"Дорога в жизнь" - читать интересную книгу автора (Вигдорова Фрида Абрамовна)45. ПЕДОЛОГИВскоре после начала занятий к нам приехала Татьяна Васильевна Ракова, педолог. Бывала она у нас и прежде, и я только потому мирился с ее присутствием, что она не проводила никаких обследований. Она ходила, смотрела, записывала, а с ребятами почти не разговаривала. Но на этот раз ее сопровождал еще один педолог. Они приехали без меня и собирались произвести обследование ребят. Об этом наспех сообщила вышедшая мне навстречу Софья Михайловна, как только я вернулся. – Зачем вы их пустили? – с досадой спросил я. – Семен Афанасьевич, это лица официальные, как же не пустить? Где у нас такое право? – У нас только одно право и одна обязанность – думать о ребятах! – Я впервые сердился на нее и не мог, да и не хотел этого скрывать. Продолжать разговор мы не могли – к нам шли по двору Татьяна Васильевна и высокий, сухощавый человек, очень тщательно и аккуратно одетый, в пенсне из узких прямоугольных стеклышек. – Познакомьтесь, пожалуйста, – представила Ракова. – Это Петр Андреевич Грачевский. Он пишет большую работу, посвященную исследованию эмоциональной сферы несовершеннолетних, отклоняющихся от нормы в своем поведении. Сегодня мы побываем на уроках, а завтра начнем обследование. – Местом обследования, – сказал Грачевский бесцветным, шелестящим, как бумага, голосом, – должна служить комната, по возможности имеющая характер семейной обстановки, настраивающая тем самым на интимный лад. – Мы предоставим вам учительскую, – сказала Софья Михайловна. – Дети знают эту комнату и привыкли к ней. Она уже хорошо изучила меня и, как всегда, осторожно и незаметно пришла мне на помощь. Все переговоры с педологами она взяла на себя. Разговаривала сдержанно, суховато – я бы так не мог. Это бумажное шелестение, длинные, гладкие фразы, до смысла которых надо было продираться сквозь дебри мудреных, неживых слов, сперва доводили меня до отупения, а потом я начинал ощущать, как в груди глухо накипает нечто другое, уже совсем непозволительное. На первой же перемене в учительскую заглянул Сергей Стеклов и поманил меня. Я вышел в коридор. – Семен Афанасьевич, – сказал Сергей, отводя меня к окну, – если опять Павлушку признают каким-нибудь не таким и скажут отослать… Я привык видеть его всегда спокойным. Он был одним из надежнейших моих помощников, а сейчас голос его срывался. Он тревожно заглядывал мне в глаза. – Не выдумывай, Сергей. Каким бы Павлушку ни признали, никому я его не отдам. – А вдруг, Семен Афанасьевич… – Говорю тебе, никуда вы не поедете. – Семен Афанасьевич, уж один раз… – Он не договорил, еще раз пытливо посмотрел мне в глаза. – Ну ладно, – сказал он со вздохом. – Боюсь я… Среди ребят не было ни одного, который не проходил бы по нескольку раз педологического обследования. «Ушлют», «переведут», «скажут – дефективный» – то и дело слышал я в течение дня. А вечером ко мне пришел Жуков: – Семен Афанасьевич, нельзя ли меня освободить? Не могу я… И этот, как Стеклов, удивил меня. Если есть натуры открытые, если есть люди легкие, простые и доброжелательные, то таким был Жуков. К нему каждый поворачивался своей доброй стороной, его у нас любили все. Его уважал Король, с ним считался Репин, перед ним преклонялись малыши. Он был неизменно справедлив и немалые свои обязанности нес легко. Никогда он не кричал, не горячился, только черные глаза его становились особенно серьезными, на некрасивое скуластое и губастое лицо словно тень находила, и мы уже знали: Саня чем-то недоволен или озабочен. Вот он сидит передо мной, на себя не похожий: зубы стиснуты, брови свело к переносице, и говорит он, не поднимая глаз. В нем даже появилось какое-то сходство с Колышкиным и Коробочкиным – самыми хмурыми людьми в нашем доме. – Освободить от чего? От обследования? – Да. Семен Афанасьевич, я вам никогда про это не говорил… Не почему-нибудь, просто не люблю вспоминать… Глухо, медленно он стал рассказывать, как жил два года назад в подмосковном детдоме. – Мучили нас там этими обследованиями с утра до ночи. Мы входить боялись в этот кабинет. С полу до потолка диаграммы какие-то, круги, стрелки, ничего не понять. Девочки почти все плакали. Да и нам тошно. Правда, как будто мы лягушки, а не люди! Сперва всякие задачки, загадки – ну, я с этим справлялся. Картинки показывали уродские: «Какая тебе нравится?» – «Никакая не нравится». – «А почему?» А чего там может нравиться – всякое безобразие нарисовано, и рожи у всех безобразные. А один раз педолог мне говорит: «Я прочитаю тебе рассказ, а ты мне скажи, правильно или нет поступил тот, о ком говорится». И прочитал про парня, который украл у матери кошелек с деньгами. Я говорю: «Неправильно поступил». Тогда он говорит: «Почему?» – «Ну, потому, что украл». – «Ну, и что же, почему неправильно сделал, что украл?» – «Да он же, – говорю, – взял чужое, да еще у матери». – «А почему неправильно брать чужое?» Сто раз я ему говорю: нехорошо, нечестно, а он все свое: почему? Ну, и вот… уж сам не знаю как… – Жуков глотнул, взялся рукой за ворот и с отчаянием договорил: – Схватил я чернильницу да как запущу ему в голову! Тут все к нему кинулись, а про меня забыли. Я – из комнаты и на улицу. Сбежал… Семен Афанасьевич! – Жуков тряхнул головой и посмотрел на меня расширенными глазами: – Семен Афанасьевич, освободите меня! Не могу я! Назавтра с утра я отослал его в Ленинград, объяснив Софье Михайловне, в чем дело. Она согласилась и велела ему возвращаться последним поездом, хотя обычно у нас не было причин, по которым мы разрешали бы отлучаться с уроков. А в доме началось обследование. Ракова и Грачевский отобрали десять ребят разных возрастов и по очереди беседовали с ними у меня в кабинете, который они сочли более подходящим для этой цели, чем учительская. Грачевский сидел в стороне и вел протокол – считалось, что испытуемый не видит его, не обращает на него внимания. Татьяна Васильевна устроилась на диване, а напротив нее сидел первый из испытуемых – Петя Кизимов. – Вот я покажу тебе картинки, посмотри их, – слышу я из своей комнаты (акустика у нас отличная, тем более что Гали с малышами нет дома и в моей комнате тихо), – и скажи мне, какая картинка тебе больше всего запомнилась. Какую картинку ты хотел бы взять себе? Тишина. Я представляю себе, как Петька сосредоточенно рассматривает картинки. Потом он говорит убежденно: – Никакую не хочу. Тут же даю себе слово посмотреть эти картинки, из которых Петька не выбрал себе ни одной. – Никакую? – удивленно переспрашивает Ракова. – Подумай хорошенько! Вот, взгляни: тут дети сидят за столом и пьют чай. А тут что? – Тут в карты играют, – пренебрежительно отвечает Петька. Понятно, такая картинка его не соблазняет. Что вспоминать времена, когда грязный заморыш сидел на грязной койке в одном башмаке, мечтая отыграть второй! Давным-давно это ушло и забыто и никогда не повторится. – А здесь что? – спрашивает Ракова. – Здесь окошко разбили. Что ж хорошего? – Так, значит, ты никакую не хочешь? – Нет, – решительно отвечает Петька. – Ну хорошо. Теперь послушай, я прочитаю тебе начало рассказа, а ты закончишь его. Слушай внимательно: «Как только в руках Володи появятся спички, так и подожжет что-нибудь: то стог соломы, то сено. Около дома Ивана лежит куча сухих сучьев. „А чем зажечь?“ – думает Володя. Забрел к Ивану, а там на столе зажигалка лежит. Увидел ее Володя и…» Ну, как ты думаешь, что он сделал? – Ясно: поджег. Я чуть не охнул вслух. Мне тоже ясно: ответ Петьки непоправимо компрометирует его, и, наверно, ему уже приписали какой-нибудь «поджигательский комплекс», хотя я и сам ответил бы так же. Решаюсь на неэтический поступок: тихо, незаметно приоткрываю дверь. К счастью, она открывается в мою сторону и, к счастью, не скрипит. – Разве поджигать хорошо? – спрашивает Ракова, наклоняясь к Петьке. – Плохо. – Почему же ты думаешь, что Володя поджег? – О! – удивляется Петька. – Так не про меня же рассказ? А про этого… Володю. Сказано: «как увидит спички, так и подожжет». А тут зажигалку нашел. Ясное дело, поджег. – Но ты считаешь, что поджигать плохо? – Ясно, плохо. – А почему? Петька пожимает плечами и молчит. И правда, что тут скажешь? – Ну, послушай еще один рассказ: «Павел часто ходил в кинематограф. Однажды шла особенно интересная картина, но как раз у мальчика денег не было. Толкался Павел у кассы и заметил, как одна женщина уронила на пол сумку. Павел поднял ее, подумал и…» Как ты думаешь, что он сделал? – А кто его знает. Лицо у Петьки скучающее. Видно, ему уже изрядно надоели эти пустопорожние разговоры. – Ну, а ты как поступил бы? – допытывается Ракова. – Я бы сказал: «Гражданка, чего вы смотрите? Вот она, ваша сумка!» Я вздыхаю с облегчением. Кажется, несколько смягчилась и Ракова. – Скажи, Петя, любишь ты кого-нибудь из родных? – спрашивает она. – А у меня их нет. – Где же они? – Померли. – Все умерли? А отчего? О, черт! Петька ерзает на стуле. Вздыхает. Рукавом утирает лоб: – Я маленький был. Не знаю. – Ну, а как ты думаешь, Петя, надо слушаться отца, матери? – Ясно, надо. – А почему? Снова молчание. Петька шумно вздыхает. – Скажи, Петя, кого ты называешь своим товарищем? – Павлушу Стеклова. И Леньку. – Нет, не то. Какие качества ты ценишь в товарище? – Качества? – с недоумением переспрашивает Петька. Я тихо прикрываю дверь. Учитель, воспитатель думает над каждым из ребят дни напролет, ищет ключ к каждому, ищет иной раз долго, мучительно. Настоящий воспитатель долгие месяцы, иной раз годы смотрит, наблюдает, думает, сомневается. А тут приходят люди в полной уверенности, что вот так, с ходу, залезая ребятам в душу, все раскроют и выяснят. Мы берегли наших мальчишек, боялись неосторожным словом разворошить в их сердце больное воспоминание, а тут человек, воображающий себя знатоком детской психологии и детской души, бесцеремонно выспрашивает: «Родители умерли? А отчего они умерли?» Что они знают о детях? Что в них понимают? Среди дня снова заглядываю к себе. На этот раз без всяких угрызений совести и морального посасывания под ложечкой бесшумно занимаю наблюдательный пост – должен я все-таки знать, что там вытворяют с ребятами! Сейчас обследованию подвергается Репин. – Воровать нельзя, – неторопливо, вразумительно объясняет он. – Не следует брать то, что принадлежит другому. Это чужая собственность. Он сидит перед Раковой – миловидный, аккуратно причесанный, спокойно глядя на нее большими голубыми глазами. Правильный профиль, на щеке ямочка. Она, наверно, заметила ямочку. Но где ей разглядеть в глубине этих глаз хорошо знакомую мне усмешку, умело скрытую издевку, которую я прекрасно различаю сейчас в мягком, размеренном тоне его вежливых ответов. – Если бы ты нашел кошелек с деньгами, что бы ты сделал? – Постарался бы найти хозяина и отдал бы ему деньги. А если бы не нашел, отнес бы в милицию. Знала бы она, что перед ней вчерашний вор, и не просто мелкий воришка, укравший с голодухи булку, а вор квалифицированный, смелый, любитель, лишь недавно и с трудом отставший от этой привычки! Да и отставший ли? Она и не поверила бы: такой хороший, вежливый мальчик, так разумно отвечает на вопросы… – Вот тебе, Андрюша, карандаш и бумага, напиши на этом листке сочинение на тему: «Чем ночь темней, тем ярче звезды». – А можно стихами? – спрашивает Андрей. – Ты можешь стихами? – почти подобострастно произносит Ракова. – Могу. Погодите минуточку. – Да, да, я жду! Я тоже жду. Минут через пять Андрей с чувством декламирует: |
||
|