"Журналист для Брежнева или смертельные игры" - читать интересную книгу автора (Незнанский Фридрих, Тополь Эдуард)Рукопись журналиста Белкина Глава 3. КПЗИтак, меня арестовали на Бакинском аэродроме из-за этого дурацкого гроба с опиумом. Что чувствует человек в тот миг, когда его арестовывают? Первое желание — выдернуть плечо из-под руки милиционера, освободиться и крикнуть: «Вы с ума сошли? Да вы знаете, кто я?!». И тут же — руку в карман пиджака, достаешь красную книжечку «Комсомольская правда», где сверху еще значится золотыми буквами «ЦК ВЛКСМ», и все — человек меняется в лице, любой милиционер берет под козырек. О, сила красной книжки! Она открывает двери закрытых цековских буфетов и пляжей, начальственных кабинетов, билетных касс, спецраспределителей, гостиниц, складов и даже — женские сердца! Человек с красной книжкой — с хорошей цековской красной книжкой — может все: пригласить девушку с Дом журналиста или в Дом кино на закрытый просмотр зарубежного фильма, получить путевку в закрытый дом отдыха, достать мясо в Елисеевском магазине, купить импортные шмотки в сотой секции ГУМа, получить столик в любом ресторане, курить «Марлборо» и пить «Скотч-виски» из редакционного буфета, нарушать правила вождения автомобиля и даже послать к такой-то матери постового милиционера! Все можно под прикрытием хорошей цековской красной книжки. Но в тот момент, когда бакинский милиционер взял меня за локоть и сказал с акцентом: «Ви арэстованы», я вдруг с ужасом понял, что спасительная красная книжка, волшебная палочка-выручалочка, вместе со всеми документами, блокнотами памирской командировки, электробритвой и еще какой-то мелочью осталась в руках Ани Зияловой и ее брата, которых уже, как говорится, след простыл с аэродрома. А я в затасканной ковбойке, нестиранных джинсах и грязных кедах — сразу превратился в заурядную личность, в плебея. Я оглянулся на багажное отделение. — Послушайте, у меня там рюкзак в багаже… — пробовал я втолковать милиционеру. — Ладно, ладно, иди! — грубо толкнул он меня сторону дежурной «раковой шейки» — закрытого, занавешенного милицейского микроавтобуса, в котором возят задержанных и арестованных. — Да подождите! — рванулся я. — Я — корреспондент из Москвы! Из «Комсомольской правды»! — Документы есть? Документы в сумке, пропали. Но может быть, они их бросили… — Пропали! — передразнил он. — На себя посмотри! Жулик ты, а не корреспондент! Опиум возишь! Контрабандист! Давай, давай, лезь в машину, меньше разговаривай!.. Да, без красной книжки, без редакционного удостоверения и паспорта я вдруг почувствовал себя голым и безоружным, я сразу стал простым человеком, никем и ничем. И когда он просто взашей, как ничто, как быдло, толкнул меня в «раковую шейку», я вдруг остро почувствовал, как страшно, как опасно быть простым человеком… Но затем, через несколько минут, уже когда автобусик тронулся и через решетку в крохотном заднем окне я увидел, что меня везут с аэродрома в город, я успокоился и даже с интересом взглянул сам на себя. В конце концов все выяснится, а пока — я попал в неплохое приключение. Прекрасная тема для газетного очерка или репортажа. В голове тут же возникли варианты газетных заголовков: «Гроб без покойника», «Летающие наркотики», «Репортаж из тюремной камеры» — о, от такого материала вся редакция закачается, а в «Литературке» или в «Известиях» лопнут от зависти! Все— таки они идиоты, подумал я о милиции. Вместо того, чтобы блокировать дороги и ловить Зиялова с его прекрасной сестрой (черт побери, неужели она на пару с братом занимается перевозкой наркотиков?!), так вот, вместо того, чтобы ловить Зиялова, перекрыть дороги, блокировать железнодорожную станцию и морской порт, допросить грузчиков, изъять багажные документы на этот гроб и так далее — вместо всех этих срочных мер, доступных пониманию даже такого невежды в уголовных делах, как я, они арестовали первого попавшегося человека, везут черт-те куда, теряют время. Пропал мой рюкзак, впрочем, его-то, этот рюкзак, они, наверное, арестуют, поскольку кому же его выдадут без багажной квитанции? Но вот сумка, сумка с документами накрылась… Да, так, арестантом, я еще не въезжал в Баку… Вот уже Черный город — предместье Баку с низкокрышими домами, олеандрами вдоль улиц и трамвайными путями. Сейчас будет Сабунчинский вокзал, тут рядом, в трех кварталах, живет моя бабушка, хорошо, что я не дал телеграмму о приезде, а то было бы сейчас паники в доме! Свернули направо — значит, везут в городскую милицию как раз напротив моей школы на улице Кецховели. Потрясающе! Гордость школы, выпускник 10-Б класса, работающий нынче в Москве, в «Комсомольской правде», приезжает к воротам родной школы в милицейском воронке, и его под конвоем ведут в городское управление милиции, и дежурный капитан, малограмотный азербайджанец, заполняет первый протокол задержания: — Фамилия? Имя? — Гарин Андрей. — Где живешь? — В Москве, — отвечаю, чуть передразнивая его акцент. — В Москве живешь, а наркотики из Ташкента в Баку возишь! Что у нас тут, своих наркотиков не хватает? А он — ничего, с чувством юмора, этот капитан. — А что у вас, много наркотиков? — спрашиваю. Он смотрит на меня, пропускает вопрос мимо ушей, говорит лениво: я — Документы. — Документы на аэродроме остались, в сумке. Я просил милиционера поискать… — я еще не выбрал, как себя вести: выдавать Зиялова или не выдавать, все-таки школьный приятель и его сестра, в которую я втюрился с первого взгляда, но с другой стороны — как я буду выкручиваться с этим гробом, если не скажу, что его владелец — мой знакомый, зачем же я полез тащить этот гроб? Но пока я обдумывал, сразу мне требовать какое-нибудь начальство, чтобы доказать, что я — это я, корреспондент всесоюзной газеты, или наоборот потянуть резину, поиграться в арест, чтобы потом красочней описать его в репортаже, все решилось само собой: — Где работаешь? — спросил капитан. — В «Комсомольской правде». — Что такое — «в Комсомольской правде»? — не понял он. — Артель такая? — Газета! — психанул я. — Ты газеты читаешь? Капитан встал, медленно, будто лениво, подошел ко мне и вдруг почти без замаха коротким ударом врезал мне по уху так, что я не устоял на ногах, упал на грязный, в окурках, пол дежурной комнаты. Как?! За что? По какому праву? — оглушенный, держась за голову, я поднялся на ноги, а он сказал, уже садясь на свое место: — Еще раз скажешь мне «ты» — совсем голову оторву. Понял? В своей Москве будешь наркотики продавать. Не у нас! Теперь я молча смотрел на него, запоминая все: его лицо — эту наглую, с кавказскими глазами навыкате морду и раннюю залысину под черными волосами. Ничего, он у меня еще будет в ногах валяться, паскуда! — Ну? — повторил он. — Где работаешь? Да, теперь я тебе много скажу, жди! — Я хочу говорить с начальником милиции, — сказал я как мог спокойно. — Сейчас, — усмехнулся он. — Он тебя как раз ждет! Значит, нигде не работаешь, просто спекулянт. По какому адресу прописан? — Я буду говорить только при начальнике милиции. Или при прокуроре. Он посмотрел мне в глаза, выдержал паузу, нажал какую-то кнопку на столе, за дверью прозвучал гудок, и в двери появился дежурный сержант. Капитан кивнул ему на меня: — Забери в КПЗ! — и бросил мне презрительно: — Москвич хуев! Гетверан! «азербайджанское ругательство, матерный синоним слова „гомосексуалист“» Я давно, еще с детства, знал, что больше, чем евреев, больше, чем армян, азербайджанцы ненавидят теперь русских, считают русских оккупантами, но чтобы вот так открыто, без обиняков, ничего не стесняясь… впрочем, а что ему стесняться, кого — спекулянта наркотиками? Он же мне ясно сказал, что у них тут своих спекулянтов хватает, и я уверен, что поймай он своего торговца анашой, какого-нибудь азербайджанца — разговор был бы другой, во всяком случае азербайджанца он бы не бил, это точно. А вот попался москвич — даже если я действительно корреспондент, почему бы не стукнуть, ведь нет ни свидетелей, ни закона. Была бы при мне красная книжка — другое дело, а без красной книжки и убить могут — не взыщется. Крашенный бурой краской коридор, зарешеченные окна на уровне тротуара, так, что видны только ноги прохожих и слышны крики мальчишек, которые во дворе моей школы играют в футбол. Дежурный сержант провел меня к какой-то двери, втолкнул внутрь, и сам остался снаружи… Внутри меня уже ждали. Привычные грубые руки тут же обшарили карманы джинсов, и только после этого дюжий русский милиционер — старшина — приказал: — Бруки сымай, ипонать! Обувь тоже! Шнурки вынай и пояс. Снял брюки, кеды, жду. Старшина тщательно и спокойно, почти флегматично прощупал резинку трусов, затем высыпал на стол содержимое карманов — полпачки сигарет, носовой платок, восемь рублей (все мои остальные командировочные деньги вместе с документами остались в дорожной сумке, в руках у Ани Зияловой). Вслед за этим так же не спеша, старательно прощупал швы джинсов и вернул мне всю одежду, кроме ремня и шнурков от кед. Пересчитал сигареты в пачке — там было шесть штук, подумал с полминуты, сказал: — Ладно, держи, ипонать! Покуришь. Я оделся, взял сигареты. — Пошли, — сказал он. Коридор как бы продолжался, но теперь вместо дверей кабинетов были металлические, с глазками и запорами, двери камер. Я насчитал их шесть. Старшина мягко, на цыпочках подошел к четвертой, заглянул в глазок, беззвучно выругался матом, потом разом отодвинул засов и открыл дверь. Смесь спертой вонищи, табачного дыма и немытых тел пахнула мне в лицо. — Фулевый! — крикнул в камеру старшина. — Карты отдавай, ипонать! — Какие карты? — послышалось из камеры. — Заходи, — кивнул мне внутрь камеры старшина, и я шагнул в КПЗ — пыльную, с двухэтажными нарами, с высоким немытым зарешеченным окном камеру. В одном углу, недалеко от окна, стоял толчок с краном смыва, в другом — бачок с водой и прикованная цепочкой кружка. Вот и вся «мебель» в камере. На верхних нарах кто-то спал, а на нижних валялись и сидели человек восемь, и один из них — худой, сорокалетний, в свитере на голое тело, с татарскими глазами — пытался спорить со старшиной: — Какие карты, старшина, ты что? — Кончай ваньку ломать, ипонать, — спокойно сказал старшина. — Давай карты или Багирова позову. Я понял, что Багиров — этот тот капитан, который меня только что саданул по уху так, что уже синяк над виском. — Багирова, Багирова! — передразнил старшину татарин и протянул сидевшему рядом парню стопку крошечных, величиной со спичечный коробок бумажек — рисованные на клочках ученической бумаги карты. — Шах, отдай ему, х… с ним. Шах взял карты, подошел к двери, на ходу окинул меня коротким взглядом, сказал старшине: — Дали бы книжку почитать… — Давай, Сашка, давай, — потребовал у него карты старшина. — Читатель, ипонать! — Он взял карты, спросил: — Все тут? — Бубновой дамы не хватает, — сказал парень. — А где она, дама эта? — спросил старшина. — А я ее трахнул, — сказал из глубины камеры Фулевый. — А теперь она инвалиду сосет. — И расхохотался своей остроте, и вся камера тоже расхохоталась, кроме спавшего наверху инвалида с подвязанной к ноге культей. Сашка Шах тоже улыбнулся. Старшина ухмыльнулся беззлобно, глядя то на хохочущего Фулевого, то в глубину камеры, куда ему, охраннику, нельзя было входить без хотя бы еще одного дежурного, то на Сашку. Сашка, все еще улыбаясь, стоял у двери. И вдруг ногой в пах старшина так саданул Сашку, что тот согнулся вдвое и тут же попал подбородком на уже приготовленное к удару колено старшины, и старшина только чуть-чуть, несильно поддел этот подбородок коленом, отчего Сашка опрокинулся на спину. В тот же момент старшина захлопнул дверь, грохнул снаружи засовом и, даже не взглянув в глазок, пошел прочь — нам в камере были слышны из коридора его спокойные шаги. Так — через Сашку — он сквитался с Фулевым, балбес! Я смотрел на арестованных. Никто из них, даже этот Фулевый, не поднялся помочь своему сокамернику, этому семнадцатилетнему мальчишке. Сашка катался по полу, держась двумя руками за пах, хватая воздух раскровавленным и безмолвно кричащим ртом, а они, сидя на нарах, просто смотрели на него, как в цирке. В нудной камерной жизни это зрелище было для них тоже развлечением. Я выпростал из джинсов рубаху, оторвал кусок, подошел к бачку с водой, хотел намочить, но оказалось, что бачок пуст, и тогда я просто нагнулся к Сашке и куском рубахи стал вытирать ему кровь с лица. — Уйди, сука! — вдруг крикнул мне Фулевый. Этого я, конечно, не ожидал, удивленно повернулся к нему. я — Отойди от него! Убери руки, наседка! я — Ты что, сдурел, что ли? — спросил я. Фулевый встал с нар, подошел ко мне вплотную, и я видел, как он то ли жует что-то во рту, то ли еще непонятно зачем двигает желваками, а когда я сообразил, что он просто собирает слюну, было уже поздно — он вдруг сочно и звучно харкнул мне прямо в лицо. Ну, такого еще не было! Я потерял контроль над собой, забыл, что я — столичный журналист и так далее. Тем же милицейским приемом — коленом в пах — я достал этого Фулевого, и когда он от удара согнулся, как Сашка минуту назад, я двумя кулаками еще долбанул его по затылку. Падая, эта скотина ухватила меня за ноги, и мы покатились по заплеванному полу камеры — он пытался меня укусить, а я вытирал свое лицо о его свитер, выворачивал ему руку и не знаю, чем бы кончилась эта драка, если бы в этот момент не распахнулась дверь. Два новых милиционера ворвались в камеру, схватили нас обоих — меня и Фулевого — и потащили мимо улыбчатого старшины в комнату для допросов. Только на этот раз это была другая — без окон — комната, и там, в глухих бетонных стенах, украшенных портретами Дзержинского и Калинина, эти двое стали профессионально-умело избивать нас. Я получил сразу три оглушительных удара — в челюсть, в печень и снова по уху, и рухнул без сознания, а Фулевый, кажется, продержался чуть дольше, не помню, знаю только, что нас обоих облили водой, заставили встать и «помириться». Мы стояли друг против друга, шатаясь, а милиционеры, резвясь, диктовали нам: — Скажи: «больше бить не буду, клянусь!» Я молчал, скорей не потому, что не хотел сказать, а потому, что не мог выговорить и звука разбитой челюстью. За это я тут же схлопотал от них еще один удар по уху, снова скопытился на цементный пол, снова облили меня водой и подняли, и я затуманенным мозгом, как сквозь слой воды, услышал, что Фулевый прохрипел: — Б-больше б-бить н-не б-буду… — Клянись матерью! — приказали ему. — Клянусь… — Теперь ты! — ткнули меня. Я промычал что-то распухшими губами, но они не удовлетворились, заставили промычать внятней. И только после этого нас обоих снова волоком оттащили назад в камеру, бросили не на нары, а просто за двери на пол. Мы лежали рядом, и теперь Сашка Шах куском моей рубахи утирал наши окровавленные лица, но я уже мало что соображал, я отключился в полусон-полузабытье и пришел в себя, может быть, часа через два-три. В камере уже горела лампочка, убранная под потолком в решетку. Я лежал на нарах — не знаю, кто перетащил меня сюда с пола. Надо мной сидел Сашка Шах и переругивался с Фулевым. Сквозь боль во всем теле и полусон я слышал их голоса. — Был бы он стукач, они б его не били… — говорил Сашка. — Бьют и осученных, — отвечал Фулевый. — Чтоб им верили. — Может и бьют, но не так. Ты что?! Смотри, что с ним сделали. — Ну, хрен его знает… — произнес Фулевый. — Только чего он к тебе кинулся кровь вытирать. Рубашку свою порвал, прямо театр устроил. Я и решил, что он наседка. За что его взяли? — Ну, так ты ж даже не дал спросить… — Да-а, лажа вышла. Есть курево? — Его же сигареты курим. Одна осталась. Тут я понял, что они вытянули у меня из кармана сигареты, и курить захотелось ужасно, и я прохрипел шепотом: — Курить… Сашка поднес мне к губам свою свою сигарету, я затянулся жадно, глубоко, и словно что-то давящее отпустило душу. Я открыл глаза. — Ты кто? — спросил Сашка. — За что взяли? Я не отвечал, курил. — Слышь? — сказал Сашка, но я опять молчал. — Слушай, друг, — тронул меня Фулевый. — Я думал, ты — тихарь, падло буду. Но они тебя так отделали — хуже меня. Так что я — твой должник. За что тебя взяли? Тут пятнадцатисуточники сидят, «по мелкому», можно на волю письмо передать, тебе нужно? — Угу, — промычал я. — Нужно. — Эй, бухгалтер! — Фулевый толкнул в бок спящего рядом мужика лет пятидесяти, типичного алкаша, и тот проснулся испуганный и заискивающе готовый на все. Фулевый приказал ему: — Пиши. — И сказал мне: — Говори, у него башка светлая, он — бухгалтер, все запомнит. Запомнит и завтра на работе черканет, куда тебе надо. Они его на на работу водят отсюда. Ты диктуй, он запомнит. Я понимал, что тем самым Фулевый хочет меня проверить еще раз, но теперь мне было уже наплевать на него, пора было выбираться отсюда, доигрался в погружение в жизнь, идиот! Где, в какой нашей газете можно опубликовать то, что со мной тут произошло? Я посмотрел в расширенный от страха и ужаса — наверно, у меня был еще тот вид! — глаза бухгалтера и сказал: — Возьмите телефонную книгу. Найдете два телефона: корреспондентский пункт «Комсомольской правды», там Изя Котовский, и отдел пропаганды ЦК Азербайджана — там Керим Расулов. Скажите им, что я здесь. Моя фамилия Гарин. — А ты кто? — оторопело спросил Фулевый. Но я не ответил ему, я спросил у бухгалтера: — Вы поняли? — Повтори! — пнул его ногой Фулевый. — Взять телефонную книгу, — тут же процитировал меня бухгалтер. — Найти два телефона: корреспондентский пункт «Комсомольской правды», там Изя Котовский, и отдел пропаганды ЦК Азербайджана — там Керим Расулов. Сказать, что вы здесь, ваша фамилия — Гарин. — Ну? Точно? — Даже с какой-то гордостью сказал Фулевый и спросил у меня: — А ты кто? — Я — сотрудник «Комсомольской правды», — сказал я. — Писатель? — удивился Фулевый. Я усмехнулся опухшими губами и тут же охнул от боли. — Еф-тать! — воскликнул он. — Опиши нашу жизнь, еф-тать! С меня же роман можно писать! Напишешь? Я тебя прошу — напиши! Гляди! — он открыл рот и еще раз раздвинул губы рукой и обнажил полный рот металлических зубов. — Видал? Это мне на пересылке выбили, мне еще пятнадцати лет не было. А за что? Ни за что! А теперь сюда смотри, — он обнажил локоть и показал руку всю в игольных уколах. — Видел? Пятнадцать лет колюсь. Да я тебе всю жизнь расскажу — ты такой роман напишешь, как Толстой! Еф-тать! А за что тебя замели? Я рассказал — и про гроб с опиумом, и про Зиялова. Не сказал только про сестру, как-то неохота было впутывать. — Целый гроб с опиумом! Еф-тать! — обалдел Фулевый. — Ты видал, Шах! Ты видал, как они на нас варят! Это ж миллион рублей! Хрен его знает — может, два миллиона! Вот это люди работают! Еф-тать! Слушай, писатель, а ты это напишешь? Напишешь, как нас тут с тобой отпиздили? А? Еф-тать, так они с тобой влипли, мусора! Бухгалтер, если ты не позвонишь куда он сказал — в камеру не приходи, понял?! А если заложишь — я тебя и из Колымы достану., учти! Перо вставлю! Ты понял? — Понял… — испуганно сказал бухгалтер и отодвинулся от нас подальше. Всю ночь под храп остальных заключенных Фулевый и Сашка рассказывали мне свои истории. Фулевый был вором-домушником, гастролером и наркоманом, его взяли вчера утром что называется «с поличным» — в квартире главного инженера трубопрокатного завода, — он уже точно знал, что ему «пришьют» сто сорок четвертую статью, часть третью, и впаяют «червонец» — десять лет, и он только прикидывал, куда его могут послать — на БАМ, или в Воркуту, или на Нарынскую ГЭС. Потом мы обсуждали Сашкину историю. У Сашки, по словам Фулевого, было абсолютно чистое дело. Да, он на ходу запрыгнул на трамвайную подножку, но вот, собственно, и все преступление. А дальше — те два неизвестных ему парня его сталкивали с подножки, били сверху ногами, а он в порядке самообороны стащил их с подножки. Кажется, там был этот «товарищ в очках», но — часы?? Какие часы? Откуда?! Я снял ваши часы? Да вы что? Вы видели, что я снял ваши часы? Ах, вы не видели! Ну, так о чем речь? И вообще, гражданин следователь, как я мог снимать с него часы, если он говорит, что видел, как меня били те двое?! Значит они меня били, а я в это время снимал с него какие-то часы? Так? Фулевый так точно, так правдоподобно и подробно выстроил Сашкину защиту на следствии, что, забегая вперед, скажу, что Сашке на допросе оставалось только повторить заготовленные реплики. Утром, после того, как троих пятнадцатисуточников (в том числе и бухгалтера) увели на работу, Сашку вызвали на допрос, и он вернулся через час с большим пакетом в руках — там был чурек, виноград и короткая записка: «Мы тебя будем ждать. Мама, Лина». Но не успели мы справиться с этим пакетом, как на допрос вызвали меня. Уже в том, что конвойный повел меня сразу на второй этаж, я почувствовал некоторые изменения. Коридор второго этажа был крашен не бурой краской (теперь-то я понял, почему на первом все крашено в бурый цвет — чтобы кровь не так бросалась в глаза, если попадет на стены), так вот, коридор второго этажа был крашен в свежесалатный цвет, а на полу лежала ковровая дорожка, и таким образом было очевидно, что бить тут уже не будут, — хотя бы чтобы не пачкать эту дорожку кровью. В комнате следователя, обставленной не по-казенному, а хорошим письменным столом, нормальными венскими стульями и даже холодильничком в углу, сидел за столом молодой, голубоглазый мужчина в гражданском костюме, писал что-то. — Присаживайтесь, — кивнул он мне на стул, и я сел. Не поднимая головы, он еще минуты четыре, если не пять, писал какой-то протокол, потом расписался внизу и поднял на меня глаза, откинулся на стуле. — Н-да… Значит, вы — Гарин? Из «Комсомольской правды»? А как вы это докажете? Я молчал. Просто молчал и все. Демонстративно. — Ну? Что же вы молчите? То, что он говорил мне «вы» и что привели меня сюда, в этот нормальный кабинет, говорило само за себя. Значит, бухгалтер уже позвонил Изе Котовскому или Расулову в ЦК, или даже им обоим. — Ну? Что же вы молчите? — спросил он. Не глядя на него, а глядя в стену, я произнес: — Не знаю, с кем разговариваю. — А-а… — он опять откинулся на стуле, сказал небрежно: — Ну, а зачем вам знать? Ну, допустим, я — следователь. Это сейчас неважно. У нас будет просто небольшой разговор, не для протокола. Вот смотрите. Некий человек вместе с грузчиками выгружает из самолета гроб и несет его к выходу из аэропорта. Так? По дороге гроб случайно падает, разбивается, и оказывается, что в нем наркотики. Человека, естественно, арестовывают, везут в милицию. Но при водворении в камеру до выяснения обстоятельств дела он оскорбляет сотрудника милиции, грозит, что всех посадит в тюрьму, что он корреспондент всесоюзной газеты, хотя у него при себе никаких документов. Видите, все занесено в протокол, — он показывает мне протокол. — Дальше, в камере предварительного заключения едва переступив порог, он затевает драку с уголовниками, избивает арестованного по кличке Фулевый. Смотрите, вот показания ваших сокамерников. Понимаете, товарищ Гарин, в нашей стране демократия и вы не имеете права оскорблять милицию и бить заключенных, даже если вы действительно корреспондент… Я молчал. Если у них есть показания трех моих сокамерников, значит, это пятнадцатисуточники, и значит, это бухгалтер настучал. Никуда он не позвонил, сука, а просто выдал наш ночной разговор милиции и получит за это какие-нибудь поблажки, и в нашу камеру его, конечно, больше не вернут. — Ну? Я вас слушаю, — сказал мой «следователь». — Я буду говорить только с начальником милиции, — сказал я. — Опять! — поморщился он. — Послушайте… как вас по отчеству? — Думаю, вы уже знаете… — сказал я. я Он усмехнулся: — Действительно, знаем: Андрей Борисович. Больше того, я читал ваши очерки — про Заполярье, про сибирских шоферов и геологов, и прямо скажу — я ваш поклонник, вы прекрасно пишите. Но! Никто не имеет права поднять руку на сотрудника милиции. А вы оскорбили капитана советской милиции. Вот его рапорт! Что будем делать? — Судить, — сказал я, глядя ему в глаза. я — Кого? — Меня, — сказал я. — Устроим открытый судебный процесс и выясним: кто на кого поднял руку. Вызовем на суд «Комсомолку», отдел агитации и пропаганды ЦК… Он помолчал, разглядывая меня, словно назначая мне другую цену, или прикидывая, с какой стороны зайти на этот раз. — Н-да… Странный вы человек, Андрей Борисович. Неужто вы не знаете, что у нас милицию не судят. Хотя, конечно, и у милиции бывают ошибки, мы тоже люди, знаете. Не ошибается только тот, кто ничего не делает. Ведь и газеты ошибаются, мы-то с вами знаем. Напишут про кого-нибудь, что он ударник труда, герой, а он, оказывается, жулик. Приписками занимается, очковтиратель. На него в ОБХСС целое дело. Но ведь газету не судят, верно? Поэтому, Андрей Борисович, мы с вами свои люди. А вы сразу — суд, разбирательство при открытых дверях, отдел агитации и пропаганды! Между прочим, еще не доказано, что вы и Зиялов — не одна компания. Зачем вы с ним из Ташкента в Баку прилетели? Кто он вам? — Одноклассник, — сказал я. — И только. — Ну, так это еще надо доказать! — он встал и прошелся по комнате, раскуривая трубку, и я невольно усмехнулся — так он стал вдруг похож на Сталина. Внешне совершенно иной человек, а двигается и говорит просто по-сталински: — Смотрите. С точки зрения органов, это выглядит так. Два одноклассника, один из них корреспондент всесоюзной газеты, везут из Ташкента в Баку партию наркотиков, и одного из них ловят, а второму удалось убежать в неизвестном направлении. Пока. Найдем и этого, конечно. Что вы улыбаетесь? — Нет, ничего. — Все-таки было занятно, как по-сталински у него это звучало. — Вы напрасно улыбаетесь. Наркотики — это очень серьезно. По Указу от 25 апреля 74 года «Об усилении борьбы с наркоманией» это теперь считается особо опасным преступлением. Так что по этому делу мы можем держать вас под стражей во время следствия до девяти месяцев, и имейте в виду — никакая редакция не поможет. Понимаете: девять месяцев вот в таких камерах, с уголовниками, убийцами, педерастами. В любую ночь они могут с вами сделать, что захотят. Ну, потом, может быть, и выяснится, что вы невиновны, но… Этот Фулевый — он к вам не приставал этой ночью? Ведь он педик, имейте в виду! А если не станете жить с ним — придушит. А не он — так другой. Я не могу дать вам отдельную камеру, хоть вы и корреспондент. Но… — Он вскинул на меня улыбающиеся глаза: — Собственно, это ваш выбор. Мы вас можем и отпустить… А? Как насчет того, чтобы прямо сейчас, вот отсюда пойти домой, принять душ, поспать, позагорать на пляже несколько дней, и — в Москву. А? Подлюга, он знал, на что брать! Нежная плоть зеленого Каспия накатила на меня, я представил, как именно сейчас, после этой жуткой ночи, этих нар, как можно вот сей момент нырнуть избитым телом в целительную йодистую плоть солоновато-теплого моря, а после, развалясь на пляжном песке, жариться под солнцем и пить холодное пиво… И будто разгадав мои мысли, эта падла открывает холодильник, и там стоят у него несколько бутылок чешского пива «Сенатор»! Вы представляете?! Я даже обалдел от этого совпадения! А он, улыбаясь, берет пару бутылок за холодные, в ледяной испарине, горлышки, ставит на стол, открывает, нажав металлической пробкой на крышку стола, и разливает нам двоим по стаканам. — Прошу. Чешское. Как в «Сокольниках». Я восхитился такой идеальной психологической работе. Взял стакан, выпил залпом и спросил: — Слушайте. Кто вы такой? Это ведь не ваш кабинет. я — Не мой? Почему вы так думаете? — Потому что вы не стали бы открывать пиво о крышку ясвоего письменного стола… Он улыбнулся: — Андрей Борисович, давай на «ты». Мы одногодки. И оба в одной системе работаем, только в разных ведомствах. Ну, ошибка вышла с тобой, поторопились ребята. Так они извинятся. Я их сейчас позову — и этого капитана и двух сержантов, они тут сейчас на коленях ползать будут, хочешь? Я молчал. Он нажал какую-то кнопку под крышей стола, в дверях тут же вырос дежурный. — Капитана Багирова, срочно, — приказал мой «следователь». Охранник исчез, мой «следователь» молча смотрел на меня, разглядывая. Потом сказал: — Да ты пей пиво! Оно ведь греется… — он открыл еще одну бутылку, налил мне в стакан. Не знаю, наверное, по законам литературы, если бы эту повесть написал Гюго или хотя бы Юлиан Семенов, герой, то есть я, швырнул бы сейчас стакан, или выплеснул пиво в лицо этому следователю и гордо удалился бы в тюремную камеру, где его еще раз избили бы милиционеры или уголовники. Но я не Гюго, не Юлиан Семенов, не Штирлиц. Кроме того было непонятно, за что мне тут сидеть. Чтобы не выдать Зиялова? Так они, оказывается, уже знают его фамилию. А ради очерка о тюрьме — такой очерк вряд ли опубликуют. Короче говоря, я сидел в комнате и ждал капитана Багирова. Я еще ничего не сказал — ни «да», ни «нет», собственно, я не знал, чего он от меня добивается, этот «следователь», и почему вдруг такой политес… Дверь открывается, вошел капитан Багиров — те же самые, на выкате наглые азербайджанские глаза, молодая залысина на потном лбу, черные усы. — Разрешите, товарищ… — Отставить! — резко прервал его мой «следователь», видимо, чтобы чтобы тот не успел назвать его звания или фамилию. — Закрой дверь. — И когда Багиров закрыл дверь, он подошел к нему вплотную, сказал негромко: — Ты что, негодяй, милицейский мундир позоришь?! За что, ети твою мать, ты думаешь, тебе деньги платят? За эти звездочки на погонах? Так я их сорву сейчас к едреной матери! Ты должен видеть, когда перед тобой дерьмо всякое, а когда руководящие работники, за это тебе деньги платят, понятно? — Понятно, товарищ… — поспешно сказал Багиров. — Отставить «товарищ»! Тамбовский волк тебе товарищ! Ты знаешь, на кого вчера руку поднял? — Никак нет… — поспешно ответил Багиров, потея от страха. — То-то! Извиняйся теперь! Проси прощения! Если он скажет встать на колени — встанешь! Иначе выкину из милиции в два счета! У тебя дети есть? — Двое детей, товарищ… — Заткнись! И дети твои без хлеба останутся, а ты — без погон. Или — проси прощения у товарища Гарина. Ну? Да, это была отвратительная сцена. Даже не спрашивая, не раздумывая, этот боров-капитан вдруг рухнул на колени и пополз ко мне, ухватив себя рукой за кадык: — Мянулюм, «умоляю (азерб.)» товарищ Гарин! Я больше не буду! Матерью клянусь! Я видел, как «следователь» смотрит на меня с прищуром, ждет реакции, видел этого лживо-кающегося капитана Багирова, и все это вместе, весь этот спектакль был настолько отвратителен, что я повернулся к этому «следователю» и сказал с отвращением: — Ну, хватит! Достаточно! — Вы его прощаете? — Да. — Иди, Багиров, и помни! — Сагол! — по-азербайджански стал благодарить его капитан. — Сагол, товарищ… — Хватит, — снова брезгливо оборвал его «следователь». — Иди отсюда! — И когда за капитаном закрылась дверь, спросил у меня: — Теперь позвать этих двух сержантов? — Не надо, — сказал я. — Что вы от меня хотите? — Ну, мы ведь уже на «ты»! — он протянул мне «Марлборо». — Закуривай. Что я хочу? Чтобы ты забыл эту историю. Никто тебя не бил, и вообще — ты не был в милиции. Зиялова мы найдем, Зиялов — бандит, но ты не имеешь к этому делу никакого отношения. Зачем тебе впутываться, слушай? На следствие будут таскать, на суде придется выступать — тебе это нужно? Вот я рву — смотри — все протоколы допросов, все показания сокамерников. Ты не был у нас в милиции, вообще, а? А то потянется одно за другое: как арестовали? Куда привезли? Как отпустили? За что? Ну? Рву? — Подожди, — сказал я. — Ведь у Зиялова моя сумка с документами. Как же я без документов? Мне же нужно восстанавливать паспорт, редакционное удостоверение. Писать заявление в милицию. А то его где-нибудь возьмут с моим паспортом… — Ага! Это ты верно сообразил, молодец. Но как, по-твоему, — откуда я узнал, что ты корреспондент Гарин? — От бухгалтера, — сказал я. Он усмехнулся: — Ну, от него тоже, правильно. Но еще до него, сегодня ночью к нам позвонила какая-то женщина и сказала, что на морвокзале в камере хранения в ящике номер 23 лежат вещи арестованного корреспондента «Комсомольской правды». — Тут он открывает ящик письменного стола, вынимает мою дорожную сумку и пассом, через стол посылает ее мне. — Как ты думаешь, кто эта дама? Я молча смотрю ему в глаза, он говорит: — Я тоже не знаю. Аноним. Дежурный офицер, который с ней разговаривал, только записал номер ящика, как она положила трубку. Нет, она еще сказала, что ты ни в чем не виноват. Но это к делу не имеет отношения… Конечно, я понимаю, кто это звонил — Аня Зиялова. Но зачем говорить им это? Кроме омерзения и желания побыстрей уйти отсюда, уже ничего не осталось в душе. Я проверил документы в своей дорожной сумочке, убедился, что все на месте: паспорт, редакционное удостоверение, водительские права, книжка «Союза журналистов» и даже деньги (!) и встал. — Я могу идти? — Если мы договорились, конечно! А я это могу порвать? — он все еще держал в руках протоколы допросов и показания моих сокамерников. Я был уверен, что это только копии, но мне было все равно. Я сказал: — Да. Можешь рвать. Он с хрустом надорвал листы — сначала вчетверо, потом на восьмушки и демонстративно выбросил в корзину. — Отлично. Значит, ты никогда не был в бакинской милиции, ни по каким делам, точно? Историю с гробом забыл и Зиялова тоже. Да? — Да, — выдавил я из себя. — Спасибо! — Он протянул мне руку, но вдруг, будто спохватившись, открыл ящик стола, вытащил какую-то папку с надписью «ГАРИН А.Б. Оперативно-агентурное дело». Папка была старая, выцветшая, он открыл ее и достал пожелтевший лист бумаги, протянул мне. Я взглянул и обомлел. Это был мой почерк, перефраз Лермонтова, детские, более чем десятилетней давности стихи, отклик на чешские события 1968 года. Слава Богу, подписи под стихами не было. Он сказал с усмешкой, забирая листок: — Я уверен, что это не твои стихи, что ты тогда просто по детской глупости переписал у кого-то. Я помню, горячее было время. Так что пусть лежат у нас, мы даже в КГБ не передали. Но если ты не сдержишь наш договор… Имей ввиду — этот листочек всю карьеру ломает. Никакой Лермонтов не поможет. Договорились? Через минуту я вышел из здания городского управления милиции на улицу. Яркое полуденное солнце ослепило глаза. Я остановился, прислушался. На улицах гудели машины, на школьном дворе моей родной 71-ой школы пацаны матерились по-азербайджански, русски и армянски и гоняли футбольный мяч, старик-мороженщик тащил по мостовой ящик на скрипящей роликовой повозке и кричал «Ма-арожени прадаю!», а у Управления милиции доблестные азербайджанские милиционеры дремали в готовых к старту милицейских «Волгах». Словно женщина, которой сделали аборт, будто изнасилованный и бессильно-никчемный, я поплелся по улице Красноармейской вниз — к бульвару, к морю. Ни тогда, когда эта скотина капитан Багиров саданул меня по уху, ни даже тогда, когда Фулевый харкнул мне в лицо, я не чувствовал себя таким униженным и использованным, как в эту солнечную минуту моего освобождения. Олег Зиялов — вот от кого они получили эти стихи десять лет назад и потому выгораживают его сегодня, подумал я. Олег Зиялов — это их человек, наверно… |
||
|