"Святой дьявол: Распутин и женщины" - читать интересную книгу автора (Фюлёп-Миллер Рене)

Глава четвертая Перед верховным духовенством

Студенты и профессора Духовной академии, уже не один час стоявшие в длинном, ведущем к монастырскому приюту, коридоре окружали странного сибирского мужика, почитаемого у себя на родине уже давно святым. Простым паломником пришел он в столицу именно в то время, когда семинаристы с особым прилежанием сидели с утра по поздней ночи, склонившись над толстыми фолиантами. Старец появился в Академии и попросил приюта. И вот теперь студенты и их наставники, привыкшие даже во время отдыха частенько спорить о толковании какого-либо слова и даже буквы в Священном Писании, стояли около этого сибирского крестьянина и с напряженным вниманием слушали его необычные речи.

Когда он появился здесь во время заутрени, студенты наблюдали за ним с вялым интересом, как за обычным странником, пришедшим из далекой сибирской губернии. Внешний вид богомольца показался им все же своеобразным, они справились о том, кто такой этот чужак, и узнали, что Григорий Ефимович Распутин — чудодей из Тобольской губернии и на своей родине уже неоднократно привлекал к себе внимание.

В Петербургской Духовной семинарии тоже нередко появлялись глуповатые мужики и останавливались в приюте, поэтому молодые семинаристы походя задали несколько вопросов этому странному чудаку. С немного высокомерной снисходительностью, как обыкновенно говорят ученые, хорошо разбирающиеся в сложных вопросах богословия, они расспрашивали сибирского крестьянина о том о сем, не ожидая услышать что-либо значительное, а скорее, чтобы посмеяться над новым беспомощным чужаком. Но вскоре ответы Распутина заставили студентов прислушаться, потому что в них звучала удивительная уверенность, которая не могла не произвести впечатления. Студенты задавали все новые вопросы, вокруг него росла толпа. Ответы странника возбуждали все более живой интерес.

Некоторые семинаристы славились своим искусством вводить в заблуждение оппонента и ловить его на противоречиях; одного из них привлекла возможность блеснуть своим искусством перед этим простым мужиком, и он забросал его весьма непростыми вопросами о Троице и других столь же сложных материях. Все слушатели с любопытством следили за крестьянином и ждали, каким же образом тот, не привыкший к трудному ходу мыслей богослова, будет на них отвечать.

Григорий Ефимович, сибирский мужик, следил за сложнейшими рассуждениями семинариста внимательно и спокойно, что свойственно деревенским людям: своими маленькими ясными глазами без малейшего смущения смотрел он на молодого богослова и ждал, пока тот не выговорится. Затем, помолчав некоторое время, как будто прокрутив в уме все услышанное, дал ответ. Он был очень короток, состоял всего из нескольких выразительных фраз, но тем не менее все, что он сказал, оказалось ошеломляюще убедительным. Один за другим пытали семинаристы счастья, но с каждым случалось то же самое. После изложения своих аргументов они получали от Григория Ефимовича спокойный и точный ответ, и все слушатели, должны были признать, что никто из них не смог бы так быстро и безошибочно ответить на поставленные вопросы.

После того как этот допрос продлился достаточно долгое время, характер его начал существенно меняться: если сначала высокообразованные молодые семинаристы позволяли себе подшучивать над простым мужиком, то теперь они почувствовали что-то вроде восхищения этим человеком, который никому не позволял сбить себя с толку, а напротив, на все давал простой, серьезный и правильный ответ. И если теперь они задавали ему вопросы, то не для того, чтобы привести Распутина в замешательство, а потому, что им действительно хотелось получить от него разъяснение какой-либо для них самих непонятной проблемы. Теперь они уже стыдились своего высокомерия и впервые в них закралось подозрение, что книжные познания не есть единственный путь к мудрости. То один, то другой из них обращался к Евангелию и вспоминал, что и слова Священного Писания были просты и бесхитростны, как и речь этого крестьянина. То, что они напрасно пытались понять долгими ночами, склонившись над книгами, для старца казалось само собой разумеющимся. Как же случилось, что он не запутался в длинных разглагольствованиях, рассуждениях, подобно им самим или даже их учителям, и более того, сумел в нескольких словах ясно и твердо выразить самую сущность.

Студенты так активно втянулись в дискуссию с Григорием Ефимовичем, что совсем не заметили, как их почитаемый учитель отец Феофан, ректор Духовной академии, тихо подошел к группе. Маленький дряхлый старик долго наблюдал своими умными мечтательными глазами за пилигримом, пока вдруг не зазвучал его хорошо знакомый мягкий голос; в тот момент вокруг стало совершенно тихо, и с величайшим интересом студенты ожидали беседы между почтенным ректором и удивительным крестьянином.

Отец Феофан обратился к старцу в характерной для него манере, с величайшей скромностью:

— Если ты позволишь, батюшка, только один вопрос. — Он сказал это слабым голосом, так что его слова едва можно было понять. Распутин поднял глаза и прямым добрым взглядом посмотрел на дряхлого архимандрита. Тот попросил его дать толкование одному месту в Священном Писании. Помолчав немного, Распутин ответил без тени смущения, не обращая никакого внимания на высокий сан духовного лица. И снова его ответ был ясным, сжатым и точным.

С удивлением заметили ученики, что ответ пилигрима произвел на отца Феофана сильное впечатление. Он кивнул ему изящной седой головой и сказал:

— Да, батюшка, это верно, ты говоришь истину. — Затем он задал ряд других вопросов, которые были раскрыты подобным же образом, пока, наконец, не дошел до толкования греха и греховности и поинтересовался, что старец об этом думает.

— Ты сказал перед этим, батюшка, — начал он еще более робко, чем раньше, — что грех перед Богом неизбежен. Как же так может быть, ведь наш Спаситель и все великие святые православной Церкви прокляли грех как дело рук сатаны?

На этот раз Григорий отвечал, не задумываясь ни на секунду, в его водянисто-голубых глазах на мгновение появилось странное выражение — некая смесь смирения, доброты, хитрости и лукавства.

— Воистину так, батюшка, — заметил он, — как Спаситель, так и святые отцы прокляли грех, потому что это порождения зла. Но как ты, батюшка, можешь изгнать из себя зло, если не откровенным раскаянием? И как же ты сможешь искренне раскаяться, если не согрешишь?

Он немного помолчал, и смиренное выражение сменилось иным; речь свою он продолжал, но не спокойно и дружелюбно, как раньше, а шумно, запальчиво, почти укоризненно. Теперь его речь напоминала ругань возмущенного крестьянина.

— Прочь ваши писания! — Бушевал он. — Писания! Поистине, я предостерегаю вас, батюшка, откажитесь, наконец, от этой пустой ненужной ерунды, которой вы хотите подкупить Господа! Принимайте жизнь такой, какая она есть, потому что только она одна дана вам Богом. И потом, позвольте еще раз сказать всем: не ломайте себе вечно голову, откуда берется грех, сколько молитв в день должен произнести человек, как долго ему следует поститься, чтобы избежать греха; только так вы сможете одолеть его! Грешите, тогда вы раскаетесь, и зло покинет вас! Но до тех пор, пока вы скрытно носите этот грех в себе, трусливо прикрываетесь постом, молитвами и вечным спором о Писании, вы останетесь лицемерами и бездельниками, и Господу уже тошно от этого. Нечистоты должны выйти из вас наружу, слышите, вы, батюшка? Только тогда возрадуется Господь!

Боязливо смотрели ученики на своего учителя; безумство этих слов и непристойностей, непочтительный тон, которым они были произнесены, озадачили и ошеломили их. Некоторых из них охватило сильное возмущение, им хотелось грубо поставить этого мужика на место, несмотря на всю его славу; но мягкий, деликатный отец Феофан оставался совершенно спокойным и глядел перед собой, как если бы собирался возразить ему. Тогда замолчали и семинаристы и, затаив дыхание, ждали, что же последует дальше.

Но ничего не случилось. Ректор начал медленно говорить, приводить возражения, но как только он взглянул на крестьянина, вдруг запнулся, повторился, пришел в замешательство, забормотал что-то бессвязное. Веки его опустились, он покачнулся, все поплыло перед ним, и только горящие глаза Распутина светились перед ним яркими точками. Между тем, Григорий Ефимович продолжал говорить, и его слова бросали архимандрита в дрожь.

Отец Феофан быстро переборол этот странный приступ слабости. Когда он снова пришел в себя, фигура Распутина перестала быть зловещей. Глаза его смотрели ясно и дружелюбно, голос звучал спокойно, слова были просты и умны, архимандрит был поражен и очарован. Он продолжал задавать вопросы, и ученики заметили, как после каждого ответа, даже после каждого слова, он одобрительно кивал маленькой птичьей головкой и, соглашаясь, приговаривал:

— Да, батюшка, это верно, ты говоришь истину.

Тем временем стало уже поздно, и архимандрит наконец собрался отдохнуть. Решив по обычаю благословить всех стоявших рядом, он подошел к паломнику и поднял руку, но как будто какая-то сила опустила его правую руку, и с его уст сорвалось:

— Благослови меня, батюшка! — Когда он немного смущенно, быстрыми мелкими шажками поспешил в свою келью, на лестнице он обернулся и крикнул крестьянину на прощание:

— Приходи завтра утром в мой покой, батюшка! Его преосвященство епископ Гермоген будет у меня, и я хотел бы, чтобы он поговорил с тобой!

Ученики в этот вечер еще долго не ложились спать, обсуждали странное происшествие и никак не могли успокоиться. Некоторые были охвачены тревожными сомнениями, для чего же все эти учения и старания, если простой крестьянин, похоже, ближе к истине, чем они. Они чувствовали, что сегодня в этой ученой обители впервые прозвучало живое слово и что они, к стыду своему, должны признать свое бессилие перед этим живым словом.

Отец Феофан тоже долго мучился этой ночью. Он не мог не признать, что Григорий Ефимович сумел яснее и лучше объяснить смысл учения Евангелия, чем он. Неужели все его познания, тщательное изучение богословия есть ничто по сравнению с непосредственной проницательностью, одаренностью простого крестьянина?

Напрасно пытался старый священник разрешить свои сомнения. Если Григорий Ефимович действительно был святым, то как же относиться к его кощунственным речам о грехе? Являются ли и они частью божественной истины? Или же Распутин не был святым, а наоборот, исчадием ада, посланным смутить душу благочестивого? Единственным утешением, которое отец Феофан мог найти этой ночью, была надежда на предстоящую встречу Распутина с епископом Гермогеном; этот истинно богобоязненный ученый человек и знаток людских душ сможет разобраться, кто же такой Григорий Ефимович и что значит его учение о грехе.



* * * *

Ранним утром Гермоген, саратовский епископ, постучался к своему другу Феофану. Все еще возбужденный событиями вчерашнего дня, ректор тут же начал торопливо рассказывать о странном крестьянине из Тобольска, произведшем на него такое удивительно сильное впечатление. Он рассказывал так торопливо, что слова путались в беззубом рту, голос прерывался, и его речь превратилась наконец в невнятное бормотание. Епископу Гермогену приходилось временами прерывать его:

— Как это было, батюшка? Пожалуйста, повтори еще раз!

Отец Феофан не рассказал и половины, как распахнулась дверь и в покой архимандрита шумно ввалился крестьянин из Тобольска. Как бы стараясь удержать свой порыв, Распутин остановился на пороге, пристально оглядел комнату, изучающе посмотрел на обоих мужчин, принюхался и подошел совсем близко к ним, как если бы хотел почувствовать их запах. Но вдруг он повернулся к красному углу, поклонился раз, другой, третий, крестясь при этом, затем быстро подскочил к столу, провел правой рукой по усам, скрывающим широко усмехающиеся губы, и живо воскликнул:

— Ну, вот и я, батюшка! — После этого он посмотрел на епископа Гермогена, на лице которого как всегда была добродушная, мягкая улыбка. Коренастый епископ, уютно расположившись на старом кожаном диване, стоящем у окна, удовлетворенно поглядывал на чудного крестьянина, устремившего на него свои хитрые глаза.

— Это твой епископ, — осведомился Распутин, — о котором ты мне вчера рассказывал? — Немного озабоченный таким неуважительным вопросом Феофан утвердительно кивнул, тогда Григорий Ефимович бросился сначала к слабому маленькому ректору, а затем к дородному епископу Саратовскому, обнял одного, а затем другого и трижды по-крестьянски поцеловал справа налево, слева направо с таким неистовством, что оба просто испугались.

— Батюшка, батюшка, — вскричал епископ, добродушно улыбаясь, — да ты же раздавишь меня!

С первого взгляда Распутин очень понравился Гермогену: понравились эти живые, маленькие веселые глаза, неподдельная искренность и простота, исходящая от всего его существа, но особенно — резковатая, даже грубоватая манера говорить, свидетельствующая о природном уме и крестьянской хитрости и показавшаяся епископу особенно притягательной благодаря красивому глубокому звучанию голоса и своеобразному диалекту.

И Григорий с самого начала почувствовал симпатию к этому улыбчивому человеку. Гермоген и Распутин сразу же нашли общий язык и спустя несколько минут уже беседовали так непринужденно, как будто были старыми друзьями. Григорий Ефимович схватил вдруг руку епископа, ласково сжал ее и воскликнул:

— Ты мне нравишься! — Гермоген громко рассмеялся, а мягкий маленький отец Феофан не раз пытался перевести разговор на церковные темы. Как же хотелось ректору познакомить своего друга епископа с толкованием Евангелия, которое он слышал от странника, и услышать мнение на этот счет. Гермоген был очень образованным, и при этом искушенным в мирских делах человеком, и легко мог разобраться, что же, в конце концов, представляет собой Григорий Ефимович, поэтому Феофан с нетерпеливым любопытством ждал его суждения.

Между тем, епископ не был таким чувствительным и непосредственным, и его не так легко было увлечь, как ректора, но доброжелательный и всегда веселый характер сближал его с сибирским крестьянином. Разумеется, он не был мгновенно пленен «новым святым», но и его расположение к этому живому человеку было не меньше, чем восторженность чувствительного батюшки Феофана. И по ходу беседы с Григорием епископ все больше и больше пленялся его ясным и острым умом; то, что притягивало его к Григорию Ефимовичу, заключалось не в знании богословия, а, скорее, в непосредственном чувственном воздействии его слов.

Гермоген был истовым служителем Церкви и отличным проповедником; он мгновенно мог распознать, какое сильное влияние тот в состоянии оказать и какой ценной может быть его помощь православному делу. Епископу казалось, что духовенство в борьбе против царящих в тот период в русской политике тенденций к всеобщему преклонению перед Западом нуждалось именно в таком человеке, как этот Григорий Ефимович, своей самобытной, оригинальной манерой разговора олицетворявший лучший образец человека из народа. В то время, пока Гермоген слушал странника, он усердно обдумывал, как бы получше использовать эту яркую, истинно русскую личность для своих политических целей. Вот почему после того, как Григорий Ефимович закончил говорить, епископ обратился к отцу Феофану, заметив, что надо бы сейчас же отвести старца к известному проповеднику монаху Илиодору.

Отец Феофан еще не разобрался в далеко идущих планах епископа и только заметил, какую необычную симпатию вызвал у него удивительный сибирский крестьянин. Одновременно он почувствовал нечто вроде разочарования, так как ему показалось, будто Григорий Ефимович произвел сегодня менее благоприятное впечатление, чем накануне, и особенно задело грубоватое обращение к Гермогену. Но когда Гермоген позвал его и Григория Ефимовича вместе пойти к Илиодору, Феофан подавил свое разочарование и, мелко семеня, последовал за ними к монаху.



* * * *

Илиодор, иеромонах из Царицына (в миру Сергей Труфанов), имел репутацию лучшего церковного оратора России, чьи проповеди уже тогда начинали затмевать славу Иоанна Кронштадтского. Кроме того, его считали властным, странным и одновременно святым. Тысячи мужиков стекались к нему, и даже царь с почтением прислушивался к его словам.

Худой, высокий монах, с горящим блуждающим взглядом, с довольно неприятным пронзительным голосом, обладал некой притягательной силой. Благодаря строгому образу жизни и фанатичной, пылкой вере он получил прозвище «Рыцарь Царства Небесного» и пользовался всеобщим уважением. Когда в день Крещения Господня в белой рясе, украшенной цветами, с иконами святых он выходил из монастыря на берег Волги, толпы народа в один голос затягивали святой гимн, и все кругом опускались на колени. За Илиодором ехали монахи из его монастыря, подобно греческим воинам на колесницах, стоящие в повозках, которые везли молоденькие девушки и старухи. Как только триумфальное шествие Илиодора приближалось, толпу охватывал восторг, и все в ликующем экстазе приветствовали «Рыцаря Царства Небесного».

Илиодор хотел воздвигнуть в Царицыне большой монастырь, но казна его церковного прихода была для этого недостаточна. Тогда он поднялся на городской холм и произнес перед народом речь:

— У кого есть лишняя доска, — воскликнул он, — пусть принесет ее мне; у кого есть лишний гвоздь, пусть отдаст его; у кого ничего нет, пусть придет и поможет копать землю.

Под впечатлением этой речи все население взялось за работу, пришли сотни добровольцев, и в короткое время в известной ранее дурной славой части города вырос большой монастырь с просторными помещениями, затмивший многие русские монастыри.

Этот успех значительно упрочил славу и власть Илиодора. Скоро новая церковь не могла уже вместить людские массы, стремившиеся послушать проповеди иеромонаха. Тогда Илиодор занялся осуществлением необычного проекта: он призвал своих приверженцев выкопать под монастырем глубокие подвалы, из выкопанной земли насыпать холм — «гору Табор». На этой горе он хотел потом построить «прозрачную башню», оплести ее цветами и оттуда произносить «Нагорные проповеди» перед собравшимся народом. Этот удивительный план был принят почитателями Илиодора, и во главе с борцом и тяжелоатлетом Сайкиным они начали копать и носить землю, однако эта «гора Табор» так никогда и не была насыпана.

Будучи ярым приверженцем православной веры, Илиодор превратился в сторонника, а впоследствии и поборника панславизма крайне националистического толка и монархизма. Он выступал с бесчисленными проповедями за неограниченное царское самодержавие и вскоре присоединился к «Союзу русского народа», этому сильному и опасному объединению политических реакционеров. Его монархизм был, впрочем, пронизан народными идеями крестьянского коммунизма. А именно, убеждением, что только царь является властителем, в то время как весь народ, без классового и сословного различия, состоит из равноправных братьев. Защищая абсолютную власть государя, он одновременно боролся со всеми другими классовыми привилегиями, что способствовало его большой популярности.

Патриотизм не мешал ему выступать против плохих государственных чиновников, губернаторов, управляющих. Он делал это даже особенно охотно, чтобы показать, что не царь, а его слуги были виновны в том, что дела в империи шли не всегда лучшим образом. Довольно часто он яростно обвинял власти, причем его высокая репутация «истинного поборника монархической мысли» защищала его от всякого преследования. Его речи были полны дикой, часто скабрезной, даже почти еретической грубости, и это дало ему прозвище «сквернослова». С особой силой выступал он против «дьявольского падения нравов», против любой заразы, что, по его словам, проникает в непорочный русский народ стараниями заигрывающих с Западом представителей интеллигенции, чиновников и евреев.

Проповеди этого «русского „Савонаролы“» с каждым днем становились все грубее и оскорбительнее: однажды он взял под прицел одного губернатора и заявил, что тому лучше бы оставаться в своем имении и доить коров; затем он набросился на полицмейстера и никогда не уставал говорить, что управление уездом Царицына находится во власти сатаны. Когда его нападки стали совсем злыми, Курлов, один из самых высоких полицейских чинов, осторожно, исподволь попытался призвать его к ответу. Он вызвал Илиодора к себе, показал рапорт об одной из его проповедей, в которой открыто призывалось к сопротивлению властям, и спросил, верно ли передано содержание проповеди. Илиодор вызывающе дерзким тоном подтвердил полную достоверность и отказался что-либо опровергнуть. Курлов мягко попытался обратить его внимание на недопустимость подобных призывов к насилию, после чего иероманах накричал на него и заявил, что не преследует никаких иных целей, кроме защиты народа и царя от негодной власти.

Власти пытались выступить против Илиодора при содействии Священного Синода, монах же отказался появиться перед своим духовным начальством и оправдаться. Он заперся в монастырской церкви, посылал оттуда письма, поносящие Синод, и собрал вокруг себя своих приверженцев. Вскоре возникло бурное народное движение в его защиту, так что уже никто не решался бороться с ним.

С тех пор Илиодор установил в Царицыне чуть ли не моральный террор: во время поста он проходил ночами по городу в черной рясе, появлялся на маскарадах, разгонял гостей, заходил в трактиры и посещал публичные дома. Там бросал на женщин столь грозные взгляды, что с истерическими воплями ужаса проститутки выбегали на улицу и долго не решались вернуться обратно. На следующий день в газетах появлялись статьи, в которых Илиодор описывал свои «впечатления» от ночных прогулок и при этом называл по именам всех «именитых горожан», встреченных им в дурных местах.

Но особенно он ненавидел интеллигентов, которых, независимо от вероисповедания, категорично называл «евреями». Однажды во время одной процессии он велел вынести большую куклу в еврейском лапсердаке, которую торжественно сожгли. Непосредственно перед входом в воздвигнутую им монастырскую церковь висела большая картина, изображавшая Страшный суд, на которой среди грешников, обреченных на вечные муки, были изображены еврейские адвокаты и журналисты.

Однако время от времени звучали голоса, утверждавшие, что Илиодор всего-навсего «сквернослов», который просто стремится к популярности в народе, но основные массы все же чтили его, провозглашая «Рыцарем Царства Небесного». Его многочисленные почитатели были безгранично преданы ему; это были решительные, отчаянные мужчины и фанатичные женщины, готовые на все.

Скоро слава Илиодора дошла из Царицына до Петербурга, и царская чета вызвала его в Царское Село. Во время своего пребывания там он подружился с епископом Гермогеном и с архимандритом Феофаном, исповедником царицы. Осыпанный всяческими почестями, он вернулся на родину, где, уже не стесняясь, играл роль неограниченного правителя.



* * * *

Когда епископ Гермоген и следующие за ним отец Феофан и Григорий Ефимович постучали в келью иеромонаха, они не услышали никакого ответа. Осторожно и тихо епископ отворил дверь, все трое заглянули в полутемное помещение: священник распростерся в углу, где перед многочисленными иконами висела зажженная лампада. Он был погружен в молитву, склонив голову до самого пола, так что посетители могли видеть только его спину, прямую, как доска, облаченную в рясу, из-под которой торчали широкие каблуки его огромных сапог. Эта картина молящегося монаха произвела на всех вошедших такое сильное впечатление, что они первым делом преклонили колена и приняли участие в молитве.

Чувствительный отец Феофан за долгие годы воспитал в себе привычку мгновенно погружаться в глубокое благоговение, как только на него падал желтоватый свет лампады; и в этот раз он, опустив веки, тут же погрузился в молитвенный экстаз. Но на доброго епископа Гермогена в тот момент не сразу снизошло праведное душевное спокойствие, как это требовалось для настоящей молитвы: он был озабочен своей миссией и нетерпеливо ожидал, когда можно будет поговорить с Илиодором о вновь открытом борце за веру — Распутине. Пока он безуспешно пытался погрузиться в молитву, на душе было неспокойно, и он нетерпеливо ожидал, когда Илиодор закончит молиться.

Но тот и не собирался, несмотря на то, что, без сомнения, заметил приход гостей: он вел себя так, будто был совершенно один, не замечал присутствия троих посетителей и продолжал молиться дальше. В другое время епископ Гермоген первый восхитился бы строгим, даже фанатичным в своем усердии Илиодором, но в этот раз он про себя подумал, что это уж слишком.

Неистовое моление священника граничило со злостью, а в том, что великий Илиодор был злобным, Гермоген неоднократно имел возможность убедиться. Как бы то ни было, ни в коем случае нельзя было мешать молитве монаха, и епископу не оставалось ничего иного, как стоять на коленях и изрядно сердиться в глубине души.

Но Распутин не проявлял ни беспокойства, ни нетерпения; в душе своей он принес в Петербург спокойствие бескрайних сибирских степей, он мог и подождать. Ничто не могло вывести его из равновесия, и в этом в нем было что-то от «святой души». Вся ситуация доставляла ему даже настоящее удовольствие: он мог спокойно, по-крестьянски, разглядеть и оценить иеромонаха. То, что он впервые наблюдал за суровым Илиодором в непривычной ситуации, было, как инстинктивно почувствовал Распутин, важным преимуществом, потому что этот странный образ молившегося в жестко топорщившейся рясе и больших сапогах навсегда останется в памяти его, как бы смело и высокомерно ни держал себя Илиодор впоследствии. Крестьянин Григорий даже в обществе значительных личностей привык держать себя с естественной непринужденностью. Но в этот раз он с самого начала чувствовал себя необычайно уверенно. Когда ему показалось, что молитва монаха длится слишком долго, он поднялся и, к безмерному удивлению мягкого архимандрита Феофана и епископа Гермогена, как только Илиодор в очередной раз перекрестился, подошел к нему и обратился:

— Брат… Брат!

«Сквернослов», обезоруженный смелостью, с которой кто-то решился прервать его молитву, внезапно поднялся и бросил на Распутина яростный взгляд; отец Феофан и епископ Гермоген в страхе ожидали, что же произойдет дальше. В этот момент Илиодор поднял руку, набрал в легкие побольше воздуха, чтобы обрушить на дерзкого поток самых отвратительных проклятий, как вдруг почувствовал, что незнакомый крестьянин положил правую руку ему на плечо, и увидел, как маленькие водянисто-голубые глаза добродушно встретили его взгляд. Одновременно раздался голос, звучный и в то же время с оттенком металла:

— Ты хорошо молишься, брат!

Молча смотрел удивленный Илиодор на посетителя, еще больше удивился он, когда крестьянин беззастенчиво продолжал:

— Не заставляй Бога следить за твоими молитвами, ему тоже отдых нужен! Вы, оба, подойдите сюда, — он сделал знак Феофану и Гермогену, — они хотят кое о чем поговорить с тобой.



* * * *

И позднее, когда Илиодор вспоминал о той первой встрече с Распутиным, в душе его происходило то же, что он испытал тогда: та же ярость, заставившая его вскочить, как раненого зверя, то же возмущение при виде человека, оказавшего ему так мало почтения, этого грязного мужика с его такой уверенной и дружелюбной улыбкой. Когда иеромонах вспоминал, что при первой встрече Григорий с самого начала обратился к нему как к «брату», его снова охватывала ярость, но наряду с этим у него было странное чувство полного бессилия, будто какие-то чары парализовали его.

В лице Распутина иеромонаху почудилось что-то ужасное: «дерзость», божественная сила, которой, кроме него, обладали только величайшие прорицатели стародавних времен, он ощутил себя во власти дьявольских бледно-голубых глаз этого крестьянина. Напрасно лихорадочно искал Илиодор проклятия, ему пришлось смолчать, в конце концов, даже дружески пожать грубую ладонь, протянутую ему со спокойной улыбкой.

Это смешанное чувство гнева и отвращения, бессилия, страха и восхищения с тех пор никогда не покидало Илиодора и все чаще давало о себе знать всякий раз, когда иеромонах, державший обычно всех в повиновении, встречался с радостно улыбающимся неопрятным, лохматым мужиком Григорием Ефимовичем.

Уже в тот первый день, когда они сидели вместе с Феофаном и Гермогеном и говорили о Григории, какая-то необъяснимая сила побудила его не только явно разделить их восхищение, но и приложить усилия, чтобы еще более укрепить детскую веру старого Феофана в святость Распутина и оптимистический взгляд доброго Гермогена на политическую значимость этого крестьянина. Хотя Илиодор уже во время этой встречи ни на мгновение не мог побороть отвращения и недоверия, он все-таки согласился с планом представить Григория комитету «Союза русского народа» и даже активно поддержал эту идею.

Он явно чувствовал неприязнь к отвратительному мужлану, интуиция подсказывала ему надвигающуюся опасность, но, когда он начинал говорить с Григорием, получалось так, будто им управляла посторонняя сила, и он всегда утверждал, что тот является истинным святым, посланным Богом для защиты правой веры.

И так случилось, что, хотя именно уважаемый отец Феофан и высокочтимый епископ Гермоген ввели Распутина в центральный комитет «Союза русского народа» и соответствующим образом охарактеризовали его, все же окончательное решение было принято после страстной, вдохновенной речи Илиодора. Среди членов центрального комитета нашлось несколько скептиков, одного влияния Феофана и Гермогена было бы недостаточно, чтобы убедить их в святости Распутина. Они недоверчиво покачивали головами, и Гермоген в замешательстве вынужден был признать, что шансы тобольского крестьянина не особенно высоки.

Но тут поднялся «великий сквернослов», и под влиянием его взгляда, захватывающей речи общее настроение тут же изменилось. Впоследствии Илиодор признавал, что уже во время этого заседания он придерживался того же мнения, что и скептики, но тем не менее против собственной воли, в ярости вскочил, разнес сомневающихся и заявил, что и «истинно русские люди», должно быть, попали под порочное влияние дьявольского духа Запада, той разлагающей просветительской работы, которая пытается уничтожить истинную веру в Бога и в избранность русского народа-богоносца. С пылающим взором заявил он противникам Распутина, что их патриотизм не лучше, чем у проклятых жидов, адвокатов и журналистов, которые ни во что не верят и хотят все втоптать в грязь. Воздев руки, великий проповедник возопил, что близко царство Антихриста, что даже «Союз русского народа» попал под влияние неверия. «О бедная святая Русь!»

После маленького перерыва Илиодор перешел к практической части своей речи, обратился к «ясному политическому рассудку» своих слушателей и постарался убедить, как важно привлечь Григория Распутина в качестве исполнителя их целей и намерений. Он объяснил, что в своих политических стремлениях «Союз» должен опираться на народ, так как иначе невозможно успешно побороть влияние проникающих с Запада идей о свободе и неверии. Необходимо, по его словам, иметь в виду, что русский мужик как представитель «народа-богоносца» олицетворяет высшую форму человечества и поэтому сибирский крестьянин Григорий и есть именно тот человек, чьи бесхитростные, но полные глубокого смысла речи могут убедить каждого.

Илиодор объяснил своим политическим товарищам, что величайшие умы нации, например, Достоевский и Толстой, хоть он и еретик проклятый, давно признали, что мужицкую речь по глубине мыслей, по величию можно сравнить только с языком Евангелия. И если сибирского крестьянина Распутина прославляли как святого, то это не что иное, как преклонение перед живущей в народе неиспорченной божественной силой. Признанием святости Григория подтверждается и святость самого народа, мужиков и, тем самым, истинно русской идеи. Если высшая мудрость и чудесное озарение явлены в речах самых простых сибирских мужиков, то что же остается на долю западной цивилизации? И как было бы прекрасно при принятии любого политического решения обращаться к сознанию святого человека, чьими устами говорит сам Бог! Кто не хочет быть бунтарем против веры и отечества, должен будет признать ту политику, которую одобрит и благословит Григорий Распутин.

Это и еще многое другое высказал Илиодор во время того заседания, и его речь была напориста, энергична, убедительна, как никогда. Закончив выступление, он убедился, что все участники находятся под влиянием его слов, что все теперь признают особую значимость Распутина.

После того как Илиодор вернулся на свое место, поднялся священник Восторгов; как и все, он был полностью покорен речью Илиодора и сбивчиво, смиренно выразил Илиодору благодарность и восхищение от имени всех собравшихся. Он заверил, что его выступление полностью убедило комитет, и он будет принимать дальнейшие решения только в соответствии с пожеланиями Илиодора. Лично он просит разрешения добавить, что во время миссионерской поездки по Тобольской губернии перед последними выборами он пришел к выводу о необходимости привлекать к политической деятельности особо одаренных крестьян. Уже тогда было направлено в центральный комитет сообщение об этом, но, очевидно, его не сочли важным, и теперь он благодарит высокочтимого архимандрита Феофана и епископа Гермогена, особенно же уважаемого иеромонаха, за то, что они подхватили эту идею и со всей авторитетностью выступили в ее защиту.

Внезапно Илиодор сильно изменился в лице, ему казалось, будто все плывет перед глазами. В тот момент, когда этот болтливый глупый поп подтверждал его собственные высказывания, Илиодор ясно почувствовал, что сам он совершенно противоположного мнения, что считает Григория лицемером, лжепророком, грубым мужланом, проходимцем. Какой же дьявол заставил его говорить против собственной воли? И когда он взглянул на Восторгова и увидел, как этот глупец превозносил его правоту, почтительно склонялся перед ним, иеромонаха охватила безрассудная ярость.

Тем временем, поднимался уже следующий член комитета и попросил слова по делу крестьянина Распутина из Тобольской губернии. Новый оратор был уважаемым адвокатом и пылки приверженцем «Союза русского народа», имевшим значительные заслуги. Тем не менее начал он довольно робко и неуверенно, так как прекрасно понимал, как трудно и опасно теперь, после выступлений Илиодора и Восторгова, не согласиться с общим настроем. Но юрист считал себя обязанным привести некоторые сомнения и предостеречь об опасности планируемого предприятия, что он и сделал, правда, так тихо и робко, что его речь прошла практически незамеченной, только «сквернослов» следил за его словами с напряженным вниманием.

Когда умный и вдумчивый адвокат заметил, что надо еще подумать, не наломает ли мужик дров, не обернется ли чрезмерная поспешность в этом деле против них, Илиодор облегченно вздохнул. После каждого слова говорящего ему становилось легче и спокойнее на душе, и он радовался, что наконец в нездоровой атмосфере «святого» фанатизма прозвучал разумный голос, что хоть один из выступавших сохранил ясную голову и высказал все, что так смутно беспокоило монаха.

— Вы ожидаете, — предостерегающе сказал адвокат, — пользы от этого крестьянина Распутина, но, я думаю, он, в конце концов, принесет нам всем только вред!

Да, это была правда, освобожденная правда! Илиодор встал, чтобы от всего сердца поддержать оратора. Но в то же мгновение та же дьявольская сила снова захватила власть над ним, принуждая его на погибель служить «лживому духу», не только не предотвратить злой рок, но даже способствовать ему. И священник свирепо набросился на скромного адвоката, обвинил его в «западном неверии», «чуждых отечеству взглядах» и непонимании русского народа-богоносца; но именно этот русский народ спасет мир от гибели, а не проклятые адвокаты, журналисты и другие жиды!

Как и следовало ожидать, собрание закончилось с полным успехом. Отец Феофан и епископ Гермоген сияли от удовольствия, Гермоген убеждал маленького архимандрита, исповедника царицы, привести нового старца в Царское Село, и только Илиодор в этот вечер был замкнут и раздражен, его грубость приняла на этот раз особенно неприятные формы.