"Сборник" - читать интересную книгу автора (Ланда Генрих Львович)
Генрих Львович Ланда Бабье Лето
"Noch sp?r ich ihren Atem auf den Wanden: Wie kann das sein, da? diese nahen Tage Fort sind, vor immer fort, und ganz vergangen? Dies ist ein Ding, das keiner voll aussint, Und viel zu grauenvoll, als da? man klage: Da? alles gleitet und vor?berrinnt… Hugo von Hofmannstahl, "?ber Verg?nglichkeit" От их дыханья щёки не остыли; Куда же дни недавние пропали - Растаяли, оставили, простыли? Не охватить мне этого умом. И слишком страшен повод для печали, И краток срок всему, что есть кругом… Гуго фон Гофманшталь, "О бренности всего земного"
Из военкомата пришла повестка, явиться во вторник, к десяти утра. У Эмиля давно уже перестало всё сжиматься внутри при слове "военкомат". Прошли остатки детского панического ужаса военных лет перед этим Молохом, неумолимо и бесследно пожирающим близких людей. А потом многие годы казалось, что это затаившийся вулкан, обманчиво спокойный и безобидный, и в любой момент – огнедышащая лава погребёт всё… Нет, теперь только досада – опять какие-нибудь нелепые сборы, бестолковые занятия, сидеть целый день в душной комнате, где на стенах плакаты с распространением зоны поражения, средствами защиты…
Во вторник утром он потянул тугую скрипучую дверь и прошел мимо кабины дежурного на лестницу и дальше по коридору к третьему отделу, ведающему офицерами запаса.
Почему-то народу не было, как обычно, когда вызывают на "мероприятие". Он прошел в комнату к нужному столу.
– Я по повестке.
– Покажите, пожалуйста. Да, да… Ваш военный билет… Так…
По-военкоматному строго-вежливый молодой человек покопался в ящике и вынул его дело.
– Значит, так… Мы вас снимаем с военного учёта.
– В связи с чем? – удивлённый неожиданным поворотом, спросил он.
По возрасту. Офицеры запаса в звании до лейтенанта включительно снимаются с учёта в пятьдесят пять лет. Военный билет с соотвтствующей отметкой остаётся вам на память. Всего хорошего.
Он вышел на улицу, чувствуя лёгкую растерянность. Всё закончилось так быстро. Он больше не нужен. Он слишком стар. Конечно же, не выслужился выше лейтенанта, под предлогом важной работы всегда освобождался от лагерных сборов. И без него обойдутся сперва здесь, потом постепенно и во всех других местах. Оказывается, это не так радостно, это похоже на ощущение пустоты на месте удалённого зуба.
Куда теперь? Он сказал на работе, что будет не раньше обеда, а сейчас ещё нет и половины одиннадцатого. Глупо ехать прямо сейчас на работу, когда можно использовать это время в своё удовольствие.
Тёплый солнечный день ранней осени. Он вышел на оживлённую Красноармейскую улицу, прошёл несколько кварталов и оказался возле небольшого сквера. Когда-то он назывался Полицейским садиком, потому что к нему примыкало здание полицейского участка. В центре садика был небольшой, сохранившийся с прошлых времён, фонтан.
Старые каштаны затеняли скамейки, и он постарался выбрать место на мягком солнце.
Дорожки были засыпаны крупными оранжевыми листьями, сухими и хрупкими. Смешанный запах нагретого дерева и увядших листьев навевал покой. Он рассеянно смотрел на отделённую от него низкой оградой уличную суету, стараясь приспособиться к появившейся внезапной двойной свободе.
Вот так это происходит. Знаешь это, готов к этому, но всё равно всегда неожиданно. Он вспомнил, как когда-то начал перед зеркалом замечать изменения в своём лице и даже решил, что болен, а потм сообразил: началось. Как сперва гордился первыми проблесками ранней седины, до того как она безжалостно поменяла весь его облик. Что же, песок из его часов уходит. Но может ли он жаловаться?
Нет, ни в коем случае. Прежде всего потому, что просто прожить в этом мире столько лет уже является бесценной удачей, достающейся далеко не каждому. Кроме того ему, как ему казалось, посчастливилось достаточно полно понять эту жизнь, познать и прочувствовать безмерное величие и удивительную стройность неодушевлённой материи и жестокий и прекрасный мир живой природы. И это чудо человеческого мозга, позволившего ничтожной пылинке охватить сознанием безбрежный космос и соразмерить себя с ним. Он был благодарен жизни за эту дарованную ему частицу мудрости. Он понял, что не следует смотреть на жизнь лишь как на текущее мгновение. Те несчастные, которые так понимают жизнь, подобны мюнхгаузеновской половине лошади, жадно пьющей и обречённой на невозможность утолить свою жажду. Он рассматривал жизнь как нечто целое, накапливающееся от дальнего прошлого и до последнего дня, как богатство, по справедливости даруемое ему в обмен на ускользающее время. Согласно заимствованному у Цвейга образу он считал себя путником, шаг за шагом поднимающимся всё выше по склону и любующимся постепенно открывающимся всё более широким кругозором. Как чудесно было ощущение этого подъёма! Он начинал понимать сложность замысла великих авторов, с удивлением обнаруживать доступность хода их мыслей и замечать их слабости. Он сознавал, что никогда не постигнет всего несметного богатства накопленной человеческой культуры, но был счастлив тем, что может неограниченно черпать из этого источника. Он наслаждался тем, что его отточенная временем и опытом мысль легко проникает в суть интересующих его явлений, позволяет расставить всё по своим местам, выделить главное и указать на правильные выводы. Также для него были очевидны скрытые пружины сложных человеческих взаимоотношений, в основе которых, как правило, лежали неумолимые законы природы. Нет, всё было не напрасно. И даже то, что усвоенная им мудрость не прибавила ему житейской хитрости и практичности, казалось ему закономерным, так как он рассматривал эти качества как животную приспособляемость и верил, что человечество в целом, выработав без божественного вмешательства такие категории, как добро и справедливость, направляется всё той же природой в сторону высшей целесообразности. Он понял, как нужно и как прекрасно быть сильным и, возвышаясь над всеми, использвать эту силу для добра, не нуждаясь в том, чтобы когтями и зубами продирать себе путь к вожделенным благам. Ещё он понял, что каждый человек носит свою свободу или несвободу внутри себя, никто не может лишить его свободы или наградить ею, лишь он сам может являться причиной своей несвободы из-за собственной ограниченности или корыстности.
…В скверике появились мамы с детьми, что отвлекло его от его мыслей. Он огляделся кругом. Как странно, он раньше не заметил, что сидел на той самой скамейке, где прошлой весной они сидели вместе с Алёной. Тогда была ночь, она была в тонком открытом платье, и он, обнимая её, ощущал шелковистую кожу её плеч.
Всё началось ещё в марте. Но он её знал до этого пожалуй уже года два, вернее не знал, а просто замечал в доме своего друга. Георгий Петрович Сомов был очень общительным и доброжелательным человеком, и постепенно так получилось, что дом профессора Сомова превратился в этакий интеллектуальный салон, быть приобщённым к которому являлось мечтой многих. На правах друга юности он там бывал запросто и видел Алёну, дочку Жоркиной однокурсницы, застрявшей после университета в западноукраинской провинции из-за замужества и выгодной должности в редакции районной газеты. Алёна, поступившая в этот же университет на факультет журналистики, дружила с дочкой Сомовых Валей. Она держалась всегда очень скромно и незаметно, а когда помогала накрывать на стол, напоминала своей бесшумностью горничную. Как-то в период каникул, во время ремонта общежития, когда Сомовы уезжали в отпуск, она даже жила в их квартире, он помнил, как она отвечала на телефонные звонки. Он начал замечать её после того, как в случайном разговоре выяснилось, что она пишет стихи. Он из вежливости попросил дать почитать, она из вежливости обещала, потом ещё пару раз он шутливо напоминал ей об этом. Вот, пожалуй, и всё. Была она невысокого роста, крепкого сложения, румяная и свежая, напоминала итальянку с небольшой картины Брюллова "Сбор винограда", только её каштановые волосы по-совремённому были распущены и подстрижены. И ещё были две ямочки в углах губ, из-за которых она всегда как-бы слегка улыбалась, что в сочетании со скромно опущенными глазами придавало ей вид неискренне кающейся грешницы.
Тогда, мартовским вечером, у гостеприимных Сомовых, как всегда экспромтом, собралось порядочно народу, измученные хозяева уже в четвёртый раз пили чай с очередными новопришедшими гостями, под ногами ползали котята всеобщей любимицы Мурки. Эмиль предпочитал лазить под стулья за котятами, ему это было интересней досужей болтовни. Потом все разместились, притушили свет и начали смотреть какую-то якобы страшно актуальную телепередачу. Он пристроился сзади на краю журнального столика и неожиданно почувствовал прикосновение тёплого пушистого комочка.
Незаметно появившаяся возле него Алёна положила котёнка ему на руки. Всё тот же кроткий скромный взгляд, и предательские ямочки в углах губ, и он почему-то понял, что не просто котёнка она принесла на его колени. Они гладили котёнка, и их руки соприкасались на его полосатой шёрстке. В полумраке комнаты сработал выключатель и запустил слышный только им часовой механизм, и медленно двинулись колёса.
Он уже совсем не следил за телепередачей, и его не удивило, что когда он собрался уходить, возле вешалки оказалась Алёна, одетая в свою лёгкую куртку и вязаную шапочку. Ну естественно, им было по дороге, он жил сравнительно недалеко от студенческого городка.
Они вышли на улицу. В лицо, в ноздри ударил щемяще-свежий воздух мартовской ночи.
Это было время того удивительного равновесия зимы и весны, когда днём тротуары намокают от тающего на весёлом солнце снега, а после заката они снова вымораживаются, становятся сухими и светлыми, и груды ещё обильного снега замыкаются границами скверов, бульваров, газонов и глухих подворотен.
Они медленно шли по ярко освещенной фонарями Кругло-Университетской улице, почти не разговаривая и прислушиваясь к движению часового механизма. Перед Крутым Спуском он предложил ей повернуть в переулок налево и полюбоваться на открывающийся оттуда вид сверху на ночной город. Маленький, ещё совсем заснеженный садик кончался крутым обрывом, крыши многоэтажных домов, стоявших близко к ним, были ниже их уровня. В совершенно чистом небе прямо над ними сияла луна. Они смотрели на луну, он стоял позади неё и держал руки у неё на плечах; от лёгкого поворота её запрокинутой головы шапочка соскользнула с её волос, и он погрузил лицо в это густое душистое очарование. Потом она, не подбирая шапки, повернулась к нему лицом, и он ещё долго целовал её в этом садике, и они попрежнему не разговаривали, потому что всё было совершенно ясным и понятным. И казалось, что жизнь началась сначала, и всё это впервые.
Когда они потом шли по улице к троллейбусу, она сбоку внимательно смотрела на него, и он спросил: "Почему ты смотришь на меня?" – и она сказала: "Потому что это вы". А когда ему уже было пора выходить из троллейбуса и он спросил, когда они снова увидятся и есть ли телефон, по которому ей можно позвонить, она сказала, что телефона нет, и что она сама ему позвонит, когда захочет увидеть его.
Она не позвонила, но он знал, что может встретить её у Сомовых, и боролся с искушением приходить туда чаще, чем это бывало раньше. Как-то он, будто к слову, начал расспрашивать о ней Жорку, но понял, что тот почему-то не очень к ней расположен, как показалось Эмилю – из-за того, что она держит сторону Валентины во внутрисемейном конфликте, и он перестал касаться этой темы.
И всё-таки они встретились у Сомовых. Был уже украшенный каштановым цветением май, и они оба не подавали вида, что между ними есть тайна, и снова вышли вдвоём на ту же вечернюю улицу, залитую весенней истомой. Через квартал она остановилась и, насупившись, сказала, что не хочет идти к троллейбусу. Они повернули в сторону надднепровских парков, потом стояли под деревом недалеко от Гимназического мостика и смотрели на россыпь далёких огней Дарницы, и он обнимал её, уже знакомую и опять новую и тёплую в тонкой одежде, потом они долго шли пешком, пока не пришли к этому Полицейскому садику, и на этой скамье он снова целовал её, и они просидели допоздна, и он проводил её в университетский городок, она боялась, что двери общежития уже заперты, но ведь была весна, и когда они увидели, что двери ещё открыты, то отошли в аллею и целовались снова, и он опасался, что здесь недостаточно темно и проходящие студенты увидят его отсвечивающую седину. Она снова сказала, что позвонит сама, и не объяснила, почему не звонила до сих пор.
И действительно, через несколько дней, на работе, он услышал в трубке "З-здравствуйте…", она иногда слегка заикалась, это было почти незаметно, но огорчало её, потому что, как она говорила, это появляется тогда, когда она волнуется, и из-за этого она не может, когда нужно, отчитать как следует подлеца или нахала.
Они договорились встретиться и пошли на выставку картин Серебряковой.
Впервые они были вместе при свете дня, специально встретившись. Он долго потом обдумывал это, стараясь найти смысл и оправдание этих встреч, – нет, оправдание не в житейском понимании, а как обоснование правомерности, естественности, найти то, что может и должно связывать его с нею, которая младше его сына. Он говорил себе, что логически вполне объяснимо, если девушка не слишком обращает внимание на возраст мужчины; направляемая природным инстинктом, она неосознанно выбирает качества своего будущего ребёнка. Но правила игры в любом случае должны быть честными, если даже они ведут совсем другую игру, поэтому он спрашивал себя – что может он дать ей взамен? Примет ли она то, чем он сможет с ней поделиться, то, чем он богат именно благодаря всё тому же постылому возрасту?
Они начали видеться часто, либо по её звонку, либо договариваясь накануне.
Июньские дни были солнечные и длинные, и у них хватало времени на долгие прогулки, а благодаря поздним сумеркам его задержки не были дома слишком заметны.
Свежая зелень была яркой, резким было молодое солнце, ещё далеко было до разливающейся на всём августовской усталой тускло-рыжеватой патины. Они исходили всю цепь парков на склонах Днепра, эти чарующие "Семирамидины сады", как назвал их поэт Панин, он же покойный Женя Панич – от их скромного начала у старой железной беседки на Андреевском Спуске за собором, через Владимирскую горку с сохранившимися, врезавшимися ещё в его детскую память, крутыми и узкими аллейками с проволочной оградой, выложенными желтым кирпичом; затем Купеческий, Царский и Мариинский сады, Петровскую аллею, Аскольдову Могилу – и до величественных просторов Печерской Лавры, которыми так славно любоваться из гулкой деревянной галереи, ведущей к дальним пещерам. Она любила нюхать цветущие деревья и просила его наклонять ветки. Он показал ей все пять сохранившихся в городе дореволюционных фонтанов, с большой рифлёной чашей и с чугунными львиными мордами. Про пятый фонтан мало кто знает, он распожен в маленьком скверике по Маловладимирской улице. Именно там, в скверике, они сидели допоздна и читали сборник "Свiтовий сонет" Дмитра Павличка, а потом, после того как стемнело, словно Паоло и Франческа, отложив книгу, целовались до того, что у неё закружилась голова, когда они встали. В другой раз он повёл её в подъезд одноэтажного дома на Костёльной, где внутри оказалась широкая лестница, ведущая вниз, в полумрак, на несколько этажей, и когда они спустились в это подземелье и открыли одну из дверей, – то, словно Алиса в Стране Чудес, очутились в обыкновенном дворе, окружённом многоэтажными домами. А ещё он показал ей дом в Михайловском переулке, который с годами осел настолько, что в его подворотню можно было забираться лишь чуть ли не на четвереньках, и там, внутри, был чудесный заросший травой дворик, уже много лет недоступный ни для какого транспорта.
Ему нравилось, как она относилась к этим маленьким приключениям. Однажды он сказал ей, что покажет ей еще что-то интересное, и потом она спросила: "А когда же будет ваш подарок?" – "Какой подарок?" – "Ну то, что вы обещали мне показать…" И он завёл ее на Подвальной в обычный городской двор, типичный асфальтово-каменный мешок, потом через низкую подворотню в такой же следующий, а потом через ещё одну подворотню – неожиданно в удивительно уютный сквер, круто уходящий вниз по склону горы, тихий, спрятанный от всего города и никому не известный.
Она охотно поддерживала ощущение таинственности и ожидания необычного во время их встреч. Это чувство возвращало его в молодость и напомнило ему случай, происшедший в те времена. В другом, огромном городе, он шел с другой девушкой, был поздний вечер, и широкий проспект, по которому днём катился нескончаемый поток машин, был тих и безлюден. На тротуарах просыхали лужи от недавнего летнего дождя. Девушка болтала без умолку, стараясь предстать перед ним в лучшем свете, рассуждала о музыке и упомянула седьмую симфонию Чайковского. Он заметил, что у Чайковского только шесть симфоний. Зная, что доказать ничего нельзя, она настаивала на своём. Он для смеху предложил разрешить спор, обратившись к первому встречному. Впереди появилась одинокая фигура, и они направились прямо к ней. Это был мужчина средних лет с интеллигентной внешностью Эренбурга.
– Скажите, пожалуйста, – обратился к нему Эмиль, – сколько симфоний написал Чайковский?
Эффект оказался неожиданным. Человек, сперва спокойно ожидавший вопрос, услышав его, вдруг выразил невероятное изумление и почти испуг. После паузы он спросил:
– А почему вы с этим вопросом обратились именно ко мне?
– Мы поспорили. Она утверждает, что семь симфоний, я – что шесть. И ведь на улице больше никого нет.
Человек уже пришел в себя и, снова помолчав, сказал:
– Вообще-то Пётр Ильич Чайковский написал шесть симфоний. Но кроме этого у него есть симфоническая поэма "Франческа да Римини", которую в некотором смысле можно считать симфонией. И вы, молодой человек, – тут он тонко улыбнулся, – как джентльмен, я думаю, согласитесь, что ваша дама выиграла это пари…
В один из дней они перешли по Парковому мосту на Труханов остров и отправились в его глубину, и он допускал любой исход этой прогулки. Но как только они отошли от берега, на них набросились тучи комаров, и пришлось бесславно отступить обратно в цивилизованные места. Правда, они нашли неплохую беседку, вдали от нескромных взглядов, и долго оставались там, и она, закрыв, как обычно, глаза и всё с той же словно непроизвольной улыбкой, позволяла ему всё – в тех пределах, какие были возможны при данных обстоятельствах…
Местом их встречи обычно был Николаевский сад перед университетом. Правда, теперь он так не назывался, и в его центре стоял великолепный Тарас Шевченко, но власти зорко следили, чтобы студенты и прочий ненадёжный народ не устраивали у памятника никаких националистических сборищ. Она часто опаздывала, и он относился к этому снисходительно. У неё как раз была экзаменационная сессия, приходила она либо после экзаменов, либо после консультаций, или же из библиотеки. Университет свой она пренебрежительно называла "уником". Как он понял, главной проблемой в процессе обучения было удержаться после окончания в Киеве. В общем она была разговорчива, но почему-то контакт у них устанавливался не сразу, обычно первые минуты после встречи проходили в несколько неловком – так ему, по крайней мере, казалось – молчании, пока он не улавливал волну её настроения, так бывает, когда с середины начинаешь слушать музыку и первое время она кажется сумбуром, пока не уловишь тональность, ритм и идею. Ко времени расставания от этого не оставалось и следа, тогда даже молчание было совместным, насыщенным и не тяготившим.
Лёгкий "западынский " акцент выдавал, что её родной язык – украинский. Желая сделать ей приятное, он иногда переходил на украинский язык, щеголяя своим, по его мнению, свободным его знанием; но при этом ямочки в углах её губ становились ещё лукавее, и через некоторое время она предлагала ему "не мучиться".
Экзамены подходили к концу, её ожидала практика в редакции "Молодi Украпни". Она обещала дать ему телефон в редакции, по которому к ней можно будет звонить.
Но не только телефона она не дала, но и вообще исчезла. Недели через две он сам позвонил в "Молодь Украпни" и спросил, в каком отделе проходит практику студентка КГУ такая-то. Ему сказали, что у них сейчас нет практикантов из КГУ.
Ещё через неделю он вечером поехал в студенческий городок. На входе в корпус общежития дежурная спросила, куда он идёт. Пользуясь тем, что в руке у него был "кейс", он сказал, что его пригласили настроить пианино в клубе (он знал из её рассказов про клуб и про расстроенное пианино). Дежурная показала ему, как пройти в клуб. Взяв на расстроенной "Украине" несколько глухих аккордов, он закрыл крышку и пошёл искать комнату номер 236. Сердце у него стучало немного сильнее обычного. После путанного хождения по длинным коридорам он оказался у нужной двери и постучал. Дверь открыли. Её в комнате не было, где она – точно не знали, может быть уехала домой. Он вынул из "кейса" и оставил на её полке "Метаморфозы" Овидия в новом чудесном украинском переводе и ушёл.
Наступила осень, а затем зима. И снова – встреча у Сомовых. Он приветливо поздоровался и спросил, как прошла её летняя практика. Она, замявшись, сказала, что ей изменили место и время практики. Уходили они, как попутчики, само собой разумеется, вместе. На холодной и тёмной зимней улице тоже сначала было молчание, но не такое, как в те далёкие летние дни. Потом он спросил её, почему она так бесследно пропала. Она невнятно начала объяснять, что решила больше не встречаться с ним, что тогда это было просто потому, что она хотела забыть одного парня. Эмиль постарался, чтобы не получилось стандартного выяснения отношений, чтобы разговор принял лёгкий, шутливый характер. Она приняла этот тон, только отстранилась от него и показала глазами на ожидающих, когда он попытался на троллейбусной остановке обнять её плечи.
Всё-таки она согласилась встретиться с ним в следующую пятницу, оставив, однако, без ответа его предложение сделать пятницу их традиционным днём.
Перед пятницей был обильный снегопад, город занесло снегом. В пятницу после работы, в шесть часов, он вошёл в Золотоворотский садик, условленное место встречи. Уже темнело, вернее синело, и подступающая синева смешивалась на снегу с золотом зажжённых фонарей. И это изысканное сочетание цветов, и невероятные, выше человеческого роста, сугробы, в которых были прокопаны аллейки, и расчищенные скамьи, стоящие в оснеженных нишах как в отдельных ресторанных кабинетах, и доносящийся с улицы, смягчаемый снегом, транспорный шум, и нависшая молчаливая громада реставрированных Золотых ворот – всё это, вместе с ожиданием встречи, в которую он не верил, но которая была нужна ему ради самого ожидания, ради возможности видеть всё окружающее другими, восторженными глазами, ради надежды поделиться всем этим, как она говорила – подарить всё это, – всё это запало в его душу, надолго оставив впечатление чего-то необычайного, праздничного и немного прощально-грустного.
Её не было ни в шесть ни в пол-седьмого, ни в семь. То ли мороз усилился, то ли он просто промёрз, но ему уже трудно становилось ждать в давно наступившей полной вечерней темноте, неизвестно в который раз обходя занесенный до чугунных львов старинный фонтан. Он не удивлялся и не сердился, он говорил себе, что он знал это заранее и пришел сюда ради себя самого. И продолжал ждать, помня, что она часто опаздывает.