"Сновидения и рассуждения об истинах, обличающих злоупотребления, пороки и обманы во всех профессиях и состояниях нашего века" - читать интересную книгу автора (де Кеведо Франсиско)СОН О ПРЕИСПОДНЕЙ Перевод И. ЛихачеваПосылаю вашей милости это рассужденъе, третье после «Сна о Страшном суде» и «Бесноватого алъгуасила», на каковое, могу сказать, истратил я слабые силы своего разума, не знаю, с удачей ли. Да будет угодно господу, если уж труд мой не заслужил похвалы, чтобы хоть намерение мое снискало какую-то признательность; тогда получу я хоть какую-то награду, столь нещедро даруемую людьми; ибо я не столь высокого о себе мнения, чтобы тщеславиться тем, что у меня есть завистники: ведь сыщись у меня таковые, я был бы — себе во славу — вознагражден тем, что заслужил их зависть. Вы, ваша милость, у себя в Сарагосе предайте гласности мое писание, удостоив того же приема, что и прочие, а я тем временем, пребывая здесь, школю свое терпение злоехидными кле-ветами, которыми встречают мои творения при их рождении на свет — а может, это всего лишь выкидыши? — мои злопыхатели. Пошли господь вашей милости мир и здравие. Писано во Фресно, мая 3-го дня 1608 года Дон Франсиско Кеведо Вильегас Столь ты злонравен, что хоть и величал я тебя в прочих речах благочестивым, благосклонным и благодетельным, но тем не отвратил от себя твоих преследований и, не питая более надежд, хочу говорить с тобою начистоту. На этот раз речь пойдет о преисподней; не чести меня злоречивым за то, что я худо отзываюсь об ее обитателях, ибо в преисподней не может быть никого из людей хороших. Коли покажется тебе длинно, все в твоей власти: побудь в преисподней сколько захочешь и помалкивай. А коли что-то тебе не по вкусу, либо промолчи, если ты милосерд, либо исправь, если учен; ибо человеку простительно заблуждаться, но без толку блуждать — удел скотов и рабов. Коли покажется тебе темным мое писание — вспомни, что в преисподней — светло от века не было; коли покажется грустным и унылым — я смешить не брался. Прошу тебя лишь об одном, мой читатель, и заклинаю всеми прологами: не извращай смысла и не оскорбляй злонамеренно моего усердия. Ибо, во-первых, храню я почтение к человекам и порицаю лишь пороки; осуждаю нерадивость и злоупотребления должностных лиц, не посягая на незапятнанность должностей; и, в конце концов, коли придется тебе речь по вкусу, ты себя потешишь, а коли нет — несущественно, ибо мне ни от тебя, ни от нее нет никакого проку. Я, что во сне о Страшном суде увидел великое множество вещей, а от бесноватого альгуасила услышал кое-что о том, чего не видел, прекрасно зная, что большинство снов лишь обман воображения и праздное мечтание, да и что черт никогда правды не скажет, поскольку с достоверностью иных вещей попросту не знает, поелику они-то как раз и скрыты от нас всевышним, руководимый своим ангелом-хранителем, увидел то, о чем пойдет речь, по особой милости провидения, кое явило мне сие зрелище, дабы устрашением привлечь меня к миру и покою истинным. Оказался я в некоей местности, созданной природой для приятного отдохновения, и где красота чаровала взор без всякого коварства (безмолвные услады, не извлекающие эха из души человеческой), где ручейки лепетали промеж камешков, а деревья перешептывались своими кронами — впрочем, возможно, то щебетала птичка, но не знаю только, состязаясь с ручейками в нежнозвучии или стараясь таким образом отблагодарить их за сладостное сопровождение. И если я не нашел успокоения ни в чем меня здесь окружавшем, вы легко заключите из того, сколь неугомонны желания человеческие. Я напрягал зрение, дабы разглядеть какую-либо дорогу, на которой я мог бы обрести спутника, и увидел (вещь, достойная удивления) две тропы, начинавшиеся в одном и том же месте, из коих одна как бы спешила скорее отделиться от другой. Лежавшая по правую руку от меня была столь узка, что уже быть невозможно, и, поскольку почти никто по ней не ступал, заросла терниями, усеяна была, каменьями и изрезана рытвинами. Несмотря на это, я увидел, что несколько человек пытаются следовать по ней, но так как шли они босы и наги, то одни оставляли в пути свою кожу, другие — руки, третьи — голову, а четвертые — ноги; все были желты и измождены. Но при этом никто из них не оборачивался назад, а все глядели прямо перед собой. Предположить, что кто-либо смог бы проехать по этой дороге верхом, было смеха достойно. В самом деле, когда я задал этот вопрос одному страннику, тот ответил: — Апостол Павел бросил коня, чтобы сделать первый шаг по этому пути. И, взглянув на тропу, я убедился, что на ней действительно не было следов чьих-либо копыт. Диковинное это было дело: дорога, на которой не запечатлелся след ни одного колеса, и лишь стопа человеческая оставила о себе слабую память. Удивленный этим, я спросил одного нищего, присевшего, чтобы перевести дух, встречаются ли на ней в местах остановок какие-либо корчмы или постоялые дворы. На это он мне ответил: — Как могли бы, сударь, попасться вам здесь корчмы или постоялые дворы, если стезя эта — стезя добродетели? На нашем жизненном пути родиться, продолжал он, — это значит собраться в дорогу; жить — это следовать по этой дороге; корчма не что иное, как суета мирская, и от нее один короткий переход ведет либо к мукам, либо к блаженству. С этими словами он поднялся и на прощание произнес: — Знайте, что на стезе добродетели всякая остановка — лишь праздная трата времени, а отвечать на расспросы встречных опасно, если вопрошают вас лишь из любопытства, а не для спасения души. И пошел дальше, цепляясь о колючки, спотыкаясь и глубоко вздыхая. Слезы, наполнявшие его глаза, казалось, способны были размягчить камни под стопами его, а упав на тернии, лишить их шипов. — А ну его совсем! — пробормотал я сквозь зубы. — Видно, и впрямь тернист этот путь, если следующие по нему стали столь сухи и неприветливы. Больно он мне нужен! Я сделал шаг назад и сошел с пути добродетели, но вовсе покинуть его не намеревался, сколь бы часто ни уклонялся от него и ни отдыхал. Я повернул налево и увидел весьма внушительное зрелище — по дороге двигалось множество щегольских повозок и карет, в которых сидели все те, кто воплощал собою земное благополучие. Сколько было здесь холеных лиц, пышных нарядов, ливрей, породистых коней, черных епанчей и разодетых кавалеров! Всю жизнь я только и слышал: «Скажи мне, с кем ты водишься, и я скажу, кто ты», и решил присоединиться к этому нарядному обществу. Я уже вступил было на дорогу слева, но неожиданно поскользнулся, точно на льду, и угодил именно туда, куда стремился: тут было все — и танцы, и ликование, и игры, и бражничанье, чего про другую дорогу никак нельзя было сказать, ибо там, ввиду отсутствия портных, все шли либо нагие, либо в лохмотьях, а здесь преизобиловали ювелиры и вообще торговцы всякими булавками да лентами. Корчмы тут попадались на каждом шагу, а трактирам и счету не было. Выразить не смогу, как рад я был, что оказался в самом порядочном обществе, хоть движение по этой дороге и было несколько затруднено, причем не столько из-за мулов лекарей, сколько из-за бород стряпчих, ибо количество их, шествующих перед кучкой судей, было просто устрашающим. Это отнюдь не значит, что малочисленнее был батальон лекарей, коих новейшие острословы окрестили «отравителями с научной степенью», ибо известно, что изучают они в университетах преимущественно яды. Меня весьма успокоило то, что был я в большой компании, что все люди эти были веселы и что обе дороги не были отрезаны одна от другой: люди все время сворачивали с того пути на наш и с нашего на тот. Кое-кто падал, потому что не мог держаться на ногах. Презабавно было, между прочим, видеть, как растянулся на. земле целый выводок кабатчиков, поскользнувшись на слезах, которые кто-то пролил на дороге, а поскольку слезы эти были не чем иным, как водой, то они неминуемо должны были на ней поскользнуться. Они попадали друг на дружку и таким образом перерезали нам путь. Дорогой мы насмехались над теми, кто, изнемогая, упорно продвигался по другой стезе. Как мы их только не обзывали — и самым последним на свете дерьмом, и отбросами человечества! Одни затыкали себе уши и продолжали идти вперед; те же, кто останавливался и прислушивался, оглушенные криками, а то и убежденные доводами или устыженные насмешками, сдавались и спускались к ним. По одной тропе шло большое число людей, очень похожих на праведников. Издали можно было подумать, что они идут с ними вместе, но когда я приблизился, мне стало ясно, что ступают они по одному пути с нами. Мне сказали, что это лицемеры, народ, для которого целомудрие, покаяние, пост и умерщвление плоти, кои для всякого другого явились бы залогом спасения, оказываются лишь послушничеством ада. За ними шло множество женщин, то и дело прикладывавшихся к их одеждам, ибо по части поцелуев порода эта еще чище Иуды будет; тот, пусть даже с предательскими целями, по крайней мере облобызал лик праведника, сына божьего и бога истинного, а эти целуют одежду людей, кои сами от Иуды мало чем отличаются. Приписал я это не столько набожности, сколько страсти целовать. Другие отрывали у них куски от плащей, ибо им они казались святыней, причем иные при этом столь усердствовали, что можно было заподозрить их скорее в желании обнажить предмет своего поклонения и увидеть его голым, нежели объяснить глубоким убеждением, что деяния человека этого святы. Третьи в своих молитвах призывали их покровительство, и было это Все равно что прибегать к поручительству третьего лица для того, чтобы предаться сатане. Мне довелось услышать, как некоторые просили ниспослать им детей. Подозреваю, что муж, терпеливо сносящий, чтобы жена его просила чужого мужчину даровать ей детей, готов принять их с распростертыми объятиями, буде они народятся. Говорю я все это к тому, что женщины, имея перед всевышним в лице святого Петра, Иоанна, Августина, Доминика, Франциска и других вполне надежных заступников и ходатаев, тем не менее предпочитают отдаваться этим жуликам, торгующим своим смирением, и считают, что снование между гостиными и переход от одного стола к другому обеспечит им царство небесное. В конце концов я понял, что люди эти скрывают от нас свое истинное лицо, дабы успешнее ввести нас в обман, но для очей предвечного, открытых всему и способных разглядеть сокровеннейшие тайны в самых темных закоулках души, личина их бесполезна. И хотя имеется много добрых духов, к которым мы должны обращаться, дабы они предстательствовали за нас перед господом и его святыми, но они ничего не имеют общего с этими людьми, у которых плеть бросается в глаза прежде, нежели лицо, и которые в рукоплесканиях народов находят пищу для самодовольства и удовлетворения своего честолюбия, а, твердя, что они недостойнейшие люди, величайшие грешники — наихудшее, что есть на земле, и называя себя ослами, используют истину для обмана, уверяя нас в том, в чем сами не убеждены, и кончают тем, что становятся настоящими лицемерами. Только эти одни шли поодаль; про них говорили, что они несмышленее мавров и неотесаннее варваров и язычников, ибо те хоть ничего не слышали о жизни вечной и ее не заслужили, по крайней мере не — остались чужды земной жизни и вкусили ее сполна, между тем как лицемеры ни той, ни другой не видят и не наслаждаются ею, ибо в этой терзают себя сами, а в грядущей терзаемы будут другими, так что правильно говорят о них, что ада они добиваются в муках. Все мы шли, злословя друг про друга, богатые за богатством, бедные же за богатыми, вымаливая у них то, чего лишил их господь: одним и тем же путем идут и умные, не «пожелавшие, чтобы их вели другие, и глупцы, торопящиеся по этой дорожке, ибо не могут уразуметь намерений тех, кто их ведет. Альгуасилы тянули за собой негоциантов, всевозможные страсти сбившихся с пути альгуасилов, между тем как короли, надменные и тщеславные, увлекали по своему пути целые государства. Часто видели мы священнослужителей и богословов. Попались мне на глаза и несколько солдат, но немного, ибо по другой тропе благодаря отпущению грехов и небесной милости шествовало их стройными рядами, заслуженно торжествующих, бесчисленное множество. Те немногие, что шли с нами, произноси в бою они столь же усердно имя господне, как они употребляли его в ругательствах, достигли бы великой славы. Два хвастуна из этих солдат шли сильно ободранные, ибо у таких проходимцев, живущих на всякие злодейства, следы ударов несет только одежда, а тела остаются невредимыми. Они шли, пересказывая друг другу опасности, которые им пришлось испытать, а также все, чего только они в жизни не натворили (натворить-то они, пожалуй, всякое могут, а вот дело делать — не великие они охотники). Мы ничему этому не верили, полагая, что они врут. И лишь когда один из них, чтобы ярче выставить свои заслуги, обратился к другому со словами: „Да что говорить, товарищ! В переделки мы попадали еще какие, и хлебнуть кое-чего нам пришлось не раз“, это показалось мне правдоподобным, ибо рой мошек, вившийся вкруг их уст, жадно впитывая их дыхание, недвусмысленно свидетельствовал об изрядном количестве вина, которое они в себя пропустили. На этих немногих с видимым сожалением взирали многие военачальники и генералы, следовавшие по правой дороге. Я услышал, как один из них сказал другому: — Видеть не могу, как эти ослепленные люди всюду таскают с собой жестяные трубки, набитые никому не нужными бумагами. Эй вы, служивые! Какие же вы храбрецы? Бросить эту дорогу из страха перед трудностями? Идите к нам, ибо здесь мы уверились в том, что венчают славой лишь тех, кто сражался по-настоящему. Какой напрасной надеждой вы обольщаетесь, веря посулам королей? Не так-то приятно, продавши душу свою какому-нибудь властелину, слышать грозный окрик: „Убей или умри!“ Подавите в себе жажду наживы, ибо доблестного мужа побуждает единая токмо добродетель, а не награды, и тот, кому не довлеет она и кто по стезе доблести следует лишь ради выгоды или милостей, тот, говорю я, скорее уподобляется торгашу, нежели мужу праведному, поелику доброе он творит из корысти благ преходящих. А истинная добродетель есть принесение себя в жертву — утвердитесь в этой мысли! И, возвысив голос, он продолжал: — Поймите, что весь век человеческий не что иное, как война с самим собой и что всю нашу жизнь нас держат под оружием враги души нашей, грозящие нам гибельной для нас победой, и поймите, что князья мира сего полагают, что кровью своей мы лишь возвращаем им долг, ибо, когда мы проливаем ее за них, многие говорят, что мы всего лишь* расплачиваемся с ними, а не то, что мы послужили им верой и правдой. Вернитесь, вернитесь! Солдаты слушали, слушали эту речь, а потом их взяла такая досада, что они как львы бросились в кабак. Красотки направлялись в ад из-за денег, которые они принимали от мужчин, а последние — из-за красоток и из-за денег, которые они им давали. И те, и другие наталкивались друг на друга. Я заметил, что, когда стезя добродетели стала подходить к концу, иные сбивались с пути, принимали одну дорогу за другую и переходили на путь погибели. Ибо, зная, что дорога на небо узка, а дорога в ад широка, и видя, что под конец стезя их внезапно расширилась, а наша сузилась, они решили, что заблудились, попали не туда, и переходили на нашу, а потом те, кому не по вкусу приходилось ее окончание, возвращались обратно. Я увидел женщину, шедшую пешком, и, пораженный тем, что она направляется в ад не в портшезе и не в карете, стал искать писца, который бы удостоверил меня в том, что я не обманываюсь. Но на всем пути в ад я не смог найти ни писца, ни альгуасила. И тут я решил, что эта дорога ведет на небо, а та, другая, в преисподнюю. Я несколько утешился, и единственное, что внушало мне некоторую тревогу, было следующее: я всегда слышал, что путь в рай усеян всякими трудностями и идти по нему возможно лишь ценою великих лишений, а тут меня окружали ничем не озабоченные лица. Из недоумения вывело меня множество мужей, ведущих за руку своих супруг. Как оказалось, жена заменяла мужу пост, ибо, для того чтобы кормить ее куропатками и каплунами, он должен был голодать, а кроме того, ходить голым, чтобы украсить ее роскошными нарядами и драгоценностями не по карману. Под конец я уразумел, что неудачно женившийся имеет в лице своей супруги нечто вроде переносного ада и все, что нужно для того, чтобы заживо превратиться в мученика. Зрелище этих суровых испытаний утвердило меня в мысли, что я иду по правильному пути, но заблуждение мое длилось недолго, ибо за спиной я услышал голос: — Да пропустите же аптекарей! „Что, аптекари? — подумал я. — Ну тогда это прямой тракт в преисподнюю“. И я оказался прав, ибо, пройдя дверь, какие бывают у мышеловок, в которую легко войти, а выйти невозможно, мы оказались в аду. Весьма примечательно было то, что за весь путь наш никому не приходило в голову воскликнуть: — Братцы, а мы ведь в ад идем! Но стоило этим самым людям в нем оказаться, как все изумились: — Как, мы в аду? — В аду? — повторил я в ужасе. — Быть не может! Я попытался возражать. Мне очень грустно было покидать тех, кого я оставил на земле: родственников, друзей, знакомых, красоток. И тут, заливаясь слезами, обратил я взор свой на мир и увидел, как по тому же пути, низвергаясь на бегу в пропасть, устремляются за немногими исключениями все те, кого я знал в этой жизни. Это меня несколько утешило. „Если они так спешат, — подумал я, — они не замедлят составить мне компанию“. Мне уже в тягость становилась эта адская караулка и мучительным казалось ожидание. Я стал понемногу приближаться к адским воротам в обществе нескольких портных, которые жались ко мне, так как очень боялись чертей. У первого входа мы увидели семь демонов, переписывавших наши имена по мере того, как мы проходили. Они спросили, как меня звать, я ответил и проследовал дальше. Дошло дело до моих спутников, они сказали, что чинили одежду. — Видно, понимают на земле горе-швецы, перелицовщики-латальщики, что ад не иначе как для них сделан, если сюда валом валят. А другой дьявол спросил, сколько их всего. Они ответили, что сто, и тогда один из чертей, у которого была косматая борода с проседью, воскликнул: — Сотня, говоришь, и притом портных? Быть того не может. Самое меньшее, что мы их брата принимали, было тысяча восемьсот штук. Прямо не стоит из-за таких пустяков беспокоиться. Портных это очень огорчило, но под конец их все-таки пропустили. Вот какой народ эти портные, боятся, что их даже в ад не пустят! Первым прошел смуглый человечек с лохматыми русыми волосами, подпрыгнул, увидел себя в аду и воскликнул: — Ну, вот мы все теперь в сборе! С очага, на котором он восседал, поднялся черт высшего ранга, горбатый и хромой, достал вместо веревок множество змей, связал всех портных в две вязанки и, сбросив их в просторную яму, крикнул: — На дрова! Движимый любопытством, я подошел к нему и спросил, где это он нажил себе горб и хромоту. Он ответил (черт он был немногословный): — А вот погонщиком этих портных был и таскался за ними по всему свету. А оттого, что пришлось их на горбу своем табанить, и стал я горбатым и хромым. Потом я прикинул и смекнул, что они много живее сюда своим ходом попадают, чети если мне их на себе таскать. В этот момент земля выблевнула их новую кучу, и мне пришлось податься дальше, так как латальщиков вокруг черта собралось видимо-невидимо. Адское чудовище стало шуровать ими адскую печь, приговаривая, что в аду самые жаркие дрова получаются именно из тех, кому в главную заслугу можно поставить то, что они никаких новшеств не терпят. Я проследовал дальше по очень темному проходу, но тут кто-то окликнул меня по имени. Я посмотрел туда, откуда доносился голос не менее испуганный, чем, верно, был взор мой, обращенный в его сторону, и разглядел во мраке человека, слабо освещенного пламенем, на котором он поджаривался. — Вы не узнаете меня? — спросил он. — Я… (У меня чуть было не сорвалось с языка его имя.) — Он назвался и прибавил: — Книгопродавец. Вот где я оказался. — Кто бы мог подумать! По правде сказать, он всегда был у меня на подозрении, ибо лавчонка его была своего рода книжным борделем, поскольку все, что содержалось в его книжном заведении, было соответственного свойства — богомерзкое и шутовское. Даже объявление, гласившее: „Продаются чернила высшего сорта и веленевая бумага с золотым обрезом“, могло бы ввести в соблазн и самых стойких. — Что поделаешь, — сказал он, заметив, как я удивился, что он пускается со мной в объяснения, — уж такая наша горькая участь, что, когда другие страдают за то, что они натворили дурного, нам приходится расплачиваться за дурные творения других и за то, что мы по дешевке спускали испанские книги и переводы с латинского, так что даже олухи за гроши теперь читают то, за что самую дорогую цену платили в свое время ученые. Нынче даже холуй в римской литературе разбирается, и Горация в переводе можно найти у конюха. Он собирался еще что-то произнести, но тут какой-то черт принялся тыкать ему в нос дымящимися страницами его книг, а другой решил его донять, читая их ему вслух. Видя, что он умолк, я пошел дальше, говоря про себя: „Если так наказывают за чужие творения, то как же поступают с теми, кто их сочиняет?“ Так я шел, погруженный в раздумье, пока не натолкнулся на обширное помещение, смахивающее на свинарник, куда черти плетьми и бичами загоняли великое число жалобно стонущих душ. Я пожелал узнать, что это за народ, и получил в ответ, что это не кто иной, как кучера. Некий черт, курносый, плешивый и весь вымазанный грязью, воскликнул при этом, что он куда охотнее имел бы дело (выражаясь деликатно) с лакеями, поскольку среди кучеров попадаются наглецы, у которых хватает совести требовать на чай за то, что их лупят, а кроме того, у них у всех одно на уме: предъявить аду иск за то, что черти ни черта не смыслят в своем ремесле и не умеют так звучно щелкать кнутом, как они. — А за что это их здесь терзают? — осведомился я. Не успел я это сказать, как с места поднялся пожилой кучер с черной бородой и самой злодейской рожей и сказал: — Потому, сударь, что мы люди бывалые и в ад приехали на конях, как господа. Тут вмешался черт: — А почему ты ничего не говоришь о своих тайных проделках, о греховных деяниях, которые ты прикрывав, а также про то, как ты бессовестно лгал, занимаясь своим низким делом? — Это мое-то дело низкое? — возмутился один из кучеров (он в свое время служил у некоего кабальеро и надеялся, что тот еще вызволит его из ада). За последние десять лет не было на свете более почетного занятия, чем наше. Случалось даже, что нас в кольчуги и пастушьи куртки обряжали или еще в широкое платье с пелеринами наподобие отложных воротников у священников. Ибо мы были все равно что исповедники, чужих грехов знали куда больше, чем они. В самом деле, как ухитрилась бы загубить свою душу иная тихоня, все время сидящая в своем углу, если бы какой-нибудь хитрец не соблазнил ее покрасоваться в карете. Конечно, попадаются мнимо добродетельные особы, которые под предлогом, что едут в церковь, отправляются на свидание пешком, но уж те, кто задергивает занавески и откидывается на задние сиденья, наверняка дают обильную пищу дьяволу. Сдается мне, нынче все женщины променяли свое целомудрие на дары — одаренных теперь не сочтешь, а вот о целомудрии что-то не слышно. — Ну вот, — воскликнул черт, — прорвало моего кучеришку, теперь ему на десять лет хватит. — А с чего бы мне молчать, — огрызнулся тот, — когда вы обращаетесь с нами черт знает как, вместо того чтобы ценить нас и холить? Мы же доставляем вам добычу вашу в преисподнюю не побитую, не порченую, не каких-либо там хромых и колченогих, не голь перекатную, как вечно нищие дворяне, а народ раздушенный, холеный, опрятный, передвигающийся не иначе как в каретах. Оказывай мы такую услугу другим, они бы бог знает как нас ценили, а тут мне говорят, что все это мне поделом, так как я дешево возил, в речах учтив был и в рот хмельного не брал (остальные кучера по сравнению с этими питухами были просто лягушками!) или потому, что паралитиков слушать мессу возил, больных — к причастию, а монашек — к ним в монастырь! Никто не докажет, что в эту карету входил кто-либо с чистыми помыслами. Дело кончалось тем, что всякий жених перед свадьбой осведомлялся, не побывала ли его невеста в моей карете, ибо это было бы верным доказательством ее развращенности. И, несмотря на это, вы так со мной рассчитываетесь? — Пошел вон! — крикнул другой черт, левша и мулат. Он крепко поддал ему, и кучера замолчали. Вонь, исходившая от возниц, заставила меня поспешить дальше. Я добрался до какого-то сводчатого помещения, где было так холодно, что я стал дрожать и стучать зубами. Удивленный студеностью ада, я спросил, куда я попал. Ответить мне взялся дряхлый и кривоногий бес с петушиными шпорами, кожа которого была покрыта цыпками и трещинами. — Холод сей проистекает оттого, — сказал он, — что в этом месте собраны шуты, гаеры, жонглеры и фигляры — все дураки дураками, у которых — уши, ясное дело, холодные. Таких на свете несть числа и еще столько же; их всех загнали сюда, ибо если бы они разбрелись по преисподней, то холодом своим умерили бы язвительность адского пламени. Я попросил разрешения поглядеть на них, на что последовало согласие, и, дрожа от стужи, приблизился к самому леденящему сброду, который мне когда-либо доводилось видеть. Одной вещи при этом никто не поверит: они изводили друг друга шутками, в которых упражнялись на этом свете. Среди шутов я заметил много лиц, которых почитал почтенными. Я осведомился, почему они попали сюда, и черт мне ответил, что это были льстецы, а следовательно, и заправские шуты, в которых шутовство это крепко въелось. Я полюбопытствовал узнать, за что осуждаются пошляки и как их казнят. — Многие люди осуждаются на вечные муки, — ответил мне черт, — за то, что впали в смертный грех уныния. Они же, наоборот, осуждены за то, что не унывали или делали вид, что не унывают, и шутовством своим погружали в уныние других. Это все народ, который является к нам без предупреждения на готовый стол и постеленную кровать, словно в собственный дом. Отчасти они нам и сподручны, ибо, как известно, они и себя, и других способны начисто извести, а это облегчает нам работу. При жизни большая их часть уже несет на себе отметину ада, ибо тот, кто не давал вырывать себе зубы за деньги, тот уж непременно позволял гасить свечи о собственную задницу или выщипывать брови, и когда здесь мы их мучаем, многим это оказывается делом уже знакомым — вся разница в том, что они денег не зарабатывают. Видишь вон того, продолжал черт, — при жизни он был дураком-проповедником и теперь попал к шутам, ибо делал все, чтобы понравиться слушателям; а вот этот был судьей и ради красного словца готов был пренебречь правосудием, и если не толковал законы вкривь, то уж вкось их толковал обязательно. Ну, а этот был не в меру услужливым супругом, он определен к шутам, ибо, для того чтобы доставить всем удовольствие, продавал то, которое ему доставляла собственная жена, получая от нее свой суточный паек не натурой, а деньгами. А вот эта женщина, хоть и из благородных, была превеликой фокусницей и угодила к гаерам, ибо, для того чтобы всем угодить, готовила из себя блюдо на все вкусы. Короче говоря, в общество шутов попадают представители всех сословий, и потому-то их такое множество: да и, если хорошенько поразмыслить, разве не все вы в конечном счете шуты, ибо только и знаете, что потешаетесь друг над другом, и у вас это, как я уже сказал, природное свойство и лишь у немногих — ремесло. Кроме этих, есть у нас шуты увядшие и осыпавшиеся и шуты, забытые при жатве, так сказать, колоски. Первые по двое или в одиночку слоняются по домам знати, а колоски — те фиглярничают понемножку по деревням, и уж о последних могу вас заверить, что если бы они не жаловали к нам, мы бы ничего не предпринимали, чтобы их увидеть. В это время внутри помещения раздался шумок, и черт поспешил узнать, что случилось. Оставшись один, я направился в какое-то место за загородкой, где нестерпимо воняло клопами. „Раз несет клопами, — сказал я себе, — готов побиться об заклад, что тут живут сапожники“. Так и оказалось, ибо я тотчас услышал стук колодок и приметил сапожные ножи. Я зажал нос и сунул голову в подобие свинарника, где они были собраны. Оказалось, что там их великое число. Сторож их сказал мне: — Это те, кто явился сюда в природном виде, кожи не пряча. Ежели другие попадают в ад на собственных подошвах, этих влекут сюда и свои, и чужие, поэтому-то они так легки на подъем. Здесь я должен заверить читателя, что в аду не увидишь ни единого дерева, ни большого, ни малого, и солгал Вергилий, говоря, что там, где находятся любовники, растут мирты, ибо никакого признака рощи я здесь не обнаружил и единственные признаки древесности наличествовали в буксе сапожных колодок, ибо другое дерево здесь в ход не идет. Всех этих сапожников тянуло на блев из-за того, что двери в их помещение подпирали пирожники, которых двум тысячам чертей не удавалось утрамбовать в находившуюся по смежности силосную яму. — Печальная наша участь, — горестно вздохнул один, — мы осуждаем себя на вечные муки за грех плоти, а баб не знавали, и не с мясом дело имели, а все больше с костями! Они все горько плакались, пока их не прервал черт, воскликнув: — Мошенники, нет никого, кто бы заслуживал ада больше вашего! Ведь вы заставляли людей жрать всякое дерьмо и пальцами сморкались в еду, полагая, верно, что сопли ваши сходят за сироп. Сколько желудков принялось бы лаять, если бы воскресить всех собак, которых вы их заставили переварить! Сколько раз сходила за коринку жадная муха, увязшая в тесте ваших пирогов, и сколько раз именно она оказывалась единственной начинкой в пирожках, которые вы продавали своим злосчастным покупателям! Сколько зубов и сколько желудков вы прокатили верхом, заставляя их владельцев поедать целых коней! И после всего этого вы имеете еще наглость жаловаться, вы, которые были осуждены еще во чреве матери! А что сказать про ваши горячие блюда? Да только то, что их можно было бы отправить на горячее поле. Итак, будьте прокляты, страдайте и помалкивайте, ибо хуже приходится тем, кто должен вас мучить, чем вам от вынесения этих мук. Ну а вы, — обратился он ко мне, — проходите, нам и без вас дела хватает. Я покинул пирожников и поднялся на косогор, на вершине которого направо и налево от меня пылали в вечном пламени какие-то люди. Огонь разводили черти, которые оживляли его с помощью не мехов, а стукачей, ибо способность дуть на ближних была у последних ни с чем не сравнимой. Оказывается, и на том свете они не бросают своего ремесла и по-прежнему являются раздувателями слонов из мух, тлетворным дыханием судилищ и вонючим духом палача, равно как и науськиватели их — проклятые альгуасилы. Всякий раз, как огонь разгорался ярче, истязуемые начинали истошно вопить. Один из них кричал: — Я при каждой сделке торговал честно, всякий раз продавал по-праведному, чего же меня преследуют? „Всякий раз продавал по праведнику“, — послышалось мне. „Ну, этот почище Иуды будет“, — сказал я про себя. Движимый любопытством, я направился к нему, чтобы посмотреть, смахивает ли он на изображения предателя и черная у него или рыжая борода, и неожиданно признал в нем знакомого купца, незадолго до этого умершего. — Как, и вы тут? — воскликнул я. — Как вам это нравится? Не лучше ли было бы иметь поменьше добра и не томиться здесь? На это один из мучителей воскликнул: — Эти жулики думали, что все обстоит очень просто и аршином своим они могут добиться того же, что жезлом божьим добился Моисей. Из камня-де у них забьет источник изобилья. Великими мастерами были они обманывать, ну и дюйм за дюймом, вершок за вершком недомера дотянулись до ада. Впрочем, кто мог сомневаться, что темень в их лавках (весьма пригодная для их темных дел) не приведет их во тьму кромешную преисподней. Ох, — воскликнул он с превеликой досадой, — и народ же это был! С богом хотел сравняться! Как и он меры не иметь. Но тот, что все видит, оторвал их от неги их атласов, ласковых, как южное небо, и вверг в грозовые тучи ада, где терзает их своими молниями. И если хочешь окончательно просветиться, знай, что, поскольку этот народ вместе с ювелирами и торговцами всякими булавками и лентами лишь потворствует безрассудству людскому, все эти люди в одночасье оказались бы нищими, если бы господь бог пожелал, чтобы мир в одно прекрасное утро проснулся разумным и ему стало ясно, что, покупая алмазы, жемчуга, золото и различные шелка, он тратит деньги на бесполезные и излишние редкости, а не на нужное и полезное. И знайте, что всего дороже покупается на земле то, что меньше всего стоит, а именно — возможность чваниться. А эти купцы суть те, кто питает ваши похоти и распутства. Вид у этого черта был такой, будто он никогда не закончит своей рацеи, поэтому я продолжал свой путь, приведенный в изумление громким хохотом, который до меня донесся. Услышать смех в аду — вещь необычная, и я загорелся нетерпением узнать его причину. — Что это такое? — воскликнул я. И вижу, стоят на возвышении два человека, прекрасно одетых, с чулками на завязках, и горланят. На одном плащ и шапочка, манжеты как воротник, а воротник как штаны — все в кружевах; на другом пелерина, и в руках у него пергаментный свиток. Всякий раз, как они произносили хоть слово, семь или восемь чертей, стоявших с ними рядом, покатывались со смеху, что приводило кавалеров в крайнее раздражение. Я подошел поближе, дабы расслышать их речи, и вот что дошло до меня из уст мужчины с пергаментом, который, как оказалось, был идальго: — Раз мой отец звался так-то и так-то, и я внук Эстебана такого-то и такого-то, и в моем роду было тринадцать доблестнейших военачальников, а со стороны матери доньи Родриги я происхожу от пяти ученейших мужей, — как же могли меня осудить? Все это записано в сей грамоте, я ни от кого не завишу и податей платить не обязан. — Не хочешь расплачиваться деньгами, расплатишься хребтиной, — вставил черт и тут же хватил его несколько раз по спине так, что тот полетел вниз под горку, и тут же добавил: — Пора бы вам проникнуться мыслью, что тот, кто происходит от Сида, Бернардо и Гоффредо и не может сравняться с ними в доблести, а, наоборот, исполнен пороков, как вы, сводит на нет всю славу своего рода, а не является ее наследником. Кровь у всех, дворянчик мой любезный, одинаково алая! Жизнью своей уподобьтесь вашим предкам, и я тогда поверю, что вы происходите от ученого, когда вы сами станете им или' будете стремиться им сделаться, а иначе все ваше благородство будет лишь недолгим обманом, который раскроется вместе с вашей смертью. Ибо в канцелярии преисподней всякий пергамент коробится и грамоты становятся жертвами огня. Благородным в жизни может считаться лишь тот, кто на самом деле благороден, и добродетель — единственная грамота, к которой мы здесь питаем уважение, ибо, даже если человек произошел от предков низких и безвестных, но руководствовался в жизни божескими законами, он становится достойным подражания, превращается в дворянина и его можно считать основателем рода. Нас здесь смех разбирает при виде того, как вы оскорбляете деревенских жителей, мавров и евреев, как если бы они не обладали добродетелями, которыми пренебрегаете вы. Три вещи делают вас смешными в глазах людей: первая — дворянство, вторая — гонор и третья — бахвальство, ибо каждому ясно, что для вас достаточно того, что ваши предки обладали добродетелью и благородством, чтобы утверждать, что и вы ими обладаете, между тем как вы всего лишь бесполезное порождение земли. Сыну хлебопашца удается приобрести великую ученость; сельский житель, потративший много сил на полезные науки, становится архиепископом, а кабальеро, происходящий от Цезаря, но тратящий свое время не на битвы и на победы, а на игры и распутство, смеет утверждать, что не следовало бы давать митру тому, кто не происходит от порядочных родителей, как будто им, а не ему предстояло выполнить возложенные на него обязанности. Они хотят (что за слепота!), чтобы им, порочным, зачтена была чужая добродетель, проявившаяся чуть ли не триста тысяч лет назад и ныне почти забытая, и не желают, чтобы бедный был прославлен за собственную. Словно червь подточил изнутри идальго, когда он услышал эту отповедь, а стоявший с ним рядом кабальеро погрузился в грустные мысли, теребя свой плоеный воротник и разрезы своих штанов. — Что мне сказать о вашем гоноре? То, что это величайший тиран, самый вредоносный и приносящий всего более огорчений. Бедный кабальеро умирает с голоду, у него не хватает денег, чтобы одеться, он ходит рваный и латаный-перелатаный или превращается в разбойника. Денег просить он не может, ибо это оскорбило бы его честь, служить не хочет, ибо это бесчестно. Все, к чему стремятся и чего добиваются люди, делается ради чести. Чего только не губит ложно понятое чувство чести! А если всмотреться, чем, в сущности, является эта мифическая честь, видишь, что она ничто. Из-за чести тот, кому охота была бы пойти туда-то и туда-то поесть, не решается это сделать. Чести ради вдовы умирают в четырех стенах, а девица проводит тридцать лет замужем сама за собой, не зная, ни что такое мужчина, ни что такое радости жизни. Блюдя свою честь, замужняя не дает воли своему желанию, когда оно заявляет о себе. Ради чести люди переплывают моря. Ради чести люди убивают друг друга. Ради чести все тратят больше того, что имеют. А посему честь есть не что иное, как безрассудство плоти и духа, ибо у одних она отнимает радости, а у других покой. И чтобы вы, люди, с совершенной ясностью уразумели, какие вы несчастные и как непрочно все то, чем вы так дорожите, поймите, что из того, что вы больше всего цените, а именно чести, жизни и имущества, честь ваша висит на волоске бабьего срама, жизнь в руках лекарей, а имущество зависит от росчерка пера какого-то писаришки. „Итак, разуверьтесь в своих заблуждениях, смертные, — сказал я про себя, — уразумейте, что это ад, где, для того чтобы терзать людей горестными речами, им говорят истины!“ Тут черт снова принялся развивать свою мысль. — А бахвальство? Что может быть смехотворнее! Нет на свете иных добродетелей, как человеколюбие (которым побеждается лютость своя и чужая) и твердость мучеников. Всякое иное мужество — показное. Ведь то, что делают люди, что они сделали, воспитав великое множество доблестных военачальников, проявивших себя храбрецами на войне, они сделали не для того, чтобы прославиться, а из страха; ибо всякий, сражающийся на своей земле, защищая ее от врага, делает это из страха перед еще большим злом, поскольку он опасается плена или смерти, а идущий завоевывать тех, кто сидит у себя дома, порою совершает это из боязни, как бы тот не напал на него первым. Те же, кто не имеет этого намерения, побуждаемы бывают алчностью. Ничего себе доблестные воины! Грабители чужого золота и нарушители спокойствия других народов, которым господь положил в качестве ограды от нашего честолюбия глубокие моря и высокие горы. Человек убивает другого, движимый чаще всего гневом, слепой страстью, а иной раз и страхом, как бы не быть убитым самому. — И вы, люди, понимающие все шиворот-навыворот, называете глупцом всякого, кто не бунтует, не буянит и не сквернословит; умным — того, кто злобен, любит скандалить и нарушать порядок; смельчаком слывет у вас тот, кто не дает людям покоя, а трусом — кто благодаря хорошим манерам избегает положений, при которых к нему могли бы проявить неучтивость. А между тем это как раз те люди, в которых ни один порок не может найти благоприятной почвы. — Черт подери! — воскликнул я. — Речи этого черта стоят больше, чем все капиталы, что у меня за душой! Тут тот, на котором были чулки с завязками, сказал с глубокой печалью в голосе: — Все это верно, если речь идет об этом дворянине; но, клянусь честью кабальеро, при чем тут я? — Слово „кабальеро“ он растянул по крайней мере на три четверти часа. — Расценивать так меня, во-первых, неверно и, во-вторых, неучтиво. Как будто все люди одним миром мазаны! Слева эти вызвали у чертей раскатистый хохот. Один из них немедленно подошел к нему и попросил его успокоиться и сказать, в чем он нуждается и что его более всего огорчает, ибо с ним хотели бы обойтись так, как он этого заслуживает. Тот, не долго думая, ответил: — Премного вам обязан. Не могли бы вы дать мне доску, чтобы отгладить мой воротник? Черти прыснули со смеху, а дворянин опять расстроился. Желая повидать в аду возможно больше разных разностей, я решил, что уже и так задержался здесь слишком долго, и пошел дальше. Не успел я отойти и нескольких шагов, как набрел на лужу, широкую что твое море и отменно грязную. Тут стоял такой гам, что у меня голова кругом пошла. Я спросил, куда я попал, и получил в ответ, что здесь отбывают наказание женщины, которые при жизни избрали себе должность дуэньи. Таким образом, я узнал, что особы эти на том свете превращаются в лягушек, ибо при жизни они, подобно лягушкам, способны были квакать без толку и без умолку, как это делают лягушки, сидя в своей вонючей тине, а поэтому в адские лягушки они угодили вполне справедливо, ибо дуэньи — ни рыба ни мясо, как и они. Меня очень позабавила мысль, что дуэньи теперь превратились в гадов, волей-неволей должны держать ноги раскорякой и что единственное достойное внимания расположено у них сейчас ниже пояса, поскольку лица их остались худыми, а шеи в морщинах. Я пошел дальше, оставив лужу по левую руку, и набрел на луг, где в адском пламени вцеплялись друг другу в бороды и оглашали воздух криками множество мужчин. Охраняли их шестеро стражей. Я обратился к одному из них с просьбой разъяснить мне, что это за старики и почему их здесь собрано такое количество. — А, это место отведено отцам, которые осуждают себя на вечные муки, чтобы оставить богатое наследство детям. Иначе его называют загоном дураков. — О, я несчастный! — воскликнул в это мгновение один из этих нежных родителей. — Всю-то жизнь я покоя не знал — не пил, не ел, все старался сколотить достойное наследство старшему сыну. Я даже для того, чтобы не тратить лишних денег, так и умер, не прибегнув к лекарю. И вот, не успел я испустить дух, как сынок мой уже утирал себе слезы моими денежками. И, вполне уверенный, что такой скаред, как я, мог только угодить в ад, он решил, что нет ни малейшего смысла служить мессы за упокой моей души, и в этом пошел наперекор моей последней воле. А тут господь бог в усугубление моего наказания дал мне возможность видеть, как мой недостойный сын расточает накопленное мною», и слышать, как он говорит: «Раз отец осудил себя на вечные муки, уж лучше бы он побольше взял себе на душу, а то стоит ли мучиться из-за таких пустяков?» — Вы, может быть, хотите убедиться, — вмешался один из чертей, — в справедливости поговорки, которая у вас так в ходу: «Счастлив сын, у которого отец в аду жарится»? Не успели слова эти донестись до слуха стариков, как они принялись выть и бить себя по лицу. Страшно было на них смотреть. Не будучи в состоянии вынести это зрелище, я прошел дальше. Дойдя до очень мрачной тюрьмы, я услышал великий лязг цепей и наручников, шипенье огня, удары и вопли. Я осведомился, кого здесь терзают, на что мне сказали, что тут помещаются все «кабызнали». — Что-то не понимаю, — сказал я, — о каких таких «кабызналах» идет речь. — А вот о каких, — ответили мне. — Все, кого вы здесь видите, — дураки. Жизнь они в свое время вели дурную, но сами этого не сознавали и по дурости своей осудили себя на вечные муки. А теперь только и слышишь от них: «Эх, кабы знал, ходил бы в церковь», «Эх, — кабы знал, смолчал бы», «Эх, кабы знал, помог бы бедняку», «Эх, кабы знал, непременно бы исповедовался». Я в ужасе устремился прочь от столь дурного и столь ослепленного общества, но угодил из огня да в полымя. Остановившись перед каким-то загоном, я спросил у находившегося при нем черта, кого он здесь казнит. — Тут разный народ, — ответил он мне. — Тут и те, кто говаривал: «Бог милостив», и «Кого когда-либо осуждало милосердие божье?», и «Господь не оставит». Я очень удивился и сказал ему: — Как это милосердие может кого-либо осуждать, когда это дело правосудия? Ты что-то брешешь, черт. — А ты, — произнес нечистик, — треплешь языком, как несмышленыши, ибо не знаешь, что половина по крайней мере попавшего сюда народа сидит именно из-за милосердия божьего. Ты только прикинь, как много таких, кто, упрекни их в каком-либо дурном поступке, не обратят на слова твои никакого внимания и будут только повторять: «Бог милостив и на пустяки не обращает внимания, ибо велико всепрощение его». И в то время как они, совершая преступления, ожидают помилования всевышнего, мы их ожидаем здесь. — Так что же, по-твоему, выходит, что на бога и на милость его нельзя рассчитывать? — Отнюдь, — ответили мне, — это значит лишь то, что он помогает добрым желаниям и награждает добрые дела и не терпит косненья в дурном. Люди сами вводят себя в обман, если думают, что милость божья способна покрыть их дурные поступки и действовать так, как им выгодно, а не так, как сообразно ее свойствам, ибо она чиста и безмерна для праведных и достойных ее, и кто более всего уповает на нее, менее всего нуждается в ее помощи. Не заслуживает милосердья божьего тот, кто, зная, сколь оно безгранично, заключает из этого, что бог может дать поблажку дурным его побуждениям, и не усматривает в нем целительного источника для души. Милость свою господь зачастую проявляет и ко многим недостойным ее, ибо люди собственными силами ничего не способны совершить, если не помогут им заслуги их и покровительство всевышнего. И самое большее, что может сделать человек, это стараться заслужить его. «О люди, — подумал я, — как часто забываете вы о самом главном и откладываете до последнего дня то, что намеревались сделать еще в самый первый! Если бы вы только знали, что приговор, которого вы так боитесь, уже произнесен над вами! Как поучительно было бы для многих взором и слухом впитать в себя все то, что творится в аду!» С этими словами я проследовал дальше и дошел до конюшни, где помещались красильщики. Они так мало отличались от чертей, а черти от них, что даже следователю было бы трудно установить, кто из них кто. Я спросил у одного мулата, лоб которого был так роскошно украшен рогами, что больше всего напоминал вешалку, где помещаются содомиты, старухи и рогоносцы. Он сказал: — Рогоносцы рассеяны по всему аду, ибо эта публика при жизни является чертями, так сказать, первой степени посвящения, — ибо уже в этой жизни им положено терпеть и носить свой роговой венец. Что касается содомитов и старух, мы не только ничего о них не знаем, но еще от всей души желали бы, чтобы и они о нас ничего не знали, ибо в случае первых это значило бы подвергать опасности наш тыл. По этой причине мы, черти, и носим хвосты, ибо там, где пахнет мужеложеством, необходимы хвосты-опахала. Старух мы не желаем иметь поблизости, ибо они и здесь нас донимают и изводят. Им недостаточно того, что они испытали при жизни, они являются сюда и преследуют нас своей любовью. Многие прибыли к нам седые и покрытые морщинами, без единого зуба во рту, но ни одной из них еще не наскучила жизнь. Самое забавное, что, кого бы вы ни спросили, в аду не окажется ни одной старухи. Та, у которой гноятся глаза и нет ни волос, ни зубов, но морщин зато хоть отбавляй, ибо зажилась она на свете, заверит нас, что волосы выпали у нее после болезни, что зубы испортились от сластей, что горб вырос от ушиба, и не признается в своей старости, даже если бы считала, что исповедью своей она вернет себе молодость. Рядом с красильщиками раздавались отдельные голоса каких-то несчастных, жаловавшихся на свою грустную судьбу. — Что это за народ? — спросил я. На это один из них ответил: — Злополучные, погибшие нежданной смертью. — Брешешь, — перебил его черт. — Ни один человек нежданно не гибнет. По легкомыслию или по неосторожности — другое дело. Но нежданно — нет. Как может нежданно умереть человек, видящий, что вся его жизнь есть путь в могилу и что смерть все время у него под боком? Всю жизнь вы ничего иного не видите, кроме похорон, мертвецов и гробницы. Ни о чем другом не толкуют с церковных кафедр и не говорят в книгах. Куда бы вы ни обратили взор, все напоминает вам о смерти. И сносившаяся одежда, и разрушающийся дом, и разваливающаяся стена — не говорят ли вам о ней? Даже сон, в который вы погружаетесь каждую ночь, не являет ли он вам образа смерти? Как же может оказаться такой человек, для которого смерть была бы неожиданностью? Все вокруг него только и напоминает ему о ней. Вы не имеете права называть себя погибшими нежданно, а лишь людьми, не верившими в то, что могут так погибнуть, хоть знали, что от смерти не защищена даже самая цветущая юность и что в одно и то же время, творя благо и зло, смерть является и матерью, и мачехой. В это время я повернул голову и увидел некое углубление, в котором души теснились как сельди в бочке. В то же мгновение до носа моего донесся весьма противный запах. — А это кто такие? — поинтересовался я. — Аптекари, — отозвался некий наказывавший их желтый и тощий судья. Ад они набили до отказу. Ну и народ! Меж тем как все прочие очищают, чтобы спастись, от греха свои души, аптекарь держит очистительные для того лишь, чтобы очищать чужие карманы, а это в рай ему дороги не открывает. Вот уж кто по праву может называться алхимиком со своим «Ars sacra»![8] Это не какой-нибудь Демокрит из Абдер, ни Авиценна, ни Гебар, ни Раймунд Ауллий, ибо если они и писали о том, как из различных металлов можно получить золото, сами они его не добывали, а если и добывали, то никто после них этим уменьем уже не обладал, между тем как эти аптекари делают золото из мутной воды, из палок, из мух, из дерьма, из пауков, из скорпионов и из жаб. Золото приносит им даже бумага, ибо деньги они дерут даже за обертку своих мазей. Выходит, что ради них одних господь вложил целительную силу в травы, камни и человеческие слова, ибо нет травы, какой бы вредной и ядовитой она ни была, которая не приносила бы им прибытка, включая крапиву и цикуту, и нет такого камня, из которого они не извлекали бы себе проку, даже из нетесаного булыжника, ибо с его помощью они растирают свои зелья. А что касается слов, то они у них всегда в предостаточном запасе, ибо покупателю они никогда ни в чем не отказывают, о чем бы их ни попросили, даже если этого снадобья у них нет, стоит им увидеть деньги, ибо вместо гвоздичного масла они отвешивают вам спермацету, и заказчик, таким образом, покупает лишь слова, а не то, что эти слова обозначают. Да и не аптекарями их, собственно говоря, надо было бы называть, а оружейниками, и лавки их не аптеками, а оружейными складами докторов, где врач выбирает кинжал грудных сиропов, палаш настоек, мушкет проклятого слабительного, употребляемого без меры, выписанного не вовремя и некстати. Там великий набор пищалей-мазей, тошнотворные аркебузы клизм и заряды свечей. Многие ищут в них спасения, но у тех, кто умирает, ничего уже, надо полагать, не остается на похороны. — Если хотите от души посмеяться, — сказали мне, — взгляните, кто сидит за ними, и увидите, какое наказание положено цирюльникам. Подымитесь для этого на два уступа, ибо они на этом холме. Я сделал, как — мне было сказано, и увидел (удивительное зрелище и справедливейшее наказание!), что брадобреи, за исключением рук, были все перевязаны веревками. Над головой у каждого висела гитара, а между ног лежала шахматная доска с шашками. Всякий раз, когда, влекомые природной страстью к пассакальям, они собирались побренчать, гитара улетала от них, а когда они обращали взоры вниз и готовились поддать какую-нибудь шашку, доска исчезала под землей. В этом и заключалось их наказание. Я так смеялся, что никак не мог от них оторваться. За одной из дверей стояло большое число людей, жаловавшихся на то, что на них не обращают ни малейшего внимания и даже не хотят их мучить. На это какой-то черт ответил, что они нисколько не уступают чертям, ибо не хуже чертей способны мучить других. — Кто это? — спросил я. Черт объяснил мне: — С вашего позволения, это все левши — народ, что все делает шиворот-навыворот, а потому и недоволен, что не находится вместе с остальными осужденными. Здесь мы никак понять не можем, люди они или что другое, ибо при жизни они только и знали, что причиняли досаду своим ближним, являясь дурным предзнаменованием. Встретиться с таким человеком, когда идешь куда-нибудь по делу, все равно что набрести на ворона или на сову. И да будет вам известно, что когда Сцевола сжег себе правую руку из-за того, что вместо Порсенны убил другого, он сделал это не для того, чтобы остаться одноруким, а потому, что хотел наказать себя еще более сурово. Он сказал: «Так вот, за то, что я ошибся, осужу себя остаться левшой», И когда за сопротивление правосудию кого-нибудь присуждают к отсечению правой руки, суть наказания не в том, что виновного оставляют с культей вместо кисти, а в том, что из него делают левшу. А когда в одном старинном романсе какой-то человек захотел бросить другому особенно сильное, язвительное и обидное проклятие, он воскликнул: Шуйца мавра пусть смертельный Нанесет тебе удар. Известно, что в день Страшного суда все те, кто осужден на вечные муки, будут поставлены ошую от господа. Да что говорить — народ этот сделан шиворот-навыворот, в толк не возьмешь, люди это или нет. Но тут меня знаками подозвал к себе черт, дав мне в то же время понять, что шуметь не следует. Я подошел к нему, он подвел меня к окну и сказал: — Ты только полюбуйся, что проделывают с собой уродины. И действительно, я увидел превеликое множество женщин, занятых кто чем: одни, вместо того чтобы штопать себе чулки, штопали себе лица, маскируя раны и шрамы; другие вообще переделывали себя заново, ибо ни теперешний рост их благодаря высоким каблукам, ни чернота бровей благодаря сурьме, ни цвет волос благодаря краске, ни тело благодаря платью, ни руки благодаря средствам, заставляющим слезать старую кожу, ни губы благодаря помаде уже не были теми, коими наделила их природа. Я увидел, как одни прикрывали плеши свои волосами, которые они могли назвать собственными лишь потому, что заплатили за них звонкой монетой. У других половина красоты лица находилась на туалете — в банках с румянами и притираниями. — На что только не способны бабы! — воскликнул один из чертей. Научились сиять, как солнце, не будучи светилами. Большинство их засыпает с одним лицом, а пробуждается с другим, спят с одними волосами, а встают с другими. Сколько раз вам начинало казаться, что вы спите с чужой женой, а на поверку оказывалось, что прелюбодеяние дальше оболочки не простиралось. Вы только посмотрите, как исследуют они свои лица в зеркале! Это те, кто осуждают на вечные муки себя за то, что лгут своей наружностью и кажутся красавицами, будучи уродами. Я был крайне удивлен, ибо никак не мог подумать, что подобный грех может повлечь за собой осуждение. Отвернувшись от них, я увидел мужчину, сидевшего одиноко на стуле. Его не терзали ни огонь, ни холод, ни черти, ни какая-либо другая ниспосланная на него напасть. Он испускал самые жалостные крики, которые мне только привелось услышать в аду, и готов был выплакать собственное сердце, которое так исстрадалось, что вот-вот должно было разорваться. «Царица небесная! — воскликнул я про себя. — С чего это убивается этот несчастный, когда никто его и пальцем-то не трогает?» А тот, что ни миг, удваивал свои стоны и вопли. — Послушай, — сказал я, — кто ты такой и на что ты жалуешься, коли никто тебя не донимает — ни огонь тебя не поджаривает, ни мороз тебя не леденит? — О-о-о, — простонал он, — нет горше наказания в аду, нежели мое; ты считаешь, что меня не терзают палачи? Как жестоко ты ошибаешься! Самые жестокие мучители сокрыты в собственной моей душе! Неужто ты не видишь? воскликнул он и стал зубами вгрызаться в свой стул и, корчась, кататься по земле. — Вот они, хладнокровно отмеряющие вечные муки за безмерные преступления! О, какими страшными демонами являетесь вы, сознание того добра, которое я мог совершить и не совершил, память о тех советах, какими я пренебрег, и о злодеяниях, в которых я повинен! Каким вечным упреком встаете вы передо мной! Как жестока карающая меня десница господня! Стоит вам оставить меня, как воображение мое принимается рисовать ту славу, которой я мог бы наслаждаться ценою гораздо меньших страданий, чем те, которые я испытываю сейчас. О разум мой, сколь прекрасным живописуешь ты небо, дабы нанести мне последний удар! Оставь меня хотя бы на мгновение. Неужто воля моя обречена ни на минуту не жить со мной в мире и согласии? О пришелец, если бы знал ты, какие три невидимые языка пламени и какие бестелесные истязатели терзают меня в трех способностях моей души — верить, надеяться и, любить! А когда их одолевает усталость, на смену является червь совести, голод которого невозможно насытить и который готов непрерывно точить мою душу, — я, каким ты меня видишь, являюсь вечно терзаемой жертвой его зубов. Тут он возвысил голос и продолжал: — Найдется ли во всей этой обители отчаяния душа, которая пожелала бы сменить сжирающий ее огонь и своих палачей на мои страдания? Вот так, о смертный, расплачиваются на том свете, кто обладал на земле знаниями, кто был начитан, владел даром слова и блистал умом, — они сами являются для себя и палачами, и застенком. И, охваченный еще более глубоким приступом отчаяния, он снова стал биться и корчиться в страшных муках. Я в страхе отступил от него, говоря себе: «Вот куда приводят и знания, и разум, если их превратно используют. Меня давеча удивило, что он плачет, хотя никто его не трогает, а между тем в груди этого человека таился самый истинный ад». Произнося эти слова, я добрался до обширного поля, где в разных местах подвергалось разнообразным мучениям множество людей. Там я увидел несколько проезжавших повозок, на них были души, коих терзали раскаленными клешнями. Перед повозками шествовали глашатаи. Я прислушался к тому, что провозглашал один из них, и вот что я услышал: — Сих людей господь велел наказать за возмутительное поведение и за то, что они служили дурным примером ближним. Повозки передвигались от одной кучки осужденных к другой, и каждая из них приобщала возмутителей к своим мукам, поскольку они дурным примером способствовали их гибели. Об этих людях, вводивших других в соблазн, и сказал господь, что лучше бы было им никогда не рождаться. Изрядно рассмешили меня несколько кабатчиков, которым под честное слово разрешено было свободно бродить по всему аду, причем сколько их здесь ни было, все это слово соблюдали. У меня разгорелось любопытство узнать, почему это их одних пускают гулять беспрепятственно. — Мы даже ворота свои оставляем открытыми, государь мой, — сказал один черт, — у нас нет ни малейшего основания опасаться, что из ада сбегут люди, которые делали на земле все возможное, чтобы в него попасть. А кроме всего прочего, кабатчики, переселенные сюда, через три месяца становятся такими же чертями, что и мы. Мы только следим за тем, чтобы они не приближались к адскому пламени других грешников, ибо они, чего доброго, могли бы плеснуть туда воды. Но если вы хотите посмотреть на нечто достопримечательное, поднимитесь на этот холм: в самой глубокой части ада вы увидите Иуду-предателя собственной персоной вместе с окаянной породой проклятых кладовщиков. Я последовал его совету и увидел Иуду (что меня крайне обрадовало), окруженного своими последователями и подражателями его деяний. Затрудняюсь сказать, был ли он рыжебород, как его изображают испанцы, или чернобород, как живописуют его другие народы, дабы сделать из него испанца, ибо мне лично он показался каплуном. Ничего другого и не могло быть, ибо вряд ли столь гнусные склонности и столь двуличная душа могли оказаться в ком-либо ином, как не в существе, которое (будучи каплуном) было ни женщиной, ни мужчиной. У кого, как не у каплуна, хватило бы бесстыдства поцеловать Христа, чтобы продать его? И кто, как не каплун, должен был понести наказание за то, что оказался с тугой мошной? И кто, как не каплун, мог выказать себя столь малодушным, что удавился, не вспомнив о том, что милосердие господне безгранично? Я крепко верю всему тому, что провозглашает католическая церковь, но в аду Иуда мне показался вне всяких сомнений каплуном. То же скажу и о чертях — все они каплуны: бороды у них не растут, а кожа покрыта морщинами. Впрочем, допускаю мысль, что безбороды они потому, что опалены, а все в морщинах оттого, что в аду им очень жарко. И, верно, так оно и сеть, ибо не видел я у них ни бровей, ни ресниц, и все они были плешивы. Иуда, впрочем, был очень рад тому, что кладовщики, все, сколько их ни на есть, приходят его развлекать и ублажать (ибо лишь весьма немногие из них, как мне говорили, бросили ему подражать). Я вгляделся в них попристальнее и сделал несколько шагов в сторону Иуды, Тут я увидел, что наказание кладовщиков было сходно с тем, которое было определено Титию, чьи внутренности должен был пожирать коршун: в этом случае их тоже клевали какие-то две хищные птицы. Черт при этом произносил громким голосом: — За хищения, хищникам на угощение. Сей время от времени провозглашаемый приговор приводил всех в содрогание. Иуда же мучился при мысли о своих тридцати сребрениках. Подле себя он держал сосуд. Я не стерпел, подошел к нему и сказал: — Как это хватило у тебя совести, гнуснейший меж всеми предатель, продать учителя своего, господа и бога застоль ничтожные деньги? — А вам-то что жаловаться? — отозвался Иуда. — Я для вас высшее благо. Ведь это предательство оказалось для вас началом и основой вашего спасения. Жаловаться больше пристало мне, вот кому круто приходится! Нашлись даже еретики, воздававшие мне божеские почести, ибо при моем содействии было создано лекарство, избавляющее вас от гибели. Впрочем, не думайте, что иуд только и есть, что я. После смерти Христа появилось их великое число много хуже моего и куда более неблагодарных, ибо они не только продают Христа, но и покупают, и плетьми полосуют, и распинают его, и, что всего хуже, не чувствуя благодарности к нему за его жизнь, страдания, кончину и воскресение, оскорбляют и гонят его, именуя себя его чадами, в то время как я продал его до кончины его как апостол и казначей. Свидетелем сему может быть сей сосуд с благовониями, принадлежавший некогда Магдалине; я хотел продать его, деньги раздать бедным, и теперь одно из самых жестоких для меня наказаний — это видеть, как то, что должно было пойти на пропитание неимущих, продается и расточается, ибо тогда я единственно стремился к тому, чтобы получить побольше денег, и в конце концов, желая разом покончить со всем этим делом, я продал господа моего, у которого эти благовония хранились, и таким образом помог большему числу несчастных, чем даже имел в виду. — Ворюга! — воскликнул я, не в силах больше себя сдержать. — Если, увидев Магдалину у ног Христа, ты возжелал обогатиться, что же не собрал ты жемчужины бесчисленных слез, пролитых ею, и не насытил алчности своей златыми нитями волос, что она вырывала из своей головы, вместо того чтобы низкой аптекарской своей душонкой возжелать получить благовонное миро ее? Но одну вещь я хочу узнать от тебя: с какой стати тебя всегда изображают в сапогах, и даже выражение такое есть — Иудины сапоги? — Это не потому, что я их когда-либо носил, — ответил он, — но этим, очевидно, хотели сказать, что я все время был на пути в ад, да к тому же был еще и казначеем. И так и следует всегда изображать моих собратьев. Вот истинная причина, а не та, которую вздумали приписать этому другие, полагая, что если я ношу сапоги, то обязательно должен быть португальцем. Это ложь, ибо я родился в… (К сожалению, я запамятовал место, которое он назвал, Калабрия ли то была или другое какое.) И обрати еще внимание на то, что я единственный кладовщик, которого осудили за продажу, ибо все прочие (за малыми исключениями) влипают за покупки. А в том, что, как ты говоришь, я проклятый предатель, выдавший Христа за ничтожные деньги, ты совершенно прав, но иначе я поступить не мог, если договаривался с такими скупердяями, как евреи. Если бы я потребовал с них хоть на один сребреник больше, они бы у меня Христа не взяли. И поскольку ты не можешь прийти в себя от удивления и все еще глубоко убежден, что я наихудшее существо на свете, загляни пониже, и ты увидишь, что великое множество людей куда хуже моего. Ступай, сказал он, — довольно нам разговаривать, я их нисколько не затмеваю. — Ты прав, — сказал я. Я направился туда, куда мне указали, и встретил по дороге множество чертей, вооруженных палками и копьями, которые выталкивали из ада хорошеньких женщин, дурных духовников и бесчестных адвокатов. Я спросил, с какой стати их одних выгоняют из ада, на что один из чертей сказал, что они немало способствуют приумножению адского населения: дамочки — благодаря своим личикам и обманчивой красе; духовники — благодаря продаже отпущений, а адвокаты — благодаря своим внушающим доверие лицам и дурным советам. И выгоняют их исключительно для того, чтобы они привлекали в преисподнюю возможно больше народа. Однако самым запутанным случаем и неразрешимым казусом, с которым мне довелось столкнуться в аду, был вопрос, поднятый одной особой, осужденной вместе с другими продажными женщинами. Стоя перед кучкой воров, она возмущалась. — Скажите на милость, государь мой, — обратилась она ко мне, — как вообще можно расценивать поступки человеческие? Вот воры, к примеру сказать, отправляются в ад за то, что берут чужое, а женщина попадает туда же за свое кровное. Если справедливо давать каждому свое, а мы это делаем, то за что, спрашивается, нас осуждают. Я не стал ее слушать и спросил, поскольку кто-то из чертей упомянул о ворах, где я могу увидеть писцов. Быть не может, чтобы в аду не оказалось ни одного, хоть никто из них мне не попался на пути. На это один из чертей заметил: — Полагаю, что вы так ни с одним из них и не встретитесь. — Так что же с ними делается? Спасаются они все, что ли? — Нет, — ответили мне. — Просто они здесь уже не ходят пешком, а носятся по воздуху, пользуясь своими перьями. И то, что на пути к погибели вам не попалось ни одного, отнюдь не значит, что сюда их не попадает бесчисленное множество, а только то, что попадают они сюда с такой стремительностью, что пуститься в путь, долететь и влететь занимает у них не более мгновения (такие уж у них перья). Вот почему они вам и не попались на пути. — Как же их тут не видно? — воскликнул я. — Видно, как же не видно, — успокоил меня черт, — только их здесь не писцами называют, а котами. И чтобы у вас не осталось ни малейшего сомнения в том, что их здесь предостаточно, осмотритесь: ад, как вы видите, помещение громаднейшее, древнее, грязное и развалющее, а ни единой мышки вы в нем не найдете, так как они их всех истребили. — А как обстоит дело с дурными альгуасилами? Неужто их у вас нет? — Ни единого, — ответил бес. — Быть не может, — возмутился я, — а если среди множества порядочных попадаются злодеи, достойные осуждения? — Повторяю, что в аду их нет, потому что в каждом дурном альгуасиле, даже если он еще не умер, уже сидит ад со всеми его чертями. Так что не он сидит в аду, а ад в нем. Понятно? Я перекрестился и произнес: — Правильно вы делаете, черти, что так альгуасилов недолюбливаете. — А как же может быть иначе? — отозвался бес. — Если в других альгуасилов вселяются бесы, как нам не бояться, чтобы они сюда не заявились и не отняли у нас нашу работу — карать души, а то Люцифер возьмет да и уволит нас, а их заберет заместо нас на службу. Глубже вдаваться в этот предмет мне не захотелось, и я пошел дальше. Сквозь решетку я увидел приятнейший клочок земли, наполненный душами, — из коих одни молча, а другие заливаясь слезами, всем видом своим выражали глубочайшую скорбь. Мне сказали, что место это отведено влюбленным. Я испустил скорбный стон, убедившись, что и за гробом души продолжают жалостно вздыхать. Одни вторили друг другу в изъявлении чувств и терзались от приступов ревности. О, сколь многие из них сваливали вину своей погибели на собственные желания, сила коих лживо живописала им красоту любезных им существ! Большинство их было осуждено за аядумство, как мне сказал один из чертей. — Что это за штука аядумство, — спросил я, — и что это за разновидность греха? Черт расхохотался и ответил: — Заключается она в том, что люди доверяют обманчивой внешности, а потом неизменно говорят: «А я думал, что это меня ни к чему не обяжет», «А я думал, что это не заставит меня влюбиться», «А я думал, что она отдастся мне и будет всегда моей», «А я думал, что мне не придется ревновать и драться с соперником на дуэли», «А я думал, что она удовлетворится мною одним», «А я думал, что она меня боготворит», — и таким вот образом все влюбленные, угодившие в ад, оказались здесь за то, что они что-то воображали. Все это люди, самые лютые муки которых заключаются в их раскаянии и которые меньше всего знают себя. Посреди них стоял Амур, покрытый чесоткой, со свитком, на котором было начертано: — Стишки, — заметил я. — Верно, и поэты здесь поблизости водятся. И тут, повернувшись в сторону, я увидел до ста тысяч их, сидящих в огромной клетке, которую в аду называют домом умалишенных. Я принялся их внимательно разглядывать, и тут один из них, кивая в сторону женщин, сострил: — Эти прекрасные дамы сделались наполовину камеристками у мужчин, ибо хотя не одевают их, зато с успехом раздевают. — Что, и здесь продолжают острословить? — воскликнул я. — Огнеупорные же у вас башки! В это мгновение один из них, обремененный кандалами и содержавшийся с большей строгостью, чем все остальные, сказал: — Дай господи, чтобы в таком же положении, что и я, оказался тот, кто изобрел рифмы! — Что за потешное безумство! — воскликнул я. — Даже здесь вы не бросаете его и продолжаете находить в нем вкус. Ну и ну! Тут со мной согласился черт: — Это такой народ, что воспевает свои грехи, вместо того чтобы их оплакивать, как другие. Когда они с кем-нибудь сходятся, они красоток своих превращают в пастушек или мавританок, дабы грех их не так бросался в глаза, и воспевают свою страсть в каком-нибудь романсе во вкусе толпы. Если они влюбляются в какую-нибудь даму, самое большее, что они ей дарят, — это сонет или несколько октав, а если сходятся с ней и бросают ее, самое малое, что от них можно ожидать, — это сатиру. Немногого стоят изумрудные луга, золотые волосы, перлы, рождающиеся на заре, хрустальные источники и т. д., если подо все это не займешь денег себе на рубашку. Даже талант их не может служить залогом у ростовщика! Про этих людей не скажешь, какую религию они исповедуют. По имени они христиане, души у них как у еретиков, мысли как у арабов, а речи как у язычников. «Если я дольше здесь задержусь, — произнес я про себя, — мне, верно, придется услышать какую-нибудь неприятность», Посему я оставил их и пошел дальше в надежде увидеть тех, кто не знал, что можно и чего нельзя просить у господа. Боже, какие жестокие страдания были написаны у них на лицах! Как жалостно они рыдали! У всех у них языки были осуждены на вечное заточение и обречены на молчание. И вот какие жестокие слова порицания должны были они выслушивать из хриплой глотки дьявола: — О кривые души, приникшие к земле, что с алчными молитвами и с предложением низменных сделок дерзали обращаться к всевышнему и просить у него таких вещей, что, из страха, как бы другой не услышал, вы решались называть их в храмах, лишь прильнув к священным изваяниям, как могли вы это делать? Неужто в большем страхе держали вас смертные, чем сам господь вседержитель? Как страшны и жалки были вы, когда, забившись в угол церкви, трепеща от боязни, что вас подслушают, вы лепетали свою молитву, зорко следя за тем, чтобы ни одна просьба не покидала ваших уст, не будучи сопровождаема обещанием даров! «Господи, сделай так, чтобы умер мой отец и я унаследовал его имущество; возьми в царство свое старшего моего брата и обеспечь за мной владение майоратом; дай найти мне золотую жилу под ногами моими; да будет благосклонен ко мне король, и да увижу я себя осыпанным его милостями!» И смотрите, до чего доходило ваше бесстыдство, если вы осмеливались говорить: «Господи, сделай это, ибо, если ты выполнишь мое желание, я обещаю тебе выдать замуж двух сироток, одеть шесть нищих и дать деньги на украшение твоего алтаря». Сколь велика слепота человека — обещать дары тому, кто и без того владеет всем! Вы испрашивали в качестве милости у господа то, что обычно он дает в наказание. А если он и выполняет ваше желание, тяжким грузом в час вашей смерти ложится на вас то, что вы воспользовались этим благом, а если он не выполняет его, уже одно то, что вы могли взлелеять такую мечту, преследует вас при жизни. И так по дикому неразумию своему вы обречены на вечные жалобы. А если вам случалось разбогатеть благодаря обету-, много ли обещаний вы своих сдержали? Какая буря не обогащает святых угодников обещаниями? И какой следующий за нею благоприятный ветерок не лишает их, по забывчивости, обещанных им служб с колокольным звоном? Сколько драгоценных даров было обещано церквам пред страшным ликом гибели? А сколько этих обещаний погибло, едва обещавший вошел в гавань самого храма? Все ваши дары вызваны необходимостью, а не набожностью. Спрашивали ли вы у господа бога то, что просить у него надлежит, — мир душевный, умножение благодати, милостей и вдохновения свыше? Нет, конечно. Вы даже не знаете, на что нужны они и что они собою представляют, вы не знаете, что единственные жертвы, дары и приношения, которые господь принимает от вас, суть чистая совесть, смирение духа и горячая любовь к ближнему, и если все это сопровождается покаянными слезами — это единственные деньги, которые даже бог (если это возможно) алчет от вас получить. Господу угодно, чтобы вы воспоминали о нем для вашего же блага: а поскольку, кроме как в беде, вы не вспоминаете о нем, он и насылает на вас беды, чтобы вы о нем не забывали. Так подумайте, безумные просители, сколь недолговечны были блага, коих вы назойливо добивались у него. Сколь быстро они покинули вас и, неблагодарные, бросили вас на самом последнем переходе вашей жизни! Не видите разве, что чада ваши еще не потратили ни реала вашего наследства на добрые дела и заявляют, что вам от этого ни холодно, ни жарко не будет, поелику, по их словам, вы не преминули бы творить их при жизни, будь вам от этого хоть какой-либо прок? И вымаливаете вы у бога такое, что порой он исполняет желание ваше с единственной целью — наказать ваше бесстыдство. И в превеликой мудрости своей, обучив вас в молитве господней тому, что обращаться к нему с просьбой невозбранно, он вместе с тем предвидел опасность, заключенную для вас в возможности просить, а потому и указал вам в молитве сей, за чем вы можете обращаться к господу вашему, но мало кто из вас уразумел слова его. Они захотели ответить мне, но кляпы не дали им это сделать. Я же, видя, что они не могут вымолвить ни слова, прошел дальше, туда, где находились костоправы и шарлатаны, сжигаемые живьем, и знахари, которые также были осуждены, ибо все их заговоры оказались обманом. Один из чертей сказал: — Полюбуйтесь на этих продавцов крестных знамений, торговцев крестами, одурачивавших народ и внушавших ему мысль, что болтун способен принести какую-либо пользу. Все эти шарлатаны никогда не лечили никого, кто мог бы их попрекнуть, ибо те, к кому вернулось здоровье, были, естественно, благодарны им, а те, которых они загнали в гроб, уже не могли на них пожаловаться. Что бы ни делали эти люди, все в жизни им шло на пользу. Выздоровевший осыпал их подарками, а если кто умирал, то награждал лекаря наследник покойного. Если водой и тряпками они вылечивают рану, которая зажила бы и без их участия, они уверяют, что исцеление совершилось в силу каких-то магических слов, коим обучил их один еврей. Нечего сказать, недурной источник для целительных заговоров! А если рана дает фистулу, воспаляется и больной умирает, все говорят, что, уж видно, час его пробил. Послушать их только, чего они ни врут о чудесных исцелениях! То это человек, который придерживал руками вывалившиеся у него из брюха кишки, то некто, которого шпага, войдя в подвздошную область, пронзила насквозь. Но что меня всегда поражало, так это то, что чудесные исцеления эти неизменно происходили в сорока или пятидесяти лигах от того места, где трепал языком шарлатан — не ближе и не дальше, — и всегда при этом он находился на службе у сеньора, скончавшегося тринадцать лет назад, ибо таким образом труднее было изобличить его во лжи. По большей части те, кто так вот и лечит водицей, сами заболевают от вина. Впрочем, все это народ, который крадет потому, что его за это по головке гладят, ибо дураков всегда хватает. Я между прочим приметил, что все заклинания составлены очень безграмотно, ума не приложу, какая чудодейственная сила приписывается солецизмам, если к ним прибегают, чтобы совершить исцеления. Как бы там ни было, шарлатанов вы найдете здесь известное количество; не надо только их смешивать с некоторыми добрыми людьми, кои, будучи в милости у бога, достигают с его помощью излечения тех, кого они пользуют, ибо даже тень друзей всевышнего способна даровать жизнь. Но чтобы увидеть поистине примечательных людей, надо познакомиться с шептунами, которые излечивают нашептыванием, они тоже утверждают, что обладают целительной силой. Шептуны обиделись, говоря, что они и в самом деле могут лечить. На это один из чертей заметил: — Неужто нельзя узнать, на что годны люди, если всю свою жизнь они только и знают, что нашептывают? — Довольно, — воскликнул другой черт, — больше слушать я не намерен. Пусть они отправляются к стукачам — те тоже нашептыванием промышляют. Туда они и были направлены, к своему величайшему огорчению, а я спустился еще на один уступ, чтобы увидеть тех, кто, по словам Иуды, был еще хуже, чем он, и в большом помещении натолкнулся на толпу полоумных. Черти признались, что они не в силах были их понять и ничего не могли у них допытаться. Это были астрологи и алхимики. Последние бегали взад и вперед, нагруженные печами и тиглями, грязями, минералами, шлаками, ретортами, дерьмом, человеческой кровью, порошками и перегонными кубами. Здесь пережигали, там промывали, дальше отделяли, еще дальше очищали. Один проковывал ртуть молотком и, разложив вязкую материю и отогнав более тонкую часть, способную загрязнить огонь, помещал ее в капель, где она превращалась в дым. Другие спорили, следует ли нагревание производить при помощи горящего фитиля, или под огнем Раймунда Луллия следует разуметь обжигаемую известь, и идет ли речь о свете, производящем тепло, или о тепле, производящем огонь. Третьи, наложив печать Гермеса, приступали к Великому делу; четвертые смотрели, как черное превращается в белое, и ждали, когда оно станет красным, а произнося слова вроде «соразмерное количество природы, природе довлеет природа и она сама себе помогает», равно как и другие подобные темные речения, ожидали восстановления намешанных ими веществ до первичной материи, превращая между тем свою собственную кровь в самый мерзкий гной, и, вместо того чтобы из дерьма, волос, человеческой крови, рогов и шлака получить золото, безрассудно его растранжиривая, переводили на дерьмо. О, сколько раз слышал я крик: «Покойный отец воскрес!» и после этого его снова убивали. И какие возгласы сопровождали слова, на которые так часто ссылались пишущие о химии: «Великая благодарность всевышнему, что из самого низкого на свете дозволяет создавать нечто столь драгоценное». По поводу же того, что является самым низким, они никак не могли прийти к соглашению. Один уверял, что он это уже открыл: если философский камень нужно создавать из самого низкого на свете, то его необходимо делать из фискалов. И их бы сварили и перегнали, если бы в дело не вмешался сторонний, заявивший, что раз они способны были надувать начальство ложными доносами, следовательно, в них содержится слишком много воздуха для столь твердой материи, как камень. После чего согласились на том, что самым низким на свете являются портные, ибо каждый стежок их вел по стежке погибели и уже при жизни они высохли так, что ярче всех могли гореть в аду. Алхимики уже готовы были наброситься на них, если бы один из чертей не остановил их словами: — А знаете, что самое низкое на земле? Алхимики. И посему для того, чтобы создать камень, необходимо всех вас сжечь. Им дали огня, и они спалили себя почти охотно ради того, чтобы увидеть философский камень. Толпа астрологов и суеверных была не меньше. Хиромант брал за руку всех прочих осужденных и говорил им: — Бугор Сатурна вполне ясно указывает, что вы должны были осудить себя на вечные муки! Другой, стоявший на четвереньках среди эфемерид и таблиц, с помощью циркуля измерявший высоты светил и записывавший звезды, встал и сказал громким голосом: — И подумать только, что если бы моя мать родила меня на полминуты раньше, спасение мое было бы обеспечено! Ибо как раз в этот момент Сатурн менял аспект, Марс переходил в дом жизни, а Скорпион терял свою зловредность; однако я родился в самый неблагоприятный миг и всю жизнь влачу жалкое существование. Третий, шедший за ним, говорил терзавшим его чертям, что надо сначала проверить, действительно ли он умер, это-де не может быть, поскольку Юпитер у него был на восходе, а Венера находилась в доме жизни, не имея неблагоприятного аспекта, и поэтому он обязательно должен был прожить девяносто лет. — Нет, вы посмотрите, — повторял он, — посмотрите внимательно. Разве я покойник? По моим расчетам это никак не получается. С этими словами он обращался ко всем, но из ада его никто вызволить не мог. Но тут, чтобы довершить эту картину безумия, выскочил еще некий приверженец геомантии и стал показывать свое искусство: он построил свои астрологические двенадцать домов, приобретавшие тот или иной смысл от брошенной земли и линий, которые при этом образовывались. Все это сопровождалось магическими заклинаниями и молитвами; тут же, сложив четные и нечетные числа, выставив судью и свидетелей, он попытался доказать, что является самым надежным астрологом, и если бы кто добавил: «и самым честным в своих предсказаниях», то не солгал бы, ибо вся наука его держится на честном слове, как бы это ни было прискорбно для Педро де Абано, который был одним из присутствовавших вместе с великим чародеем Корнелием Агриппой (последний, имея одну душу, сгорал в четырех телах своих проклятых и запрещенных церковью сочинений). За ними я разглядел Тритемия, автора «Полиграфии» и «Стенографии», препиравшегося со стоявшим против него Карданом. (Только об этом последнем он отозвался плохо в своей книге «De subtilitate»,[9] ухитрившись в ней наврать еще более, чем Кардан, и не удивительно, ибо собрал там всякие старушечьи чародейства.) По другую сторону Юлий Цезарь Скалигер терзался из-за своих «Exercitationes doctissimae»,[10] казнимый за бесстыдную ложь, которую он написал о Гомере, и за свидетельства, которые он приводил, чтобы воздвигнуть алтарь Вергилию, сделавшись маронопоклонником. Потешался над собой и своей магией Артефий, изготовляя таблички для того, чтобы разуметь язык птиц; Мизольд же был в отчаянии и вырывал у себя бороду, ибо после огромного количества бессмысленных опытов не мог найти новых глупостей и написать о них. Теофраст Парацельс жаловался на то время, которое он потратил на алхимию, но радовался тому, что написал про медицину и про магию (ибо никто последней не понимал), а также тому, что поставлял книгопечатням насмешливые и весьма остроумные писания. Позади всех стоял нищий Веккер, одетый в лохмотья всех тех, кто писал бессовестную ложь и распространял всякое колдовство и суеверия. Книга его была напечатана в Женеве и была понадергана отовсюду — из мавров, из язычников и из христиан. Здесь был и тайный сочинитель «Claviculae Salomonis»[11] и тот, кто обвинял его в мечтаниях. О, как горел обманутый суетными и глупыми речами еретик, написавший книгу «Adversus omnia pericula mundi»![12] А как пылали Катан и творения Расиса! Теснье со своей книгой о физиономиях и руках расплачивался за людей, которых он довел до сумасшествия своими бреднями и линиями. Этот хитрец насмехался над людьми, прекрасно зная, что ничего определенного из лица дюжинного человека не заключишь, поскольку люди из страха, или потому, что не имеют соответственных возможностей, не проявляют своих наклонностей и подавляют их, и лишь на лицах монархов и вельмож, не знающих управы на себя, склонности их могут проявляться безоглядчиво. Рядом с ними находился Эйльгард Любин со своими книгами о лицах, руках и животных, выводя из сходства лиц и сходственность их нрава. Видел я там и Скотта, итальянца, но попал он в ад не как маг и чародей, а просто как лжец и обманщик. Тут же я увидел огромную толпу. По-видимому, ожидала она еще значительного пополнения, так как я приметил в ней много пустых мест, никем не занятых. Никто из этих людей, попавших сюда за чародейство, не был, по справедливости говоря, настоящим колдуном, если не считать нескольких красавиц, лица коих на самом деле обладали колдовской силой, ибо все прочее отравляет лишь нашу плоть, они же приводят в смятение наши чувства и вредят душе, заставляя страстно вожделеть то, что рисует помрачненное сознание. Увидав их, я сказал про себя: «Кажется, мы скоро доберемся до жилища тех, кто похуже Иуды», Я жаждал поскорее увидеть эти места и наконец попал туда, где без особой милости господней нельзя было сказать, что творится. У ворот стояло грозное Правосудие, а у второго хода находились бесстыдный и тщеславный Порок, неблагодарное и невежественное Коварство, слепое и упрямое Безверие и безрассудное и дерзкое Неповиновение. Наглое и тираническое Кощунство было залито кровью, лаяло сотней пастей, извергая из каждой из них яд, меж тем как глаза его горели адским — пламенем. Уже подступы к этому страшному месту внушали мне ужас и отвращение. Я вошел и у входа увидел великое множество еретиков, бывших до рождения Христа, Были там офиты, название свое получившие от греческого слова, обозначающего змею, они поклоняются змею, соблазнившему Еву, ибо благодаря ему люди познали добро и зло; каинаны, превозносившие Каина, за то, что, будучи сыном зла, он оказался сильнее Авеля; сифиане, названные по имени Сифа. Как горн пылал Досифей, считавший, что жить надлежит исключительно плотью, не веривший в воскресение и лишивший себя (по невежеству своему, превосходящему невежество всех скотов) величайшего блага, ибо, если бы мы были подобны животным, нам пришлось бы, чтобы обрести утешение перед смертью, самим измыслить себе бессмертие. И так Лукан устами одного из своих героев называет тех, кто не верит в бессмертие души: Felices errore suo, счастливые по собственному заблуждению; если бы и впрямь было так, что души умирали вместе с телами! — Проклятые! — воскликнул я, — По-вашему выходит, что животным, которому господь бог дал всего меньше разума, является человек, ибо, надеясь на вечность, он понимает наоборот то, что для него всего важнее. И нужно было бы считать, что самому благородному своему созданию он даровал всего меньше познания, а природу создал для вящего страдания человечества, что отнюдь не входило в намерения господни, и тот, кто держится этого мнения, не имеет права верить во всевышнего. Здесь мучился на кресте глава саддукеев. Фарисеи ждали прихода Мессии, но не как бога, а как человека. Были там и гелиогностики девиктиаки солнцепоклонники. Но самыми забавными были те, кто поклонялся лягушкам, поскольку последние были одной из казней господних, насланных на фараона. Мусориты приделывали клетку к ковчегу, чтобы поместить туда золотую мышь. Оказывались там и те, кто поклонялся аккаронской мухе, и Осия, попросивший у мухи здоровья, прежде чем обратиться к богу, за что пророк Илья наказал его. Были там троглодиты, поклонники Иштар, Ваала, богини Астар, идола Молоха, звезды Ренфан, почитаемой на алтаре Тофета, путеориты — еретики, поклоняющиеся колодцам, и те, кто воскурял фимиам Медному змию. Громче всех в этой толпе шумели и причитали еврейки, что в пещерах оплакивали Тамура в его изваянии. За ними следовали бабалифы, затем пифия с подоткнутым подолом и поклонники Астар и Астарота. Цепь замыкали те, кто ожидал Ирода, по чьему имени они получили название ироиданов. Всех их я счел сумасшедшими или слабоумными. Но вскоре я дошел до еретиков после Христа. Увидел я многих, как, например, Менандра и Симона-мага, его учителя. Сатурнин измышлял всякие пакости. Были там проклятый ересиарх Василид, Николай Антиохийский, Карпократ, Керинф и гнусный Эбион. Вскоре подошел Валентин, полагавший началом всего море и тишину. Менандр, юнец из Самарии, уверял, что он и есть Спаситель и упал с неба, а в подражание ему фригиец Монтан тоже утверждал, что он Параклит. За ним следовали его несчастные ученицы Присцилла и Максимилла, ересеначальницы. Последователи Монтана именовались катафригами и дошли до такого безумства, что утверждали, будто святой дух спустился на них, а не на апостолов. Был там и епископ Непот, которому более приличествовал бы санбенито, нежели епископская митра и облачение, утверждавший, что святые вместе с Христом будут царствовать на земле в течение, тысячелетия, предаваясь чувственным усладам и роскошным пирам. За ним следовал Сабин, прелат и еретик-арианин, тот, кто на Никейском соборе назвал идиотами тех, кто не последовал за Арием. Далее, в весьма неприглядном месте по приговору папы Климента, наследовавшего Бенедикту, горели тамплиеры, первоначально — святые в Иерусалиме, а потом от богатства своего ставшие идолопоклонниками и развратниками. Стоило посмотреть на Вильгельма, антверпенского лицемера, сделавшегося отцом потаскух и предпочитавшего гулящих честным женщинам и блудодейство целомудрию! У ног его лежала Варвара, жена императора Сигизмунда, и называла дурами девственниц, ибо их более чем достаточно. Эта Варвара самым варварским образом служила императрицей чертям; не насытившись преступлениями и — даже не устав от них (ибо в этом она хотела превзойти Мессалину), она утверждала, что душа умирает вместе с телом, и прочие вещи, вполне достойные ее имени, Пройдя мимо них, я оказался в некоем месте, где, загнанный в угол, горел и ругался очень грязный человек, увешанный колокольчиками, у которого не хватало одной пяточной кости, а лицо было изуродовано шрамом. — Кто ты такой, — спросил я, — что среди стольких скверных оказываешься злейшим? — Я Магомет, — ответил тот. Об этом, впрочем, говорили и его низкий рост, и ножевая рана, и колокольчики. — Ты самый скверный человек, — сказал я, — который когда-либо был на земле и который повлек в ад наибольшее количество душ. — За все за это я теперь и расплачиваюсь, — ответил он, — между тем как злополучные африканцы поклоняются пяточной кости, которой мне недостает. — Бессовестный! — воскликнул я. — Почему запретил ты вино своим приверженцам? — Если бы сверх того дурмана, который они получают в моем Коране, я разрешил им одурманиваться вином, они бы не выходили из пьянства, — ответил он. — А почему свиное сало запретил, собака, раб, отродье Агари? — Это я сделал, чтобы не обидеть вина, ибо было бы оскорблением для него, если бы ели шкварки, запивая их водой. Впрочем, сам я вкушал и то, и другое. И поступил столь дурно по отношению к тем, кто в меня уверовал, что здесь лишил их рая, а там — ветчины и бурдюков. И напоследок приказал им не защищать мой закон доводами рассудка, ибо никакими доводами не докажешь необходимость ему повиноваться и поддерживать его. Защиту своей веры я поручил оружию и взбудоражил их на весь их век. А то, что за мной пошло столько народу, не было следствием каких-либо чудес, а лишь того, что закон мой был скроен по их вкусам. Баб они могли менять сколько душе угодно, а в качестве добавочного блюда им разрешались мальчики — вот это и привлекло их на мою сторону. Но зло отнюдь не закончилось на мне. Взгляни-ка вот в ту сторону и увидишь, с какой уважаемой публикой ты повстречался. Я повернулся и увидел всех еретиков нового времени, начиная с Манеса. Господи! Сколько кальвинистов готовы были выцарапать глаза Кальвину! Первое место среди них занимал Иосиф Скалигер, ибо не лишен был оттенка безбожия, был великим богохульником, невоздержанным на язык, высокомерным и безрассудным. Самое видное место занимал проклятый Лютер со своим капюшоном, окруженный своими женами, надутый, как жаба, и источающий богохульства, и Меланхтон, проглотивший свой язык в наказание за тот вкус, который он находил в ереси. Был там и ренегат Без, распространявший еретическую заразу со своей женевской кафедры, но когда в аду я увидел ученейшего Анри Эстьена, я не мог удержаться от слез. Я спросил его уже не помню что, касающееся греческого, но язык у него был в таком состоянии, что ответить он смог лишь мычанием. — Удивляюсь, Анри, что ты ничего не знаешь! На что тебе пригодились все твои знания и острый ум? Я бы сказал ему еще кое-что, если бы меня не тронула жалостная фигура этого грешника. За ногу был подвешен Гелий Эубан, гессенский житель, знаменитый поэт, соперник Меланхтона. О, как расплакался я, увидев лицо его, обезображенное ранами и синяками, и обожженные пламенем глаза. Вздох невольно вырвался у меня из груди. Мне не терпелось выйти из этого круга, и я поспешил направиться к галерее, где восседал Люцифер, окруженный дьяволицами, ибо и у чертей имеются представители обоих полов. Войти туда я не отважился, ибо не мог вынести его безобразный вид; скажу только, что столь прекрасной галереи нигде на свете не сыщешь, поскольку она вся была забита живыми императорами и королями, словно это была не галерея, а усыпальница почивших монархов. Там я увидел весь Оттоманский дом и всех римских императоров по порядку. Попались мне и забавные фигуры: Сарданапал возился с пряжей, Гелиогабал обжирался, Сапор роднился с солнцем и звездами, Вириат лупил палкой римлян, Аттила ставил мир вверх дном, слепец Велизарий метал громы и молнии против афинян, Юлий Цезарь обвинял в предательстве Брута и Кассия. О, в сколь ужасном виде предстал предо мной дурной епископ дон Олпас и граф дон Хулиан, поправшие собственную родину и обагрившие себя христианской кровью! Увидел я там еще множество властителей, принадлежавших к самым разнообразным народам, но в этот миг ко мне подошел привратник и сказал: — Люцифер велит показать вам свою кладовую, чтобы вам было о чем рассказать на том свете. Я вошел и увидел своеобразное помещение, полное драгоценностей необыкновенной красоты; в нем находилось что-то вроде четырнадцати или пятнадцати тысяч рогоносцев и примерно столько же потрепанных альгуасилов. — Так вот, оказывается, где вы! — воскликнул я. — Как, черт возьми, мог я натолкнуться на вас в аду, если вы были запрятаны здесь? В кладовой были бочонки лекарей и бесчисленных летописцев, льстецов печатным словом, и притом с разрешения цензуры. В четырех углах смолистыми факелами пылали четыре бесчестных следователя, а на всех полках красовались капризные девственницы, столь скупые на милости, что сравнить их можно было лишь с узкогорлыми сосудами. Указав на них, дьявол заметил: — Девы эти пришли в ад с нетронутым припасом и хранятся здесь в качестве редкости. За ними я увидел попрошаек, промышлявших всеми возможными средствами. Были тут и сборщики денег на мессы за упокой душ, находящихся в чистилище, все полученное они потребляли с вином (хотя и не были священниками). Вместо маскаронов кладовую украшали мнимые мамаши, торговавшие своими племянницами, и свекрови, проделывавшие то же с невестками. На пьедестале стоял Себастьян Квартель, немецкий генерал, сражавшийся против императора, после того как он некоторое время побыл его алебардщиком, кабатчиком в Риме и пьяницей всюду. Если бы мне пришлось пересказать все то, что я увидел по дороге, я никогда бы не кончил. Я выбрался из ада и замер в изумлении, перебирая в памяти все то, свидетелем чего мне довелось там стать. Единственное, о чем я прошу тех, кому попадутся на глаза эти строки, это прочесть их с пользой, дабы не увидеть и не испытать на себе весь ужас этих мест. Заверяю читателя, что я не собирался порочить или осуждать здесь кого бы то ни было, а хотел всего лишь заклеймить пороки (порождающие наши грехи, которые, в свою очередь, доводят нас до осуждения) и что все сказанное мною о попавших в ад никоим образом не затрагивает людей праведной жизни. А закончил я это слово во Фресно, в конце апреля, 1608 года, когда мне было 28 лет от роду. |
|
|