"Байки" - читать интересную книгу автора (Липатов Феофан) У нас в стране огромное количество творческих людей. Сидят они в кабинетах за персональными столами, над персональными корзинами и творят. Дома творчества открыты специально для них, этих самых «творителей». Творят они себе, творят, а творчества не видно. Что и увидишь, так становится стыдно, чего они натворили. Руки опускаются, голова скудеет. Устраивают эти «творители» разные встречи: с читателями, со зрителями, слушателями. Хвалят друг друга, восхищаясь своими опусами. Люди, ничего не найдя и ничего не поняв в ихнем творчестве, начинают задумываться: «Стоп, сам себе говорю, не дурак ли я?» А кому же хочется выглядеть дураком? Народ наш, активно занимаясь борьбой с лишним весом, всё круглеет и круглеет, и получается борьба не с лишним весом, а с лишними знаниями. Если ты круглый, да к тому же дурак, это очень неприятно, уж вы поверьте мне. А союзы творческие создаются, крепнут, бумаги переводят всё больше. Перья уже скрипеть не успевают, подключились к компьютеру. Они опутали всю землю. Творчество есть творчество, и его пытаются разделить на настоящее и не настоящее. Говорят, то, что они вытворили в домах творчества и кабинетах – это настоящее, остальное – блажь. Я тоже считаю себя человеком творческим, но мне не хватило кабинета в соответствующем доме. Слишком, говорят, шикарно будет для тебя, нам и самим тесно. Вот и творю, попросту говоря, где придётся. Но и где придётся, тоже иногда кому-то мешаешь, кого-то беспокоишь. Приходится уходить в леса, сидеть над рекой или в роще. А окаянные мысли почему-то в голову лезут обязательно ночью. За день наглядишься, всем пропитаешься, а ночью как попрёт, и всё вылазит на бумагу. Ночь, она нужна для отдохновения. Уставшая жена, хилые детки, астматичная тёща, напившийся до бреда тесть – все требуют покоя и уважения, где уж тут поместиться творчеству. Все меня выпроваживают, чтобы не мешал – тёще кашлять, тестю бредить. А где в наших убогих квартирах найдёшь место, чтоб не мешал? Нигде. Единственное уединённое место – туалет. Вот и творю свои гениальности, скрючившись на крышке унитаза. А что? Никому не мешаю, лампочка, правда, тусклая, зато счётчик много не намотает. Тёща, пожалев меня, как-то, откашлявшись, сказала дочери: – Вверни ты ему хорошую лампочку, ослепнет ведь мужик. Женщины народ практичный, и жена ей отвечает: – А он много мне вкручивает? Темно ему, видите ли. Мало ему свечей – пусть свой сморщенный огарок запалит, всё равно без пользы тлеет. Если мужик толковый, у него и в темноте всё нормально получится, а если бестолочь, то хоть прожектор ему поставь, всё напрасно. Не знаю, как насчёт огарка, но я не купец, чтоб иметь пудовые свечи. А творчество моё многие похваливают и читают с удовольствием, хоть оно и появляется под мутный блеск моего огарочка. Конечно, «творители» высокого ранга, почитав мои опусы, злятся: «Как это так? Кто-то без званий и рангов в своём загаженном тараканами туалете творит такое, что у меня за столом не получается. Не пущать!» Но я им не завидую. Что они там могут увидеть за своими столами в шикарных домах творчества под голубыми или розовыми абажурами? Разве они из-за этого стола видят человека с его заботами, чаяниями и прочими премудростями? Посади меня за такой стол, да я ни единой строчки не напишу. А под забористый храп жены, под мучительный кашель астматичной тёщи и рвотный мат упившегося тестя пишется совсем не плохо. Кстати, я больше ничего не успеваю написать, пора освобождать своё знаменитое кресло, не то тесть переблюёт всю прихожую, а виноват буду я. Желаю всем творческих успехов! Скоро тёща затычет и заклеит окно, и у меня прибавится комфорту, а значит и мыслей. Жаль покидать кабинет, но надо. У нас полная свобода. Мы что хотим, то и творим. Говорят, Россия разложилась и хрипит, издыхая, что копаемся мы в грязи, словно свиньи, но это не правда. Просто у нас даже грязь свободна и поэтому вольна разливаться, где ей заблагорассудится. Она может появиться у любой деревенской лачуги, в ней можно оставить сапоги или захлебнуться спьяну. С такой же вольготной небрежностью она может разлиться окиян-морем у любого присутственного места или дворца местного доджа, хлюпая и хрюкая под ногами прохожих до самых морозов, пока он, Мороз Иваныч, не превратит её в твёрдый и прочный асфальт российской закваски, без всяких примесей и химикатов. Мы гордимся нашей грязью, поскольку нигде больше нет такой прекрасной и качественной грязи. Когда я вижу по телевидению прилизанные и причёсанные города Америки или Европы, мне становится жаль этих обездоленных, несчастных и бедных людей, проживающих в таких унылых государствах, где даже вспотеть нельзя. Меня поражает ихняя нищета. У нас есть нефть, газ, каменный уголь. Руды всякой не перечислить, а у них даже грязи нет. Им, бедным, даже мордой сунуться не во что, хотя пьют не меньше нашего. Не приведи господь хряснуться посередь улицы в Европе, это же выходит – мордой прямо об асфальт. Больно-то как, представляете? У нас же сколько ни падай, грязь сработает словно амортизатор, утром умылся и всё – ни травм, ни увечий, ни ссадин, ни царапин. Если, конечно, не встретишься до падения с чьим-нибудь кулаком, или кто-то нечаянно запнётся носком ноги об твою физиономию, но это мелочи жизни, что о них страдать. Для россиянина грязь – святое дело, без неё он никуда, даже человеком себя не чувствует, поэтому, попав на просторы авеню и «бродвеев», он инстинктивно начинает искать грязь, а не найдя её, сам пытается обеспечить себя таким необходимым атрибутом, бросая кульки, бумажки и прочий мусор под ноги недоумевающих прохожих. У них же до приезда россиян не было ни одной перевёрнутой урны. Без грязи россиянин даже адреса найти не может. У нас же как объясняют: «Дойдёшь до третьей лужи, повернёшь направо, после кузова ржавого запорожца ещё направо, а как упрёшься в перекопанную дорогу, тут налево и будет то, что ты ищешь». А в этих Америках сколько ни ходи, ни броди, везде всё одинаковое, вот и попробуй, отыщи нужный тебе адрес. Так что после падения берлинской стены, вся грязь, которая была так надёжно спрятана за кремлёвской стеной, полилась на просторы всяких Йорков, Баден-Баденов и прочих заморских поселений. Новые русские сперва завалили ошалевших приматов Америки грязью в виде денег (у них денег словно грязи, так у нас говорят). Так что все инакомыслящие, инакоговорящие стали завидовать чёрной завистью на нашу грязь и страдать оттого, что нет у них такой грязи, как в России, так похожей на дорогие их сердцу доллары. А эти дикие русские прямо тонут и захлёбываются этой грязью под названием доллар и зовут его небрежно и презрительно – капуста. Как же тут не позавидуешь, и они ринулись скупать Россию, чтобы и у них было этой грязи, словно у новых русских. Но у них наша грязь не желает никак превращаться в доллары, если и превратится, то опять почему-то остаётся в руках русских воротил. Они не могут понять, что пока у них не будет поля чудес, грязь останется просто грязью. Жирной, качественной, но грязью. Но, тем не менее, они скупают и скупают и везут в свои заморские схроны нашу грязь, где её опять же наши люди превращают в денежки, плывущие из России по воле наших нуворишей. Народу на это наплевать, у народа денег как не было, так и нет, а вот грязи ещё прибавилось, её сколько угодно. Лучше её, нашу милую грязь, не трогать. Наша грязь будет с нами. Если кто-то попытается её прибрать к рукам и расшевелить, мы сразу все как выползем из неё, тут уж держись Европа, Америка и всё, что там есть ещё за границей, не спасёт ни Атлантика, ни другие воды. Так что не смейте трогать нашу грязь. Пока нам есть в чём плюхаться, мы мирные и спокойные. Зовите нас медведями, свиньями, но остерегайтесь прикасаться к нашей грязи. Лапы прочь от грязи! Свобода и демократия – это хорошо, но почему-то она, эта свобода и демократия туда же, всё норовит вынырнуть ха счёт кого-то. Вот сегодня меня смазали по свободной морде, демократично так смазали. Попался на глаза двоим, тоже свободным хамам, но вдупель пьяным. Они решили, что их свобода шибче, то есть свободнее моей, ну, один и смазал мне свободной рукой по свободному месту. Ладно хоть свободной смазал, а не занятой. В другой руке у него была бутылка с пивом. Бутылку ему, видимо, было жаль и поэтому он приложился свободной рукой. Понятно, что пиво дороже моей физиономии, за него же деньги платили, а физиономия, она что, она так, свободно передвигается в пространстве без всякой оплаты, а пиво запечатанное и всё время просится на свободу, куда его не помести – в бутылку ли, в брюхо ли, оно всё свободы просит, недаром весь снег в городе расписан свободными художниками. Раньше тоже били друг друга по физиономии, но били больше со злости и с оглядкой, поскольку за это деяние можно было угодить в леса года на три и махать там топором в жару и в мороз, а от этого в голове заводились правильные мысли. Теперь бьют вольготно, не опасаясь ни милиции, ни Бога. Милиция сейчас тоже свободна от своих обязанностей и существует только для того, чтобы было кому носить форму, также и армия. Хорошо, думаю, что свобода, а то мне бы пришлось кричать: «Караул!», но что взять с мужиков, они нынче настолько свободны, что даже работать перестали. Работающего мужика сейчас редко встретишь, пьяного – завсегда, а работающего – ни-ни. А если он работает, то значит – инвалид или просто убогий. Настоящий мужчина нынче тот, что с бутылкой и косоротый на обе стороны, у которого и сопли и слюни бегут из одного места, а при такой свободе почему не смазать по сусалам прохожего, тем более, что вчера сам получил, так что до сих пор губы не сходятся и вывернуты как переросшая поганка. Жаль, что закончилась пора полного порабощения. Живи свободным, легко сказать, а если я не умею жить свободным, если у меня десяток предыдущих поколений были то рабами, то просто крепостными, то партийными, всё кричали: «Родина в опасности, Родина в беде, народ вымирает». Ну, вымрет один, другим заменим, в Китае займём, тем более, что их и занимать не надо. Они уже тут, уже пришли – расселяй да живи, а мы всё кричим – народу мало, народу не хватает, страдаем, что мало. А тем что есть, жить все равно негде, один барак на всё поселение, а если б нас было как в Китае – где бы мы жили, что ели, да ещё всем дать свободу? Народу у нас мало, а чиновников больше, чем в Китае. У нас воробьёв меньше, чем чиновников, а мы уничтожаем птах. Россия – не Китай, если и уничтожать, то чиновников, а не птах, и не надо кивать на птичий грипп. Свободу дали, а что с ней делать не объяснили. Вот каждый и мается теперь со своей свободой один на один. Жаль конечно физиономию, но что поделаешь, ради такого сладкого слова – свобода, нужно чем-то жертвовать, а коли жертвовать кроме морды нечем, то винить некого. У нас поговорки верны для любой власти и системы – «Нечего на зеркало пенять…». Терпите, граждане, терпите. В рабстве не передохли, может, и свободу переживём. Курица брезгливо ходила по свежевспаханной грядке, изредка разгребая её, как будто что-то потеряла. Гребла и ворчала: «Что за непутевые хозяева, морковь толком посеять не могут, то одно зёрнышко на метре, то сразу куча, а потом на кур сваливают – вот разгребли, вот склевали, вот весь огород разрушили. Что тут может вырасти, коли всё тяп-ляп набросано. Да не разгреби я тут – вообще ничего не вырастет. Ну вот, опять эта хромая с жердью летит, того и гляди на смерть задушит, а злости то сколько, аж губы вывернуло, глаза от натуги лопаются, будто не на курицу летит, а на мамонта. Что делать? Бежать надо, прихлопнет. Так. Где дырка? Да куда делась дырка? Ой, куд-куда – куда она подевалась? А вот, она, вот она. Да тут собака проскочит. Дай-ка я её подразню, помучаю. По огороду пару раз проскочу, вот по лучку, по репкам, вишь, какой пучок – так и топорщит пёрышки, родня что ли? А я по пёрышкам, по пёрышкам. Ого! Хрясь жердиной по луку, а скажет: куры вытоптали. Да после такого удара картошка из-под земли выскочит, не то что лучок. Ишь, машет жердью, ровно и не баба вовсе, а Добрыня Никитич. Чего топтаться, что тут после вырастет? Знает ведь, что промажет, нет, машет. Третий год за мной бегает и понять не может, что напрасно – не поймать. Вон вчерась в соседнем огороде хозяин в меня из ружья жахнул, и то мимо. Глупый хозяин, навроде этой бабы. Человек из неё, как из меня птица, а этот, вроде, мужик видно, спьяну жахнул, только собака взвыла, лапу ей дробью перебил. Что меня гонять, всеравно ничего не вырастет, всё в траве заглохнет. Траву дёргать – ленивая, а за мной с жердью бегать – хлебом не корми. Ой, не могу, ой, снесусь от хохота, ой, ну пора…». И курица, нырнув в дырку, понеслась к своему курятнику. Довольная тётка, обозвав курицу заразой, поплелась домой. Операция была не очень долгой, но довольно сложной. Усыпили, удалили, разбудили, бросили на каталку, привезли в палату, привязали к кровати, сунули в ноздрю шланг с кислородом, обезболили и сказали: «Лежи смирно, не дрыгайся, иначе примотаем проволокой». Ночь прошла в кошмарах. Утром подходит медсестра и строгим голосом неопохмелившегося прапорщика кричит: – Чего разлёгся? – Больно, – говорю. – А мне плевать, всем больно, – кричит она, держась рукой за голову, – подымайся. – Да зачем же, – спрашиваю. – В спортзал пора, физкультурой будем заниматься. Я и без операции-то уж лет сорок не бывал в спортзале, а тут… Такая боль, ноги не держат, и на тебе – спортзал!! Я возмутился, хотел обратиться с претензией, но сестра была здоровая и грозно заявила: – Ещё раз вякнешь, я тебя волоком потащу. Взглянув на неё пристальней, я понял, что так оно и будет. Кое-как сполз с кровати, правда, ноги так и не смог выпрямить и до самого зала тащился нараскоряку. А идти было метров семьдесят, но мне они показались изнурительным марш-броском. Вползая в дверь спортзала, наткнулся на даму гренадёрских размеров с весёлыми глазами и хитренькой улыбочкой. На ней был коротенький халатик, но он был так застегнут, что было видно – под ним ничего нет из одежды. Из оборудования увидел только штангу. Неужели заставят поднимать? – с ужасом подумал я, но поняв по моим округлившимся глазам мои помыслы об одежде и о штанге, хохотнув, сказала: «Не пугайся, дохлячок, сейчас мы построимся и будем ходить вокруг штанги для приобретения навыка и привычки к этой железяке». – А после? – выдавил я. – Ну, когда ноги перестанут заплетаться, я разрешу вам трогать её. Вот так, – и она расстегнула ещё одну нижнюю пуговицу халата. – А после? – опять не удержался я. – Да что ты заладил – после да после. Трогать научишься, будем поднимать. Сперва все вместе, а после – кто выживет. На команду бросим, все будете разбегаться. Кто первый выскочит из под штанги, того на выписку. – А кто не выскочит? – Ты меня уже достал. Тупой или придуряешься? Сам знаешь – кто не выскочит, опять будем складывать и сшивать. На душе у меня стало холодно, а ниже сыро. Что же это, думаю я, так ведь можно перекалечить всю больничную паству, но смолчал. Ходили мы вокруг штанги впятером, один другого дохлее. Ходили пять минут. Кто до глубокой одышки, кто до приступа. Мне эти пять минут показались длиннее суток. – Не пугайтесь, – сказала на прощанье тренерша, – вчера один схватил штангу, и чуть с собой не унёс. Еле отобрали. Правда, он был из психоневрологического отделения, он и сейчас ещё связанный лежит, даже погнул её немного. Бедная…, – и ласково погладила она штангу. Дотащившись до палаты, стал раздумывать, как же мне выжить в современных методиках лечения. Но всё же я обманул всех. Сколько меня не подводили к штанге, я всё заплетался ногами. Им надоело со мной возиться, и против моей фамилии крупными буквами вывели одно слово – КРЕТИН. Дали мне проткнутый резиновый мячик и сказали – надувай! Я хоть и кретин, но понимал, что его не надуть, а всё-таки старательно пыхтел над ним. Но зря боялся, до моей выписки мужики всё же подняли штангу, научились-таки. Задавило всего троих, правда насмерть, но с кем не бывает – это же лечение. Этот шейный "хандроз" так меня скрутил, что я думал, мне туда ножом зацепили. Так больно, ужас. Я перечитал все травники, лечебники, чем только не мазал, а боль не проходит. Даже жидкостью против колорадского жука смазывал. Нет, боль была настолько качественной, что ничего её не брало. Она только смещалась и всё. Если я помазал тут, она отодвигалась выше или ниже и донимала меня с новой силой, вселяя юношеский задор в душу. Крутился, крутился, и пришлось обратиться к нашему самому варварскому методу – напиться так, чтобы голова неделю болела шибче шеи, и казалось, что ничего не болит кроме головы, а через неделю боль в шее утихнет. Таким образом, тремя литрами водки и лечился, и уколы не понадобились. Через неделю к врачу прихожу, он сочувствует: "Как тебя измотало!" – Так ведь болит, – говорю. Вот только перцовый пластырь и помог. Пьяный уснул с ним, наутро кожа слезла, и вроде стало легче. А ещё говорят, не занимайся самолечением, а кто тогда вылечит, уж не врач ли? Выписал лекарство: один укол дороже литра водки, таблетка дороже килограмма мяса, а мазь прописал, так каждая капля её стоит две пары кирзовых сапог. А зачем мне сразу две пары кирзачей? Шея-то всё равно болит, а на этот тюбик можно обуть роту солдат. А водка с самовнушением и при минимуме закуски обошлась в десятки раз дешевле. Нет, я не предлагаю свою методу всем, но думаю, сколько задницу не коли, шею не вылечишь. Только боли добавится сверху и снизу. Мне один укол сделали, так он вместо того, чтобы рассосаться, вспух, как кулак. Я месяц ждал пока рассосётся, но пришлось резать, как нарыв. Вот и жди, когда он до шеи дойдёт, да тут крякнуть можно не раз. А разрезать нарыв всей больнице хватило работы. Половина меня держали, половина выдавливали, обнаркозив тазиком по голове. Ещё и приговаривали: «Что за народ? Сколько не лечи, всё боятся да увиливают». Шея-то у меня прошла, а вот с головой плохо. Я теперь каждого встречного спрашиваю: «У вас шея не болит?». Кто-то недоуменно сплюнет, кто-то пошлёт по известной дорожке к месту назначения, а на грубияна нарвёшься, так и того хуже. Вот если вежливый и доброжелательный человек попадётся, так я и штаны сниму, чтобы шрам показать на заднице. Но люди не понимают, при чём тут шея, а причём шрам на заднице.
Что же я невезучий-то такой? Всё у меня наоборот да не так. Лежу, температурю. И это, когда на улице такая весенняя благодать. А я дыхания лишаюсь, весь задохся. Все нормальные люди гриппом отболели зимой. Я тоже честно потел, чихал, хлюпал и слезился во все глаза. Так нет, ещё и весной грипп с температурой, да такой, что глаза разогрелись, лоб готов треснуть. Опять слёзы, антибиотики и все народные средства вместе взятые. Из ноздрей – пламя, из глаз – искры. Что я только не пил и не прикладывал. Лекарство пил, горячую водку с перцем – тоже, а в ноздри луковицу засунул и держал, пока она перо не пустила. Это я в народных советах вычитал. Бабка писала да нахваливала: уж так помогает, так помогает, что так и хочется болеть ещё и ещё. А мне не помогло, зря только издевался над носом, чуть ноздри не разодрал. И всё это после того, как только выписался из больницы. Идти к врачу… С какими глазами? Так всё хорошо было. Что делать? Лежу, жизнь ругаю. – Что же ты мне,- говорю, – столько хворей и всего, всего надавала? Лучше бы немного счастья да деньжат подбросила. Жизнь отвечает: – Что я поделаю? Судьба у тебя такая подлая, страдай помаленьку, потихоньку и не возмущайся. А денег тебе правительство добавит. – Вот только дожить бы до добавки с такой судьбинушкой… – А ты сопи тихонечко да живи. Чего тебе не сопеть? – Ишь нос-то разворотило, не только луковицу, картошку засунуть можно. Так тихонечко и до надбавки досопишь. Приходится смириться. Сопи да сопи. Сопи да сопи… – Чего, Серёга, опять сердечко не в ту сторону бьётся? Ты же недавно в больнице лежал, что случилось? – Что, что? Вот как начал по больницам шастать – раз, другой, совсем жизни не стало, помирай и всё тут. – А что, плохо лечат? – Да уж, наверное, не как Путина. – Что-то не слыхал, чтобы Путин по больницам отирался, всё больше Зурабов, да и то только потому, что не может понять, куда его супруга лекарство от больных прячет. Всё, говорит, в аптеки отправила, а те Христом-богом клянутся, что не получали. И больные из очереди в голос вопят – не было! А Путин, он, дай ему бог здоровья на сто лет, он по больницам не скитается, у него другая головная боль – как бы мафию извести, да поболе бандитов замочить. За неподъемное дело взялся человек. С мафией бороться, это тебе не подхалимов валить на татами. – Ну, не Путин, а этот, как его… кино было недавно. Он ещё таблетки зубровкой запивал… – А, Брежнев? – Во-во, он. Я тоже здоров был зубровку лопать, суррогатами не брезговал. Ещё десяток лет назад, бывало, три бутылки оформлю, капусткой зажую, а то и семечками, и в рейс. Едешь, гаишники отскакивают и мороз не берёт, а как полечился – шабаш! Пузырь приговоришь, второй до половины окучишь и всё, как бритвой срезает, ничего не помню. – На пенсию вот по инвалидности вывели, так ты на врачей грешишь! – А как же, если б лечили, как этого, с зубровкой, я бы ещё ого-го. Как же мы глушили эти пузыри! А может, водяра не та пошла? Другой раз хватишь стакан, и морда на сторону едет, вырубишься, проснешься, весь в ссадинах, кровоподтёках, а что случилось, ни в зуб копытом. – Но тебе же врач советовал – одну выпей, другую только нюхай, и будет в самый раз. – Да мне его советы по фене! Чем изгаляться над человеком, да насмешки острить, так ты лучше вылечи, как следует. А то ишь взяли моду: "Бросай пить! Бросай курить!" Не молочко же мне трескать, меня с него пучит. Корову держу, а молоко пить не могу. Организм водки требует. – Но может пора норму знать? – Поди, узнай её, норму-то, кому сколько отведено. Я ж не метр, чтобы на мне сантиметры обозначать – досюда пиво, досюда водка. Да хоть всё брюхо расчерти, а всё одно, через шкуру не видать докель там напучилось, а ведь ещё и закусывать надо. Нет, хреново нас лечат. Поколют, чтоб только душа не отлетела, заткнут все дырки и выписывают, а то и вовсе в больницу не положат. Так, говорят, отдышишься. Нет, с медициной надо что-то делать. Нельзя так к человеку относится, даже если он без зубровки. Может, пьяный бунт устроить? Но опять же – менты. Они своё вино на совесть отрабатывают. Так что потерпим. Всех нас заела уже реклама. Везде она: радио, телевидение, печать – всё обильно загажено рекламой. Я бы внёс в думу предложение – отнести рекламу к разряду эпидемий, навроде гриппа или чумы. И отдал бы её под крыло санэпидем. службы, чтоб боролась с ней как с поносом или оспой. Но дума уже приняла другое решение – сделать рекламу бичом народа и доводить его, этот народ, до инфарктов и прочей болезненности. Конечно, реклама играет свою роль – крутись, ни крутись, а без неё никак. Например, понадобилось производителям туалетной бумаги новые рынки сбыта освоить. Тут как тут – реклама. Вы когда-нибудь прыгали с парашютом? Я, нет. Это, наверное, очень страшно, а сейчас тем более. Мужчин настоящих нет, служить в армии некому, а десантники нужны, вот, и рекламируют прыжки с парашютом. Сперва захватывает дух, но человек без дыхания не может существовать, у него открывается запасное дыхание, а оно, как известно, находиться сзади, но, прежде чем вдохнуть, нужно резко выдохнуть. Вот тут и понадобится туалетная бумага. Я долго не мог понять, что общего у парашюта с туалетной бумагой, пока мне один десантник не растолковал. Он сказал, что если у человека сильнейший запор и его в это время бросить с приличной высоты с парашютом, то всю оставшуюся жизнь у него будет лишь одна проблема – вовремя успеть снять штаны. Так что представляете, сколько требуется туалетной бумаги на быстрое десантирование десантной бригады! А дума внесла изменение в военный устав, чтобы ни одного служивого не выбрасывать из чрева самолета без рулона туалетной бумаги. Вот вам и рынок сбыта. А объединяют всё это борьбой за чистоту экологии и мягкость туалетной бумаги. БиографияВсе мы очень разные люди, но отличаемся друг от друга мало чем. У нас почти одна биография. Вернее, две: одна – мужская, другая – женская. У нас даже формуляр такой изобретён, по которому все живём: родился, учился, был, не был, не привлекался, не имел, не участвовал…. Меня всегда смущала одна графа в формулярах. Пишешь: «Земляков Иван Степанович», да ещё и подчеркни – мужской или женский род. Я всегда залазил рукой в карман, чтоб убедиться какого я рода. Есть, конечно, фамилии непонятные, но имена-то, имена. Поподуйло Степан – ну, может он быть женщиной, а Поподуйло Анна – мужчиной? Я часто подчёркивал графу «жен» или обе сразу, но ни разу никто меня не упрекнул в жульстве. Есть особые личности, как исключения из правил. Вот доживёт такое исключение до семидесяти-восьмидесяти лет, и у него такой послужной список, такие заслуги – читать устанешь, а впереди ещё столько же заслуг. Хотя всё это можно уместить в одно слово – плут. Как же иначе? Человек никогда нигде не трудился, а является ветераном (да ещё заслуженным) труда всех степеней, со всеми льготами. Нигде не воевал, а является заслуженным ветераном войны со всеми юбилейными наградами. Правда, он ехал в сторону фронта три месяца, и за это время четыре раза лежал в госпиталях с поносом. Последний раз его так несло, что пришлось подчистую комиссовать и отправить в тыл на поправку. Там он получил инвалидность первой степени, с которой и жил благополучно до скончания. В каких только медицинских институтах он ни лёживал, но ни одна техника, ни один профессор не смог переждать, когда он продрищется. А как ветеран-инвалид он имел право на жильё в первую очередь, на машину – тоже, на все лекарства и разъезды. Ведь до чего же доходило – все мужья платят бывшим жёнам алименты, а этот сам получал с бывших двух жён как немощный на пропитание. Но есть и другие исключения, как, например, его сосед. Попал на службу в тридцать седьмом, а в сорок первом война, до пятидесятого года гонялся за Бандерой. Справки собирать некогда было – то ранения, то контузии, не до орденов было. Два дали, да и то они нашли своего хозяина в семьдесят лет. После войны работа – не до справок. А у нас без справок ни-ни. Вот и жил до семидесяти лет как крыса в подвале, квартиру так и не получил, не заслужил. Да ещё органы наши, которым всё положено знать, не верят, запросы шлют. Как так? Человек двенадцать лет воевал и никто его не завербовал. Писали во все части, о которых он упоминал, и везде отвечали – служил, достоин. Но ведь они собирали сведения не для того, чтоб возвысить человека, а совсем наоборот. А местная власть ждёт, что могут раскопать на него. Дай ему квартиру, а он – шпион. Неприятности, а зачем они бюрократу: «Ну, воевал, все они воевали, вон их по России сколько по подвалам ютится, разве их обеспечишь всех? Ладно, хоть бог подбирает понемногу». Жена ушла, надоело жить в подвале, дети выросли – бросили. «Вон, – говорят, – у соседа три жены и все при квартирах и машины имеют. Вот это ветеран! Хоть и дристун, хоть и пороху не нюхал, зато справок возами, вплоть до родильных домов. А у тебя – раны да контузии. У него морда – во, хоть и дристун, а у тебя в чём душа держится. Размазня – одно слово». Вот два таких исключения, а между ними всё человечество по анкете. Только думается мне, если у нас дристуны в таком почёте, то и власть наша, от которой мы так зависим, прикурена той же дизентерийной палочкой. А то, что завоёвано-построено, это дело рук размазней, не иначе. Не будь анкет, как узнать кто плут, кто размазня. Начальник милиции бился в истерике – его срочно вызывали к местному авторитету на проработку. Он же недавно перед ним отчитывался, но Боряня тре6овал его к ответу. Полковник не мог сообразить, чем он ему не угодил. Кажись, строго следовал всем его указаниям, а, поди ж ты, жизнь-то такая подлая – где-то вовремя не подстелился и вот, иди, отдувайся. Авторитет не прокурор, с ним шутки не проходят, враз положит. Хорошо, если только погон или места лишишься, а могут и пришить как поросюшку. Неужели опять гаишники вместо Оки Мерседес остановили? Сколько им не долби ненасытным, всё мало, мало, а ты теперь красней да пускай слезу перед Боряней. Где же я мог проколоться? Ментам своим строго-настрого наказал, чтобы после восьми вечера на улице не торчали, в темные переулки даже днём нос не совали. В моём городе и районе созданы идеальные условия для грабежа и для простого воровства. Но тут он вспомнил, что один бандюга начал днём отнимать мобильник у девушки, а прохожий, довольно здоровый мужик, дал ему по морде, чего в России не бывает. Может, Боряня на это обиделся, но ведь виновный наказан – мужику приписали двух "глухарей" и посчитали рёбра по ментовской методе. Дали ему пожизненное, а девицу уже четырежды изнасиловали. Почти весь личный состав принял в этих акциях устрашения посильное участие. Этим браткам никак не угодишь, привыкли, чтобы им комфорт для деятельности создавали. Взяли власть, вот и издеваются теперь над бедными органами правопорядка, во всех кабинетах своих смотрящих поставили. Вот бросай всё и тащись через весь город выслушивать маты и оскорбления, а на них Боряня особый мастак, так и кажется, что первым его словом было не "мама", а "мать". Слушаешь другой раз его ругань, и так проймёт, что сам бы за Гришку косого в форточку слазил и стибрил чьи-нибудь кальсоны или полушалок. А что, я бы сумел. Вот только живот отвис и мешает. Полковник, с видом побитого Шарика, предстал перед Боряней и начал усиленно ширкать носом, как сопливый лейтенант. На ковре уже корячились и пускали слезу прокурор и его зам. Хоть и прикидывался прокурор больным, только никакого геморроя Боряня не признавал: провинился – стой и терпи. Зам уже не хлюпал носом, а только тонко подвывал после каждого мата Боряни. Несколько Боряниных шестёрок хихикали и поддакивали пахану, "Видимо, что-то серьёзное", – подумал полковник, и даже звёздочки на его погонах съёжились, стали меньше в размерах. Он снова почувствовал себя лейтенантом, одиноко стоящим на дороге и тормошащим "москвичи" и "копейки", чтобы насобирать на выпивку себе и начальнику. "Что за жизнь? – подумал он, – Ну, хоть бы в полковниках-то оставили в покое, а то взяли моду скупать всю контору сразу оптом, как торгаши базар". Боряне надоели нюни зам прокурора, и он махнул шестёркам. Те поднесли в замусоленном стакане водки, и зам, подобострастно кивнув шестеркам, выпил водку большими глотками. – Помни, сопля, за счёт кого живёшь, из чьих рук пьёшь, – сказал, словно перекрестил напутственным перстом, строгий пахан. – Разболтались вы у меня, грабите народ похлеще бандитов, а это не ваша функция. Мало что ли мы вам отстёгиваем? Ваше дело следить, чтобы народишко не шалил и не смел трогать мои кадры, а если появились недовольные, вовремя принять меры. Что вы мне всё киваете на министра? Знаю я его. Мы ему столько платим, что хватит и ему и его любовницам, за двести лет не сожрать. Полковнику стало обидно за министра, но он промолчал. А вообще-то он зря боялся, была очередная плановая операция, чтобы помнили, кто в городе хозяин. Получив положенное количество матов и укоров соответственно званию, полковник, как побитый Полкан, был отпущен. А зло ему было на ком сорвать. Благо ещё остались честные люди. Даже в милиции. Васька сидел в курилке и досасывал вторую самокрутку. На душе было было тошно и жить не хотелось, но надо было. Тут он вошёл в «бронхоэкстаз», то есть начал натужно кашлять, чихать и сплёвывать, давясь дымом и бронхосекретами, и, позабыв, что жить ему надоело, всеми фибрами или жабрами, что там у него ещё осталось, хватать, выкатив глаза, то, что даже в курилке называется кислородом. Побагровев, он дергался и встряхивался, пытаясь животом сделать то, что должны делать лёгкие. С трудом выловив где-то среди дыма несколько молекул этого самого кислорода, он стал понемногу успокаиваться, так и не установив нормального дыхания, ушёл в последнюю затяжку… Как в курилку влетел мастер Листратыч. И снова жизнь показалась Ваське такой ненужной и нудной штукой, что он задохнулся пуще прежнего и вошёл в очередной "бронхоэкстаз"… Листратыч забыл все матюки, даже хорошо усвоенные в процессе тридцатилетнего стажу по обработке металлов литьём и ковкой. Но он быстро сообразил, что это очередная Васькина уловка, чтобы уйти от разговору. С трудом и не без помощи Василия, выискивая и выталкивая наружу матюк за матюком, мастер налаживал речь. Василий, строго следуя принципам демократии, отвечал ему тем же. Когда мату не хватило, они враз замолчали. Это совпало с окончанием Васькиного «бронхоэкстаза». Человек со стороны ничего бы не понял из диалога, состоявшего из отборной матерщины, он бы просто удивился, что два таких здоровых мужика порют чушь и полюбовно трясут друг друга за грудки. Выглядело это всё как дуэт из непристойной песни, но что поделаешь – это был обычный цеховой говор с особым наречием, используемый при решении производственный процессов. Язык этот давался не сразу, но с приобретением трудового опыта, прочно входил в душу, помогая таким образом болеть за производство этой душе до самых глубин её паскудности. Они-то хорошо понимали, что "трах, тарарах твою трах" не просто "трах", а вся суть вчерашнего перепою и некачественная ковка детали по причине вздрагивания рук в то время, когда они должны быть в совершенно ангельском спокойствии. Следующие "трах-перетрах" означали, что Листратыч двадцать лет терпит эти Васькины причуды. Это когда из-под Васькиного молота вместо шестигранника выходит совершенно лысый круг, никуда не годный для дальнейшего продвижения кроме выполнения плана по сдаче металлолома. Вот поэтому Листратыч и держит Василия, а тот помогает с лихвой план этот перевыполнять, намертво припаяв к цеху переходящее красное знамя по восполнению металлургии качественными отходами производства. Ещё раз откашлявшись и сплюнув под ноги Листратыча, Василий клятвенно заверил его, что он больше трах-перебах, что означало – "я всё понял и больше такое не повторится, по крайней мере, сегодня, и что, даже если Листратычу понадобится такой же лысый круг, из-под молота Василия всё равно выйдет шестигранник". Конечно, клятвы его были аховые, как он сам. Иногда взглянув на трезвую голову на вчерашнюю деталь, он сам не мог понять, как из под его молота могло выйти такое чудо. Но полномочия Листратыча были ограничены, и в курилке он долго не мог находиться – у него была астма, приобретённая при постоянном вдыхании окалины. У Васьки же астма располагалась намного ниже, чем у Листратыча и совсем с другой стороны, хорошо отплёвывая при этом любую окалину. Из курилки Василий вышел с гордым видом победителя в решении такого нелёгкого производственного вопроса. Носки у Петра прохудились ещё в прошлом году, но он мужественно продолжал их носить. Так как ботинки его сверху были совершенно целыми, лишь покрылись трещинами и царапинами, дырок на носках не было видно. Манжеты их тоже были целы, только резинки ослабели, и носки всё время съезжали вниз. И Петя был похож на командира красной армии в хромированных сапогах. Васька был отчаянным охальником, но и дюже ладным парнем. Все девки окрестных деревень опасались его страшно, но еще страшнее сохли по нему. Матери до остановки сердца боялись за своих Дунек, Машек и прочей женской молоди. Бабы постарше не прочь были сами встретиться с ним в затишке овина или сеновала. Фроська была здоровенной девкой и очень завидовала красавицам со стройной фигурой – любой девке, в которой было меньше весу, чем в ней. Хотя лицом и телом она удалась, но уж очень много было у неё этого тела. Как-то в сумеречное время суток неподалеку от соседской копны Васька, поджидая случая кого-нибудь принять и одурманить запахами лета, натыкнулся на неё, и, толи ретивое взыграло у него, толи выпили лишнего, но Фроську он крепко прищучил у забора. Атака была яростная и спешная. Фроська сопела и думала отдаться или нет. Он, конечно, варнак, но как её опоясал, окаянный. Она твердо держала диспозицию, но и совсем отбить атаку не желала. Ярость Васькина выдыхалась, хоть и лапал он ее где ни попадя. Фроська чувствовала надлом в натиске. Вот-вот атака захлебнётся совсем и Василию будет не до штыковой. До копны он и трезвый не смог бы её дотащить, а подпитой тем более. Фроська, чувствуя, что Василий готов к отступлению, подумала, что другого раза может и не быть, а потому сама шаг за шагом, поддерживая запинывающегося Василия, взяла курс на копну. Вдруг больше приставать не станет. Конечно, навык Васькин чувствовался, движения были отработаны, так что, если он и напивался до полного безразличия к женщине, руки сами знали, где и за что нужно лапать. Но вот духу в нём для Фроськи было маловато, а у неё, хоть она и не знала об этом, тоже были эрогенные зоны, и, судя по размерам её тела, они были гораздо обширнее, чем у других. В деревне всё называли проще, как надо, тем более, что слово «зона» в России однозначно, хотя если Фроськины зоны разместить на карте, они будут соразмерны Гулагу. Васька растеребил их, и Фрося так распалилась, что даже копне стало страшно, как бы не вспыхнуть. В горячке она так жамкнула Василия, что он и дышать перестал и потерял способность к передвижению. – Васенька, – томно рыкнула она и так впилась в него губами, что нос и подбородок у Василия сплющились и соединились, но зато он задышал и даже выругался. «Господи, не помер», – подумала Фрося и от Василия полетели перья вместе с сеном. Копна была уделана и так расплющена, что ни одна уважающая себя корова не подошла бы к ней даже с голоду. Фрося, разгоряченная своими зонами, вогнала Василия в такой ужас, что он лежал словно землёй засыпанный, ещё живой, но уже похороненный. Не знаю, что уж она с ним там такое сделала, но через неделю девки забеспокоились – Васька не только не приставал к ним, он даже из дому не выходил. А что было бы, если бы Фроська заранее знала про зоны аномальные? Сумерки ещё не опутали землю, а Витька, воровато оглядываясь, уже пробирался к Зинкиному сеновалу. Был он, как всегда, на взводе и выглядел в своей продранной местами тельняшке, как боцман с пиратской шхуны. Он уже не первый раз пытался взять этот сеновал на абордаж и наказать Зинку любовью в качестве трофея. Но, как всегда, в его пиратском промысле чаще преследовали рифы и мели, чем фортуна. Но что поделаешь, он никак не мог отказаться от своей пиратской удачи, которая всё время манила его Зинкиными формами. На прошлой неделе за преследование баржи под неизвестным флагом со странным названием «Кузьмовна», братец этой неизвестности таким танкером на него наехал, да так протаранил, что до сих пор все его шпангоуты ныли и лопались от нестерпимого натиска, а рулевое клинило. И потому к Зинкиному сеновалу Витька подбирался с перекошенными бортами и побитыми сигнальными огнями. Зинка раньше ночи на сеновале не появится, но он решил заранее затаиться, чтобы не нарваться на вилы Опанаса, отца Зинки. Тот не признавал ни властей, ни пиратов, даже бога не боялся. Пиратов мог свободно спровадить на дно, пропоров обшивку, киль, вон, совсем провис, так и ведёт в сторону. «Почему меня дураком называют? Всего раз шаньги на утюге разогрел, а теперь все пальцем показывают. Стёпка вон в самоваре самогон гнал, так его героем считают почему-то», – лезли дурные мысли Витьке в проломленную башку. На время он даже о Зинке забыл, чуть с галса не сбился. Вот и покосившийся сарай, где-то должна быть оторванная доска. Витька лихорадочно шарил по доскам, занозил все руки, но оторванного дерева так и не нашёл. Да что же это, опять что ли на риф напоролся? Вот невезуха, и наверх свистать нельзя, враз на вилах Опанаса окажешься, как акула на гарпуне. Да что же ты, Зинка, зараза такая, чего так забаррикадировалась, ровно царевна заморская? Может мне мортирой прицелиться, хоть бы железяка под руки попалась. Тут пока прорвёшься, весь задор мужской пропадёт. Хоть паруса разворачивай. Ох, до чего же в деревне бабы заносчивые да ершистые, но того хуже родня окаянная, всяк норовит бедному пирату концы отрубить и не знаешь, толи просто загарпунит, как рыбину зажиревшую, толи на дно пустят, как сгнившую баржу. Жениться что ли, хватит по сеновалам как по зарубежным пристаням шастать. Как бы ласково не встретили тебя в чужом порту, а всё ты там не свой человек. Вот и Зинка, выверну, говорит, доску, а то и две, а где она, продушина? Руки только занозил да в кровь ободрал. Зачем мне такая любовь? Оглядеть себя, так ни одной целой косточки не найдёшь. Нет, шабаш! Пора якорь бросать. Изумительной красоты речушка пересекает село, разделяя его на две части. Объединяющим фактором служит не менее красивый подвесной мостик, гордость и радость всех селян, а также необходимая вещь для заезжих туристов. Вот и сегодня, в светлый солнечный день, перед праздником, пятеро молодых людей с рюкзачками, которые на каждый шаг отзывались загадочным стеклянным бряком. Подбадривая себя и других прекрасной русской речью, которая насквозь была пропитана нежной любовью к семье, особенно к маме, а так же ко всему святому в образе своих и чужих богов, один, покрупнее, в избытке чувств, даже сломал две боковые доски и сбросил их в воду. Он пытался переломить и половицу моста, но, попрыгав, попинав и, видимо, отшибив ноги, бросил эту затею, и, сопроводив на прощанье особо нежным выражением свои ощущения, похрамывая, поплёлся дальше. Молодые люди, видимо, из небогатых семей. Так как четверым мальчикам хватило денег только на пять бутылок водки и на одну девочку. Поскольку нынче за всё нужно платить, на других девочек денег не хватило. Да и, наверное, не очень надо было. При современных нравах и эта девочка могла оказаться невостребована. Перепившись, они могли объясняться и любить друг друга, а девочка не водка, её, если не понадобится, можно и утопить, не жалко. Главное в таком отдыхе – напиться и как можно больше нагадить вокруг себя и своей ставки, чтобы всё было как в очередном боевике. Но девочка была не промах и аванс с них уже получила, а когда хорошо подопьёшь, то и утонуть можно без проблем. Вообще-то, если к ней внимательней приглядеться, то можно понять, что утопленников будет четыре, а она выплывет, такое на воде не тонет. Отойдя метров на триста от деревни, они соорудили и развели такое кострище, что можно было зажарить быка. Надсадно заверещал магнитофон, изрыгая клятвы любви к богам и к маме, в точности повторяя те же обороты речи, что и гуляки. Иначе и быть не могло, другого они бы и не поняли. Не спеша, откупоривали бутылки, совсем не торопясь топить друг друга. Гулянье удалось на славу – с дракой и блевотиной. Вот только возвращаясь обратно, злые и с головной болью, они никак не могли вспомнить надо ли доплачивать красавице, или это она им должна осталась, но, судя по тому, что она не утоплена, доплатить надо, хмуро решили они. И даже мостик доламывать им расхотелось. |
|
|