"Горбатый медведь. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Пермяк Евгений Андреевич)ТРЕТЬЯ ГЛАВАЧерез телеграфные донесения Павла Кулемина, бежавшего из Мильвы, стало известно в Москве об эсеровском мятеже, а позднее об аресте мильвенских большевиков и приехавших из Москвы Валерия Тихомирова и Елены Матушкиной. В тревожный 1918 год, когда каждое боевое подразделение было на учете, не представлялось возможным послать в далекую Мильву и малые воинские части на подавление мятежа. Мильва и другие заводы, где эсеры праздновали недолгое торжество, были тогда не самыми опасными и большими очагами контрреволюции. В Москве нашли, что поездка в Мильву Прохорова-Бархатова будет настоящей помощью воинским частям молодого военачальника Павла Кулемина. И Прохоров выехал. Ему, переходившему государственные границы, не составило труда перейти фронт. Труднее было найти пристанище. Явок больше не было. Мильвенский актив партии в тюрьме. Явиться в чью-либо семью безрассудно. Прохоров, проболтавшись день на толкучке, меняя мыло на масло, узнал, что управляющий заводом Турчанино-Турчаковский не очень верит в вахтеровскую авантюру. Он только делает вид, что находится в тесном контакте с командующим МРГ. Зная управляющего Турчаковского как человека хитрого и умного, заботящегося о своей шкуре, Иван Макарович решил побывать у него и получить наиболее полную и верную информацию по всем интересующим его вопросам. Явившись к Турчаковскому не совсем обычным способом — через окно, выходящее в сад, Прохоров сказал: — Не извольте беспокоиться, Андрей Константинович. Мы теперь, как никогда, нужны друг другу. Вы мне помогаете сегодня, а завтра я вам. Здравствуйте! И Турчаковский ответил: — Здравствуйте, Иван Макарович. Какими судьбами и зачем? Прохоров улыбнулся. — Судьбами все теми же — нелегальными, а вот зачем — догадайтесь сами. Прохоров надеялся на лучшее, но трудно было предполагать, что начнется такая удивительно непринужденная беседа. Турчаковский между прочим спросил; — Вы, конечно, нуждаетесь в убежище? — Да нет. Я менее смел и более осмотрителен, чем это кажется. — Не обижайте меня. У нас иногда ночует один из ваших… — Кто? — Прокатчик Самовольников. — Как объяснить, Андрей Константинович, ваше такое, ну, что ли, покровительство? — Объясните, Иван Макарович, как вам хочется. Самовольников человек дела. И если он сказал мне: «Добро даже врагу не забывают. Спрячьте меня», — я знаю, что такие, как он, даром слов не бросают. А теперь вы. Да я в бывшей людской переночую, а вас к Матильде Ивановне в спальню упрячу… Ха-ха… — Неужели вы не шутите, Андрей Константинович? — Да какие же шутки, батенька мой, когда кругом такой цинизм, и я на фоне этих господ выгляжу очень умеренным пошляком. Снимайте шляпу. Не угодно ли отужинать отбивными а-ля кобыле. С говядиной плохо, — пояснил он самым деловым образом. — И по единой самогоне де-натюре. — С удовольствием, Андрей Константинович. Если бы вы знали, как я измотался в дороге. Турчаковский позвонил. Вошла Матильда Ивановна. Она сбавила в весе по крайней мере пуда на два. — Знакомься, моя милая. Мой старый знакомый, князь курляндский. Матильда принесла рюмки и графин с мутной жидкостью. И когда эта дурно пахнущая гарью жидкость была разлита, Турчаковский предложил тост: — Выпьем за разумное единение противоречий! — Выпьем, — сказал, чокаясь, Прохоров. От Турчаковского, а потом и Самовольникова Прохоров узнал больше, чем ожидал. Скорый в решениях, он поставил первой задачей освобождение арестованных и второй — освобождение Мильвы. Так же думали и в штабе Медвеженского фронта. И Павел Кулемин, и Самовольников, и, конечно, Прохоров ни на минуту не сомневались, что при отступлении Игонька Краснобаев уничтожит до последнего человека, сидящих в камерах. Способ освобождения родился сразу же, как только Иван Макарович узнал о племяннике. Прохоров куда меньше, нежели Валерий Всеволодович, был удивлен поведением Маврикия. Он считал вполне закономерным, что мальчишка, выросший в религиозной среде, воспитанный на сентиментальном всепрощении, не мог не попасть под влияние такого многоопытнейшего политического дельца, как Вахтеров. Но Прохоров также был уверен, что не очень много нужно, чтобы правдивый мальчишка понял, что происходит вокруг, и извлек урок из своего прекраснодушия. Узнав, что Маврикий ведает библиотекой училища и что ему разрешен доступ в верхний этаж, куда свалено все принадлежащее училищу, Бархатов решил было встретиться с ним и начать прямой разговор: — Как же это ты заблудился, бараша-кудряша, в трех соснах? Подумав же, Иван Макарович побоялся испортить дело, обидев самолюбивого парня. Поэтому был найден путь окольный, через Соню Краснобаеву и ребят, поселившихся в Каменных Сотах. Этому помог Ефим Петрович Самовольников, оказавшийся редким смельчаком и мастером конспирации. Он легко переходил Медвеженский фронт. Отсыпался там, потом возвращался в Мильву для связи с боевыми тройками, пятерками, которых с каждым днем становилось больше и больше. По плану Самовольникова эти-то группы, соединясь в одну из ночей, должны были напасть на камеры и освободить заключенных. Прохоров-Бархатов нашел это предприятие обреченным на гибель. Охрана сразу же подняла бы на ноги гарнизон. И все бы кончилось в лучшем случае спасением нескольких человек. Остальные были бы перебиты по приказу попечителя камер Игнатия Краснобаева. Прохоров хотел действовать только наверняка. И когда Самовольников узнал о задумываемом Иваном Макаровичем, он понял его, что называется, с полуслова и сказал: — Только бы не струхнул мальчонка… — Об этом думаю и я, Ефим Петрович, — сказал Прохоров, когда они возвращались в Каменные Соты. Вскоре после встречи с Сонечкой Краснобаевой, Ильюшей и Санчиком решили действовать. Сначала нужно было достать поэтажный план дома бывшей гимназии. И Соня достала его у Всеволода Владимировича Тихомирова. Ведь он строил этот дом. Все классы, коридоры, дымоходы, вентиляционные колодцы, дверные проемы были нанесены на кальку самым тщательным образом. Теперь все упиралось в Маврикия Толлина. Долго инструктировал Соню и ребят Иван Макарович. Предусматривалось все. И самый худший вариант, если Толлин откажется выполнять поручение. В этом случае он не вернется из леса. Его переправят через фронт к Павлу Кулемину. Там он будет в безопасности. Его никто не тронет. Но не будет угрожать и другая опасность: Маврикий не сумеет проболтаться о плане освобождения большевиков. Опасения, как мы знаем, не подтвердились. Иван Макарович находился в кустах, слышал, как разговаривали Илья и Санчик с Мавриком. Он видел лицо своего племянника. Слышал его голос, в котором чувствовалась решимость. Иван Макарович, зная давно, еще с детства, все закоулочки души своего любимца, был совершенно уверен в твердости его клятвы. Иван Макарович теперь был доволен, что благоразумие остановило его и он не встретился с Маврикием и на этот раз в лесу, когда ничто не мешало этой встрече. Эта встреча была не нужна. Она бы в значительной степени умалила в его глазах подвиг освобождения. Он тогда бы чувствовал, что им руководят взрослые и что не он и его сверстники затевают такое, что никогда и никому из штаба МРГ не придет в голову. Маврикий, кажется впервые, почувствовал себя взрослым человеком. И уж во всяком случае, становящимся взрослым. Ему так хотелось тогда поделиться с тетей Катей, — нельзя изменять клятве. Нельзя рисковать жизнью стольких хороших людей. И пусть эти хорошие люди узнают потом, когда они очутятся на свободе, что он, Маврикий Толлин, верен себе и своим убеждениям. Он выше партийных и всяких других предрассудков. Он против произвола и насилия, от кого бы они ни исходили — от штаба МРГ или комитета РКП (б). Уж если свобода всем, так пусть она будет свободой всем. Если б знал об этих завихрениях в голове своего племянника Прохоров, ему было бы над чем задуматься… Торопливость и нетерпение чуть ли не с колыбели были беспокойными спутниками Толлина. А план освобождения арестованных требовал большого терпения. Маврикий должен был постепенно и осторожно заполнить взрывчатыми веществами вентиляционный канал брандмауэрной стены. Для этого ему приходилось опускать приносимый Соней динамит небольшими порциями на дно канала стены, наравне с полом нижнего этажа. Толлину каждый раз приходилось подыматься на библиотечной переносной лестничке, вынимать вентиляционную решетку, ставить ее на пол, затем снова подыматься и опускать на нитке очередную дозу. Маврикий знал, что всякая взрывчатка, начиная с обычного пороха и кончая пироксилиновыми шашками, взрывается тем сильнее, чем теснее взрыву. После семнадцатого года, когда можно было запросто купить или выменять оружие вплоть до пулемета «максим», Илька и Санчик без труда доставали на каменоломне, на вскрыше нового рудника динамит, капсюли и бикфордов шнур. Вставив, бывало, капсюль со шнуром в динамитную «колбаску», поджигали шнур и бросали динамит в омут. Шнур замедленного действия горел не так быстро. Ребята успевали на всякий случай лечь, потому что силой взрыва подымалась не одна вода, но и речные гальки, коряги… И вообще предосторожность не была лишней. Чем больше заполнялся канал взрывчатыми веществами, тем беспокойнее становилось на душе Маврикия. Ему казалось, что этого мало, что сила взрыва окажется недостаточной, чтобы образовать большую брешь в стене, через которую можно будет освобожденным выбежать не толпясь. И он вспомнил о порохе, припрятанном в Омутихе на дальней пасеке. Там же в заброшенном муравейнике лежали цинковые банки с патронами. Сидор Петрович в свое время скупал всё. Трудно представить и понять, почему Сидор Петрович не передал патроны армии, сражавшейся за него, за его ферму. МРГ очень нуждалась в патронах. И Сидор Петрович знает это. Но ведь патроны принадлежат ему. Они его собственность. Как он может отдать просто так. А их не купят в штабе. Отберут, и всё. Маврикий решил разрядить патроны, взять хороший бездымный порох и высыпать его в вентиляционный колодец для полной гарантии взрыва. Это было не под силу сделать одному. Соня позвала на помощь Ильюшу и Санчика. Быстро опустела муравьиная куча. Они легко перетаскали банки с патронами в камыши. Спрятавшись там, все четверо вдруг почувствовали себя в детстве. Не столь далеком, но уже бесповоротно ушедшем. В этих камышах друзья играли когда-то в разбойников. — Ильюша! — первым заговорил Маврикий. — Иногда мне кажется, что мы все еще играем в войну. — Ты знаешь, и мне временами кажется, что все происходит не очень всерьез… Кроме пуль… Пуль, которыми мальчики, вроде Юрки Вишневецкого, убивают на самом деле… И наступает настоящая смерть… Я убегал тогда через тайные лазы краснобаевского огорода, которые мне в детстве показал Санчик. Я так же, как и в детстве, продирался через заросли репьев… И все было, как в игре, кроме смерти, которую несли те, с кем мы сидели вместе за партами. Маврик, слушая Ильюшу, тяжело вздохнул и вспомнил о своем: — В Петрограде в начале июля прошлого года, когда чуть ли не все вышли на улицы, побежал и я. Где-то постреливали. И это казалось даже забавно. Какие-то хлопки чуть не из елочных рождественских хлопушек. Пуля тогда царапнула мне плечо. Я был очень легко ранен. Очень легко, но пуля все же скользнула по спине не так далеко от сердца. — Это правда, Мавр? — Нет, я это выдумал, Иль! Я ведь всегда выдумываю. Но на этот раз выдумка оставила след. Извини, Соня. Маврикий снял рубашку и показал красную черту, идущую наискось по спине от левого плеча. — Почему же ты не рассказал нам тогда об этом? — Я многое скрыл. Особенно после второй поездки в Петроград прошлой осенью. С меня хватит и того, что меня Назвали вралем за то, что я рассказал, как был в Смольном. Меня бил за это отчим. И пусть, он все равно не мог выбить того, что произошло в Смольном и во мне. Это ли я готов был перенести. В моих ушах звучали ленинские слова. Я чувствовал себя большевиком. И я так верил, что началось счастье народа, а началась… — тут Маврикий перевел дыхание и повернул лицо к камышам, — началась диктатура и… И кровь. И вскоре все померкло для меня. Маврикий умолк и принялся для чего-то пересчитывать полуфунтовые коробки с охотничьим порохом. Молчали и остальные. Ильюша понимал, что лучше не продолжать разговор на эту, как видно, не легкую для Маврикия тему, но все же не удержался и спросил: — Пусть так. Но неужели Вахтеров зажег для тебя свет? Маврикий ответил не раздумывая, не ища слов: — Да, он многое зажег… Но недавно он сам угас для меня. — Значит, угасло и то, что проповедовал он. Не так ли, Мавр? — спросил Ильюша. Глаза Санчика и Сони будто повторяли этот же вопрос. Ответ последовал сразу же. Видимо, Маврикий, разговаривая с самим собой, задавал себе этот вопрос и отвечал на него: — Видишь ли. Иль, от того, что Мирослав Томашек оказался не очень хорошим человеком и, пожалуй, даже плохим человеком, от этого не стали хуже произведения Дворжака и Сметаны, с которыми он познакомил нас. И если мне скажут, что Мирослав Томашек не любит ни Дворжака, ни Сметаны, их музыка не перестанет быть великой музыкой. Маврикий не стал рассказывать о том внепартийном государстве равных, где отношения людей-братьев и законы строятся на взаимном уважении людей и доверии всех классов. Как невозможно было Ильюше Киршбауму внушить возможность создания такого идеального государства, так же и Маврикию нельзя было доказать, что нет абстрактного, отвлеченно существующего благородства. Он бы не сумел, да и не захотел разрушить построенное внутри себя иллюзорное общество равных, основанное только на высоких законах нравственности. И это призрачное общество равных, представлявшееся в разное время по-разному, было так дорого Маврикию, что, ничуть не преувеличивая, он мог пожертвовать для него всем. Но рассказывать об этой самой сокровенной мечте не хотелось даже тете Кате. Она тоже не поняла бы и, как знать, неосторожным суждением оскорбила бы самое дорогое. Ну, а уж открывать это все Ильюше с Санчиком было просто неосмотрительно. Поэтому Маврикий сказал: — Больше не будем об этом. Давайте разряжать патроны. Санчик, Ильюша и Сонечка переглянулись. Им очень не хотелось разряжать хорошие винтовочные патроны. В них так нуждались за Медвежкой части Павлика Кулемина. Нуждались и в Каменных Сотах. Поэтому Санчик сказал: — Павлик за каждый бы такой патрон по три спасибо сказал тебе, Маврик. На это было отвечено так: — Я, Санчик, сегодня в первый раз нарушил заповедь «Не укради». Я украл эти патроны не для смерти людей, даже такого… Такой дряни, — поправился он, посмотрев на Сонечку, — как Игнатий Краснобаев. Эти патроны украдены для жизни… Разряжайте и высыпайте порох в эти пивные бутылки. Мы их с Сонечкой легко перетаскаем на третий этаж. Спорить было нельзя. Поссориться из-за патронов тем более было невозможно. Ильюша, Санчик и Соня принялись, осторожно расшатывая пули, вынимать их из шейки гильз и высыпать порох в бутылки. Ильюша и Санчик надеялись, что, не разрывая шеек гильз, они зарядят патроны другим порохом, и патроны будут пригодны к стрельбе. По Мильве прошел слух, что кто-то видел Прохорова-Бархатова в офицерской форме без погон. Больше всех этот слух встревожил Игнатия Краснобаева. Встревожил настолько, что, храбрый в камерах и при арестах, теперь он панически боялся появляться без охраны на улицах Мильвы. Он знал силу, храбрость, умение владеть собой этого подпольщика, бежавшего с каторги, переходившего из страны в страну, большевика, охранявшего Ленина и выполнявшего его труднейшие поручения. Он даже допускал, что Прохоров мог появиться в одежде попа, торговки, а то и командира МРГ. Придет в камеры и прикончит Игнатия Краснобаева или, того страшнее, выкрадет его. Этот может сделать все, и никто теперь не поручится, что его люди не работают в камерах. Такой может оказаться и сама Манефа, которая спокойно, как связанному барану, перерезает горло не желающему отвечать. Теперь нужно повременить с расстрелами. И особенно беречь «фондовых» коммунистов. Заключенные не понимали, почему проявляется такая забота. Почему вместо нар поставили кровати? Почему родным разрешили принести матрацы, простыни, одеяла и подушки? Почему появился шкаф с книгами? Шкаф с обеденной и чайной посудой? Что это? Игра? Какая? Во имя чего? Очень странно. И совсем странно, что некоторые из второстепенных арестованных были выпущены без всяких подписок. В городе прекратились аресты, если не считать, что за решеткой оказалась тетка Маврикия, Екатерина Матвеевна Зашеина. Арестовать ее пришла Манефа и конвоир. Манефа сказала: — Я подневольный солдат, Екатерина Матвеевна. Но верьте мне, с вами ничего не произойдет. Будете сидеть в учительской с сестрами Матушкиными. Кроватки честь честью, и никакого плохого обращения. — А за что? — спросила Екатерина Матвеевна. — Я ведь не состояла в партии. — И я так же объясняла, а они другое. Ну, да там вам сразу объяснят, почему и как. Давайте я вам помогу одеться… Манефа привезла Зашеину в закрытой карете и поселила ее в учительской с Еленой и Варварой Матушкиными. У них теперь, как и у «фондовых», тоже были нормальные кровати и зеркальный шкаф для платьев. На любезном допросе Екатерина Матвеевна сказала Игнатию Краснобаеву, что она не только все эти дни не встречалась со своим мужем Иваном Макаровичем, не только не получала от него каких-либо известий, но и впервые слышит, что Иван Макарович в Мильве. Игнатий, зная Зашеину как свою давнюю соседку, верил ее словам и теперь раскаивался, что Екатерину Матвеевну не оставил на свободе. Тогда бы ее квартира могла стать ловушкой. А вдруг явится Прохоров к своей жене? Но и в этом его разубедила Екатерина Матвеевна. — Едва ли, — сказала она, — такой осмотрительный Иван Макарович мог пренебречь моим покоем и впутывать меня в политические дела. Попечитель «камер изоляции» с каждой минутой убеждался, что совершил ошибку, исправить которую было не легко. Выпустить Зашеину, не боящуюся говорить правду, значило совершить вторую ошибку. И без того мильвенская молва раскрывала истинные цели мятежа и тайны «стратегических камер». Женщины в этом отношении всегда были смелее мужчин. Екатерина Матвеевна, запомнившаяся своим мужеством в единоборстве с кладбищенским попом и мильвенским протоиереем, возмущенная оскорбительным арестом, могла поднять такое недовольство, что Вахтеров во имя торжества справедливости и наказания бесчинствующих не пожалел бы головы попечителя камер. Этот артист почище Всесвятского. Игнатий Краснобаев понимал, что Вахтеров не пощадит и родной матери, лишь бы обелить себя. Екатерину Матвеевну решено было задержать в камерах до лучшей обстановки на фронтах и в Мильве. Так, наверно бы, и произошло, но из Екатерининской часовни ушла икона великомученицы Екатерины. Не исчезла, а ушла. Об этом недвусмысленно говорил не только блаженненький Тишенька Дударин. Так говорили сотни женщин. После двух революций 1917 года, после отделения церкви от государства стало светлее во множестве человеческих душ. Во множестве, но едва ли в большинстве. Особенно применительно к Мильве. Все в Мильве знали, что Тишенька Дударин безобидный умалишенный, болтающий, бегая по улицам, всякую чепуху. Но можно ли не обращать внимания, когда Тишенька Дударин, привязав к палке линялый, выгоревший сатиновый, некогда красный платок, носится по улицам, как со знаменем, и устрашающе кричит: — Белеет, белеет, белеет оно, почтенные! Свят-свят-рассыпься! Матушка пресвятая Екатерина-великомученица, пощади, пожалей раба дьяволова Игнатия, помяни его во царствии твоем… И снова, потрясая палкой с линялой бело-розовой тряпкой: — Белеет, белеет оно, почтенные! И так неутомимо с утра до вечера. Есть простой способ заткнуть рот Тишеньке — выстрелить в дурачка, и все. А простой ли это способ? Не побелеет ли еще более знамя, притворяющееся красным? Для Тишеньки нашли способ. Изловили. Дали снотворного. Предупредили мать не выпускать его из дому, но на месте Тишеньки появился другой — образованный и уважаемый ревнитель правды, веры, проповедник христианского социализма отец Петр. Он твердо был убежден, что святое Евангелие и есть учение о социализме и коммунизме, искаженное при последующих переписках в угоду светским владыкам богословами и толкователями. Доказательств немало. Апостол Павел до Маркса сказал: «Неработающий да не ест». А заповеди разве не являются первоисточниками учения о коммунизме? Отец Петр не верил в общепринятого православной церковью бога. Для него бог был усложнен и упрощен — это царствие божие и все светлое, высокое, чистое внутри нас, изгоняющее все низменное, человеконенавистническое и жестокое, также порождаемое нами. Образованный богослов не мог верить, что великомученица Екатерина, протестуя, ушла из Екатерининской часовни, называвшейся в народе Зашеинской часовней. Но если этому верят многие — значит, таков их внутренний свет, их правда, их нравственное величие. Опровергать это — значит низвергать царствие божие внутри них. А если это так, то может ли их пастырь остаться в стороне? Возникло стихийное шествие женщин, которое походило одновременно и на демонстрацию и на крестный ход. Рядом с хоругвью нерукотворного спаса несли такое же подобие хоругви, на котором определенно требовалось: «Свободу невинным узникам». Крестный ход-демонстрация, увеличивающаяся с каждым кварталом, достигла пятисот и более человек. Была тут и Кумыниха-Васильевна, и Санчикова бабка-нищенка, и Маврикова мать. Она не могла не пойти. Тогда бы сказали, что Любка Непрелова пошла против своей старшей сестры. Участники хода-демонстрации, остановившись перед зданием бывшей гимназии, неизвестно почему запели «Символ веры» — «Верую во единого бога-отца, вседержителя, творца…». Запели, может быть, потому, что это одна из самых длинных и всем известных молитв. Испуганный и трясущийся Игнатий Краснобаев метался от окна к телефону, не зная, что предпринять. Звонить командующему — значит навести на себя гнев. Решать самому? Как? А события нарастают. Отец Петр, в белом холщовом подряснике, в епитрахили и камилавке, в простых солдатских сапогах, с горящими глазами, направился с поднятым над головой, сверкающим позолотой крестом к главному входу. Часовые: — Стой! Глуховатый отец Петр не слышит. Да если бы и слышал, то кому «стой»? Христу — «стой»? Часовые спрашивают: — Ваш пропуск! Отец Петр слышит и не слышит. Часовые взяли на изготовку и направили штыки на священника. Пение оборвалось. Послышался истошный визг сотен голосов. Юродивые забились в истерике у входа. Кликушествующая нищенка из кладбищенской церкви, роняя пену изо рта, завопила: — Разверзнись, небо! Разверзнись… разверзнись… — требовала она от небес, потрясая рябиновым посохом. Отец Петр вошел внутрь дома в открывшуюся и тут же захлопнувшуюся дверь. Разъяренный, теряющий человеческий облик попечитель-палач кинулся к отцу Петру, вырвал из его рук тяжелый крест и с размаху ударил им плашмя по лицу священника. Кровь на лице. Кровь на кресте. Но на этом не остановился теряющий рассудок Игнатий Тимофеевич Краснобаев. Он выскочил из главного входа и принялся стрелять из нагана в женщин. — Я покажу вам, гадины… Я научу вас… Его голос был заглушен конским топотом. Командующий МРГ примчался с конным отрядом, еле остановив свою лошадь. Ему донесли о демонстрации с хоругвями. И он готов был произнести пламенную речь, освободить, а затем преклонить колено перед безвинно арестованной Зашеиной и публично наказать анархиствующего попечителя пятнадцатью сутками гауптвахты. И все было бы улажено. А теперь… Окровавлено лицо священнослужителя, окровавлен и крест. Ранены две старухи. Плач женщин. Медлить, выяснять и спрашивать невозможно. Оправдываться нужно только сильными и решительными мерами. По приказу Вахтерова скручивают руки шефу «стратегических камер». Его подводят к командующему. И Вахтеров хорошо поставленным голосом произносит: — Именем свободы и народа… Прогремел выстрел. Пуля размозжила череп. Бездыханного Игнатия Краснобаева уволакивают за ноги во двор соседнего дома. Командующий сказал еще не все. Он завершил речь, осеняя себя крестным знамением, забыв, что на осеняющей правой руке висит нагайка. — Так будет со всяким надругавшимся над святыми принципами «Свободной России». Затем он приказал с почестями освободить дочь потомственного рабочего и прославленного мастера Екатерину Матвеевну Зашеину и пострадавшего за Христа революционного священника-социалиста преславнейшего отца Петра. Обманутые демонстранты облегченно вздохнули. Раненых унесли на носилках. Зашеиной и отцу Петру подали открытые кареты. Женщины-«победительницы» ликовали, благодарили, крестились. Много ли надо, чтобы обмануть доверчивых людей. Труднее обмануть тех, кто сидел в камерах и видел происходившее на улице. Освобождение Екатерины Матвеевны из камеры, спекулятивное убийство попечителя камер говорили не о силе мятежников, а о распаде их сил. Для Маврикия должно бы стать убийство попечителя заслуженным наказанием за оскорбительный арест его тетки. Но Маврикий понимал, что Вахтеров не наказывал выстрелом близкого ему человека, а, выгораживая себя, желая укрепить остатки своей репутации, совершил предательское убийство. Убив ненавистного палача Игнатия, Вахтеров, не подозревая того, убил себя. Убил в глазах не одного Маврикия Толлина. Наутро икона великомученицы Екатерины вернулась в свою часовню, и на всех улицах говорили об этом. И никто не знал, что ее выкрала просвирня Дударина и она же вернула ее в часовню. Несчастная любовница безбожного кладбищенского попа Михаила на склоне лет до самоистязания принялась замаливать свои и чужие грехи. Покойный поп умер не прощенным Екатериной Матвеевной за надругание над ней и над ее племянником Маврикием. И теперь по наущению самого бога Дударина унесла из часовни икону великомученицы и по его же наущению вернула ее обратно. Ангелина Дударина свято верила, что не кто-то, а она помогла освободиться Екатерине Матвеевне. Грешной просвирне очень хотелось верить, что не без ее помощи был наказан смертью попечитель камер, но лучше не приписывать себе и оставить богу то, за что можно понести наказание. Временно исполняющим обязанности попечителя камер была назначена Манефа. Ей приказали не допускать ничего унижающего «временно изолированных по стратегическим соображениям». В камерах стало тихо. Никого не допрашивали и не пытали. Командующий вспомнил и о племяннике Екатерины Матвеевны Маврикии Толлине. За ним прискакал ординарец командующего. — Друг мой юный и верный, — обратился Вахтеров к Маврикию, выходя из-за своего стола в ставке. — Кажется, нашлась такая часть, в которой ничто не помешает тебе служить. Я формирую полевую почту. Хочешь? Толлин очень вежливо поклонился и еще вежливее сказал: — Мне очень приятно, Геннадий Павлович, быть приглашенным в полевую почту. Это так подходит для моего роста. Но, Геннадий Павлович, мне надо прийти в себя после того, что случилось… — А что именно, мой дружок? — спросил необыкновенно участливо, будто и не зная, что произошло. — Екатерина Матвеевна моя тетя. Та самая тетя Катя, о которой я так много рассказывал вам… — Ах! — схватился за голову Вахтеров. — Как затуманила мне голову война… Да, да, да… Теперь тебе нужно быть с тетушкой, успокоить ее. И забыть самому эту подлую историю, которой нет названия. Толлину был подарен небольшой браунинг и коробка патронов к нему. Маврикий не отказался. Как можно было отказаться от подарка командующего, да еще от такого, который может пригодиться в трудную минуту. Сонечка, не выпускавшая из виду Маврикия, встретила его на плотине, и он рассказал ей о встрече с Вахтеровым. Это обрадовало Соню. — А я боялась, что тебя не будут больше пускать на третий этаж. — Напротив. Я теперь могу считаться награжденным оружием самим командующим. — Он показал ей браунинг и спросил: — Долго ли? Соня и на этот раз ответила уклончиво: — Я думаю, на этих днях. Она не могла сказать, что еще нужно было предупредить Валерия Всеволодовича, или Кулемина, или хотя бы Лосева о дне и часе взрыва, чтобы они в последний час перед взрывом отошли как можно дальше от брандмауэрной стены и отвели других, а потом объявили побег. Соня не могла сказать, что Ефим Петрович Самовольников давно уже принимает меры, чтоб предупредить арестованных. Самовольников должен был осуществить один из трех способов предупреждения заключенных. Первый, менее надежный, но вполне осуществимый способ — это передача через доктора Комарова, проверявшего для видимости состояние здоровья заключенных в камерах. Он должен передать шифрованную записку Тихомирову. Второй способ состоял в том, что престарелая Матушкина, находясь в крайне тяжелом состоянии, хочет увидеться с любимой дочерью Еленой. Что тоже вероятно, хотя и сомнительно. В этом случае Сонечка Краснобаева, ухаживающая за больной, передаст ей о дне и часе взрыва. И наконец, третий способ — это подвыпивший Самовольников попадет в камеры. Сверх ожидания удались все три способа. Ефим Петрович Самовольников в крестьянской одежде, с лукошком яиц явился к доктору Комарову и, оставшись с ним наедине, сказал: — Николай Никодимович, вы меня можете и не знать, но Ивана Макаровича Прохорова вы, надеюсь, хорошо знаете. Так вот я от него. Сам он не мог пожаловать по недостатку времени. Прибыли новые шестидюймовые пушки. Так что ему, как комиссару Медвеженского фронта, приходится сильно помогать молодому командиру Павлу Кулемину. И он поручил мне… Самовольников внимательнейше смотрел за бегающими глазами Комарова, за вздрагивающей челюстью и побелевшим лицом. Это было хорошим признаком, и Самовольников приступил к сути: — Вам, Николай Никодимович, не составит труда передать лично Валерию Всеволодовичу вот эти зашифрованные приветы от друзей и товарищей. — Хорошо, — не колеблясь согласился Комаров. — Благодарю от имени… И от себя лично. Иван Макарович сказал, что не забудет вам услуги. Ну, а если… Николай Никодимович, по какой-либо случайности вы не сдержите своего обещания, это нам будет известно, и тогда не извольте обижаться… — Напрасно вы так… Я никогда не был трусом. Я передам это потому, что, вне зависимости от политических убеждений, Валерий Всеволодович всегда был человеком, которым я восхищался. — Ну, вот и полная договоренность. Счастливо. А яички я оставлю для маскирации, — сказал Самовольников и ушел. Записка, состоящая из цифр, была передана доктором в тот же день. На другой день «подобревший» командующий разрешил Елене Емельяновне Матушкиной навестить мать. Ей стало лучше на прошлой неделе, и теперь она чувствовала себя здоровой, но Соня объяснила ей, почему нельзя подыматься с постели. Елену Емельяновну привезла в закрытом экипаже Манефа. — Какие узоры вышивает судьба, только подумать, — начала она разговор в экипаже. — Давно ли на этой улице замирялась наша школа с вашей земской и потом ваша школа была у нас на елке и наша у вашей. А что теперь? — Удивительно. Очень удивительно, — так же непринужденно разговаривала Матушкина, будто разговор шел в перерыве учительского совещания или за чайным столом. Будто в экипаже находились не палач и арестованная. Прошли через кухню. Дверь открыла Сонечка Краснобаева. Манефа не пошла в комнату к больной и осталась за перегородкой. Но так как через тонкую тесовую перегородку слышен и шепот, Соня не могла сообщить о взрыве. Елена Емельяновна, заметив это, спросила Сонечку: — Н-ну, нерадивая ученица, как у тебя с французским? И та, просияв, ответила — стала читать без запинки хрестоматийное французское стихотворение «Маленький трубочист». А потом она, зная, что Манефе неизвестно по-французски ничего, кроме «пальто», трижды сообщила о дне и часе взрыва глухой стены дома гимназии. — Очень хорошо, — сказала по-русски Елена Емельяновна. — Я тебе ставлю пятерку. Только ты должна работать над произношением. И потом, когда говорят, что часы пробили столько-то, всегда добавляют утра или вечера. — Вечера, конечно, вечера. Разве я не сказала? Извините, пожалуйста. Прощаясь с матерью и Соней, Елена Емельяновна успокоила мать: — Не надо волноваться, мамочка. Нельзя обижаться на стратегический арест. В таких случаях всегда берут заложников. Нас содержат очень хорошо. И даже выдают папиросы. Выздоравливай, родная моя. — Твои слова лучше всякого лекарства. Скажи спасибо Манефе Мокеевне за добрую ее душу и заботу о вас. Екатерина Матвеевна очень хвалила вашу надзирательницу. Манефа готова была растаять, слыша эти слова. Жестокость, а теперь кровожадность уживались в ней с сентиментальностью. Она была до того польщена отзывами, что на обратном пути шепнула Елене Емельяновне: — Хотите, я вас освобожу… — Да что вы, дорогая моя… Куда? Зачем? Это же верная гибель. Нет уж, Манефа Мокеевна, от вас я ни на шаг. Размякшей Манефе хотелось сказать, как ошибается Матушкина, как напрасно она, смертница, считает себя заложницей. Но разве можно раскрывать ей это? Вот когда дело дойдет до расстрела, она вытолкнет Матушкину за двери черного хода и шепнет: «Спасайтесь!» Удался и третий способ. Арестовали пьяного Самовольникова, задиравшего часовых камер. Он сел накануне взрыва, и, узнав, что Тихомирову все известно, Самовольников стал морочить голову надзирателю. Он попросил у него «опохмелиться» и принялся давать ему «ценные» сведения. Из разговоров допрашивающий Шитиков понял, что Самовольников будет верно служить ему внутри камер и сообщать о каждом из сидящих. Пообещав его наградить, Шитиков потребовал дать подписку служить секретной службе МРГ. И Самовольников дал примерно такую же подписку, какую давал Шитиков-Саламандра, вербуясь агентом жандармского управления. В первый же день надзиратель Шитиков получил от Самовольникова «ценные сведения» о возможной голодовке заключенных, которым не дают прогулок и плохо проветривают их помещения. Осень все настойчивее и громче заявляла о себе шумом ветра, противным шелестом дождей и прощальными криками улетающих птиц. Маврикий, ночевавший у тетки, проснулся поздно. Пришла Соня. Улучив минуту, когда Екатерина Матвеевна вышла на кухню, она шепнула: — Это будет сегодня… У Маврика снова сильно забилось сердце, и он опять начал немножечко заикаться, а затем, как это бывало, почувствовал себя сильным, смелым, ничего и никого не боящимся человеком. Как медленно стали двигаться стрелки двух часов, которые принесла ему Соня и сказала: — Остановятся одни — не подведут вторые. Нужно быть очень точным. Очень. Сонечка сказала, что шнуры нужно поджигать ровно в шесть. Точно в шесть. Ни на минуту раньше. Нужно убедиться, что подожженные шнуры горят. Закрыть все двери на ключ. Проверить, что они закрыты. Каждую дверь дернуть. Забить скважину последней двери глиной. Не оглядываясь, выйти во двор, потом через калитку на Большой Кривуль. И, не ожидая взрыва, отправиться к Сперанским. Просто так. Давно не виделись. Времени хватит. Шнуры замедленного действия будут гореть шесть минут. Ровно шесть. Кто-то очень умный, предвидящий все, инструктировал его через Соню. Не Санчик, не Иль. Так мог только Иван Макарович или Кулемин. Но один — в камерах, а другой — в Москве. Не поверил бы Маврикий, если бы кто-то сказал ему, что Иван Макарович с небольшим отрядом проводников залег в огороде Кулеминых за старой баней и тоже сейчас, волнуясь, следил за стрелками часов. Следили за стрелками дважды перепроверенных часов и Артемий Гаврилович Кулемин, Григорий Савельевич Киршбаум и Валерий Всеволодович Тихомиров. Они уже обезоружили и связали Шитикова, заперев его в стенном шкафу, где хранились географические карты. Закрыты изнутри входные двери. Кулемин с отобранным наганом стоит у главного входа на случай, если кто-нибудь будет ломиться. Медленно ползшие стрелки часов пошли быстрее, когда время приблизилось к шести. Они пошли совсем быстро, когда до шести оставалось пять минут. За две минуты из камер, близких к брандмауэрной стене, были выведены заключенные. Спички наготове. Обе коробки. Неужели что-то помешает? Удивительно, но именно в этот вечер разбегались крысы. Спокойно, Маврикий. Он вынул вентиляционную решетку. Если бы кто-то постучал, он все равно успел бы вытянуть оттуда и поджечь бикфордовы шнуры, и ничто их уже не погасило бы. Спички в руках. В руках зажигалка. Это ничуть не смешная предосторожность. Он смотрел на секундные стрелки часов. Одна обгоняла другую. И пусть. Секунды не играли роли. Успокойся, сердце. Тверже, руки. Чирк! Зажег один шнур. Зажег второй. Спокойно пошел к дверям. Открыл и закрыл одну дверь. Потом вторую. У нее всегда заедало ключ. Теперь он как по маслу. И вот она, третья. Закрыл. Вот ком глины. Замазал скважину. Вот двор. Дорогу перебежала кошка. Ничего. Она не черная. И не чья-то, а добрый сторожихин, теперь бездомный кот Клякса. Вот и Большой Кривуль. Прошло только полторы минуты. Еще полторы или меньше, и он у Сперанских. — Здравствуйте! Мальчики дома?.. — Да, проходи, Маврик… Они пьют чай. Послышались выстрелы и взрывы. Нет, это не там. Это совсем в другой стороне. Там, где фронт! — Куда вы? — остановила сыновей мать. — Тревога! — крикнул старший. — За мной! Все выбежали на улицу. А там мчались верховые. Бежали солдаты в сторону пальбы и взрывов. Маврикий мельком посмотрел на часы. И минута в минуту, как сказала Сонечка, послышался рев. Глухой рев. Это и порох, и динамит, и гранаты, взрываясь внутри стены, дали такой протяжный гул. — Наверно, на заводе взлетел на воздух котел, — высказал подозрение старший Сперанский. — Наверно, наверно, — обрадованно согласился Маврик, не желая ни при каких обстоятельствах идти к зданию бывшей гимназии, куда так тянуло и так хотелось узнать, какова брешь в стене, спаслись ли узники и кто снял часовых. Но на это сейчас отвечала всеобщая паника. Слышались крики: — Спасайтесь! Пашка Кулемин прорвал фронт! — Окружают… Кто бы поверил, что эта паника была обязана рабочим парням из Каменных Сот. Они заставили стрелять все — и дедовские шомполки, и шурфы в каменоломнях, и динамит, зарытый в землю цепочками гнезд. Илья Киршбаум, Санчик Денисов с товарищами подняли пальбу, чтобы привлечь внимание к лесу и тем самым обезопасить побег из камер. И это им удалось. Одни действовали за городом, другие в городе. У самых камер они кричали о прорыве на фронте, о спасении бегством. Поэтому часовые у главного входа и под окнами бывшей гимназии покинули посты до взрыва стены. Маврику очень хотелось увидеться с Соней. Но ему строго-настрого было наказано не отлучаться от Сперанских. Чтобы никакой тени подозрения. Сейчас Маврикию становилось ясно, зачем нужна была такая точность взрыва. Нет, нет, не Иль с Санчиком затеяли это все. И не одна молодежь произвела такую невероятную операцию. Сперанские вызвались проводить Толлина до дому. Все-таки ночь тревожна. Когда они проходили мимо торговых рядов, им встретился бежавший на сумасшедшей рыси Тишенька Дударин. Он возвещал: — Гуль-гуль-гуль… Все голуби под крыло к Ленину полетели… Гуль-гуль-гуль… Одна только бабушка осталась. Гуль-гуль-гуль, — размахивал он руками, как крыльями. Значит, спаслись. У Маврика от счастья подкашивались ноги. |
||||
|