"Сказки, легенды, притчи (11 рассказов)" - читать интересную книгу автора (Гессе Герман)Герман Гессе. Роберт ЭгионВ восемнадцатом столетии, которое, как и любая иная эпоха, многолико и отнюдь не исчерпывается представлениями о галантных романах и забавно-вычурных фарфоровых статуэтках, в Великобритании зародилось новое направление христианства и христианской деятельности; проклюнувшись из едва приметного зернышка, оно с поразительной быстротой разрослось, подобно могучему экзотическому древу, и ныне всем известно как миссионерское движение евангелической церкви. Миссионерства не чуждается и Рим, однако католическая церковь не породила в этой области чего-то нового или выдающегося, ибо с первых своих дней и поныне она считала и считает себя всемирным царством, в права, обязанности и непременные заботы которого входит покорение и обращение в истинную веру всех сущих в мире народов, что и осуществляла католическая церковь неутомимо на протяжении всей своей истории, порой с любовью и подлинным благочестием, каковые были свойственны ирландским монахам, порой же — с поспешностью и неумолимостью, отличавшими, например, Карла Великого. Полной противоположностью такого образа действий стали труды различных протестантских общин и церквей, и главное их отличие от вселенской католической церкви состояло в том, что они были национальными и служили духовным потребностям наций, рас и народов: у чехов был Ян Гус, у немцев — Лютер, у англичан — Виклиф[17] . И если родившееся в Англии протестантское миссионерское движение, в сущности, находилось в противоречии с самим протестантизмом, ибо обращалось к древнейшей вере Христовых апостолов, то немало было к тому внешних поводов и причин. Начиная со славной эпохи Великих открытий странствовали люди по всему свету, открывали и покоряли неведомые земли, но исследовательский интерес к незнакомым горам и островам, а равно и геройство мореходов и искателей приключений повсюду сметены были духом нового времени, что устремлялся в недавно открытые экзотические земли не ради волнующих деяний и событий, не из-за редкостных зверей и птиц или романтических пальмовых рощ, но за перцем и сахаром, шелками и мехом, саго и рисом, — словом, за товарами, которые приносят прибыль на мировом рынке. И потому в людях все более развивалась известная односторонность и горячность, они отбросили или предали забвению многие обычаи и законы, которые чтила христианская Европа. Там, вдали от дома, они хищно преследовали и убивали туземцев; в Америке, Африке, Индии образованные европейские христиане разбойничали, точно куница, забравшаяся в курятник. Даже если подойти к делу без излишней чувствительности, все это было просто чудовищно, шел грубый циничный грабеж, творилось насилие, и на родине завоевателей это вызвало всплеск возмущения и стыда, который в конце концов привел к тому, что колонизация обрела упорядоченный и благопристойный вид. Одним же из таких порывов было миссионерское движение, возникшее в силу справедливого и доброго желания — чтобы Европа дала бедным, беспомощным язычникам и дикарям нечто иное, нечто благое и возвышенное, а не один лишь порох да выпивку. И как бы мы ни расценивали самое существо, пользу, значительность и успешность миссионерской деятельности, нет никаких сомнений в том, что, как всякое подлинно религиозное движение, оно было порождено чистотой помыслов и чувств, что у его истоков стояли благородные, а нередко и замечательные люди, искренне веровавшие и желавшие добра, что и до сего дня служит ему немало таких людей. И пусть не все они стали героями или мудрыми наставниками — герои и наставники среди них были; и если кто-то, возможно, оказался недостоин славы, то было бы несправедливо возлагать на всех вины немногих. Впрочем, довольно предварительных рассуждений. В Англии второй половины восемнадцатого века нередко случалось, что исполненные добрых намерений и движимые доброй волей миряне, воодушевившись миссионерской идеей, предоставляли денежные средства для ее осуществления. Однако миссионерских союзов или обществ в том виде, в каком они существуют ныне, тогда еще не было, и каждый на свой лад и в меру своих возможностей старался посодействовать благому делу; тот же, кто в те времена становился миссионером и уезжал в дальние края, странствовал по свету совсем не так, как нынешние путешественники, которых, подобно почтовой посылке с подробным адресом, благополучно доставляют в заморскую страну, где их ждет размеренный, упорядоченный труд, — тогдашние миссионеры отправлялись в путь, вверив свою судьбу воле Господа, и пускались в рискованное предприятие без долгих предварительных приготовлений. В девяностых годах восемнадцатого века некий торговец, чей разбогатевший в Индии брат умер, не оставив других наследников, пожелал пожертвовать значительную денежную сумму на дело распространения в Индии евангельского учения. Он обратился за советом к одному из совладельцев могущественной Ост-индской компании, а также к духовным особам, и они, все взвесив, пришли к заключению, что для начала следует отправить в Индию троих или четверых миссионеров, которых надлежит в достатке обеспечить деньгами и всем необходимым. О новом начинании было объявлено, и оно сразу же привлекло многих жадных до приключений молодых людей: несостоявшиеся актеры и лишившиеся места ученики цирюльников сочли, что призваны совершить заманчивое путешествие, — благочестивой коллегии пришлось изрядно потрудиться, чтобы обойти этих назойливых претендентов и подыскать серьезно настроенных и достойных молодых людей. Без широкой огласки старались привлечь внимание молодых богословов, однако родина вовсе не опостылела английским священникам, они отнюдь не загорелись при мысли о трудном, да и опасном, путешествии; поиски затянулись, и пожертвователь уже начал терять терпение. И тогда весть о его замыслах и неудачах добралась наконец до крестьянского поселка в окрестностях Ланкастера, до жилища сельского священника, который предоставил кров и стол своему племяннику, сыну покойного брата, юноше по имени Роберт Эгион, помогавшему дяде в его трудах. Роберт был сыном морского капитана и добронравной работящей шотландки; рано осиротев, он почти не помнил отца, но дядя, когда-то влюбленный в мать Роберта, за свой счет отправил учиться мальчика, в котором открыл хорошие задатки, так что Роберт был надлежащим образом подготовлен ко вступлению на поприще священнослужителя и приблизился к цели настолько, насколько это было возможно для кандидата, показавшего хорошие успехи в ученье, но не имеющего состояния. Пока что Роберт был викарием своего дяди и благодетеля, но не мог рассчитывать на получение собственного прихода до кончины священника Эгиона. А поскольку тот был крепок и бодр и еще не разменял седьмой десяток, то его племянника ожидало далеко не блестящее будущее. Из-за бедности он не надеялся получить собственный приход, а вместе с ним и средства к существованию до достижения весьма солидного возраста, и потому не был завидным женихом для молодых девиц на выданье, по крайней мере для достойных, с иными же он не знался. Итак, и душа и судьба Роберта не были безоблачны, однако затенявшие их облака, казалось, изящно и значительно обрамляли его скромное невинное существование и едва ли таили опасность или угрозу. Бесхитростный и чистый юноша, конечно, не понимал, почему, будучи образованным человеком, наделенным достоинством духовного сана, он должен уступать любому крестьянскому парню, ткачу или прядильщику в том, что касалось счастливой любви и возможности жениться, сделав свободный выбор, и потому, когда Роберту случалось играть на маленьком старом органе в сельской церкви во время венчания, душа его порой бывала не вполне свободна от зависти и недовольства. Однако, благодаря своей простой натуре, Роберт научился изгонять из помыслов несбыточные мечты и стремился лишь к тому, что было открыто для него в силу положения и способностей, а это было не так уж и мало. Сын глубоко благочестивой женщины, Роберт был наделен простыми, стойкими христианскими чувствами и верой, проповедовать их было для него радостью. Вместе с тем свои сокровенные духовные наслаждения он находил в созерцании природы, обладая нужной для этого тонкой наблюдательностью. О том дерзком, революционном и конструктивном естествознании, которое как раз набирало силу в его время и в его стране и немного позднее отравило жизнь столь многим священникам, Роберт ничего не знал и не ведал. Скромный, чистый юноша, чуждый философских исканий, но неутомимый в наблюдениях и трудах, он пребывал в полнейшем довольстве, созерцая и познавая, собирая и изучая то, что дарила ему природа. В детстве он выращивал цветы и составлял гербарии, затем всецело увлекся минералами и окаменелостями, причем восхищался ими, конечно же, лишь как прекрасной и значительной игрой природных форм, а в последние годы, и особенно после переселения в деревню, более всего полюбился ему многоцветный мир насекомых. Любимицами Роберта были бабочки, их блистательная метаморфоза неизменно приводила его в пылкий восторг, а их великолепные узоры и бархатистые сочные краски несли ему столь чистое наслаждение, что людям более скромных дарований бывает ведомо лишь в ранние детские годы, которым высокая взыскательность не свойственна. Таким душевным складом был наделен молодой богослов, который, услыхав весть о миссионерском начинании, вмиг встрепенулся и почувствовал, как вдруг в глубине его души все устремилось, словно стрелка компаса, к одной цели — Индии. Мать Роберта умерла несколько лет тому назад, ни обручения, ни хотя бы тайного уговора с какой-нибудь девушкой у него не было, дядя, правда, умолял племянника отказаться от опасной затеи, но, в конце концов, священник Эгион был усердным служителем Бога и, как знал Роберт, прекрасно мог обойтись в своем приходе и церкви без помощи племянника. Роберт написал в Лондон, получил обнадеживающий ответ, деньги на проезд до столицы, и не мешкая, пустился в путь после тягостного прощания с дядей, который все еще хмурился и горячо отговаривал его ехать; с собой он взял небольшой ящик с книгами да узел с платьем и сожалел лишь об одном: что нельзя захватить также гербарии, минералы и коллекции бабочек. Взволнованно и робко переступил новый кандидат на индийскую службу порог высокого, строгого дома благочестивого купца, что расположен был в сумрачном и бурливом лондонском центре, и там, в сумраке коридора, явилось ему его будущее в образе висевшей на стене огромной карты восточного полушария Земли, а в первой открывшейся перед ним комнате — в образе большой тигровой шкуры. Почтенный лакей проводил смущенного и растерянного юношу в залу, где его ожидал хозяин дома. Высокий и строгий господин с гладко выбритым лицом и льдисто-голубыми пронизывающими глазами принял гостя на старинный манер суховато, однако после непродолжительной беседы робкий кандидат произвел на хозяина вполне благоприятное впечатление, и он предложил юноше садиться и продолжил экзамен доброжелательно и приветливо. Затем хозяин попросил у Роберта аттестаты и написанную им автобиографию и, вызвав звонком слугу, сделал краткое распоряжение, после чего слуга безмолвно проводил юного богослова в комнату для гостей, куда немедленно явился другой слуга, принесший чай, вино, ветчину, масло и хлеб. Молодого человека оставили одного за столом, и он как следует подкрепился. Потом, удобно расположившись в высоком, обитом синим бархатом кресле, он некоторое время размышлял о своем положении и праздно разглядывал обстановку комнаты, в которой после беглого осмотра обнаружил еще двух посланцев далекой жаркой страны: в углу возле камина стояло красновато-коричневое чучело обезьяны, а над ним на синей шелковой обивке стены висела высушенная кожа невиданной огромной змеи с бессильно поникшей безглазой, слепой головой. Подобные вещи Роберт ценил высоко, он поспешил рассмотреть их вблизи и потрогать. Образ живого питона, которого Роберт представил себе, свернув в трубку блестящую серебром змеиную кожу, показался ему и страшным, и отталкивающим, но в то же время еще сильней раздразнил его любопытство к далекой чудесной чужой стране. Роберт подумал, что его не устрашат ни змеи, ни обезьяны, и с наслаждением принялся мысленно рисовать себе сказочные цветы и деревья, дивных бабочек и птиц, которыми, несомненно, богаты благословенные жаркие страны. Меж тем время близилось к вечеру, и безмолвный слуга принес зажженную лампу. За высоким окном, смотревшим на мертвую улочку, повисли туманные сумерки. Тишина респектабельного дома, слабо доносившееся издалека волнение большого города, уединенность высокой прохладной комнаты, где Роберт чувствовал себя пленником, отсутствие какого-либо занятия и романическая неопределенность положения слились со сгустившимся мраком осеннего лондонского вечера и повлекли душу молодого человека прочь с высот надежды, все ниже, ниже, и наконец, через два часа, которые он провел, чутко прислушиваясь и чего-то ожидая, он устал ждать чего-либо от этого дня, улегся в роскошную постель для гостей дома и вскоре уснул. Его разбудил — среди ночи, как ему показалось, — слуга, сообщивший, что молодого человека ждут к ужину, и он, следовательно, должен поторопиться. Эгион сонно оделся, потом, все еще вяло, пошатываясь спросонок, побрел за лакеем через комнаты и коридоры, спустился вниз по лестнице и вошел в просторную, залитую светом ярко горящих люстр столовую, где разодетая в бархат, сверкающая драгоценностями хозяйка дома оглядела его в лорнет, а хозяин представил двум священникам, и те прямо за ужином подвергли своего юного собрата строгому экзамену, прежде всего желая удостовериться в искренности его христианских воззрений. Полусонному святителю стоило немалых усилий понять смысл заданных вопросов и тем более — ответить на них, однако робость была к лицу юноше, и почтенные мужи, привыкшие иметь дело с претендентами совсем иного толка, прониклись к нему благосклонностью. После ужина в соседней комнате были разложены на столе географические карты, и Эгион впервые увидел местность, где ему предстояло проповедовать слово Божие, — желтое пятно на карте Индии, к югу от города Бомбея. На следующий день Роберта отвезли к почтенному старому господину, который был главным советником коммерсанта в духовных вопросах и, поскольку страдал от подагры, уже несколько лет был заживо погребен в четырех стенах своего кабинета. Старик сразу почувствовал расположение к бесхитростному юноше. Он не задавал никаких вопросов касательно веры, однако быстро распознал натуру и характер Роберта; поняв же, что предприимчивости настоящего проповедника в нем мало, ощутил к юноше жалость и принялся настойчиво разъяснять ему опасности морского плавания и жизни в южных широтах. Старик полагал, что нелепо молодому, чистому человеку жертвовать собой и в конце концов умереть на чужбине, коль скоро нет у него ни особых дарований, ни склонностей и, стало быть, нет призвания к подобному служению. И он дружески положил Роберту руку на плечо и сказал, поглядев ему в глаза с проникновенной добротой: — Все, о чем вы мне говорили, хорошо и, наверное, правдиво. Но я все-таки не вполне понимаю — что же так влечет вас в Индию? Будьте откровенны, дорогой друг, скажите без утайки: вас зовет в Индию некое мирское желание или порыв? Или вы движимы единственно искренним желанием нести Святое Евангелие бедным язычникам? При этих словах Роберт Эгион покраснел, точно мошенник, которого схватили за руку. Он опустил глаза и ответил не сразу, однако смело признался, что, хотя его намерение вполне серьезно и исполнено благочестия, ему все же никогда не пришла бы в голову мысль отправиться в Индию и вообще стать миссионером, если б не пристрастие к великолепным редкостным растениям и насекомым, в особенности к бабочкам, которые и манят его в тропическую страну. Старик понял, что юноша открыл ему свою последнюю тайну и больше ему признаваться не в чем. Он кивнул и с дружелюбной улыбкой сказал: — Ну, эту греховную страсть вы должны одолеть самостоятельно. Поезжайте в Индию, милый юноша! — И, снова приняв строгий вид, он возложил руки Роберту на голову и торжественно благословил его словами Священного писания. Спустя три недели молодой миссионер — теперь уже пассажир с большим багажом из чемоданов и сундуков — поднялся на борт прекрасного парусного корабля и вскоре увидел, как его родная земля скрылась средь серого моря; за первую неделю плавания, еще до того как корабль подошел к берегам Испании, Эгион успел узнать капризы и опасности морей. В те времена путешественник, плывший в Индию, достигал своей цели уже не тем неопытным новичком, каким покидал родину: все было не так, как нынче, когда садишься в Европе на комфортабельный пароход, проходишь Суэцкий канал и спустя короткое время, осовев от обильной еды и долгого сна, вдруг с удивлением видишь перед собой индийский берег. В те времена парусники мучительно долгие месяцы шли вокруг огромной Африки, попадали в грозные штормы, изнывали в мертвый штиль; тогдашние мореплаватели томились от зноя и мерзли, голодали, по многу ночей обходились без сна, и победитель, завершивший плавание, был уже не прежним маменькиным сынком, несмышленым юнцом — он достаточно твердо стоял на ногах и не нуждался в посторонней помощи. Так было и с нашим миссионером. Плавание из Англии к берегам Индии длилось сто шестьдесят пять дней, и в Бомбейском порту с корабля сошел загорелый худощавый мореплаватель Эгион. Меж тем ни своей радости, ни любопытства он не утратил, хотя его пыл и в том и в другом теперь стал сокровенным, и если еще в плавании во время стоянок в портах он сходил на берег, ведомый любознательностью исследователя, с благоговейным вниманием осматривал все незнакомые коралловые или поросшие зелеными пальмами острова, то на индийскую землю он ступил, глядя вокруг жадно раскрытыми благодарно-радостными глазами, и в прекрасный многоцветный город вошел с непреклонной отвагой. Прежде всего он разыскал дом, в котором ему посоветовали поселиться. Этот дом стоял в тихой улочке бомбейского предместья, под приветливой сенью кокосовых пальм. Он встречал незнакомца настежь распахнутыми окнами и широко простертыми навесами веранд, казалось, здесь и впрямь ждала Эгиона желанная индийская родина. Проходя в ворота, Роберт окинул взглядом маленький сад и, хотя сейчас следовало бы заняться более важными делами и наблюдениями, не преминул обратить внимание на пышный куст с темно-зеленой листвой и большими золотыми цветами, над которым беззаботно порхал прелестный рой белых бабочек. Эта картина все еще стояла у него в глазах, слегка слезившихся от солнца, когда он поднялся по нескольким пологим ступеням на тенистую просторную веранду и вошел в настежь распахнутые двери. Слуга-индус в белом одеянии подбежал, ступая босыми темными ногами по прохладному полу, выложенному красной кирпичной плиткой, склонился в почтительном поклоне и певуче, немного в нос, заговорил.на каком-то индийском наречии, однако скоро заметил, что прибывший гость его не понимает, и, снова поклонившись и по-змеиному гибко изгибаясь, почтительно и радушно жестами пригласил Роберта пройти дальше, в глубину дома, к проему, где вместо двери висела циновка из пальмового волокна. В тот же миг циновку кто-то отбросил в сторону, и на пороге появился высокий худой человек с властным взглядом, одетый в белый тропический костюм и в плетеных сандалиях на босу ногу. Заговорив на неведомом индийском наречии, он обрушил на голову слуги поток брани — тот испуганно сжался, потихоньку попятился и, стараясь не привлекать внимания, скрылся где-то в доме, хозяин же обратился к Эгиону по-английски и пригласил его входить. Миссионер сразу же начал извиняться за свой неожиданный приезд и попытался замолвить слово за бедного индуса, который не совершил никакого проступка. Но хозяин нетерпеливо отмахнулся: — Скоро и вы научитесь обращаться с этими пройдохами как подобает, — сказал он. — Входите же! Я вас ждал. — Должно быть, вы — мистер Бредли? — осведомился приезжий вежливо, хотя с первых же шагов в этом экзотическом доме, с первого взгляда на того, кто отныне будет его наставником, советчиком и товарищем, в Эгионе поднялись отчуждение и холодность. — Ну да, конечно, я — Бредли. А вы — Эгион. Ну же, Эгион, входите, чего вы ждете? Вы уже обедали? Вскоре этот высокий костлявый человек с беспардонно властной манерой бывалого индийского старожила и торгового агента, кем он был по роду занятий, полностью взял жизнь Эгиона в свои загорелые, поросшие темным волосом руки. Он приказал накормить его кушаньем из баранины и риса, которое было щедро сдобрено жгучим пряным соусом, он показал ему комнаты, провел по всему дому, забрал для отправки его письма, осведомился, нет ли поручений, он удовлетворил его первое любопытство и объяснил первые, самые необходимые правила жизни европейца в Индии. Он пустил рысью четверых темнокожих индусов, он командовал и бранился с холодной злостью, оглашая бранью весь дом, он вызвал индуса-портного и велел ему срочно сшить для Эгиона десяток пригодных для здешних условий костюмов. Новичок все принимал благодарно и слегка оробев, хотя ему по душе скорей был бы иной приезд в Индию, более тихий и более торжественный, когда бы он сперва немного освоился на новом месте, а потом за дружеской беседой поделился с новым знакомым своими первыми впечатлениями от Индии и множеством гораздо более ярких впечатлений от морского плавания. Однако за время путешествия, которое длится более полугода, успеваешь научиться вести себя скромно и применяться к самым необычайным обстоятельствам, так что, когда под вечер Бредли ушел в город по своим торговым делам, наш юный святитель вздохнул с облегчением и решил, что теперь-то, в одиночестве, он тихо отпразднует свой приезд и торжественно встретится с Индией. В приподнятом, радостном настроении, наспех разобрав и разложив по местам свои вещи, вышел он из прохладной комнаты, где не было ни дверей, ни окон, а были лишь большие открытые проемы во всех стенах, покрыл светловолосую голову широкополой шляпой с легким шарфом от солнца, взял крепкую трость и спустился по лестнице с веранды в сад. Радостно огляделся он и глубоко вдохнул этого нового воздуха, чутко улавливая благоухания и ароматы, всматриваясь в цвета и краски этой неведомой сказочной земли, в покорение которой он, скромный радетель, надеялся внести свою лепту и которой жаждал отдать всего себя после столь долгого ожидания и робкого предвкушения радости. То, что он увидел и почувствовал в эту минуту, было прекрасно и, казалось, тысячекратно подтверждало его мечты и предчувствия. Густые высокие кустарники, сочные, округлые, стояли, залитые горячим солнцем, усыпанные крупными невиданно яркими цветами; на стройных и гладких колоннах стволов в непостижимой вышине покоились тихие круглые кроны кокосовых пальм, веерная пальма вздымала к небу над крышей дома удивительно правильное и строгое гигантское колесо могучих, в человеческий рост, ветвей, а на краю дорожки опытный глаз любителя природы сразу приметил крохотное существо. Эгион осторожно к нему приблизился — это был маленький зеленый хамелеон с треугольной головкой и злыми бусинками глаз. Роберт наклонился к нему и почувствовал, что счастлив, как мальчишка, тем, что ему дано видеть подобные существа и саму неисчерпаемо изобильную природу у подлинного истока ее богатств. Звуки необычайной музыки пробудили его от благоговейной отрешенности. Средь полной шепотов тишины в зеленой глубине зарослей вдруг загремел ритмичный грохот барабанов из металла, раздался резкий высокий голос труб. Благочестивый любитель природы удивленно прислушался, затем, ничего и никого не видя, с любопытством пошел туда, откуда неслась музыка, ему хотелось узнать, где и как рождаются эти варварские торжествующие звуки. Он вышел из сада через настежь распахнутые ворота и направился по приятной зеленой дороге, которая бежала вдоль возделанных полей, приветливых домиков и садов, средь пальмовых плантаций и радостно-светлых зеленых рисовых всходов; наконец, миновав высокую изгородь то ли парка, то ли большого сада, он очутился на сельской, судя по виду, улочке с индийскими хижинами. Это были маленькие глинобитные, а то и просто построенные из бамбука домики, крытые сухими пальмовыми листьями, и везде у открытых дверей сидели на корточках и стояли смуглые индусы. Он с любопытством присматривался к этим людям, впервые приоткрылась ему по-деревенски простая жизнь чужого первобытного народа, и он с первой же минуты почувствовал приязнь к этим смуглокожим людям с прекрасными детскими глазами, полными некой безотчетной и неизбывной звериной тоски. Из-под переплетения длинных прядей густых черных, как смоль, волос глядели на него глаза прекрасных женщин, тихих, словно косули; над переносицей, на запястьях и на щиколотках блестели у них золотые украшения, на пальцах ног они носили кольца. Маленькие дети ходили голышом, лишь на шее у каждого висел на шнурке из пальмового волокна диковинный амулет из серебра или кости. Меж тем Роберт шел, нигде не задерживаясь, но не потому, что ему были неприятны пристальные взгляды людей, которые, оцепенев от любопытства, уставились на него, напротив, он сам в душе устыдился своего жадного внимания к этим людям. Да и дикая музыка все не умолкала и слышалась теперь уж где-то совсем рядом; но вот наконец, свернув в переулок, он обнаружил то, к чему шел. Там возвышалось невероятное, диковинное здание совершенно фантастического вида и устрашающей высоты с огромными воротами в центре; в изумлении глядя на него снизу вверх, Роберт увидел, что колоссальные каменные стены снизу доверху испещрены резьбой, изображениями сказочных чудовищ, людей и богов — или же демонов, — сотни каменных фигур громоздились, теснясь одна на другой, поднимаясь все выше к терявшейся в вышине островерхой кровле; густые заросли, дикие дебри, переплетение тел, членов, лиц. Страшный колосс из камня — индийский храм сиял в пологих лучах позднего закатного солнца и внятно говорил смутившемуся чужестранцу, что эти по-звериному тихие полуголые люди — вовсе не первобытный народ, пребывающий в райском неведении, что уже несколько тысяч лет существуют у него боги и мысль, идолы и религии. Пронзительные звуки музыки смолкли, и тут из храма чередой потянулись индусы в белых и пестрых одеждах, впереди, на почтительном отдалении от прочих, торжественно шествовала маленькая процессия брахманов[18] , надменных в непоколебимой тысячелетней мудрости и достоинстве. Мимо белого чужака они прошествовали гордо, словно родовитые вельможи мимо простого подмастерья, и ни брахманы, ни простые люди, что следовали за ними, судя по их лицам, не испытывали ни малейшего желания, чтобы какой-то иноземец поучал их в божественных и житейских делах. Когда шествие скрылось из виду и все вокруг стихло, Роберт Эгион подошел к храму поближе и со смущенным любопытством принялся рассматривать изображения на фасаде святилища, однако вскоре он с огорчением и страхом оставил эту затею, ибо гротескный символический язык резных изображений, среди которых при всей их умопомрачительной уродливости были, несомненно, истинные шедевры, поверг его в смятение и страх, так же как и многие бесстыдно непристойные сцены, простодушно помещенные на стенах храма вперемежку с бесчисленными богами. Он отвернулся от храма и огляделся по сторонам в поисках дороги, по которой пришел, как вдруг померкли и храм, и улица, по небу пробежали мерцающие многоцветные огни и пала на землю южная темная ночь. Пугающе быстрое наступление темноты не было для молодого миссионера чем-то новым, и все же его охватил легкий озноб. С приходом сумерек во всех кустах и деревьях поднялся звучный стрекот и гуд тысяч больших цикад, вдали же внезапно раздался то ли яростный, то ли тоскливый звериный крик, необычайный, пугающий голос. Эгион заторопился в обратный путь и благополучно нашел дорогу, но, хотя идти было недалеко, еще не успел он добраться до дому, как уже вся окрестность погрузилась во мрак и высокое черное небо густо усыпали звезды. В дом он вошел рассеянно, в глубокой задумчивости, остановился в первой же освещенной комнате, и тут мистер Бредли встретил его такими словами: — Наконец-то пожаловали! На первых порах не советую выходить из дому в такое позднее время. Кстати, вы стрелять умеете? — Стрелять? Нет. Этому я не учился. — Ну, думаю, скоро научитесь. Но где же вы пропадали весь вечер? Эгион с жаром обо всем рассказал. Он жадно расспрашивал, какой религии принадлежит увиденный им храм, каким богам или идолам поклоняются в нем верующие, что означают резные изображения на его стенах и диковинная музыка, и являются ли жрецами гордые прекрасные мужи в белых одеяниях, и какие имена носят их божества. Но здесь подстерегало Эгиона первое разочарование. О чем бы он ни спрашивал, его советчик ничего не знал. Бредли заявил, что никто на свете не сумеет разобраться в мерзком сумбуре и непристойностях этих языческих культов, что брахманы — гнусная шайка угнетателей и бездельников и что вообще все до одного индийцы — паршивые побирушки и скоты, подлый сброд, с которым порядочному англичанину зазорно иметь дело. — Но ведь мое предназначение, — нерешительно возразил Эгион, — состоит как раз в том, чтобы наставить этих заблудших на путь истинный. И потому я должен их понять, и полюбить, и все о них узнать… — Скоро вы узнаете их лучше, чем вам самому захочется. Конечно, вам нужно выучить хиндустани и, пожалуй, еще какое-нибудь из их подлых скотских наречий. А вот любовью вы мало чего добьетесь. — О, у этих людей такой благонравный вид! — Вы находите? Что ж, скоро сами убедитесь, что я прав. В ваших намерениях относительно обращения индусов я ничего не смыслю и судить об этом не берусь. А вот наша задача — со временем привить языческому сброду ростки культуры и дать мало-мальские понятия о приличиях, но дальше этого, полагаю, нам не продвинуться никогда! — Но, позвольте, ваша нравственность или то, что вы сейчас назвали приличиями, — это христианская нравственность! — Вы имеете в виду любовь. Ха! Попробуйте-ка, скажите индусу, что вы питаете к нему любовь. Он тут же начнет что-нибудь у вас выклянчивать, а кончит тем, что стащит у вас рубашку! — Возможно. — Абсолютно определенно, мой дорогой. Вам придется иметь дело как бы с недорослями, которые еще не созрели для понятий чести и закона. Но это вам не благонравные английские школьники, нет, это народ хитрых черных мошенников, постыднейшие вещи — для них величайшее удовольствие. Вы еще вспомните мои слова! Эгион с грустью оставил дальнейшие попытки о чем-либо узнать и для начала решил прилежно и послушно научиться всему, чему сможет, в этом доме, однако затем делать то, что сам сочтет справедливым и разумным. И все же, прав или не прав был суровый Бредли в своих суждениях, с первой же минуты, когда Эгион увидел чудовищный храм и недосягаемых в гордом величии брахманов, ему стало ясно: его миссия в этой стране потребует гораздо больших трудов и усилий, чем он полагал ранее. На следующее утро в дом принесли сундуки, в которых миссионер привез из Англии свое имущество. Он тщательно распаковал все, сложил рубашки с рубашками, книги с книгами и вдруг заметил, что некоторые давно знакомые вещи настроили его на задумчивый лад. То были подвернувшаяся ему под руку небольшая гравюра в черной рамке с треснувшим в дороге стеклом — портрет господина Дефо[19] , сочинителя «Робинзона Крузо», и старый любимый молитвенник, еще в детстве подаренный Роберту матерью; однако чуть позже он увидел добрый путевой знак, указывающий в будущее, — карту Индии, подарок дяди, и два сачка со стальными обручами для ловли бабочек, еще в Лондоне изготовленные по заказу Эгиона. Один сачок он сразу же отложил в сторону — он должен был пригодиться в самые ближайшие дни. К вечеру все имущество было разобрано и вещи заняли свои места, гравюрка висела над кроватью, в комнате воцарились чистота и порядок. Ножки кровати и стола Эгион, как ему посоветовали, поставил в наполненные водой глиняные мисочки, чтобы уберечься от муравьев, Бредли весь день отсутствовал, занимался своими торговыми делами, и молодой человек чувствовал себя неловко, когда почтительный слуга знаками пригласил его обедать и молча прислуживал ему за столом, он же не мог произнести ни слова на понятном индусу языке. Ранним утром следующего дня Эгион приступил к своим занятиям. В доме появился красивый черноглазый юноша, которого Бредли представил Эгиону, звали его Вьярденья, он должен был обучать миссионера хиндустани. Учтивый молодой индиец бегло говорил по-английски и имел безукоризненные манеры; правда, когда ничего не подозревающий англичанин протянул ему руку, чтобы поздороваться, он в ужасе отпрянул, и в дальнейшем неизменно уклонялся от любого физического соприкосновения с белым человеком, ибо коснуться европейца значило бы осквернить себя — индус принадлежал к одной из высших каст. Он также ни за что не соглашался сесть на стул, если перед тем на нем сидел белый, каждый день он приносил с собой скатанный в трубку красивый плетеный коврик, расстилал его на кирпичном полу и садился, поджав ноги, но сохраняя прямую и горделивую осанку. Ученик, чье прилежание, по-видимому, вполне удовлетворяло учителя, попытался перенять у него это уменье и во время занятий корчился на таком же коврике, несмотря на то, что на первых порах спина и ноги с непривычки сильно болели. Терпеливо и старательно заучивал он слово за словом, начав с самых обычных приветствий, которые индийский юноша с улыбкой повторял снова и снова, не зная усталости; каждый день он храбро бросался в схватку с гортанными и горловыми звуками чужого языка, которые поначалу казались ему каким-то невнятным клекотом и которые теперь он научился различать и произносить. Если хиндустани оказался удивительным языком и предобеденные часы пролетали поэтому как один миг в обществе учтивого наставника, который держался так, будто он — наследный принц, лишь в силу обстоятельств вынужденный давать уроки отпрыску буржуазного семейства, то в послеобеденное время и особенно вечерами Эгион чувствовал глубокое одиночество. Отношения с хозяином дома оставались неопределенными, держался же он с Эгионом не то как благодетель, не то как своего рода начальник; впрочем, Бредли редко сидел дома, обычно он приходил пешком или приезжал на лошади из города в полдень к обеду, во время которого восседал во главе стола, иной раз он приглашал своего секретаря англичанина, после обеда часа два-три лежал на веранде и курил, а под вечер снова отправлялся в свою городскую контору или на склад. Ему случалось иногда и уезжать на несколько дней, чтобы закупить продовольствие, и его сосед ничего не имел против, ибо при всех стараниях так и не сумел подружиться с грубым и неразговорчивым торговцем. Да к тому же было в образе жизни мистера Бредли нечто, чего молодой миссионер никак не мог бы одобрить. Время от времени Бредли и его секретарь по вечерам напивались допьяна, потягивая смесь рома, воды и лимонного сока; в первые дни по приезде молодой проповедник не раз получал приглашение присоединиться к ним, но всякий раз отвечал вежливым отказом. При таких обстоятельствах повседневная жизнь Эгиона не отличалась особым разнообразием. Он было попробовал применить на практике свои скудные познания в хиндустани и, чтобы скоротать долгие тоскливые часы перед приходом вечера, когда деревянный дом из-за палящего зноя превращался в осажденную крепость, стал наведываться в кухню и заводить разговоры со слугами. Повар-магометанин нагло не ответил на приветствие, сделав вид, будто вообще не замечает Эгиона, зато водонос и мальчик-слуга, которые часами просиживали на циновках без всякого дела и жевали бетель, были не прочь позабавиться тем, как белый господин силится что-то сказать на хиндустани. Но однажды на пороге кухни вдруг вырос Бредли, он появился как раз в ту минуту, когда эти два пройдохи шлепали себя по ляжкам и во все горло хохотали, потешаясь над произношением и ошибками миссионера; при виде такого веселья Бредли поджал губы, немедленно наградил затрещиной боя, дал пинка водоносу и молча увел из кухни испуганного Эгиона. Когда они вошли в комнату, Бредли довольно зло сказал: — Сколько раз нужно вам повторять: вы не должны якшаться с этой публикой. Вы ведь портите моих слуг. Конечно, конечно — из лучших побуждений. Но это же ни в какие ворота не лезет: англичанин выставляет себя на посмешище перед черномазыми наглецами! Прежде чем обиженный Эгион успел что-либо возразить, Бредли вышел вон. На людях одинокий миссионер бывал лишь по воскресеньям, когда посещал церковь, что делал весьма аккуратно, однажды он даже произнес проповедь, заменив здешнего довольно нерадивого священника-англичанина. У себя дома Эгион с любовью проповедовал крестьянам и ткачам, здесь же, перед этой холодной паствой, — богатые коммерсанты, усталые болезненные дамы, жизнерадостные молодые чиновники — он почувствовал отчуждение и скуку. Торгашеская расчетливость или же властность и авантюристическая складка этих людей, выжимавших соки из богатой страны, но не находивших для ее уроженцев ни единого доброго слова, претили ему, и постепенно все его представления переменились, он неизменно брал индусов под свою защиту, напоминал европейцам об их долге перед здешним народом и потому вскоре снискал всеобщие насмешки, неприязнь и презрение, прослыв фантазером и простаком. Порой ему бывало горько при мысли о том, сколь незавидно его нынешнее положение, но в такие минуты душа Эгиона находила утешение, которое еще ни разу его не обмануло. Он собирался в путь, подвешивал к поясу ботанизирку, брал сачок, к которому приделал длинную тонкую рукоять из бамбука. Именно то, на что без конца жаловались англичане — изнурительный зной, тяжелый климат Индии, — его восхищало и радовало, потому что он был бодр душой и телом и не позволял себе разнежиться. Для естественнонаучных занятий и увлечений эта страна была поистине необъятной сокровищницей: здесь на каждом шагу ожидали путника невиданные цветы и травы, бабочки и птицы, и Эгион решил со временем непременно узнать имена всех этих незнакомцев. Редкостные ящерицы и скорпионы, громадные толстые сороконожки и прочие сказочные создания уже меньше его пугали, а после того, как он храбро убил деревянным ведерком большую змею, заползшую в ванную комнату, он все более ощущал, как отступает его страх перед жуткими тварями. Когда он впервые накрыл сачком великолепную крупную бабочку и увидал: вот она, поймана; когда осторожно кончиками пальцев высвободил из сетки гордого яркого мотылька, чьи широкие крылышки, припорошенные благоуханной пыльцой, лоснились матовым блеском, сердце у него забилось от неуемной радости, какой он не знал с далеких дней детства, когда после долгой отчаянной гонки впервые поймал горделивого махаона. Весело привыкал он к суровым джунглям и не терял присутствия духа, когда увязал вдруг в коварных топях, в глубине тропического девственного леса, когда преследовали его злобными воплями обезьяны или набрасывались на него свирепые полчища муравьев. Лишь однажды он пал на колени, укрывшись за стволом огромного каучукового дерева, шепча молитву и дрожа, ибо грянул в тот миг грозовой гром в чащобе и содрогнулась земля под тяжкой поступью слонов. Он привык просыпаться в прохладной комнате ранним утром от яростного рева обезьян, что раздавался в ближнем лесу, привык к ночному вою шакалов. Твердость появилась в его глазах, светлых на смуглом и по-мужски огрубевшем лице. Он теперь уже лучше знал город, но милей его душе были мирные, зеленые, словно сады, деревни, и чем внимательнее присматривался он к индусам, тем больше они ему нравились. Чужд и крайне досаден был ему лишь один обычай низших индийских каст, по которому женщинам дозволялось ходить голыми до пояса. Видеть на улице нагие женские плечи, шею и грудь — с этим миссионер едва ли мог когда-нибудь примириться, хотя многие индианки были хороши и нагота их выглядела в высшей степени естественно благодаря густо-бронзовому загару, покрывавшему упругую кожу, и той вольной непринужденности, с какой держались женщины бедняков. Наряду с этим непристойным обычаем ничто не доставляло ему стольких тревог и забот как загадка, которой оставалась для него духовная жизнь этих людей. Куда бы он ни кинул взгляд, всюду царила религия. Несомненно, в Лондоне даже в дни великих церковных празднеств нельзя было увидеть и сотой доли того благочестия, какое являлось здесь взору на каждом шагу и в самые обычные будни: повсюду были храмы, изображения богов, молитвы и жертвоприношения, церемонии и шествия, молящиеся и жрецы. Но кто же в силах найти концы в этом запутанном переплетении верований? Брахманы и магометане, огнепоклонники и буддисты, приверженцы Шивы и Кришны[20] , носящие тюрбан и бритоголовые, заклинатели змей и служители священных черепах. Где же бог, которому поклоняются все эти заблудшие? Каков его облик, какой из множества культов самый древний, самый священный и чистый? Этого никто не знал, и самим индийцам это было совершенно безразлично: тот, кого почему-либо не устраивала вера отцов, принимал другую веру, или отправлялся странствовать в поисках новой религии, или же создавал ее сам. Богам и духам, чьих имен никто не знал, приносились жертвы — кушанья в маленьких мисочках, и при этом сотни обрядов, храмов, жрецов мирно соседствовали друг с другом и никому из приверженцев какой-то веры не приходило в голову ненавидеть или тем более убивать иноверцев, что на родине Эгиона, в христианских землях, было в порядке вещей. Многое казалось ему даже милым, прелестным — голоса флейт и нежность жертвенных цветов, и многие, многие лица верующих были преисполнены мира и покойной безмятежной ясности, какой не увидишь на лицах англичан, сколько ни ищи. Прекрасной и благой счел Эгион и строго соблюдавшуюся индусами заповедь, которая запрещала им убивать животных, и порой он стыдился и подыскивал себе оправдания, когда безжалостно умерщвлял и насаживал на булавки бабочек и жуков. Но вместе с тем среди этих народов, почитавших священное творение бога во всякой букашке и искренне предававшихся молитве и богослужению в храмах, обыденными, заурядными вещами были ложь и воровство, лжесвидетельство и подлог, ни в одной душе подобное не вызывало ни возмущения, ни хотя бы удивления. И чем больше размышлял благожелательный провозвестник истинной веры, тем более неразрешимой загадкой, презревшей законы логики и теорию, казался ему этот народ. Слуга, с которым Эгион возобновил свой беседы вопреки запрету Бредли, словно сроднился с ним душой, но однажды, спустя какой-нибудь час после столь дружеского разговора, выяснилось, что он украл батистовую рубашку; когда же Эгион мягко, но настойчиво потребовал ответа, слуга принялся клятвенно уверять, что знать ничего не знает, а потом с улыбкой сознался в воровстве, показал рубашку и доверчиво сказал, дескать, в ней есть небольшая дырочка, и он, стало быть, подумал, что господин эту рубашку уже не наденет. В другой раз Эгиона поверг в растерянность водонос. Этот человек получал жалованье и стол за то, что два раза в день приносил воду из ближайшей цистерны в кухню и две ванные комнаты. Работал он только утром и вечером, днем же часами сидел в кухне или в хижине слуг да жевал бетель или кусочки сахарного тростника. Однажды другой слуга отлучился, и Эгион велел водоносу почистить костюм, к которому пристали во время прогулки семена трав. Водонос только засмеялся в ответ и спрятал руки за спину, а когда миссионер уже раздраженно повторил приказание, он в конце концов повиновался и выполнил пустяковую работу, но при этом жалобно причитал и даже пустил слезу, закончив же, со скорбным видом уселся на свое место в кухне и еще битый час возмущался и негодовал, словно в отчаянии. С бесчисленными трудностями, устранив множество недоразумений, Эгион наконец добрался до сути дела: оказывается, он тяжко обидел водоноса, приказав ему выполнить работу, которая не положена ему по чину. Все эти мелкие события постепенно накапливались и в конце концов слились словно в некую стеклянную стену, вставшую между миссионером и индусами, из-за чего он был обречен на одиночество, от которого страдал все сильнее. И тем усерднее, с какой-то отчаянной жадностью занимался он изучением языка, в чем достиг немалых успехов; как горячо надеялся Эгион, овладев языком, он все-таки постигнет однажды и самый народ. Он все чаще отваживался заговорить на улице с каким-нибудь индусом, без толмача ходил к портному, в лавки, к сапожнику. Порой завязывался у него разговор с простыми людьми, он говорил с ремесленниками об их изделиях или с приветливой улыбкой хвалил малыша на руках у матери, и тогда в живой речи и в глазах этих людей языческой веры, но чаще всего в их добром детском счастливом смехе ему открывалась душа чужого народа, такая ясная и по-братски близкая, что на какое-то мгновенье вдруг исчезали все преграды и пропадала отчужденность. Наконец он обнаружил, что почти всегда может найти доступ к детям и простым крестьянам, что, видимо, все его затруднения и вся недоверчивость, вся испорченность горожан порождены лишь их общением с европейцами — торговцами и моряками. И тогда он начал все смелее и все дальше уезжать из города во время своих прогулок верхом. В карманах у него всегда были медяки, а иногда и сахар для детей, и когда где-нибудь среди холмов вдали от города он привязывал коня к стволу пальмы у глинобитного крестьянского дома, со словами приветствия входил под кровлю из тростника и спрашивал, не дадут ли ему воды или кокосового молока, то почти всегда завязывался бесхитростный дружеский разговор, причем мужчины, женщины и дети дивились и от всей души хохотали над его по-прежнему небезупречным языком, на что Эгион, впрочем, ничуть не обижался. Пока что он не пытался говорить с людьми о милосердном Боге. Он считал, что спешить с этим не следует, да к тому же задача представлялась ему чрезвычайно деликатной, если вообще выполнимой, поскольку при всем старании,он по-прежнему не находил еще нужных индийских слов, чтобы передать с их помощью важнейшие понятия христианской Библии. Кроме того, он чувствовал, что не вправе навязываться этим людям в наставники и призывать их к столь серьезному изменению всей их жизни, прежде чем он узнает эту жизнь досконально, научится говорить на одном языке с индусами и жить одной с ними жизнью. И потому его познавательные занятия затянулись. Он старался вникнуть в жизнь, труды и промыслы индийцев, спрашивал, как называются деревья, плоды, домашние животные и утварь, он постиг секреты обычного и заливного разведения риса, выращивания хлопка, изготовления джутовых веревок, рассматривал жилые дома, изделия гончаров, плетение из соломки, ткани, о которых слыхал еще на родине. Он смотрел, как розово-рыжие тучные буйволы тянут плуги по залитым водой рисовым полям, он узнал, как трудятся дрессированные слоны и как ручные обезьяны собирают для хозяина спелые орехи на высоких кокосовых пальмах. Во время одной из прогулок, когда он ехал по мирной долине меж высоких зеленых холмов, его застиг неистовый грозовой ливень, и он поспешил укрыться в ближайшей хижине, до которой успел добраться. В маленьком домишке с обмазанными глиной стенами из бамбука находилась вся семья, эти люди приветствовали вошедшего незнакомца с боязливым удивлением. У хозяйки были седые волосы, крашенные хной в огненно-рыжий цвет, когда же она приветливо улыбнулась гостю, оказалось, что и зубы у нее ярко-красного цвета, и тем самым обнаружилось ее пристрастие к бетелю. Мужем хозяйки был высокий мужчина с серьезным взглядом, с не поседевшими еще длинными волосами. Поднявшись с пола, он с царственным достоинством расправил плечи, ответил гостю на приветствие и протянул ему расколотый кокосовый орех; англичанин с наслаждением отпил сладковатого молока. В угол за каменным очагом тихонько спрятался при появлении чужого человека маленький мальчуган, и теперь там блестели из-под копны густых черных волос испуганные и полные любопытства глаза и мерцал на темной груди амулет из латуни — ни одежды, ни других украшений на мальчике не было. Тяжелые гроздья бананов были подвешены дозревать под притолокой над входом, и нигде в этой хижине, куда свет проникал лишь через распахнутую дверь, не видно было примет бедности, всюду радовали глаз скромная простота и опрятность. Слабое, повеявшее благоуханием далеких детских воспоминаний чувство родного дома, что с такой легкостью овладевает путешественником на чужбине при виде счастливой семьи у домашнего очага, слабое чувство родного дома, ни разу не коснувшееся души миссионера в бунгало Беркли, вдруг проснулось в Эгионе, и ему подумалось, что в эту индийскую хижину пришел он не так, как приходит путник, застигнутый непогодой в дороге, — нет, ему, заплутавшему на сумрачных жизненных перепутьях, здесь наконец-то забрезжили вновь смысл и радость естественной. Праведной, непритязательной жизни. По тростниковой крыше хижины то шелестел, то громко стучал буйный ливень, он стоял за порогом блестящей и плотной стеклянной стеной. Хозяева весело, без стеснения беседовали с необычным своим гостем, но, когда под конец они почтительно задали вполне естественный вопрос, какие цели и намерения привели его в их страну, Эгион смутился и заговорил о другом. Снова, как уже не раз, скромному юноше показалось чудовищной самонадеянностью и дерзостью то, что он приехал сюда посланником далекого чужого народа, приехал отнять у этих людей их бога и веру и навязать им своих. Раньше он думал, что робость исчезнет, как только он получше овладеет языком индусов, но сегодня с неотвратимой ясностью осознал, что заблуждался, ибо чем лучше он понимал этот смуглый народ, тем больше чувствовал, что он не вправе и не желает властно вторгаться в его жизнь. Ливень утих, мутные от тучной рыжей земли потоки катили вниз по горбатой улочке, лучи солнца прорвались сквозь влажно блестящие стволы пальм и слепящими яркими бликами вспыхнули на гладких гигантских листьях банановых деревьев. Миссионер поблагодарил их за приют и хотел уже попрощаться с хозяевами, как вдруг пала тень и потемнело в маленькой хижине. Он быстро обернулся и увидел, что в хижину, бесшумно ступая босыми ногами, вошла юная женщина или девушка; при виде чужого человека она испугалась и бросилась в угол за очагом, где прятался мальчик. — Поди сюда, поздоровайся с господином! — позвал ее отец. Девушка робко шагнула вперед и, скрестив руки на груди, несколько раз поклонилась. На ее густых черных волосах сверкали дождевые капли, англичанин несмело коснулся рукой ее волос и произнес приветствие; покорные шелковисто-текучие пряди были под его ладонью, и тут девушка выпрямилась и ласково улыбнулась, глядя на него прекрасными темными глазами. На шее у нее было ожерелье из розово-красных кораллов, над щиколоткой — массивный золотой браслет, и вся ее одежда состояла лишь из высоко подвязанного вокруг стана куска красно-коричневой материи. Так, в безыскусно простой красоте предстала она перед изумленным чужеземцем, и косые лучи солнца мягкими бликами играли на ее волосах и на гладких смуглых плечах, и ярко блестели ровные мелкие белые зубы под приоткрытыми юными губами. Роберт Эгион восхищенно смотрел на девушку, ему хотелось заглянуть в эти безмятежные кроткие глаза, но вдруг он смутился — влажное благоухание ее волос, нагие плечи и грудь привели его в смятение, и он поспешно опустил глаза, встретив невинный взгляд. Он достал из кармана маленькие стальные ножницы, которыми подстригал усы и ногти и пользовался при сборе растений для гербариев. Эти ножницы он протянул девушке, хорошо зная, что делает ценный и дорогой подарок. И она приняла дар нерешительно-робко, не веря своему счастью, а ее родители рассыпались в благодарностях; затем, когда Эгион попрощался и вышел из хижины, девушка выбежала за ним, схватила его левую руку и поцеловала. От легкого теплого прикосновения нежных лепестков ее губ Эгиона бросило в жар — с какой радостью он поцеловал бы эти губы! Но он только взял обе ее руки в свою, поглядел ей в глаза и спросил: — Сколько тебе лет? — Не знаю, — ответила девушка. — А как тебя зовут? — Наиса. — Прощай, Наиса, и не забывай меня! — Наиса не забудет своего господина. Он ушел и отправился домой в глубокой задумчивости, и когда уже вечером, в темноте, добрался до дому и вошел в свою комнату, то лишь тут вспомнил, что за весь день не поймал ни одной бабочки, ни одного жука, не собрал ни цветов, ни листьев. Его жилище — холодный холостяцкий дом с бездельниками-слугами и хмурым суровым хозяином — еще никогда не казалось ему столь безотрадным и чужим, как в этот вечерний час, когда он зажег маленький масляный светильник и раскрыл перед собой на шатком столике Библию. В эту ночь, когда после долгих беспокойных раздумий миссионер наконец заснул под назойливое жужжанье москитов, ему приснился удивительный сон. Он брел по смутно-туманней пальмовой роще, на красно-коричневой земле играли желтые блики солнца. Попугаи кричали в вышине, обезьяны отчаянно храбро карабкались по бесконечно высоким колоннам стволов, крохотные, сверкающие, как драгоценные камни, колибри искрились яркими красками, всевозможные насекомые изливали радость жизни в звуках, игре красок или движений. Радостный миссионер, преисполненный благодарности и счастья, беспечно гулял среди этого великолепия; вот он подозвал плясавшую на канате-лиане обезьянку, и, смотри-ка, ловкий зверек послушно соскочил на землю и почтительно, как слуга, склонился перед Эгионом. И Эгион понял, что здесь, в этом блаженном уголке Божьего мира, он может повелевать, и немедля призвал к себе птиц и бабочек; и блистающим роем все они устремились к повелителю, он же взмахнул руками и принялся дирижировать, кивая в такт головой, подавая знаки глазами и щелкая языком; и все прекрасные птицы и мотыльки послушно водили хороводы в золотистом воздухе, проплывали торжественными процессиями, и дивный этот хор свистел и щебетал, стрекотал, жужжал и щелкал, они плясали в воздухе, гонялись друг за другом, выписывали величественные круги и веселые спирали. То был ослепительный яркий балет и концерт, вновь обретенный рай, и сновидец в этом гармоничном волшебном мире, покорном ему и подвластном, изведал наслаждение глубочайшее, почти болезненное, ибо в блаженстве был уже слабый привкус или предчувствие, предощущение его незаслуженности и мимолетности, что и подобает испытывать благочестивому миссионеру в минуты любого чувственного наслаждения. И это пугающее предощущение не обмануло его. Восхищенный друг природы еще предавался созерцанию резвой кадрили обезьян и ласкал огромную бархатисто-голубую бабочку, доверчиво опустившуюся к нему на левую руку и, словно голубка, позволившую себя погладить, но уже первые тени страха и гибели метнулись вдруг в этой волшебной роще и омрачили душу мечтателя. Пронзительно вскрикнули в ужасе птицы, порывистый ветер вскипел, зашумев над высокими кронами, радостный теплый солнечный свет потускнел и иссяк, птицы бросились кто куда, красивых крупных мотыльков, в страхе бессильных, умчал ветер. Взволнованно застучал ливень по листьям, и вдали прокатился по небосводу медлительный тихий громовый раскат. И тут в лес вошел Бредли. Уже улетела последняя пестрая птица. Исполинского роста, мрачный, как призрак убитого короля, Бредли подошел, презрительно сплюнул на землю перед миссионером и принялся укорять его обидными, насмешливо-злыми словами за то, что он лентяй и обманщик, ведь лондонский патрон нанял его на службу и дал ему денег ради обращения язычников, а он ничего не делает, только прохлаждается, ловит букашек и гуляет по лесам. И подавленный Эгион признал правоту Бредли: да, он виновен во всех этих упущениях. И тогда появился могущественный богатый коммерсант, английский патрон Эгиона, и с ним много английских священников, и они вместе с Бредли погнались за миссионером и гнались за ним через заросли и терновник, пока не выбежали на людную улицу в предместье Бомбея, где высился до небес индийский причудливый храм. В храм и из храма пестрым потоком текли людские толпы, голые кули и гордые брахманы в белых одеждах, напротив же, на другой стороне улицы, стояла христианская церковь, и над ее порталом было высеченное в камне изображение восседающего средь облаков Бога Отца со строгим отеческим взором и волнистою бородою. Преследуемый миссионер взбежал на паперть Божьего дома, взмахнул руками и обратился к индусам с проповедью. Громким голосом он призвал их взглянуть и увидеть, что истинный Бог совсем иной, не такой, как их убогие божки — уродцы с хоботами или множеством рук. Он простер длань к скопищу сплетенных фигур на стенах индийского храма, затем — к изображению Бога над вратами своей церкви. Но как же он был напуган, когда, сам следуя своему указующему жесту, поднял глаза и увидел: Бог Отец преобразился, у него теперь было три головы и шесть рук, и вместо чуть глуповатой бессильной строгости на всех трех его лицах играла снисходительная и довольная тонкая улыбка, в точности та, что отличает наиболее утонченные изображения индийских богов. Обескураженный проповедник обернулся к Бредли, патрону и священникам, но все они исчезли; одинокий и беспомощный, он стоял на ступенях церкви, и тогда покинул его и Бог Отец, ибо всеми шестью руками приветственно махал он индийскому храму и божественно-безмятежно улыбался божествам индусов. Всеми покинутый, опозоренный и растерявшийся, стоял Эгион на своей церковной паперти. Он закрыл глаза и не двигался с места, все надежды померкли в его душе, и со спокойствием отчаяния он ожидал, что язычники побьют его каменьями. Наступила мучительная тишина, но затем он почувствовал вдруг, что чья-то сильная и вместе с тем добрая рука отстранила его, и, открыв глаза, увидел, что каменный Бог Отец величаво, с достоинством шествует вниз по ступеням, и в ту же минуту со своих зрительских мест на стенах индийского храма начали спускаться полчища индийских богов. Всех их Бог Отец приветствовал, после чего вошел в индийский храм и, дружелюбно кивая, принял поклонение брахманов. Меж тем языческие боги со своими хоботами, кудряшками и узкими глазами один за другим направились в христианскую церковь и ко всему, что увидели в ней, отнеслись с одобрением, следом же за богами потянулись длинной вереницей молящиеся, и так произошло переселение богов и людей из индийского храма в церковь и из церкви в храм. В братском согласии зазвучали гонг и орган, и тихие смуглые индийцы возложили на строгий алтарь английской христианской церкви цветы лотоса. А в самой середине торжественного этого шествия шла прекрасная Наиса с гладкими блестящими черными волосами и большими детскими глазами. Вместе со множеством верующих индусов она покинула старый храм и теперь, поднявшись по ступеням христианской церкви, стояла перед миссионером. Серьезно и с любовью поглядела она ему в глаза, поклонилась и подала цветок лотоса. И вот, в нахлынувшем восторге, он склоняется к ее ясному, спокойному лицу, целует в губы и заключает ее в объятия. Но, не успев увидеть, как ответит ему Наиса, Эгион проснулся и понял, что лежит на своей кровати в полной темноте, встревоженный и разбитый. Болезненное смятение всех желаний и чувств было мучительно до отчаяния. Во сне ему неприкрыто явилось собственное «я», его слабость и малодушие, его неверие в свое призвание, и влюбленность в смуглую язычницу, и не подобающая христианину ненависть к Бредли, и нечистая совесть в отношении английского патрона. Все было так, все было правдой, и ничего нельзя было изменить. Печальный, до слез взволнованный, он лежал в темноте. Хотел помолиться и не смог, хотел представить себе Наису в виде демона и осудить свое греховное увлечение — не смог и этого. В конце концов он встал, следуя не вполне ясному внутреннему побуждению, все еще во власти теней и томлений своего сна; он вышел из комнаты и направился к Бредли, движимый безотчетным желанием увидеть живого человека, найти поддержку и вместе с тем — надеясь в смирении преодолеть постыдную неприязнь к Бредли и ценой откровенности обрести его дружбу. Тихо ступая тонкими плетеными сандалиями, он прошел темной верандой к спальне Бредли, ее легкая дверь из бамбука доходила лишь до половины высоты дверного проема, и за нею в высокой комнате теплился слабый свет, потому что Бредли, как многие европейцы в Индии, имел привычку оставлять на ночь маленький масляный светильник. Эгион осторожно нажал на легкие створки двери и вошел. Слабый фитилек плавал в стоявшей на полу глиняной мисочке, вверх по голым стенам тянулись огромные тусклые тени. Над огоньком быстро кружила, шурша крыльями, коричневая ночная бабочка. Большой кисейный полог над широкой постелью был плотно сдвинут. Миссионер поднял светильник, подошел к кровати и отодвинул полог. Он уже хотел окликнуть спящего, как вдруг с испугом увидел, что Бредли не один. Он лежал на спине, прикрытый тонкой шелковой ночной рубахой, и его лицо с поднятым вверх подбородком выглядело сейчас ничуть не более мягким или дружелюбным, чем днем. Рядом же с Бредли лежала обнаженная с длинными черными волосами. Она лежала на боку, и ее спящее лицо было обращено к миссионеру. Он узнал ее — это была высокая крепкая девушка, что раз в неделю приходила в дом за бельем для стирки. Не закрыв полог, Эгион бросился вон из комнаты. У себя он снова попытался заснуть, но не смог: пережитое в тот день, удивительный сон и, наконец, вид обнаженной спящей женщины безмерно его взволновали. Вместе с тем его неприязнь к Бредли еще усилилась, и он со страхом думал о том, что утром за завтраком должен будет увидеться с Бредли, поздороваться с ним. Но более всего его смущало и мучило сомнение: обязан ли он по долгу священника укорять соседа за неправедную жизнь и пытаться его исправить? Вся натура Эгиона этому противилась, но долг требовал, чтобы он поборол свою трусость и бесстрашно воззвал к совести грешника. Он зажег лампу и несколько часов кряду, мучаясь из-за жужжанья назойливых москитов, читал Новый Завет, но не обрел ни уверенности, ни утешения. Он был готов проклясть всю Индию вообще или, по крайней мере, собственную любознательность и любовь к путешествиям, которые привели его сюда и загнали в тупик. Никогда еще будущее не виделось ему столь мрачным, никогда еще он не чувствовал себя столь неспособным к подвижничеству во имя веры, как этой ночью. К завтраку он вышел с усталым лицом и темными тенями у глаз, сидя за столом, хмуро помешивал ароматный чай и долго с раздражением очищал от кожуры банан, пока не появился Бредли. Тот поздоровался, как всегда, кратко и холодно, затем громко крикнул боя и слуг, пустил их рысью, привередливо выбрал из связки самый спелый золотистый банан, энергично, с властной миной съел его, меж тем как слуга вывел его лошадь на залитый солнцем двор. — Мне хотелось бы обсудить с вами один предмет, — сказал миссионер, когда Бредли уже собрался встать из-за стола. Тот бросил на Эгиона хмурый взгляд. — Вот как? У меня мало времени. Что, непременно сейчас вам это нужно? — Да, так будет лучше. Мне кажется, мой долг — сказать вам, что мне стала известна ваша непозволительная связь с индианкой. Вероятно, вы понимаете, насколько неприятно мне… — Неприятно! — воскликнул Бредли, вскочив и злобно расхохотавшись. — Вы, сударь, больший осел, чем я думал! Как вы ко мне относитесь, мне, разумеется, абсолютно безразлично, но вы шпионите за мной в моем доме — по-моему, это подло. Ну, тянуть волынку незачем. Даю вам сроку до воскресенья. Будьте любезны за это время подыскать себе в городе другое жилье. В моем доме я не потерплю вас больше ни дня! Эгион был готов к резкому ответу, но отнюдь не к подобному обороту дела. Однако он не испугался и сдержанно сказал: — Мне будет только приятно избавить вас от обременительного долга гостеприимства. Всего доброго, мистер Бредли. Эгион вышел за дверь, и Бредли проводил его внимательным взглядом — и недоумевая, и забавляясь. Потом он разгладил свои жесткие усы, ухмыльнулся, свистнул собаку и спустился по деревянным ступеням во двор, собираясь ехать в город. Оба в душе были довольны, что произошла эта быстрая грозовая стычка и выяснение отношений. Однако к Эгиону теперь внезапно подступили заботы и вопросы, которые еще час назад маячили где-то в приятном далеке. И чем серьезней он размышлял о своем нынешнем положении, чем больше убеждался, что ссора с Бредли немногого стоит и что, напротив, распутывание густого переплетения множества сложностей стало неумолимой необходимостью, тем большая ясность и благодать воцарялись в его мыслях. Житье в этом доме, бездеятельность, неутоленные желания и попусту растраченное время успели уже стать для него мукой, и простая натура Эгиона не вынесла бы ее дольше, а потому он радовался окончанию своей полуневоли и не заботился о том, что ждет его впереди. Был ранний утренний час, и один из уголков сада, любимое место Эгиона, еще лежал в прохладной полутени. Ветви разросшихся кустов склонялись здесь над маленьким, облицованным камнем бассейном; когда-то он был построен для купанья, но со временем пришел в запустение, и теперь в нем обитала семейка желтых черепах. Сюда Эгион принес бамбуковое кресло и, удобно расположившись, стал смотреть на бессловесных тварей, а те нежились в лености и благодати под теплой зеленой водой, безмятежно поглядывая вокруг умными круглыми глазками. По ту сторону бассейна находился хозяйственный двор, там, как обычно, сидел в уголке ничем не занятый мальчик-грум и что-то напевал — монотонный, чуть гнусавый звук песни набегал легкими волнами и растекался в теплом воздухе; после бессонной, взволнованной ночи к Эгиону незаметно подкралась усталость, он закрыл глаза, бессильно уронил руки и заснул. Проснувшись от укуса какой-то мошки, он со стыдом обнаружил, что проспал почти до обеда. Но теперь он чувствовал свежесть, ничто его не омрачало, и, не откладывая на потом, он принялся наводить порядок в своих мыслях и желаниях, потихоньку распутывать сложную путаницу своей жизни. И тут он с несомненной отчетливостью понял то, что уже давно сковывало его, что наполняло страхами его сны: конечно, приехав в Индию, он поступил хорошо и разумно, и все же ни подлинного призвания в душе, ни побуждения для деятельности миссионера у него нет. Он был достаточно скромен, чтобы признать в этом свое поражение и досадный изъян, однако причин для отчаяния не было. Напротив, теперь, когда он решился подыскать себе более подходящее занятие, ему подумалось, что именно Индия с ее богатствами может стать его надежным пристанищем и новой родиной. Конечно, жаль, что эти индусы сделали ставку не на тех богов, на каких следовало, да только не его это дело — пытаться что-либо здесь изменить. Он призван покорить эту страну для себя и для других, взять от нее все лучшее, отдать же ей свою зоркость, свои знания, свою жадную до дела молодость, он с радостью будет трудиться там, где найдется для него применение. И в тот же день вечером, после беседы, занявшей не более часа, он был принят на службу неким проживающим в Бомбее мистером Стерроком и стал его секретарем и смотрителем кофейной плантации вдали от города. Стеррок обещал переправить в Лондон письмо Эгиона, в котором он сообщал бывшему хозяину о своем решении и обязался вскоре вернуть все, что задолжал. Когда новоиспеченный смотритель плантации вернулся в свое жилище, Бредли без сюртука сидел в одиночестве за столом и ужинал. Прежде чем присоединиться к нему, Эгион сообщил о произошедшем. Не переставая жевать, Бредли кивнул, подлил виски в свой бокал с водой и сказал почти дружелюбно: — Садитесь, ешьте. Рыба уже остыла. Так, значит, мы теперь в своем роде коллеги. Гм, желаю успеха. Выращивать кофе, я уверен, легче, чем обращать индусов, а пользы от этой деятельности, пожалуй, не меньше. Вот уж не думал, что вы так умны, Эгион! Плантация, где предстояло служить Эгиону, находилась в двух днях пути от города, выехать туда в сопровождении нескольких кули он должен был через день, так что на устройство всех дел только этот день у Эгиона и оставался. Он попросил разрешения взять завтра верховую лошадь, Бредли удивился, но не стал ни о чем спрашивать; и вот, когда слуга унес лампу, вокруг которой кружила мошкара,, они остались вдвоем и сидели лицом к лицу в теплой темноте индийского вечера и оба чувствовали, что сейчас они ближе друг к другу, чем когда-либо за все долгие месяцы вынужденного житья под одной крышей. — Скажите, — нарушил Эгион долгое молчание, — вы, конечно, с первого дня не поверили в мое миссионерское будущее? — Нет, почему же, — спокойно возразил Бредли. — Я не мог не заметить, что вы серьезно к нему относитесь. — Но вы же наверняка заметили и то, насколько плохо я подхожу для того, что должен был здесь делать и кем быть. Почему вы не сказали мне об этом? — Меня никто не уполномочил. Я не люблю, когда советчики суются в мои дела, так что и сам в чужие дела не вмешиваюсь. Да и повидал я здесь, в Индии, немало сумасбродных затей, которые, однако, кончались успешно. Обращать в христианство было вашим делом, не моим. А теперь вы и без чужой подсказки поняли многие из своих ошибок! И остальные со временем поймете… — Какие, например? — Например, упрек, что вы сегодня швырнули мне в лицо. — Ах, из-за девушки! — Ну конечно. Вы были священником и все же вы должны согласиться, что здоровый мужчина не может жить, работать и сохранить здоровье, если годами остается без женщины. Бог ты мой, да зачем же краснеть из-за таких пустяков! Ну, посудите сами: белый человек в Индии, если не привез с собой жену-англичанку, не имеет большого выбора. Английских девушек здесь нет. Тех девочек, что родились здесь, сразу отправляют домой в Европу. Остается выбирать — либо портовые девки, либо индианки. По мне, так лучше уж индианки. Что же в этом дурного? — О, мистер Бредли, вот тут мы не понимаем друг друга! Как я считаю и как учат нас Библия и наша церковь, всякое сожительство вне брака дурно и недостойно. — Но если ничего другого нет? — Почему же нет? Если мужчина по-настоящему любит девушку, он должен на ней жениться. — Да не на индианке же! — А почему не на индианке? — Эгион, вы великодушны, не то что я! Пусть мне лучше отрубят палец, чем заставят меня жениться на цветной, понимаете? Со временем и вы к этому придете. — Увольте, надеюсь, что не приду. Пожалуй, раз уж мы об этом заговорили, скажу: я люблю индийскую девушку и намерен на ней жениться. Лицо Бредли потемнело. — Не делайте этого, — почти попросил он. — Непременно сделаю! — с воодушевлением ответил Эгион. — Прежде я обручусь с нею и буду развивать и просвещать ее, а потом, когда она удостоится крещения в христианскую веру, мы обвенчаемся в нашей церкви. — Как же ее зовут? — задумчиво спросил Бредли. — Наиса. — А ее отца? — Не знаю. — Ну, до крестин пока далеко. Откажитесь-ка лучше от своей идеи! Естественно, почему бы и не влюбиться нашему человеку в индийскую девицу, среди них попадаются довольно хорошенькие. Говорят, им свойственна верность, из них, надо полагать, выходят покорные жены. И все-таки для меня они вроде зверьков, эдакие резвые козочки или грациозные косули, но не такие же люди, как я. — Разве это не предрассудок? Все люди — братья, а индийцы — древний благородный народ. — Конечно, вам виднее, Эгион. Что касается меня, я весьма глубоко чту предрассудки. Бредли встал, пожелал Эгиону доброй ночи и ушел в свою спальню, где спал вчера с хорошенькой индианкой-прачкой. «Вроде зверьков», — сказал Бредли, и Эгион задним числом мысленно возмутился этими словами. На другой день, еще до того как Бредли вышел к завтраку, Эгион велел седлать лошадь и ускакал в тот ранний час, когда обезьяны, как всегда по утрам, подняли крик среди сплетавшихся ветвей. И солнце стояло еще не высоко, когда он подъехал к индийскому дому, где впервые повстречал хорошенькую Наису; он спешился и, привязав коня, направился к хижине. У порога сидел голый малыш — сын хозяев — и, смеясь, играл с резвой козочкой, бодавшей его в плечо. Гость хотел уже свернуть с дороги и войти в дом, и тут навстречу ему, перешагнув через сидящего мальчика, вышла девушка, в которой Эгион сразу узнал Наису. В правой руке она небрежно несла пустой узкогорлый кувшин для воды и прошла мимо Эгиона, не обратив на него никакого внимания, он же в восхищении пошел за него следом. Вскоре нагнав девушку, он обратился к ней со словами приветствия. Тихо ответив, она подняла голову и взглянула своими прекрасными золотисто-карими глазами так холодно, будто не знала Эгиона, когда же он хотел взять ее за руку, испуганно отшатнулась и, ускорив шаг, поспешила дальше. Он дошел за ней до выложенного камнями водоема, где вода из слабого родничка скупой тонкой струйкой бежала по замшелым старым камням; он хотел помочь девушке набрать воды и отнести в дом кувшин, однако она молча оттолкнула его руку и с досадой нахмурилась. Эгиона удивила и обескуражила такая неприступность, он нашарил в кармане приготовленный для Наисы подарок, и все же ему было горько видеть, как она, вдруг забыв о всякой неприступности, схватила протянутую вещицу. Это был маленький ларчик с хорошенькими узорами в виде цветов из эмали и круглым зеркальцем на внутренней стороне крышки. Эгион показал, как открывается крышка, и положил вещицу на ладонь девушки. — Мне? — спросила она, подняв на него детский взгляд. — Тебе, — ответил Эгион и, когда она играла вещицей, погладил ее по бархатисто-мягкой руке и по длинным черным волосам. Поскольку она поблагодарила за подарок и не слишком решительно потянулась к наполненному кувшину, Эгион отважился сказать несколько нежных и ласковых слов, однако девушка, вероятно, не вполне их поняла; подыскивая нужные слова, он растерянно стоял рядом с нею и в эту минуту внезапно почувствовал, что пропасть между ним и девушкой бездонна, и с грустью подумал о том, какая малость связывает его с нею и как много, много времени должно пройти, прежде чем она сможет стать его невестой, его подругой, научится понимать его язык, понимать его самого, разделять его мысли. Тем временем она медленно пошла назад к хижине, и Эгион тихо пошел рядом с нею. Мальчик, увлекшись игрой и позабыв обо всем, гонялся за козочкой, его дочерна загоревшая спина отливала на солнце бронзовым блеском, раздутый от риса живот казался непомерно большим по сравнению с тоненькими ножками. Англичанин вдруг с легкой неприязнью подумал, что, женившись на Наисе, породнится с маленьким дикарем. Чтобы отвлечься от этой мысли, он обернулся к девушке. Залюбовавшись восхитительно тонким личиком с большими глазами и нежным нетронутым ртом, он невольно подумал, не посчастливится ли ему уже сегодня впервые поцеловать эти губы. От столь приятных размышлений его пробудило явление, внезапно, словно призрак, представшее его изумленному взору. Из темной хижины вышла, переступила порог и стояла теперь перед Эгионом вторая Наиса — ее двойница, ее зеркальное отражение. Она улыбнулась, поздоровалась с Эгионом и вытащила из складок своей юбки что-то, что она с торжеством подняла над головой, что-то, что ярко блеснуло на солнце и что он мгновенье спустя узнал. Узнал ножнички, подаренные им Наисе, — та же девушка, кому он подарил сегодня ларчик с зеркальцем, в чьи прекрасные глаза глядел, чью руку гладил, была не Наиса, а ее сестра, и теперь, когда обе девушки стояли рядом друг с другом, похожие как две капли воды, Эгион почувствовал себя неслыханно обманутым и впавшим в заблуждение. Две косули не столь схожи меж собой, как схожи были две эти девушки, и, если бы в эту минуту ему пришлось выбрать одну из них, увести и остаться с ней навсегда, он не смог бы сказать, кто из двоих та, кого он любит. Конечно, через минуту-другую он увидел, что подлинная Наиса чуть старше и чуть ниже ростом, чем ее сестра, но любовь, в которой еще минуту назад не было у него и тени сомнения, уже разломилась, распалась на две половинки, как и образ девушки, вдруг претерпевший у него на глазах столь внезапное, столь пугающее раздвоение. Бредли ничего не узнал об этом происшествии, да он ни о чем и не расспрашивал, когда в обеденный час Эгион вернулся домой и молча сел за стол. И на следующее утро, когда кули упаковали и унесли сундуки и узлы Эгиона, когда отъезжавший еще раз поблагодарил того, кто оставался, и протянул на прощанье руку, Бредли ответил крепким рукопожатием и сказал: — Счастливого пути, дорогой мой! Придет время — вы будете изнывать от тоски и желания увидеть вместо приторных индийских физиономий честное жесткое лицо британца! Вот тогда приходите ко мне, и мы сойдемся во всем, в чем нынче расходимся. |
||
|