"Дополнение к портретам" - читать интересную книгу автора (Шубин Борис Моисеевич)

4

Источники информации о перенесенных А. С. Пушкиным болезнях разнообразны: это – и его письма, и воспоминания современников, и очень редко – медицинские документы, составленные, к сожалению, не всегда грамотно.

Так, например, в рапортах врача Ф. О. Пешеля о заболеваниях Александра Сергеевича во время его пребывания в Лицее фигурируют не диагнозы, а самые общие симптомы: «нездоров», «головная боль», даже просто – «больной» и чаще всего (7 из 1 6 обращений к врачу) «простуда». Каждое из этих состояний может быть обусловлено различными причинами. Не вызывает разночтений только одно заключение: «Опухоль от ушиба щеки».

По-видимому, это были не очень опасные для здоровья Пушкина болезни. Подтверждение тому – кратковременность пребывания на госпитальной койке: два-три дня, максимум – пять дней.

Вынужденное уединение Александр Сергеевич использовал для сочинения стихов. Его навещали друзья. Пущин сохранил для потомства сцену, когда поэт читал в лазарете «Пирующих студентов»:

«…После вечернего чая мы пришли к нему гурьбой с гувернером Чириковым.

Началось чтение:

Друзья, досужный час настал,Все тихо, все в покое… – и проч.

Внимание общее, тишина глубокая по временам только прерывается восклицаниями. Кюхельбекер просил не мешать, он весь был тут, в полном упоении… Доходит дело до последней строфы. Мы слушаем:

Писатель за свои грехи,Ты с виду всех трезвее;Вильгельм, прочти свои стихи,Чтоб мне заснуть скорее.

При этом возгласе публика забывает поэта, стихи его, бросается на бедного метромана, который, растаявши под влиянием поэзии Пушкина, приходит в совершенное одурение от неожиданной эпиграммы и нашего дикого натиска…»

Врач Ф. О. Пешель, которому было доверено здоровье лицеистов, проработал в штате этого привилегированного учебного заведения с его основания до 1842 года и дослужился до высокого чина статского советника.

В пушкинскую пору доктор был весьма легкомысленным; он забавлял лицеистов своими неудачными любовными похождениями, анекдотами и уморительным русским языком. Барон М. А. Корф остроумно назвал его добрым человеком, «о котором могли отзываться дурно разве только его больные».

Занимаясь медицинской практикой, Пешель придерживался принципа «не вреди» и прописывал лекарства (чаще всего из солодкового корня), которые не оказывали какого-либо влияния на течение патологического процесса. Молодой и крепкий организм его пациентов сам справлялся с болезнями, благо они не были очень серьезными.

Но как это ни парадоксально звучит, жизнь Александра Сергеевича подвергалась смертельной опасности именно во время пребывания его на больничной койке.

Двадцатилетний «дядька» из вольноопределяющихся, Константин Сазонов, который прислуживал Пушкину в лазарете, 18 марта 1816 года был изобличен как уголовный преступник, убийца и грабитель, совершавший разбои в Царском Селе. Это дало повод поэту выступить с эпиграммой, поставив рядом матерого убийцу и незадачливого врача:

Заутра с свечкой грошевоюЯвлюсь пред образом святым;Мой друг! остался я живым,Но был уж смерти под косою;Сазонов был моим слугою,А Пешель – лекарем моим.

Право, превосходные успехи Пушкина в словесности и фехтовании, отмеченные в свидетельстве об окончании Лицея, сошлись вместе в его эпиграммах.

В июне 1817 года А. С. Пушкин покинул Лицей и, расставшись с верными друзьями, переехал в Петербург к родителям.

Вдруг обретенная свобода и кажущаяся независимость вскружили ему голову. Началась безудержная жизнь: балы, театры, пирушки. Пушкин – кумир «золотой» столичной молодежи. На поэзию почти не оставалось времени. Жуковский и Батюшков тревожились за его будущее. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не тяжелая болезнь, которая, как он сам выразился, остановила на время избранный им образ жизни.

В начале декабря 1817 года Пушкин заболел «гнилою горячкой».

Болезнь эта стала одним из поворотных моментов в его биографии. Вряд ли иначе спустя шесть лет он вспомнил бы о ней на той же странице своих «Записок», на которой оценивал многотомную «Историю» H. M. Карамзина. Расходясь с историографом в ряде принципиальных, политических вопросов, Пушкин отдавал должное писательскому и научному подвигу – двенадцатилетнему затворничеству Карамзина в работе над книгой. По-видимому, балансирование на грани жизни и смерти заставило поэта еще раз задуматься о своем назначении.

А о критичности ситуации свидетельствовало отчаяние родителей и неуверенность лечащего врача в исходе заболевания: «Лейтон за меня не отвечал», – лаконично записал Пушкин.

Что за болезнь «гнилая горячка», которую перенес поэт?

Ответить с уверенностью на этот вопрос сегодня нельзя, так как понятие «горячка» объединяло все тифы, малярию, грипп и разные лихорадочные состояния. Правда, между горячкой и лихорадкой существовала некая разница. В. И. Даль[4] определил ее следующим образом: «Обычно лихорадкой зовут небольшую и недлительную горячку, а более перемежную, а горячкой – длительную и опасную, например нервную, желчную, гнилую и пр.».

Определение «гнилая» дает основание предположить, что горячка вызвана воспалительным процессом, хотя в клинической картине заболевания, вернее, в том, что нам известно о ней, не было признаков воспаления какого-либо органа, включая легкие и почки. Я склонен считать, что Александр Сергеевич болел тяжелой формой малярии. В пользу этого предположения – рецидивы заболевания в последующие два года и эффект от лечения хиной, которое в 1820 году провел доктор Е. П. Рудыковский.

Тогда, в 1817 году, штаб-доктор Я. И. Лейтон применил только начинавший входить в практику жаропонижающий метод. Сегодня для получения понижающего температуру тела эффекта назначают аспирин или другие производные салициловой кислоты. Во времена Пушкина этих средств еще не знали и с той же целью пользовались холодной водой. Лечение водой импонировало главному врачу русского флота Якобу Лейтону. Но в случае с молодым Пушкиным, учитывая особенно высокую лихорадку, он решился на «чрезвычайные меры» и применил ванны со льдом.

Тот факт, что Александр Сергеевич в конце концов, как говорится, несмотря на лечение выздоровел, тоже свидетельствует в пользу малярии – любой воспалительный процесс от такой терапии только бы усугубился.

Поправлялся он медленно. Почти всю зиму не выходил из дому.

«Чувство выздоровления – одно из самых сладостных, – писал Пушкин. – Помню нетерпение, с которым ожидал я весны, хотя это время года обыкновенно наводит на меня тоску и даже вредит моему здоровью». Через несколько лет он об этом же скажет в стихах:

…я не люблю весны;Скучна мне оттепель; вонь, грязь – весной я болен;Кровь бродит, чувства, ум тоскою стеснены.

Продолжаю разорванную стихами цитату: «Но душный воздух и закрытые окна так мне надоели во время болезни моей, что весна явилась моему воображению со всей поэтической своей прелестью…» Известный наш филолог Ю. М, Лотман, написавший недавно одну из лучших биографий Александра Сергеевича, совершенно справедливо назвал потомка африканца Ганнибала человеком севера. Пушкин любил зимние морозы, но особенно «унылую пору» поздней осени, когда крепло его здоровье и наступал период наиболее интенсивных литературных трудов. Здесь самое время адресовать читателя к стихам поэта:

Октябрь уж наступил – уж роща отряхаетПоследние листы с нагих своих ветвей…

В уединенной комнатке в квартире отца, как только стал поправляться, он с наслаждением принялся за поэму «Руслан и Людмила», начатую еще в Лицее. Много читал, восполняя пробелы в своем образовании, а беседы с друзьями, которых он принимал в полосатом бухарском халате и ермолке, прикрывавшей бритую голову, скрашивали длинные зимние вечера.

Заболевание повторилось примерно через полтора года и опять протекало с высокой температурой. Проболел он большую часть июня. Был момент, когда друзья и родственники опасались за его жизнь. Александр Сергеевич находился в это время в Петербурге, и дядюшка Василий Львович, со слов А. И. Тургенева, писал из Москвы в Варшаву П. А. Вяземскому: «Пожалей о нашем поэте Пушкине. Он болен злою горячкою. Брат мой в отчаяньи, и я чрезвычайно огорчен такой печальною вестью…»

Но Александр Сергеевич, обладая колоссальным запасом жизненных сил и неисчерпаемым оптимизмом, на этот раз тоже благополучно справился с недугом. И уже 9 июля Василий Львович праздновал выздоровление племянника, а сам поэт взял отпуск в Коллегии иностранных дел, где числился на службе, и, еще «полубольной», на месяц укатил в Михайловское поправлять здоровье.

Меня зовут холмы, луга,Тенисты клены огорода,Пустынной речки берегаИ деревенская свобода, —

писал он В. В. Энгельгардту в известном стихотворении, которое здесь уже цитировалось («Я ускользнул от Эскулапа худой, обритый – но живой…»).

В Михайловском он хорошо окреп; но волосы, разумеется, за это время отрасти не успели, и осенью 1819 года можно было наблюдать, как Александр Сергеевич где-нибудь в ложе театра или на балу, сняв с головы парик, обмахивался им, будто веером.

Болезнь привязалась к Пушкину и еще через год навестила его снова. На этот раз она захватила его в Екатеринославле вскоре после прибытия к месту новой службы, как именовалась фактическая ссылка.

Сам Александр Сергеевич считал, что причина болезни в простуде: «…выкупался и схватил горячку, по моему обыкновенью…» Хотя, как можно судить по воспоминаниям доктора Е. П. Рудыковского, это была типичная малярия с периодическими приступами (или, как тогда выражались, пароксизмами) лихорадки, сменяющимися ощущением полного здоровья.

Больному повезло: в это же время в Екатеринославле по пути на Кавказ оказалась семья Раевского, в свите которого был врач – уже упоминавшийся нами Евстафий Петрович Рудыковский.

Вот как доктор вспоминал о первой встрече с пациентом, к которому его привел приятель Пушкина – младший сын генерала:

«…Приходим в гадкую избенку, и там, на дощатом диване, сидит молодой человек – небритый, бледный и худой…Осмотревши тщательно больного, я нашел, что у него была лихорадка. На столе перед ним лежала бумага.

– Чем вы тут занимаетесь?

– Пишу стихи.

«Нашел, – думал я, – и время и место». Посоветовавши ему на ночь напиться чего-нибудь теплого, я оставил его до другого дня.

…Поутру гляжу – больной уж у нас; говорит, что он едет на Кавказ вместе с нами. За обедом наш гость весел и без умолку говорит с младшим Раевским по-французски. После обеда у него озноб, жар и все признаки пароксизма.

Пишу рецепт.

– Доктор, дайте чего-нибудь получше; дряни в рот не возьму.

Что будешь делать, прописал слабую микстуру. На рецепте нужно написать кому. Спрашиваю. «Пушкин»: фамилия незнакомая, по крайней мере, мне. Лечу, как самого простого смертного, и на другой день закатил ему хины.

…И Пушкин выздоровел…»

Доктор Рудыковский, как мы видим, оказался хорошим практиком: он подобрал именно то лекарство, которое было необходимо больному малярией, и дал его, надо полагать, в большой, ударной дозе, о чем можно судить по выражению «закатил ему хины». Поэтому и болезнь как рукой сняло. «…Я лег в коляску больной; через неделю вылечился…» – позднее писал Александр Сергеевич брату, вспоминая о «счастливейших минутах жизни», которые он провел «посреди семейства почтенного Раевского».

Чуть только самочувствие Александра Сергеевича улучшилось, он принялся подтрунивать над своими спутниками, и прежде всего досталось его спасителю: Пушкин повысил скромного штаб-лекаря Е. П. Рудыковского в должности и в паспортную книгу коменданта Горячеводска вписал его как лейб-медика, вызвав переполох у местных медицинских властей. (Себя он скромно назвал – «недоросль».)

Познакомившись с Пушкиным ближе, Евстафий Петрович похвастался перед ним стихами собственного сочинения. Александр Сергеевич тут же выдал ему дружескую эпиграмму, обессмертив имя скромного врача и незадачливого поэта:

Аптеку позабудь ты для венков лавровыхИ не мори больных, но усыпляй здоровых.

Два месяца пребывания Пушкина на Кавказе в кругу добрых и заботливых друзей возродили его физически и духовно.

«…Воды мне были очень нужны и черезвычайно помогли, особенно серные горячие. (Продолжаю цитировать его письмо брату.) Впрочем, купался в теплых кисло-серных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в дальнем расстоянии друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мной вместе не видел великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и неподвижными; жалею, что не всходил со мной на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной…»

В 1829 году по дороге в Арзрум Александр Сергеевич вновь посетил горячие воды и нашел там большие перемены. Вместо наскоро построенных лачужек, в которых размещались ванны, он увидел великолепные дома.

«Кавказские воды представляют ныне более удобностей, – отметил Александр Сергеевич, – но мне было жаль их прежнего дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался…»

Не стану задерживать внимание читателей на эпизодических недомоганиях, легких травмах и мимолетных заболеваниях, упоминание о которых можно встретить в письмах А. С. Пушкина и даже стихотворных посланиях: «В глуши, измучась жизнью постной, изнемогая животом…» – сообщал он 7 ноября 1825 года П. А. Вяземскому в шутливом послании из Михайловского.

Александр Сергеевич всегда ценил здоровье и обрадовался, услыхав в Болдино, что крестьяне величают господ «титлом Ваше здоровье»: «Титло завидное, без коего все прочие ничего не значат».

Иногда ссылки на нездоровье – предлог, чтобы избежать визита или свидания.

«…Я поспешил бы придти, если бы не хромал еще немного и не боялся лестниц. Пока что я разрешаю себе бывать только в нижних этажах…» – пишет он своему преданному другу, доброй и заботливой Е. М. Хитрово, которая страстно, но без взаимности любила поэта.

Особенно часто Александр Сергеевич сказывается больным, чтобы не являться на обязательные рауты во дворец, по поводу которых как о пустой трате времени он иронизировал: «…Ходишь по ногам, как по ковру, извиняешься – вот уже и замена разговору…»

Однажды он таким образом не пошел поздравлять наследника престола с совершеннолетием, о чем рассказал в письме Наталье Николаевне: «…репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камерпажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил…»

Письмо это было перехвачено тайной полицией и передано царю. Возмущенный вопиюще-безнравственным поступком Бенкендорфа и Николая I, Александр Сергеевич отбросил всякую осторожность и с помощью тех же писем, которые, как он понимал теперь, прочитываются на самом верху, повел наступательную кампанию за элементарные человеческие права.

«Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство а la lettre.[5] Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilitй de la famille)[6] невозможно: каторга не в пример лучше», – высказался он в письме Наталье Николаевне 3 июня 1834 года и тут же указал, кому это замечание адресовано: «Это писано не для тебя; а вот что пишу для тебя». И далее повел спокойный «семейственный» разговор.

Теперь все его письма словно разделены невидимой (а иногда и видимой) чертой: одна часть – для жены, другая – для правительства, подсматривающего в замочную скважину:

«На того (Николая I. – Б. Ш.) я перестал сердиться, потому что, toute reflexion faite,[7] не он виноват в свингтве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к………, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman.[8] Ух, кабы мне удрать на чистый воздух» – это для царя и высшего света.

«…Вы, бабы, не понимаете счастия независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: Hier Madame une telle йtait dйcidйment la plus belle et la mieux mise du bal[9] – это уже для жены, впрочем, о том же самом.

«Репортуясь» больным, Александр Сергеевич жаждал получить хотя бы глоток чистого воздуха. Но был период, когда, используя болезнь, он надеялся на большее.