"Горячие деньги" - читать интересную книгу автора (Фрэнсис Дик)ГЛАВА 3Дом Малкольма очень изменился за те три года, пока здесь хозяйничала Мойра. Этот дом в викторианском стиле иногда называли просто «Квантум», из-за латинской надписи на арке входной двери: «QUANTUM IN ME FUIT». Это означало что-то вроде «Делаю лучшее, на что способен». Я шел туда, вспоминая уют и порядок, которые оставила Куши, и не веря до конца, что все могло измениться. Хотя кому, как не мне, было знать, что каждая следующая жена Малкольма, и Куши в том числе, делали «лучшее, на что способны», чтобы искоренить все, напоминающее о предшественнице. Выйдя замуж за Малкольма, каждая из них переселялась в этот дом. И Малкольм, как я теперь понимаю, позволял им делать все что угодно с внутренней отделкой и обстановкой. Открыв отцовским ключом кухонную дверь, я вошел и на мгновение застыл, испугавшись, что ошибся и попал в чужой дом. Куда-то исчезли кедровые панели и красный кафель Куши, такие уютные и домашние. Их вытеснили гладкие желтые обои и блестящие белые подставки и полочки, заполненные массой ярко-алых и розовых цветов герани в маленьких белых горшочках. Изумленный, я мысленно вернулся ко временам господства Алисии с ее мещанским вкусом, когда на кухне были крахмальные белые занавесочки, приукрашенные целым ворохом оборок, бледно-голубые столы и буфеты, и выложенный белой плиткой пол. А еще раньше, во времена Джойси, все было строгим и аккуратным, выдержанным в кофейном и оливковом цветах. Я вспомнил день, когда рабочие вышвырнули из дома кухню моей матери, и я с воплями бросился к Малкольму. Он тотчас же отправил меня к Джойси, на целый месяц. Это мне не понравилось еще больше, а когда я вернулся, белые занавески с оборками уже висели, и мебель на кухне была блеклого голубого цвета. Я подумал, что все это какое-то слишком приторное, но мнение свое решил оставить при себе. Впервые я задумался над тем, какой же была кухня при Вивьен, когда около сорока пяти лет назад молодой Малкольм ввел ее в дом. Свою первую жену. Ко времени моего рождения Вивьен уже была изгнана. Ее переполняли обида и негодование, и я редко видел улыбку на ее лице. На мой взгляд, Вивьен была самой неудачной из жен моего отца и самой бестолковой. Но, судя по фотографиям, в молодости Вивьен была самой красивой из них. Темные дуги бровей и высокие скулы остались прежними, но густые черные волосы поредели и стали седыми а милая улыбка сменилась привычно недовольной, кислой гримасой. Замужество Вивьен было обречено, по-моему, из-за того, что Малкольму было с ней скучно. И хотя они до сих пор изредка встречаются по праздникам вместе со своими детьми и внуками, оба больше склонны развернуться друг к другу спиной, нежели поцеловаться. Вивьен была старой занудой и любила перемывать косточки всем и каждому. В то же время она однозначно принимала все самые безобидные общие высказывания окружающих за резкую критику в свой адрес. Невозможно было угодить ей надолго, да и случалось такое нечасто. Так что я, как и почти все остальные члены семьи, давным-давно перестал и пытаться заслужить ее расположение. Вивьен заразила своих трех отпрысков собственной досадой на Малкольма, и они, не стесняясь в выражениях, поливали его грязью, мерзко злословили за его спиной, но никогда не высказывали ничего такого ему в лицо. Лицемерные ханжи. Малкольм содержал их, пока они не стали вполне взрослыми, и только тогда предоставил самим себе, выделив каждому немалую сумму, чтобы они не нуждались на первых порах. Точно так же он позаботился обо всех своих семерых здоровых детях. Восьмой ребенок, Робин, будет нуждаться в уходе до конца своих дней. Ни одному из нас, семерых, не на что было жаловаться: Малкольм позволил нам выбирать какие угодно развлечения в детстве и защитил от нужды в будущем. На этом отец считал свое вмешательство в наши жизни законченным. Все, чего вы сможете достичь, говорил он, зависит теперь только от вас самих. Под впечатлением воспоминаний о семье я прошел из кухни в гостиную, которую Мойра тоже переделала по своему вкусу. Темные дубовые панели были теперь выкрашены пошлой белой краской. Поражаясь все больше и больше, я вспомнил давние дни, когда Алисия усердно отбеливала все старое дерево, а потом Куши снова вернула ему естественный цвет. И подумал, что Малкольм вообще любит перемены — во всем, не только в женщинах. Его собственная комната, которую обычно называли кабинетом, хотя она больше походила на небольшую уютную, немного захламленную гостиную, похоже, избежала последней волны перемен. Только новые золотистые бархатные портьеры сменили старые, зеленые. Как бы то ни было, вся комната, казалось, была пропитана его аурой. На стенах висело множество фотографий, объемистые шкафы были забиты кипами бумаг, полки заставлены книгами, повсюду — множество сувениров, напоминавших о его достижениях и путешествиях. Все вместе создавало впечатление рабочего беспорядка. Я пошел к столу за паспортом Малкольма, каждую минуту ожидая услышать его голос, хотя точно знал, что он остался в гостинице за сорок миль отсюда и сейчас должен звонить «парню, который следил за Мойрой». Паспорт, говорил он, лежит во втором снизу ящике в правой тумбе стола. Там я его и нашел, среди беспорядочной кипы просроченных медицинских справок и рекламных брошюрок туристических фирм. Малкольм редко выбрасывал свои записи. Когда не хватало места, он просто устанавливал дополнительные шкафы для бумаг. Его система делопроизводства была такой, что никто, кроме него, не сумел бы догадаться, где искать нужную бумагу. Но сам Малкольм мог безошибочно найти ее в любую минуту. Когда-то давно он рассказывал мне, что его метод очень прост: нужно класть вещи на то место, о котором прежде всего подумаешь, когда эта вещь понадобится. Я был тогда ребенком, и это показалось мне вполне разумным, так что я с тех пор поступаю точно так же. Я еще раз огляделся и внезапно осознал, что, хотя вся комната была заставлена множеством безделушек, нескольких знакомых мне с детства вещиц недоставало. Пропали золотой дельфин и золотое дерево, увешанное аметистами, и серебряный подсвечник эпохи короля Георга. Я подумал, что, возможно, Малкольм благоразумно сдал их на хранение в банк. Прихватив паспорт, я поднялся наверх, чтобы взять вещи, которых не хватало в его наспех собранном гардеробе. И из непреодолимого любопытства заглянул в комнату, которая прежде была моей. Я ожидал и здесь увидеть перестройку в стиле Мойры, но на самом деле в этой комнате все было по-прежнему. Кроме того, что не осталось ничего моего. Комната стала какой-то нежилой, опустошенной. Одинокая кровать не застелена, матрац ничем не прикрыт. Не было ни паутины, ни пыли, ни затхлого запаха запустения, но сразу становилось понятно: сына, который спал на этой кровати, больше нет. Не в силах унять дрожь, я вышел и закрыл дверь. Интересно, подумал я, чья это была идея — Мойры или Малкольма? И понял, что угадать не смогу. Мойра отделала все спальни в сливовом и розовом тонах и везде, где только возможно, поставила застекленные двери. Дверь в гардероб Малкольма тоже претерпела подобные изменения, как и дверь в их общую ванную. Я собирал отцовские вещи и все не мог отделаться от ощущения, что вторгаюсь в жизнь совершенно чужих людей. Я наткнулся на портрет Мойры. Случайно наступил на него, когда искал отцовские пижамы: портрет лежал под комодом в гардеробной. Нагнулся посмотреть, что это я чуть не растоптал, и вытащил квадратную позолоченную рамку. Наверное, это от нее остался яркий квадрат на стене. Перевернул и увидел Мойру с ее отвратительной самодовольной улыбкой. Я уже забыл, какая она была молодая и хорошенькая. Когда Мойра вышла за Малкольма, ей было тридцать пять, на тридцать лет меньше, чем ему. На портрете она казалась еще моложе. Рыжевато-золотые волосы, бледная гладкая кожа, подбородок с ямочкой, нежная шея. Художник, по-моему, сумел уловить даже холодную расчетливость в ее взгляде и отобразить с обезоруживающей ясностью. Когда я разглядел подпись, перестал удивляться. Малкольм мог не отдать ей бриллианты Куши, но портрет этот писал лучший из лучших. Я засунул портрет обратно под комод. Уверен, это место для него Малкольм определил не случайно. В кладовой я отыскал чемодан (кладовая тоже не изменилась), уложил вещи и стал спускаться на первый этаж. И столкнулся носом к носу с маленьким человечком, который весьма решительно сжимал в руках дробовик. Ствол дробовика был направлен на меня. Я остановился резко, как только мог. — Руки вверх! — хрипловато скомандовал человечек с ружьем. Я медленно поставил чемодан на пол и поднял руки, как он велел. Одет он был в темные брюки, испачканные землей, руки у него тоже были в грязи, и я сразу спросил: — Вы садовник? — И что, если садовник? Что ты здесь делаешь? — Собираю вещи для отца… э-э… господина Пемброка. Я его сын. — Я тебя не знаю. И сейчас вызову полицию. — Садовник был настроен воинственно, но голос его немного дрожал, и дробовик он держал не очень уверенно. — Хорошо, — согласился я. Теперь он столкнулся с неожиданным затруднением: как позвонить, не переставая держать меня под прицелом? Заметив его растерянность, я предложил: — Я могу подтвердить, что я — сын господина Пемброка. И, если хотите, открою чемодан, и вы убедитесь, что я ничего не украл. Немного подумав, он кивнул: — Стойте там, значит. Я рассудил, что, если чем-нибудь испугаю его, в доме произойдет еще одно убийство. А потому очень медленно и осторожно открыл чемодан и выложил прямо на пол отцовское белье, пижаму и прочее. Затем я также медленно достал из кармана бумажник, нашел кредитную карточку и положил так, чтобы видно было имя владельца. Потом осторожно отступил назад на несколько шагов от этой «выставки», пока не уперся спиной в закрытую на замок парадную дверь. Подозрительный пожилой садовник прошел вперед и исследовал разложенные вещи, опуская взгляд на какие-то доли секунды, и почти не выпускал меня из виду, не оставляя никакой возможности броситься на него. — Здесь его паспорт, — обвиняющим тоном заявил он. — Отец просил привезти его. — Где он? — спросил садовник. — Куда он делся? — Я должен встретиться с ним и передать паспорт. Где он сейчас, я не знаю. — Я помолчал, потом продолжил: — Я действительно его сын. Вы, должно быть, здесь недавно. Я не видел вас раньше. — Два года, — он как будто оправдывался. — Я работаю здесь уже два года. Похоже, старик неожиданно решил мне поверить и чуть ли не с извинениями опустил ружье. — Я был уверен, что дом заперт, и тут увидел, как вы поднимаетесь по лестнице. — Непорядок, — согласился я. Он кивнул на вещи Малкольма: — Вы их, наверное, уложите обратно. Я так и сделал. Садовник все еще не спускал с меня глаз. — Вы храбрый человек, раз решились прийти сюда, — сказал я. — Вы же думали, что я грабитель. Он расправил плечи хорошо заученным движением: — Я служил в армии, сэр, — потом расслабился и пожал плечами. — Сказать по правде, я собирался только тихонько позвонить в полицию, а тут вы как раз стали спускаться… — А… ружье? — Прихватил с собой на всякий случай. Я охочусь на кроликов… так что дробовик всегда под рукой. Я кивнул. Наверное, это было его собственное ружье. У Малкольма никогда не было оружия, сколько я его помнил. — Отец заплатил вам за эту неделю? — спросил я. Глаза садовника загорелись надеждой. — Он заплатил в прошлую пятницу, как обычно. А утром в субботу позвонил мне домой и попросил забрать к себе собак. Присмотреть за ними, как я обычно делаю, когда хозяин в отъезде. Так я и сделал. Только он положил трубку прежде, чем я успел спросить, как долго его не будет. Я достал чековую книжку и выписал чек на сумму, которую он назвал — его обычная плата за неделю. Как выяснилось, звали садовника Артур Белбрук. Я отдал ему чек и спросил, нет ли здесь еще кого-нибудь, кому отец не заплатил за работу. Садовник покачал головой. — Горничная ушла, еще когда госпожу Пемброк… э-э… убили. Сказала, что не останется здесь ни за какие коврижки. Эта картина все время стоит у нее перед глазами. — А где именно госпожу Пемброк… э-э… убили? — Я покажу, если хотите, — предложил он, пряча чек в карман. — Это за домом, в теплице. Однако повел он меня не к старой, знакомой с детства теплице в дворике позади кухни, а в глубь сада, к ажурной восьмиугольной конструкции из сваренных стальных прутьев, выкрашенных в белый цвет. Сооружение с виду напоминало причудливую птичью клетку. Оно, вероятно, было задумано как уединенный летний домик-беседка в дальней части сада. Издалека внутри домика можно было разглядеть только огромное количество цветущей герани. — Ну и ну… — только и сказал я. — Эх… — Артур Белбрук выразил свое неодобрение одним вздохом и отворил застекленную металлическую дверцу. — Эта теплица обошлась хозяину в целое состояние, — сообщил Белбрук. — И притом летом здесь слишком жарко. Такие условия может выдержать только герань. Госпожа Пемброк обожала герань. На одной из подставок стоял плоский ящик со свежим компостом, почти полный. И без крышки, чтобы удобнее было набирать компост. Коробка с маленькими горшочками стояла рядом, в некоторых уже были посажены коротенькие черенки. Я с отвращением смотрел на этот компост. — Здесь это и случилось? — Как раз здесь, — начал объяснять садовник. — Бедная леди. Никому не пожелаю такой смерти, каким бы ни был человек. — Да, — согласился я. Внезапная догадка ошеломила меня. — Это ведь вы первым ее нашли? — Я, как всегда, около четырех часов ушел домой. Но часов в семь вышел прогуляться и решил заглянуть сюда, проверить, все ли здесь в порядке после ее ухода. Понимаете, она развлекалась, играя в садовницу. Никогда не мыла за собой инструменты, бросала где попало — в этом роде. — Он посмотрел на дощатый пол, как будто снова видел здесь тело. — Леди лежала лицом вниз, и я перевернул ее. Она была мертвой, это точно. Кожа белая, как всегда, только вся в этих розовых пятнах. Они сказали, эти пятна из-за удушья, асфиксии. У нее в легких нашли куски навоза. Бедная леди! Он несомненно был потрясен случившимся, но в его голосе отчетливо проскальзывали отзвуки многократных повторений рассказа, оттого сочувствие казалось немного наигранным. — Спасибо, что показали, — поблагодарил я. Он кивнул, и мы вышли из теплицы, плотно закрыв за собой дверь. — Не думаю, что господину Пемброку очень нравилось это место, — неожиданно сказал он. — Прошлой весной, когда госпожа решила разводить цветы, хозяин сказал, что она может делать что угодно, только чтобы этой теплицы не было видно из дома. Иначе он не оплатит счет. Я, конечно, не собирался подслушивать, но так уж получилось. Понимаете, они ругались очень громко. — Понимаю, — сказал я. — Ругань, хлопанье дверьми… — У них было все в порядке, когда я только начинал здесь работать, — рассказывал Белбрук, — но потом я заметил, что она понемногу начинает на него давить. Ну, и пошло-поехало, сами видите. Я здесь целый день, с утра до вечера, и в доме, и на участке, так что все это у меня на глазах. — Как это — понемногу давить? — осторожно спросил я. Он косо глянул на меня, снова что-то заподозрив. — Вы же сказали, что господин Пемброк — ваш отец. Вы должны были ее знать. — Я не бывал здесь. Она мне не нравилась. Он счел это объяснение вполне достаточным. — Она могла быть сладкой, как патока… — Он помолчал, вспоминая. — Не знаю, как это лучше назвать — какой она была. Только вот в этом году, кроме обычных овощей для кухни, я посадил на маленьком участке особые сорта… вырастил их, так удачно… хотел послать на местную выставку. Стручковую фасоль, морковь и лук хороших сортов. Я неплохо в этом разбираюсь, понимаете? Ну, так вот. Они попались на глаза госпоже Пемброк за пару дней до того, как я собирался снимать урожай. В четверг, а выставка должна была открываться в субботу. «Какие огромные овощи!» — сказала она тогда, и я объяснил, что собираюсь в субботу послать их на выставку. Она посмотрела на меня так ласково, будто сиропом полила. «Ах, нет, Артур. Мы с господином Пемброком так любим овощи, вы же знаете! Мы приготовим их завтра на обед, а остальные заморозим. Ведь это наши овощи, Артур, не правда ли? Если вы хотите что-нибудь выращивать для выставки, делайте это на своем собственном участке в свободное от работы время». И выбранила меня. А когда я наутро пришел на работу, весь мой опытный участок был обобран — вся фасоль, морковка, лук. Ничего не осталось. Она все забрала. Все самое лучшее, сотни фунтов. Может, они и съели что-нибудь, только она ничего не замораживала. В понедельник я нашел свои овощи в мусорном баке. — Прелестно, — сказал я. Он пожал плечами. — Вот такой она и была. Делала гадости, но все в рамках своих законных прав. — Я удивляюсь, что вы не оставили эту работу. — Здесь очень хороший сад, и у меня неплохие отношения с господином Пемброком. — А когда он переехал? — Он попросил меня остаться, чтобы содержать здесь все в порядке. Он повысил плату, и я согласился. Неторопливым шагом мы вернулись к кухонной двери. От Артура Белбрука исходил легкий запах взрыхленной земли и опавших листьев, и аромат теплого перегноя, как от того садовника, который ухаживал за усадьбой в дни моего детства. Я с грустью вспомнил те далекие дни. — Я здесь вырос, — сказал я. Он понимающе кивнул мне. — Это не вы построили потайную комнату? Я удивился: — Собственно, это не совсем комната, просто треугольное пространство. — А как она открывается? — У вас не получится. — Я хотел приспособить ее под хранилище для яблок, — с сожалением пояснил Белбрук. Я покачал головой. — Она слишком маленькая. И не проветривается. На самом деле, она ни на что не пригодна. А как вы о ней узнали? Он важно поджал губы и принялся объяснять: — Я заметил, что стена у палисадника в дальнем углу слишком толстая, и порасспросил старого Фреда, что был здесь садовником до меня. Он рассказал, что когда-то сын господина Пемброка построил там что-то вроде потайной каморки. Но там же нет двери, сказал я. Он ответил, что так задумал тот сын мистера Пемброка и это его дело, а сам Фред об этом ничего не знает, только думает, что дверь просто давным-давно заложили кирпичом. Так если это вы ее построили, расскажите, как ее открыть? — Сейчас уже не получится, — сказал я. — Я замуровал ее почти сразу, как построил, чтобы мои сводные братья не могли залезать туда и подбрасывать мне дохлых крыс и разную другую гадость. — А… — он, похоже, расстроился. — Я часто раздумывал, что же там может быть. — Дохлые крысы, пауки и груды мусора. Садовник пожал плечами: — Ну, что ж… — Вы хорошо здесь управляетесь. Я так и скажу отцу. Его морщинистое лицо засветилось от удовольствия. — Скажите ему, что я присмотрю за собаками и за всем остальным, пока он не вернется. — Он будет вами доволен. Я вынес чемодан, бросил последний взгляд на драгоценную герань Мойры и запер дверь. Пожал жесткую руку Артура Белбрука и в машине, взятой напрокат в Лондоне сегодня утром, поехал в Эпсом. Свою одежду я собрал вдвое быстрее. В моем шкафу царил строгий порядок, не то что у Малкольма, да и вещей у меня было немного. Я все время собирался перебраться в квартиру получше, но никак не мог подыскать подходящую. А потому мою гостиную и две маленькие спальни украшали только модные новые портьеры и гравюра с изображением Сержанта Мерфи, выигравшего Большой национальный кубок в 1923 году. Я сменил брюки Малкольма на одни из своих, уложил чемодан, нашел паспорт. Мне не нужно было ни пристраивать собак (которых у меня не было), ни оплачивать счета. Ничто меня не задерживало. На автоответчике светилась красная лампочка. Значит, кто-то звонил, пока меня не было. Я перемотал пленку и включил магнитофон. Прислушиваясь к бестелесным голосам, я освободил холодильник от всего, что могло испортиться до моего возвращения. За последние два дня с семьей определенно что-то произошло. Семья гудела как потревоженный улей. Все пришли в какое-то лихорадочное возбуждение. Первым зазвучал девичий голос, немного испуганный, тревожный: «Ян, это Сирена! Почему тебя никогда не бывает дома? Ты что, не ночуешь здесь? Мамочка хочет знать, где папочка. Она помнит, что вы с ним не разговариваете, и очень глупо с ее стороны ожидать, что ты в курсе его дел, но она все равно настояла, чтобы я спросила у тебя. Так что, если знаешь, перезвони мне, ладно?» Сирена, моя сводная сестра, — единственная из детей Алисии, рожденная в браке. Она была на семь лет меня младше и осталась в воспоминаниях прелестной маленькой светловолосой феей, которая повсюду следовала за мной как тень. Этим она беззастенчиво льстила самолюбию двенадцатилетнего мальчишки. Больше всего на свете Сирена любила устроиться у Малкольма на коленях, в уютном и надежном кольце его рук. По-моему, маленькая фея всегда умела наколдовать на его лице улыбку, если он был рассержен, или премиленькое новое платьице для себя, когда ей хотелось принарядиться. Малкольм выставил Алисию, когда Сирене исполнилось шесть. Вместе с Алисией уехала не только Сирена, но и двое ее старших братьев. И я остался один во внезапно опустевшем доме. Один в кухне с противными оборочками на занавесках. Некому стало надо мной издеваться и гоняться за мной по саду. Это были времена, когда я даже обрадовался бы возвращению Жервеза, старшего сына Алисии, несмотря на его дохлых крыс и другие гадкие проделки. Жервез поднял на смех мою затею построить в садовой стене укромный уголок. А теперь, после его отъезда, она стала и в самом деле бессмысленной. Повзрослев, Жервез остался таким же надменным задирой, каким был в детстве: презрительно кривил губы, любил тыкать в людей пальцем и бросать холодные презрительные взгляды, задрав нос. Ему явно нравились смущение и растерянность окружающих. Сирена, которая превратилась в высокую и стройную девушку, работала сейчас тренером по аэробике. Она по-прежнему покупала одежду целыми возами и обращалась ко мне, только когда ей что-то было от меня нужно. «Мамочка хочет знать, где папочка…» Странно было слышать эти детские выражения от двадцатишестилетней девушки. Сирена, единственная из всех детей Малкольма, так и не приучилась называть его по имени. Следующее послание было, собственно, от Жервеза. Он раздраженно выговаривал мне: «Терпеть не могу эти записывающие штуки! Целый вечер я пытаюсь до тебя дозвониться, но слышу в трубке только твой самодовольный голос, который раз за разом уговаривает меня назвать свое имя и номер! Так вот, я вынужден наконец это сделать. Это твой брат Жервез, как ты, конечно, и сам уже понял. И нам крайне необходимо срочно найти Малкольма. У него, похоже, не все дома. Я хочу сказать, он совсем спятил! И в твоих собственных интересах отыскать его как можно скорее. Мы все должны забыть о ссорах и остановить его, не допустить, чтобы он безрассудно пустил на ветер достояние семьи! — Жервез немного помолчал, потом продолжил: — Думаю, тебе уже известно, что он отдал полмиллиона фунтов… полмиллиона!., на приют для умственно отсталых детей? Мне недавно позвонила какая-то истеричная дура и сказала, что не знает, как и отблагодарить меня. А когда я спросил, за что именно, она сказала: „Разве вы не тот самый господин Пемброк, что избавил нас от всех затруднений, господин Малкольм Пемброк?“ — „Мадам, — спросил я ее, — о чем вы говорите?“ И тогда она мне рассказала. Полмиллиона фунтов! Ты слышишь? Он невменяем! Это переходит всякие границы! Нельзя допустить, чтобы он вытворял такие нелепые безумства! По-моему, Малкольм начинает впадать в старческий маразм. Ты должен его найти и немедленно сообщить нам, куда он скрылся. Потому что, насколько мне известно, он не отвечает на телефонные звонки с утра прошлой пятницы. Я тогда звонил ему, чтобы сказать, что в последнем квартале содержание Алисии не было увеличено в соответствии с уровнем инфляции. Немедленно перезвони мне!» На этом безапелляционном приказе его речь резко оборвалась. Я представил себе Жервеза, каким он сейчас стал. Не крепкого, немного полноватого темноволосого мальчика, а располневшего, рыхлого тридцатипятилетнего биржевого маклера, не по годам самоуверенного и напыщенного. Хотя в мире теперь все больше и больше незаконнорожденных детей, Жервеза до сих пор ужасно возмущали обстоятельства его собственного появления на свет. Он немедленно взрывался при малейшем намёке — по поводу и без повода — и поливал грязью отца, который всегда публично признавал Жервеза своим сыном и дал ему свою фамилию. Жервезу все же досталось немало жестоких насмешек от школьных приятелей. Он озлобился и впоследствии вымещал свою злость на мне, своем сводном брате, который едва ли понимал или обращал внимание на разницу между его рождением и моим. Можно, конечно, понять, почему он ненавидел меня, когда мы были подростками. Но думаю, что он, к сожалению, вряд ли когда-нибудь избавится от этой злобности. Она прочно въелась в душу Жервеза и продолжает мучить его и всех вокруг. Люди часто избегают его общества, чувствуя неловкость от внезапных вспышек злости и беспочвенной зависти. Несмотря на это, жена Жервеза, видимо, любит его и все ему прощает. Она родила ему двух девочек, старшую — на четвертый год вполне респектабельного замужества. Жервез, на мой взгляд, слишком часто повторяет, что никогда, ни при каких обстоятельствах не стал бы обременять себя ребенком, которого не смог бы себе позволить. Он, наверное, даже в последние мгновения перед смертью будет беспокоиться только о том, чтобы в свидетельстве о смерти не было записи «незаконнорожденный». Его младший брат Фердинанд, напротив, придавал незаконности своего рождения очень мало значения. Для него это было не более чем записью в какой-то бумажке. Фердинанд был на три года младше Жервеза и на год младше меня. Он был похож на Малкольма больше, чем любой из нас, — живое доказательство его отцовства. Кроме внешнего сходства, Фердинанд отчасти унаследовал деловую хватку нашего отца, но без его особенного таланта смог достичь в своей карьере только солидного места в страховой компании, а не многомиллионного состояния, как Малкольм. Я дружил с Фердинандом в детстве, пока оба мы жили в отцовском доме. Но когда Алисия уехала оттуда вместе с детьми, она основательно подпортила наши отношения. Она неустанно повторяла своим детям, как их обидел безжалостный Малкольм, выгнав из дому. Сейчас Фердинанд при встречах смотрел на меня немного озадаченно, как будто не мог припомнить, за что же он меня недолюбливает. Но Алисия тут же напоминала, что, если он не побеспокоится, я наложу свои лапы на его, Жервеза и Сирены долю отцовского наследства. И на лицо Фердинанда снова возвращалось недружелюбное выражение. Я искренне сожалел о Фердинанде, но ничего не предпринимал, чтобы изменить ситуацию. После Жервеза на кассете зазвучал голос моей матери, Джойси. Она чуть ли не захлебывалась злостью. Наверное, кто-то уже успел подсунуть ей «Спортивную жизнь». Она не может в это поверить, говорила Джойси. У нее не хватает слов. (Ну, это она сильно преувеличила!) Как я мог сделать такую глупость и повести Малкольма на аукцион в Ньюмаркете? А я несомненно был там с ним, потому что в любом случае Ньюмаркет не из тех мест, где Малкольм обычно бывает. И почему я так подло обманул ее утром, когда звонил?! Я должен обязательно позвонить ей, и немедленно!!! Это катастрофа, Малкольма нужно остановить! Четвертое, и последнее, послание было от моего сводного брата Томаса — третьего из детей Малкольма от первой жены, Вивьен. После истеричных криков Джойси оно показалось мне очень спокойным. Томас, почти сорокалетний рано облысевший мужчина с бледной кожей и рыжеватыми усиками, был женат на женщине, которая язвительно принижала его достоинство всякий раз, как открывала рот. «Конечно же, Томас совершенно беспомощен, когда дело касается…» (практически всего), и «если бы только бедный Томас мог рассчитывать на большее жалованье…», и «Милый Томас законченный неудачник, не правда ли, дорогой?». Томасу до смерти все это надоело, он выслушивал слова жены чуть ли не с содроганием. Но за годы жизни с Беренайс он, по-моему, становился постепенно все менее деятельным и решительным, как будто сам поверил в то, что она говорит, и старался соответствовать ее мнению о себе. «Ян, это Томас, — его голос звучал уныло. — Я пытался застать тебя со вчерашнего дня, но, кажется, ты куда-то уехал. Когда прочтешь мое письмо, позвони мне, пожалуйста». Я уже вынул письмо из почтового ящика, но пока не распечатывал. Теперь я раскрыл конверт и понял, что у Томаса тоже неприятности. В письме было: «Дорогой Ян! Беренайс серьезно обеспокоена нездоровым эгоизмом Малкольма. Она… ну, если честно, она снова и снова докучает мне разговорами о том, какие суммы Малкольм расходует в последнее время. И единственное, что может надолго ее утихомирить, — это мысль о том, что я, возможно, унаследую часть состояния Малкольма. Если же он не перестанет так безрассудно проматывать деньги, то… то моя жизнь станет просто невыносимой! Я никогда бы тебе этого не сказал, если бы ты не был моим братом, самым лучшим из всех, — я не собирался тебе этого говорить, но иногда я думаю, что ты среди нас единственный здравомыслящий человек, несмотря на эти твои опасные скачки. И ты единственный можешь как-то заставить Малкольма образумиться, потому что ты — единственный, кого он вообще станет слушать. Пусть даже вы не разговаривали несколько лет, что совершенно невероятно, если вспомнить, как вы всегда относились друг к другу. Я уверен, это все из-за проклятой сутяги Мойры. Пусть даже Беренайс считает, что — кто бы или что бы ни встало между тобой и Малкольмом — ваша ссора будет мне только на руку, потому что Малкольм может тогда вообще вычеркнуть тебя из своего завещания. То есть я не хочу сказать, что тоже так считаю, старина, но так думает Беренайс. И, сказать честно, когда Мойра собиралась отхватить половину состояния на бракоразводном процессе, я думал, что Беренайс хватит удар, так она бесилась. Так что, Ян, я не сойду с ума, только если тебе удастся убедить Малкольма, что всем нам ОЧЕНЬ НУЖНЫ эти деньги. Страшно представить, что может случиться, если он не перестанет так сорить деньгами. Я ОЧЕНЬ ПРОШУ тебя, старик, останови его. Твой брат Томас». Общая сумбурность письма и отчаянная мольба, звучавшая в последних нескольких фразах с жирно подчеркнутыми словами давали ясное представление о неудержимом потоке брани и едких замечаний разъяренной Беренайс, и я ощутил прилив теплых, как никогда, братских чувств к Томасу. По правде говоря, я считал, что Том давно должен был заставить Беренайс проглотить эту ее желчь, а не выплескивать на него, подтачивая его уверенность в себе. Только теперь я, наверное, немного понял, как он может уживаться с этой женщиной — скармливая ей басни о возможном солидном наследстве. Я догадывался, почему он просто не оставит ее и не разведется: Томас не хотел поступать, как Малкольм, не хотел бросать жену и детей на произвол судьбы, оказавшись в затруднительном положении. Томас с малых лет научился презирать непостоянство отца. Он был надежно привязан к Беренайс и двум своим нахальным отпрыскам и страдал за свою добропорядочность. Из боязни совершить такую же пагубную ошибку я сам ни на ком не женился. Больше на кассете ничего не было. Я вынул ее из магнитофона и сунул в карман, а для новых записей поставил чистую. Потом, немного поразмыслив, перебрал семейные фотографии, откладывая некоторые групповые и одиночные снимки, пока не подобрал довольно обширную коллекцию изображений семейства Пемброк. Она отправилась в мой чемоданчик, вместе с маленьким плейером и фотоаппаратом. Я подумал, не ответить ли на некоторые из посланий, но решил этого не делать. Все мои доводы покажутся бессмысленными. Я был искренне убежден, что Малкольм может делать что угодно с деньгами, которые он заработал своей предприимчивостью и старанием. Если он решит в конце концов оставить их своим детям, значит, нам просто повезет. У нас нет никаких прав на эти деньги, ровным счетом никаких. Но мне было бы очень трудно убедить в этом Томаса, или Джойси, или Жервеза, или Сирену. И, не говоря уже о том, что мне не хотелось этого делать, у меня просто не было времени. Я отнес чемодан в машину, погрузил на заднее сиденье свое седло, шлем, хлыст и сапоги для верховой езды и поехал обратно в «Савой», надеясь, что Малкольм все еще там, целый и невредимый. Он сидел в глубоком кресле, снова одетый как для деловой встречи, с бокалом шампанского в руке, и курил огромную сигару. Напротив него, примостившись на краешке такого же кресла, сидел худой мужчина, на вид гораздо старше Малкольма, но далеко не такой представительный. — Норман Вест, — представил его Малкольм, чуть качнув сигарой в направлении гостя. А ему сказал: — Мой сын, Ян. Норман Вест поднялся и сдержанно пожал мне руку. Я никогда прежде, сколько себя помню, не встречал частных детективов, но это был вовсе не тот род занятий, который подходил этому обшарпанному нервному субъекту с влажными ладонями. Среднего роста, с седоватыми волосами, которые давно следовало бы помыть, под глазами — темные круги, кожа нездорового сероватого цвета и отросшая за день щетина. Его серый костюм выглядел далеко не новым и неухоженным, а туфли давно позабыли о щетке. В этом костюме он выглядел в «Савое» так же уместно, как панк или рокер в Ватикане. Как будто прочитав мои мысли, Норман Вест пояснил: — Я только что объяснял господину Пемброку, что пришел сюда сразу после целых суток наблюдения по заданию клиента, поскольку он очень настаивал, чтобы я прибыл немедленно. Этот внешний вид соответствует моему наблюдательному пункту. Обычно я одеваюсь совсем не так. — Костюмы на все случаи жизни? — предположил я. — Совершенно верно. У него было произношение диктора радио, стандартный английский без какого-либо акцента, слишком правильный и оттого немного неестественный. Я жестом предложил ему садиться, что он и сделал. Сыщик наклонился вперед, сидя на самом краю кресла, и вопросительно посмотрел на Малкольма. — Господин Вест только что прибыл, — сказал Малкольм. — Может, лучше ты объяснишь ему, что нам нужно? Я присел на небольшую узенькую тахту и сообщил Норману Весту, что нам надо узнать, где находились и что делали все члены семейства Пемброк в прошлую пятницу, скажем, начиная с четырех часов дня и весь вчерашний день. Сыщик, явно озадаченный, переводил взгляд с меня на Малкольма. — Если это слишком большой объем работы, возьмите помощника, — предложил Малкольм. — На самом деле все не так уж сложно, — печально сказал Вест. — Но я боюсь, что возникнет конфликт интересов. — Что за конфликт интересов? — спросил Малкольм. Норман Вест после некоторого колебания прочистил горло и сказал: — М-м-м… утром в прошлую субботу кто-то из вашей семьи нанял меня, чтобы отыскать вас, господин Пемброк. Так что, видите ли, я уже работаю на одного из членов вашей семьи. А теперь вы хотите, чтобы я выследил их. Должен сказать, что не могу с чистой совестью принять ваше предложение. — Который из членов моей семьи? Норман Вест побарабанил пальцами по колену, но, после недолгих раздумий, решил все же ответить: — Миссис Пемброк. |
||
|