двадцать одного кардинала, чем значительно увеличивалось число церковных судей. И Локхарт считал, что он, Хью Дрискил и Саммерхейс могут обсудить кандидатуры перспективных кардиналов с парой друзей из курии и кардиналом Фанджио, и тогда, возможно, удастся назвать имена примерно пятнадцати приемлемых для обеих сторон претендентов. Усилия Фанджио в этом направлении окупятся с лихвой, он спасет своего брата и одновременно создаст ядро поддержки для будущей своей борьбы за папское кресло. Что случится не скоро, только после того, как нынешний кандидат Локхарта уйдет со сцены, но ради такой должности можно и подождать. А пока что пятнадцать избранных в консисторию кардиналов будут голосовать так, как скажет им Фанджио. Монсеньер Энди Хеффернан обретал в лице Фанджио весьма полезного друга, готового поспособствовать тому, чтобы в самом скором времени на Хеффернане красовался красный кардинальский головной убор. Выигрывают все, в том числе и Орд Конвей, готовый назвать имя нового Папы через Локхарта. Саммерхейс обернулся и смотрел на дом сквозь голые ветки деревьев. Быстро смеркалось. — Локхарт потратил на это дело около года. Люди Фанджио оказались надежными солдатами. И вот, Бен, скромный и тихий человечек весьма умеренных взглядов по имени Сальваторе ди Мона стал Каллистием IV. Но теперь Папа умирает в Риме, и несколько дней тому назад Кёртис Локхарт примчался в Нью-Йорк на встречу с Хеффернаном. Кёртис понимал: начинаются новые игры. Правда, бедняга так теперь и не узнает, чем они кончатся. Как говорят англичане, Кёртис прожил долгую и счастливую жизнь. — Дрю вздохнул и взглянул на часы. — Пора идти. Вот тебе, Бен, добрый совет. Постарайся преодолеть все это как можно быстрей. Я имею в виду смерть Вэл. Ее больше нет, и у нее тоже была счастливая жизнь. Разве не понимаешь? Страшно опасный бизнес, на поле задействованы очень серьезные игроки. Так что забудь и не морочь себе голову. Не пытайся сложить картину из этих разрозненных фрагментов. Тебе это никогда не удастся, ты никогда не увидишь лица ее убийцы. Если обобщать, скажем, что это дело рук католиков. Пусть себе продолжают играть в свои игры. Жизнь и без того слишком коротка. Он взял меня под руку. Казалось, что он невесом. Словно начал готовиться к последнему путешествию. По пути к дому я показал ему снимок, оставленный Вэл. Он лишь покачал головой и сказал, что фотография не говорит ему ровным счетом ничего. Хотя и узнал на ней Д'Амбрицци. Но видно было, что мысли его витают где-то далеко. Что толку от этого старого снимка? |
||
|