"Время Смилодона" - читать интересную книгу автора (Разумовский Феликс)

ЧАСТЬ II. ПРОШЛОЕ

I

Первое, что услышал Буров, вынырнув на воздух, была песня. Несколько занудная, зато полная искренности, драматизма и душевной муки:

А листья желтые над городом кружатся… С тихим шорохом нам под ноги ложатся. Эх, не прожить нам в мире этом без потерь…

Солировал в меру пьяненький, загребающий по-собачьи гражданин, собственно, не столько пел, сколько отплевывался зеленой, щедро хлорированной водой. Голос у него был мятый, движения вялые, глаза запавшие, красные, словно у кролика. Казалось, еще немного, еще чуть-чуть, и он пойдет на дно с песней на устах. Однако ничего — при виде Бурова воодушевился, отбросил разом пессимизм и с интересом спросил:

— Э, мужик, ты кто?

— Да хрен в пальто, — успокоил его Буров, дружески подмигнул и принялся забирать влево, к краю бассейна, где прилепилась узенькая, заржавленная лесенка.

Вылез из воды, расправил грудь и с достоинством пошлепал на выход. Народ на его явление отреагировал слабо — кто мок на мелководье, кто плавал на глубине, кто с уханьем бросался в хлорированные бездны. Ну мужик, ну амбалистый, ну с плечами шириною в дверь. Да и хрен с ним. Одним большим, одним меньше. Не хреном, мужиком… Буров между тем прошел парную, душевые, сауну, помывочный зал и скоро оказался в раздевалке-предбаннике, являвшемся одновременно и клубом по интересам. Собственно, центральный интерес здесь был один — пенилось пивко, звенели емкости, дергались, способствуя процессу, кадыки. В воздухе висели разговоры о футболе, пахло мылом, потом, исподним и спиртным, со стены смотрели Миша Олимпиец,[240] Николай Олялин и всем известная женщина, которая поет. Приглядеться, так это было вовсе не веселье — так, массовое убиение времени, которого невпроворот. А душой компании, этаким главкомом парада был верткий человечек в выцветшем, верно, белом когда-то халате. С невероятной ловкостью он шуршал рублями, лихо лишал девственности батареи бутылок, с энтузиазмом Фигаро управлялся с простынями и грозно, аки цербер, рычал на нерадивых. Одно слово — спец, бальнеатор, корифей помыва. Все спорилось, играло и кипело в его умелых руках, в нем было что-то от светила медицины, проводящего уникальную, невыразимо сложную операцию. От светила медицины, успевшего принять на грудь граммов этак сто пятьдесят спирту…

— Пламенный физкульт-привет, доплыл благополучно, — сообщил ему Буров, не заметил никакой реакции, кашлянул, нахмурился и веско повторил: — Доплыл, говорю, благополучно. Пламенный физкульт-привет.

— А-а… Ты… — Бальнеатор наморщил узкий лоб, как бы вспоминая что-то, пошмыгал красным носом. — Значит, явился… А у нас все на мази, у нас все, как в аптеке. — Он тут же сунулся в свой шкаф, вытащил невзрачный, перевязанный бечевкой пакет. — Вот, как просили, передаю. А это харч, — протянул он что-то в промасленной бумаге. — Куплено как для себя, согласно действующим расценкам. У нас все как в аптеке. На, — подал он простыню, открыл бутылку пива и пальцем показал куда-то в угол. — Туда давай. Смотри, недолго. А своим скажи — все, ша, амба. За фиолетовую[241] последний раз пускаю. Пускай готовят бурого Володю.[242] А так мне понта нет, — глянул он на Бурова словно на пустое место, дернул презрительно плечом и резко повернулся в сторону, к страдающим от жажды массам: — Что, пивка три бутылки? Сделаем. Вот, «Жигулевское», холодненькое, вчерашнего разлива.

Казалось, всплыви у него в бассейне лохнесское чудовище, он ничуть бы не удивился. Главное, чтобы было заплачено.

— Конечно, передам, — улыбнулся Буров — не гниде-бальнеатору, красотке на календаре, покладисто кивнул и пошагал к себе в гадючий уголок. «Ага, значит, лето года 1983-го от Рождества Христова. И 66-го от пролетарской революции. От той самой, о которой так занудно говорили большевики…»

Завернулся в простыню, сел на выделенное место, осторожно, кончиками пальцев поладил с пакетом с харчами. Так, негусто. Холодец, называемый в народе волосатым, плавленый сырок «Дружба», копченая, завернутая в газету, сельдь. В газете той писали:

«Гордой поступью входит в новый 1983 год ленинградский комбинат „Трудпром“. Его специалисты предлагают населению города новые необычные услуги: мойка и натирка полов, чистка и регулировка газовых плит, комплексная уборка квартир и тысяча других полезных мелочей. И пятна на одежде пусть не приводят больше в отчаяние любителей красивых и модных гардеробов, потому что объединение „Химчистка“ закончила испытания нового препарата „Алкомон-ДС“, который не только отлично чистит одежду, но и дарит ей вторую молодость. А еще умельцы из химчистки освоили крашение столь модных в этом сезоне нейлоновых рубашек во все цвета и оттенки радуги. Не отстают от них и работники Невского мыловаренного завода. В рекордно короткие сроки они наладили производство питательного крема „Волшебница“. В состав его входит маточкино молоко пчел, столь богатое витаминами и гормонами. Крем превосходит по качеству продукцию лучших капиталистических фабрик, а стоит всего 60 копеек…»

От селедки пахло морем, чайками, ветром странствий и немного неподмытой женщиной…

«Значит, говоришь, „Волшебница“?» Буров отложил газетку в сторону, крякнув, отхлебнул пивка, посмотрел в задумчивости на часы на стенке и занялся вторым пакетом. С легкостью порвал шпагат, быстро развернул, глянул и даже как-то оторопел. Ну что тут будешь делать! То ли смеяться, то ли плакать, то ли матом крыть Великого Аватара, лично принимавшего, блин, участие в скрупулезной отработке операции. В пакете были майка, трусы и зелено-белые, с черными шнурками кеды, сразу наводящие на мысли о Ваковском заводе.[243] Довершала экипировку шапочка — с мятым козырьком, резинкой на затылке и ностальгической надписью: «Пярну-80». «Да уж, меня узнают без труда. Правду глаголил Калиостро, истинно великий маг. Чтоб ему вместе с Аватаром!» — Буров принялся копаться в белье и не удержался, хмыкнул — на майке было написано «Динамо», крупными белыми буквами наискось через всю грудь. Вот ведь, блин, волшебники, мать их ети! Мало что марафонцем сделали, так еще и ментом поганым.[244] Ну умора, ну укатайка, ну потеха. Сунули спецназа с пятью железками[245] к пидорам во внутренние органы. Ох, не влезет, встанет на ребро, пойдет против шерсти и выйдет боком… Только веселился Буров не долго — нашел в левом кеде часы. Наручные, противоударные, водонепроницаемые, с календарем. И с гравировкой: «От высокого командования». Дарственной. На имя Бурова Василия Гавриловича. Свои, командирские, с которых, собственно, все и началось.[246] Господи, и что это за пьеса, в которой он играет хрен знает какую роль? Вот уж воистину весь мир театр, а все люди актеры. Только вот кто режиссер? Впрочем, вдаваться в сущность глобальных вопросов Буров не стал, быстренько спустился на землю и принялся сливаться с реалиями.

— Угощайтесь, — предложил он «Дружбу», волосатого и сельдь вкушающему соседу слева. — Баба вот собрала, а у меня гастрит.

— Во, я и говорю — все бабы дуры, — отозвался тот, икнул и вытащил второй стакан. — Ну давай, что ли, за знакомство.

— Спасибо, не могу, у меня еще и почки, — извинился Буров, глянул на часы и выказал работу мысли. — А потом я взял два билета, на дневной сеанс… На двенадцать, в «Великан». Скоро уже нужно собираться.

— Ну ты и забежка. Времени одиннадцать часов, а до «Великана» отсюда доплюнуть можно. Впрочем, хозяин — барин. — Сосед оскалился, принял в одиночку и, потеряв к Бурову всякий интерес, занялся вплотную сельдью. Что зря разговаривать с моральным-то уродом? С виду очень даже нормальный мужик, а если глянуть вглубь — колит, гастрит, почки, слюни, билеты на дневной сеанс. Тьфу. И селедку ему баба подложила хреновую, в рот не взять, сухую, словно вобла. Может, не такая и дура…

Буров в ответ с ухмылочкой кивнул, по новой приложился к пиву и неторопливо, вдумчиво, даже с этакой ленцой принялся собираться на выход. В мыслях его царила ясность, на сердце было легко — за час с небольшим, изображая марафонца, он уж всяко доберется до места. А по пути посмотрит на Неву, на спицу Петропавловки, на Стрелку, на Зимний, на Кунсткамеру, на мосты, на купол Исаакия под летним солнцем. На все это великолепие града Петрова. Петербург, Петроград, Ленинград. Здравствуй, город, знакомый до слез. Сколько, блин, не виделись-то? Пару сотен лет, не меньше.[247] А вокруг по-прежнему кипела жизнь. Греб рубли поганец-бальнеатор, перло пеной парное «Жигулевское», разрумянившиеся граждане, отбанившись снаружи, отмывали души злодейкой-сорокаградусной. Из настенного репродуктора, что у Бурова над головой, изливалась, куда там Ниагаре, песня:

Нам рано на покой, И память не умрет, Оркестр полковой Вновь за сердце берет! Прости, красавица, но жизнь пехотная Вновь расставание сулит тебе! Не зря начищена труба походная, Такая музыка звучит у нас в судьбе!

Однако скоро поток иссяк и начался рассказ о белом медвежонке, из которого, как пить дать, ничего уже путного не вырастет. Экипаж атомного ледокола «Арктика» напоил его допьяна; спиртом со сгущенкой, лыка не вяжущего взял нa борт, а по прибытии в Ленинград подарил местному зоопарку. Новосел получил имя Миша, быстpo освоился в новых условиях и чувствует себя как дома…

«Ага, плещется в теплой луже, а не в Северном Ледовитом и жрет казенную пайку вместо свежей нерпы», — с горечью подумал Буров, встал и совсем уже было собрался идти, как вдруг стремительно раскрылась дверь и внутрь вломились колонной шестеро. Не с вениками и мочалками — с красными книженциями. Собственно, ксивой цвета месячных сразу помахал один, другие же засуетились, задергались, затопали ногами, закричали, бешено раздувая ноздри:

— А ну подъем! Сорок пять секунд! Всем одеваться и выходить строиться! Время пошло. Предъявить документы, вещи и карманы к осмотру! Шевелить грудями! Живо, живо, живо!

Чертом кинулись кто в душевые, кто в парную, кто в помоечный зал, а один, недобро ухмыляясь, подошел к зеленому от предчувствий бальнеатору:

— Валюту, золото, бриллианты и порожнюю тару на стол. Живо у меня и в полном объеме! Ну!

А из банных недр уже начали прибывать голые люди, слышались возня, грохотание шаек и прерывающиеся от ужаса голоса:

— Товарищи, ну не надо, товарищи… Ведь намылилися же только, товарищи… Окатиться дайте, окатиться… Ну пожалуйста, ну христа ради, разрешите хотя бы смыть шампунь. С ромашкой, мятой и витамином С. Жена подарила на двадцать третье февраля… Ну товарищи, что же вы делаете, товарищи…

А товарищи те, действуя ужасно ловко, уже строили у стенки народ, шмонали по карманам, изымали документы и экспроприировали экспроприатора-бальнеатора. Сразу чувствовались выучка, мастерство, профессионализм и устойчивые богатые традиции. В том плане, чтобы не было богатых…

Бурову вся эта суета крайне не понравилась. Во-первых, из-за досады на себя — и как же он это мог забыть, что попал во времена Юрия Долгорукого,[248] считающего, что дорога в коммунизм пролегает исключительно через концлагерь? Во-вторых, и это самое главное, можно было запросто опоздать на рандеву. И наконец, в-третьих, ну уж очень не любил, на дух не выносил Буров компанию глубокого бурения. Как и всякий боевой офицер — жандармов. Только-то и умеют, что надуваться спесью да хватать евреев, правдолюбцев и диссидентов. Мало он им морды бил тогда, на берегу моря, в «Занзибаре».[249] Не евреям, правдолюбцам и диссидентам — комитетским педерастам. А вот, явились, не запылились…

— Документы, — велели те, и Буров сразу же заулыбался, с великой радостью закивал, мастерски изображая доброго, преданного делу Ленина и партии идиота.

— Ну, слава труду, вот и родные органы. Приветствую, аплодирую и вверяюсь, потому как одобряю. А документов нет, вот только что умыкнули. Все, все — и паспорт, и партбилет, и командировочное предписание. А также полушерстяную пару из ткани «Ударник», нейлоновую блузу и галстук в горошек. И еще сорок восемь рублей и двадцать восемь копеек, выданные мне вчера под отчет бухгалтерией нашего краснознаменного совхоза «Ленин с нами». Это же, товарищи, не баня, а бандитское гнездо, вертеп разврата, буржуазно идеологический омут! — Буров оглянулся, перешел на шепот, яростно вздохнул, глядя в чекистские глаза: — Товарищи, дорогие мои товарищи, это же рассадник контрреволюции в чистом виде. Как же я теперь буду платить мои партийные взносы, а?

Валять он дурака валял, а на душе на самом деле было нерадостно. Вот как установят товарищи, что не придурок он из орденоносного совхоза, а капитан спецназа Вася Буров, по идее находящийся сейчас где-то в Гондурасе, вот будет весело так уж весело. Жуткая потеха, на всю оставшуюся жизнь…

— Ладно, разберемся, становись в строй. В автобусе, чай, не замерзнешь. Да и ехать недалеко, — пожалели Бурова товарищи и громким командирским голосом поставили последний штрих: — Всем в колонне по одному выходить на улицу и грузиться в транспортное средство. Шаг влево, шаг вправо…

Ладно, в колонну по одному, благоухая мылом и пивом, двинули грузиться в автобус. Причем не строгим мужским коллективом — в приятной дамской компании: со стороны женского отделения бани вели колонной представительниц прекрасного пола. Каких-то встрепанных, нечесаных, в без любви надетых кофточках и платьицах. Многие дрожали, словно на морозе, терли глаза и пускали слезу. Слышались вздохи, всхлипывания, приглушенный шепот и стук каблучков. В общем и целом настроение было не очень, с легким паром, называется, черт его бы драл…

На улице оптимизма не прибавилось. И в прямом, и в переносном смысле атмосфера там была грозовой. В воздухе, тяжелом, словно в бане, не чувствовалось ни ветерка, парило немилосердно, как пить дать, собиралась гроза. А у входа в ту самую баню смердели автобусы — уж лучше не задумываться, какого маршрута, — стояли люди со стальными глазами, толпилась, правда чуть поодаль, любопытствующая общественность. Пахнущая не мылом и шампунем — потом, зато свободная и не построенная в колонну. Впрочем, это еще как посмотреть…

В общем, ехать по жаре на расправу Бурову не захотелось. А потому в транссредство он грузиться не стал — брякнул одного товарища мордой на асфальт, от души коленом в пах угостил другого да и рванул, не долго думая, через дорогу во двор — дай-то бог, чтобы двор этот оказался проходным. Чертом бросился в подворотню, вихрем занырнул под арку и с головой закутался в мрачную изнанку города — вонь, грязь, мусор, невывезенные баки, облупившиеся стены. А за стеной уже шумели страшно, топали ногами, кричали грозно, гневно, очень даже на повышенных тонах. Не понравилось, значит, рожей-то об асфальт…

«Ну что ж вы так орете-то, ребята? Вас ведь пока не режут». Буров пробежал мимо каких-то ящиков, завернул за угол, наддал, пролетел под приземистой аркой и внезапно выругался, встал, увидев чугунные, хитрого литья ворота. Крепко запертые.

Грязный извилистый аппендикс двора оказался еще и конкретно слепым. Бежать дальше было некуда. Так… На Востоке говорят: шакал, загнанный в угол, становится тигром. А кем же тогда становится тигр, да еще не простой — саблезубый?

«Ладно, ребята, сами напросились. Такая уж ваша судьба», — усмехнулся Буров, сплюнул, «отдал якоря»[250] и принялся ждать. А когда появились преследователи — трое разъяренных, тяжело дышащих людей, — он издал ужасный крик и метнулся им навстречу, только это был уже не человек — красный саблезубый тигр с кинжальными, исполинскими клыками. Чмокнула насилуемая плоть, захрустели кости, рухнули безвольные тела. Одно, второе, третье, практически синхронно. И наступила тишина. Дом по-философски молчал, хранил невозмутимое спокойствие, зашторенные окна с угрюмых стен смотрели с откровенным равнодушием. Мало, что ли, морды людям били во дворе? Правда, вот чтобы так…

«Ни хрена не могут. Ну и ну. А если завтра война? А если завтра в поход?» — с горечью подумал Буров, укоризненно вздохнул, однако долго о судьбе отечества скорбеть не стал — молнией, на автопилоте забурился в подъезд. Игнорируя вонь, темноту и осклизлые ступени, полетел вверх по выщербленной, помнящей еще и времена Петровы лестнице. А что, экипирован на славу, в кедах, плевать, что белых, очень даже удобно. Вперед, вперед, вперед. Запах кошек — это ничто по сравнению со смрадом параши. Вперед…

Шлепал кедами он по спинам ступеней не зря — лестница скоро вывела его на площадку, на самый верх, к двери на чердак. Замок на ней висел добрый, в смазке, с массивной дужкой, а вот петли подкачали — держались на соплях, вернее, на каких-то ржавых, доверия не внушающих болтах. Лет, наверное, сто с гаком держались…

«Опаньки», — потрогал Буров дверь и долго думать не стал — резко, мощно, по всей науке приложился к ней ногой. Боковым проникающим — со всего реверса таза, выпрямляя в одну линию голень, бедро и плечо. С грохотом вломился внутрь, глянул и страшно обрадовался — сушившемуся на чердаке белью. Собственно белью — вместе с наволочками, простынями, полотенцами и покрывалами на веревках висели и предметы гардероба. Буров, особо не мудрствуя, выбрал синий тренировочный костюм. Ну, во-первых, размерчик самое то, а во-вторых, к кедам хорошо. Опять-таки не шерсть какая-то — трикотаж х/б, сохнет быстро, а главное, не мешает бегу, не стесняет свободу движений. Сейчас все зависит от качества маневра. Да уж, еще как — шмелем Буров кинулся к слуховому окну, проворно, по-змеиному выбрался на крышу и в темпе заскользил, зашлепал кедами по жаркой, словно печь, но уже остывающей кровле. Погода, переменившись, способствовала бегу — светило убралось, ветер дул в спину, в воздухе не чувствовалось и намека на расслабуху. Только свежесть, турбулентность и приближение стихии. Той, от которой лучше держаться подальше.

Буров пересек крышу, прыгнул на соседний дом, глянул на часы и непроизвольно замедлился: «Так, рандеву, похоже, отменяется. Вот педерасты!..» Откорректировал план и побежал в сторону от Медного всадника. Кого он материл с таким искусством, было ясно и без уточнения…

А стихия все свирепела — ветер превратился в шквал, небо стало сизым, воробьи спикировали на вынужденную посадку и кричали хором, куда там буревестнику: «Буря, скоро грянет буря!» И вот блеснуло знатно, аж до горизонта, громыхнуло так, что задрожала земля, и ударил дождь как из ведра, ливень, водопад, стена, заоблачная Ниагара. Хвала Аллаху, что по-летнему теплая, боже упаси, чтоб не радиоактивная и не кислотная…

— Давай, давай, — возрадовался Буров, перешел на шаг и ловко перебрался на следующую крышу. — Люблю грозу в начале мая. И в конце июля люблю…

Он насквозь промок, с трудом держал баланс,[251] однако рад был низкой облачности до чертиков — она ведь играет на руку ему, не этим педерастам с Литейного. Которые и в ясную-то погоду ничего, кроме своих шор, не видят… Это очень хорошо, это очень славно, что кто-то там, на небесах, крупно обоссался. Вперед, вперед, пока он не иссяк. Так что озаряемый молниями и омываемый ливнями мчался себе Буров по петербургским крышам. Не мартовским котом — красным смилодоном. Промокшим, страшным, готовым дорого продать свою жизнь. Бесчинствовал ветер, струились потоки, скользили кеды по железному катку…

Наконец, прикинув, что оторвался достаточно, Буров замедлил ход, перевел дыхание и по пожарной лестнице спустился с небес на землю — в маленький, с огромными тополями дворик Петроградской стороны. По случаю дождя пустынный, словно вымерший. Ничего не стоило инкогнито пересечь его и выбраться на Большую Пушкарскую, тоже обезлюдевшую, зато необыкновенно опрятную, чем-то напоминающую ухоженную, ожидающую любовника женщину. Впрочем, кое-кто из гомо сапиенсов все же не убоялся ливня — на тротуаре у мостовой стоял понурый муж с зонтом. Грустно он взирал на бежевые «жигули», вернее, на переднее, спущенное до диска колесо. Домкрат, запаска и балонник лежали тут же, у его ног, однако как восстановить автомобильную гармонию, страдалец, видимо, не знал. Просто стоял, мок, вздыхал и невыразимо скорбел, этаким геройским генералом Карбышевым, правда, под июньским дождем.[252]

«Эх, шел бы ты в машину, дурашка», — ухмыльнулся Буров, подошел поближе и вспомнил Пушкина с его ремаркой, что черт ли сладит с бабой гневной. В «Жигулях» сидела дама при прическе, сверкала крашеными бельмами и через полуоткрытое окно давала очень ценные советы. Сверкала и давала она так, что в общем-то не робкий Буров поежился.

— За три рубля помочь? — шепотом спросил он мученика, увидел торопливый кивок и через пять минут уже шел прочь, сжимая в кулаке зелененькую. Вот так, хоть что-то. А в общем и целом ситуация не очень, он снова влип в изрядное дерьмо. Ни денег, ни определенности, ни связей, только краденое промокшее трико, белые кеды да испорченные отношения с чекистами. А до следующего рандеву в понедельник еще, извините, три дня. И неизвестно еще, что будет там, на берегу Невы, у сфинксов.

Впрочем, где добыть проклятый металл, Буров знал и поэтому держал сейчас курс на север, в ГДР,[253] в огромный, изогнутый подковой дом-тысячеквартирник. К себе домой. Там, под ванной, в укромном тайничке лежала пачка долларов. Тридцать пять бумажек с мордой Франклина, аккуратно стянутые резинкой. Трофей из Африки, боевой. Эх, возьми тот черномазый гад чуть-чуть левее…

Словом, двигал Буров к себе домой. А чтобы были понятны трико и кеды — в темпе, спортивной рысью, размеренно дыша. Бодро так прошлепал Петроградскую, выбежал на набережную, осилил мост и пошел, пошел, пошел мерить ножками необъятную, как космос, Выборгскую сторону. А дождь все сильнее, а ветер все шквалистее, а лужи пузырями…

О-хо-хо-хо-хо. Только недолго Буров боролся со стихией. Сработали тормоза, взметнулись брызги, и из остановившегося «каблука»[254] спросили:

— Может, подвезти? Погода-то нелетная.

— Еще какая нелетная, — согласился Буров, с оглядкой подошел, тронул ручку дверцы с надписью «Почтовый». — Мне, вообще-то, в конец Гражданского.

— У, круто, — кивнул водитель, крепкий паренек в десантной майке. — Я сам тоже бегаю. Но чтобы вот такие кругаля… Вы кто, вольник? Боксер? А может… шотокан?

Последнее слово он произнес шепотом.

— Да так, — хмыкнул Буров, залез в кабину, с удовольствием устроился в неудобном кресле. — Сражаюсь с гиподинамией, болезнью века. А ты, я вижу, поклонник шотокана? Ну да, эффектный стиль, приятный глазу…

— Это еще смотря чей глаз. — Паренек нахмурился, врубил скорость и резко, так, что глушитель рявкнул, надавил на газ. — Мы вот полгода окна в зале простынями закрывали. В тренировочных, — он коротко вздохнул, посмотрел на Бурова, — костюмах занимались. Ну а потом вообще началось… Да вы, наверное, сами в курсе…

Еще бы не быть. Буров отлично помнил всю эту историю с каратэ. Социально вредным, криминально опасным, не вписывающимся никоим образом в принцип социалистического физвоспитания. За преподавание коего полагалась уголовная ответственность. Впрочем, наиболее известных мастеров посадили по другим статьям — кого за валюту, кого за спекуляцию, кого — это надо же такое придумать! — за попытку к изнасилованию.[255] Вот так, чтобы неповадно было. А то размахались тут без разрешения ногами, понапускали пыли народу в глаза, понаболтали кучу всякой вредной чепухи — дух, разум, воля, сильные личности. Ага, щас вам. Винтики государственной машины, унифицированные члены общества, ревностные строители коммунистического завтра. А кто с этим не согласен, живо останется без резьбы…

— Ничего страшного, раньше хуже было. В тридцатые годы, например, бокс был запрещен. — Буров посмотрел в окно, на колышущуюся водяную стену, глуховато кашлянул, вздохнул и неспешно продолжил мысль: — А сейчас что, сейчас лафа. Вошел на «челночке», двойку-тройку отработал, дистанцию разорвал, и ажур. Слава советской власти. Атаку увидел, с сайд-степом отвалил и через руку кроссом, с проносом, в бороду… Ура, партия наш рулевой. А если учесть еще, что на средней дистанции бокс все же эффективнее каратэ, то и вообще да здравствует гениальная политика ленинского Центрального Комитета!

Он крайне контрреволюционно мигнул, очень по-антисоветски оскалился и, быстро отвернувшись к окну, вышел из разговора — тупо, без мыслей стал смотреть, как торжествует стихия. Молчал, пока не переехали ручей — мутный, взбудораженный, похожий на реку, шевельнул плечами, собираясь встать, и тихо сказал:

— Спасибо, друг. Здесь останови.

Крепко пожал парню руку и вылез из кабины, отдавшись во власть водяных плетей. Хотя нет, Бога гневить было нечего — ливень потихоньку слабел, гром гремел тоном ниже, гроза уходила в сторону. Стихия выдыхалась.

«Ну вот и славно». Буров глянул вверх, на начинающее светлеть небо, потом по сторонам, на мокрый социализм своей молодости, и неожиданно расчувствовался, запел необыкновенно фальшиво:

— Эх, давно мы дома не были…

Однако двинул первым делом не нах хауз — в магазин, где купил иглу и пару спиц. И только уж потом направился к огромному, изогнутому подковой многоквартирному монстру. Родное ведомство строило. Трансформаторная будка во дворе, стонущая жалобно дверь подъезда, вечно не работающий, в граффити, лифт. Впрочем, до него Бурову никогда дела не было — и ноги крепкие, и этаж второй. Вот она, знакомая дверь, обитая черным дермантином. Белая пуговка звонка на синем косяке, круглая хромированная ручка, два замка — ригельный и французский. Не ахти какие, без претензий — Буров при посредстве спицы и иглы быстренько поладил с ними, плавно открыл дверь и бесшумно вошел. Дома, как он и предполагал, никого не было — Витька со своим детским садиком дышал воздухом на Сиверской, супруга же, видимо, еще вкалывала у себя в районном стационаре.

Стояла тишина, лишь мерно капало из крана в ванной, урчал негромко компрессор «Бирюсы» да пел душой по радио известный телеверхолаз:

…Но сожалений горьких нет. А мы монтажники-высотники И с высоты вам шлем привет.

«Да, не кочегары мы, не плотники», — согласился Буров, разделся до трусов и, обтерев об тряпку ноги, пошел осматриваться. Свиит хоум как-никак, милый дом. Пусть даже и в прошлом.

Квартирка была типовая, ничем не примечательная: прихожая с вешалкой и рогами, кухонька в восемь метров, комната родителей, комната ребенка. Скромненькая мебель, телевизор так себе, тюлевые, много раз стиранные занавески. Все такое родное, близкое, до жути знакомое. Только вот что это за запах? Инородный, чужой, совсем не вписывающийся в образ милого дома… А, запах сигарет, табачного дыма. Выветрившийся, еле уловимый, видимо вчерашний. А ведь дражайшая супруга, помнится, не курила никогда. М-да, странно, странно. И страшно интересно. Буров, будучи человеком практическим, долго думать не стал, отправился на кухню и заглянул в «Бирюсу».

«А, так и есть, торт, из „Севера“, частично съеденный. Хороший торт, увесистый, шоколадно-кремовый. С цукатами и миндалем… Может, подруга, а?» Заметил у ведра с отбросами коньячную бутылку, с ухмылкой подошел, присел на корточки и, в общем-то, не удивился — увидел в мусоре презерватив. Б/у. Этаким то ли мотылем, то ли исполинским опарышем лежащий на картофельных очистках. Да, с такими насекомыми подруги обычно не приходят.

— Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь, — в рифму и вслух констатировал Буров, встал, сделался суров. — Да, семья, ячейка общества. Может, написать записку Ваське-капитану, что жена его не «бэ», а «ща». Пусть делает соответствующие выводы. — И вдруг усмехнулся зло, без тени самолюбования, вспомнил во всей красе Ваську-капитана. Делающего не выводы, а вводы. Крупного спеца по женской части. Да что там капитана — майора, подполковника. А если глянуть в корень — генерала. Что ему до общества, ему бы ячейку. Нет, Калиостро был не прав: мир наш — это не театр, мир наш — это бардак. И дело здесь не только в бабах…

Впрочем, долго размышлять на темы нравственности Буров не стал — выбросил из головы мысли о Лауре, двинул в ванную и вытащил из тайника доллары. Взял не все, только пять бумажек, остальные приберег для капитана Васьки. На машину — красную, роскошную «семерку» с «шестерочным» двигателем. Пусть порадуется, перестанет думать о злодее, умыкнувшем его кровную валюту, гэдээровский шикарный костюм и так, еще кое-что по мелочи…

«Господи, ну и жизнь. Смысл которой — устаревшая модель фиата». Буров вспомнил о мешке с бриллиантами, им однажды брошенном у Пещеры Духов, мрачно засопел, выругался и занялся текущими делами — вымыл пол, собрал вещички и кардинально изменил свой имидж. А именно: свежее бельишко, белая рубашка, тот самый гэдээровский, цвета кофе с молоком, костюм. К нему песочные, египетского производства, туфли, модный, но не легкомысленный галстук в тон, бежевые, с малиновыми стрелками, носки. Завершил экипировку плащ — польский, с пояском, висящий на руке. В другую Буров взял пакет с мокрой амуницией, глянул еще раз, не оставил ли следов, и не спеша, уверенно, прогулочной походочкой отправился на воздух. На улице его ждал сюрприз, приятный, — дождь перестал. Солнце робко пока еще выглядывало из-за туч, но свежести после грозы уже как не бывало — лето и не думало сдаваться, становилось жарко.

«М-да, видимо, с костюмчиком-то я погорячился». Буров ослабил узел галстука, посмотрел на небо, расстегнул пиджак и направил стопы к помойке, где расстался — дай бог навсегда — и с краденым тряпьем, и с хлюпающей обувкой, и с майкой от общества «Динамо». Скоро он уже шел к метро по нарядному после дождя Гражданскому — тот блистал стеклами витрин, свежестью умытого асфальта, влажными, будто обновившими цвета, боками общественного транспорта. Да что там автобусы, что там троллейбусы! Какие девушки шли по улицам, перебирая ножками, подрагивая выпуклостями, поигрывая шалыми бездонными глазами! Пышногрудые, поджарые, миниатюрные, величественные, длинноногие, смешливые, с волосами до плеч… В обтягивающих брючках, в куцых мини-юбках, в загадочно просвечивающих сетчатых кофтенках. Блондиночки, брюнетки, крашенные хной. И кто это там сказал, что самые красивые — японки? А ну пусть приедет к нам сюда в ГДР, быстренько заткнется и прикусит свой язык. У них там, в Японии, конечно, и «Сони», и «Айва», да только наши бабы российские самые путевые. Как их ни крути, с какой стороны ни глянь. Самые обаятельные и самые привлекательные…

Только Бурову сейчас было как-то не до баб — ему зверски хотелось есть. А потому он искал глазами не глаза, не губы, не колени, не бедра — обитель общепита. А когда нашел, то замер, едко ухмыльнулся, с оттенком ностальгии.

— Ну вот, блин, все возвращается на круги своя…

Перешел дорогу и открыл тяжелую, захватанную дверь. «Вот она, вот она, на хрену намотана…»

Знакомая до боли ресторация «Бездна». С которой, собственно, все и началось.[256] Впрочем, до статуса ресторации ей еще было ой как далеко — ни секьюрити в клешах и тельняшках, ни похожих на русалок подавальщиц, ни выламывающихся на сцене стриптизерш. Где чучело акулы под самым потолком, бефстроганов из кальмара «Девятый вал», ногастые, буферястые, без трусов и претензий девчушки-поблядушки у барной стойки? Пока что — касса, очередь, неубранные столы и неопрятный бак, стоящий на плите. Призывно клокочущая общепитовская емкость, в которой пельмени доходят до кондиции. Все такое чужое, непривычное, не радующее глаз. Впрочем, нет, одного старого, правда, не доброго знакомого Буров узрел. Будущего мэтра. Вице-повелитель халдеев пока что скромненько стоял у бака, лихо осуществлял процесс и при посредстве погнутой, чудовищных размеров поварешки наделял пельменями всех заплативших в кассу. Не было пока что ни серьги в левом ухе, ни уверенного блеска в глазах, ни массивного, с приличным изумрудом золотого перстня на руке. В общем, выглядел он совершенным ложкомойником.

— Пожалуйста, двойную с сыром. — Буров отдал чек на рубль шесть копеек, получил полуторную, усугубленную водой, взял с прилавка хлеб, салат, компот и вилку и двинулся с подносом к не занятому месту. Выглядел он в своем костюме крайне неопределенно — то ли мент из непростых, то ли чекист из высоковольтных, то ли товарищ из тяжеловесных. В общем, трое пролетариев за его столом сразу же застеснялись, бросили распивать да и вообще убрали водочку куда подальше — от греха.

— Вольно, вольно, мужики, продолжайте, — ухмыльнулся им Буров, предложение выпить за уважуху отклонил и с энтузиазмом занялся салатом и пельменями.

Ел, а сам работал не только челюстями — извилинами. Думу думал. Салат был огуречный, пельмени — так себе, мысли Бурова — брезгливые, отрывистые, о презренном металле. Без которого никуда. Хрустяще присутствующем в кармане в количестве пяти сотен зелени. И где-то одного дубового рубля. Паршивое сочетание, лучше бы наоборот, в Советской России доллар не в ходу. Хотя и в чести. В общем, надо экстренно менять Франклинов на Лениных. Куда податься — к «Альбатросу», к «Березке»[257] или на Галеру?[258] Так, чтобы тихо, мирно, без всякой суеты, без отрицательных, совсем ненужных эмоций. А то ведь криминал не дремлет. Да и у чекистов руки длинные, а головы горячие. Ну, куда? Чтобы без шума и без пыли? Может, на Галеру? А? Ладно, хрен с ним, Галера так Галера… Словом, съел Буров незамысловатый харч, отважно потребил компот да и подался из пучины моря под землю — тоже на глубину, в метро. Прошел за пять копеек, спустился на чудо-лестнице, забрался в вагон и, стоя в уголке, принялся шуршать газетами, купленными по дороге. Уж всяко лучше, чем встречаться взглядами со всеми любопытствующими. А потом информация — это мощь, это сила, ключ к успеху, пониманию и процветанию. Хм… Все это, конечно, хорошо, только вот писали в тех газетах об одном и том же — о безмерно гениальном пятизвездочном писателе и о том, как хорошо здесь и как погано, гнусно, мерзко, скверно и паскудно там. У них — безработица, расизм, язвы капитализма, у нас — на подходе коммунизм, равенство и братство плюс уверенность в завтрашнем дне. Ведь как шагаем-то — семимильно. Заложили серию подлодок типа «Курск», спустили под воду субмарину «Комсомолец», подняли в воздух сверхтяжелый «Руслан». А рабочая неделя без черных суббот, а денежно-вещевая лотерея «Спринт», а средняя зарплата по стране аж в сто шестьдесят восемь рублей? А отечественный, самый большой в мире микрокалькулятор «Электроника БЗ-18А» стоимостью всего-то двести целковых? Еще провели рок-фестиваль «Тбилиси-80», разрешили активизироваться Митькам и сняли фильм «Экипаж», художественный, двухсерийный, про наших асов. Во как! В общем, уже догнали, скоро перегоним.

Наконец, охренев от прочитанного, Буров добрался до Невского проспекта. Постоял на эскалаторе, вынырнул на воздух и двинулся по направлению к Гостиному Двору. И сразу понял, что приехал некстати — вся Думская улица была запружена народом. Это волновалась, суетилась, ссорилась, алкала невообразимо длинная, чудовищная очередь. Тут же изображали бдительность бесчисленные менты, посматривали товарищи с пронзительными взглядами. Чувствовалось сразу, что дают дефицит. Как выяснилось вскоре — ковры.

«М-да, столпотворение вавилонское. — Буров посмотрел на людское скопище, поднял взгляд наверх, на часы на Думе, тяжело вздохнул: — Эх, наверное, надо было двигать к „Альбатросу“. Не будет здесь удачи, ох не будет».

Ситуация ему конкретно не нравилась — шум, гам, крик, блуд, сплошные менты и чекисты. Кто в таких антисанитарных условиях будет стоять на Галере, а? Однако ничего, мафия бессмертна — народу на галерее хватало. Толкали импортную обувку, бельишко х/б, мохеровые свитера, джинсы «Левис» и «Вранглер», паленые, по 120 рублей за пару, различаемые исключительно лейблами. Процесс шел активно, мелкобуржуазная стихия скалилась. Эх, видели бы Маркс, Энгельс и Ленин…

А вот спекулянтов-валютчиков сразу было не разглядеть. Буров прошелся туда-сюда — с нулевым эффектом, помрачнел и начал действовать издалека — подвалил к гражданке, задвигающей джинсы:

— Мой размерчик найдется?

Нашелся без труда. Зато, когда рассчитывался, возникли трудности: едва Буров решил сменять «Вранглера» на половину Франклина, как тетка побледнела, вздрогнула и стала отгребать назад.

— Нет-нет, никакой валюты. Вон у Кольки слейся, тогда и подходи, — и незаметно указала на амбала в джинсовой куртке, плечистого, мордатого и крайне самоуверенного. Сосредоточенно он жевал резинку, курил американский «Кент» и нес в народ трусы-«недельку», паленые, польские, по 25 рублей.

— Возьмешь? — показал ему Буров Франклина, оценил жадный блеск в глазах, дернувшийся кадык. — Отдам по трехе.

— А мы не пьем, и не тянет, — отозвался амбал, глянул в свою очередь изучающе на Бурова и выпустил колечко синеватого дыма. — Ты попал, товарищ, не по адресу. Видишь чувака в Байтовых траузерах?[259] Спроси у него, глядишь, и поможет.

— Понял, не дурак, — усмехнулся Буров и двинул к гражданину в белых, вернее, Байтовых штанах. Причем с полнейшим одобрением — лучше играть в конспирашки, нежели в тюремного козла.[260] За доллары-то советская власть по головке не погладит…

А вот чувак в траузерах ему очень не понравился. Выглядел он не барыгой-валютчиком, а совершеннейшим бандитом, из тех, что разрешают свои финансовые проблемы при помощи рихтовочного молотка.[261]

— Надо? — показал ему Буров зелень. — По три?

— Надо, — с готовностью кивнул тот. — А сколько у тебя?

— Двести, — и глазом не моргнул Буров. — Подружимся — смогу еще.

— Ну, тогда пошли. — Белоштанный оскалился и сделался похожим на хорька. — Здесь недалеко. И все будет у нас с тобой тип-топ.

Его манеры, вазомоторика и выражение лица говорили совсем об обратном.

— Погоди минутку, послушай сюда. — Буров тоже улыбнулся, посмотрел как можно ласковее, дружелюбнее. — Мне совсем не нужны прихваты,[262] ментовские разводки[263] и прочие головняки. Все это давно уже сожрано и высрано. А если ты по-другому дышать не можешь, то так и скажи. Все останутся живы и здоровы…

Очень хорошо сказал, исключительно доходчиво, глядя не в глаза — на бульдожий подбородок. Так, что чувак в траузерах ему поверил сразу.

— Лады, — хмыкнул он, — тогда по два с полтиной.

Вот так, как в том анекдоте про пиво — сегодня не разбавляла, поэтому буду недоливать.

— И возьмешь пятьсот, — в тон ему ухмыльнулся Буров. — Ну что, запрессовали?[264]

Запрессовали. Спустились вниз, вышли на Садовую, нырнули в узкую расщелину двора. Место было мрачное, на редкость неуютное, Буров уже стал настраиваться на боевые действия, однако ничего, обошлось, скверный мир, как говорится, лучше хорошей ссоры.

— Я лётом, — заверил белоштанный и скрылся за углом, с тем чтобы вернуться вскоре с пачкой рублей. — Вот, косая с четвертью, без балды. У нас не в церкви, не обманут.

А сам принялся мять, щупать, лапать, изучать с пристрастием американских президентов. Какой у них цвет лица, хрустят ли, в пиджаках ли, с глазами ли, есть ли нитки.[265] Буров в то же время любовался на вождей — были они буры, бородаты и смотрели вприщур, мудро, в коммунистическое завтра. А уж хрустели-то, хрустели…

Наконец ужасный грех, страшнейшее деяние, непростительнейший проступок свершился. На этот раз, слава тебе, господи, без дурных последствий — никого не посадили, не подвергли конфискации, не приговорили к расстрелу.[266]

И пошли — белопорточный хищник в одну сторону, а Буров — в другую, причем оба преисполненные надежд и оптимизма… С такими попутчиками, как Ленин и Франклин, дорога к коммунизму кажется короче. Впрочем, неизвестно, как там хищник, а вот Буров долго гулять не стал — взял такси, уселся в кресле и скомандовал негромко:

— К Варшавскому вокзалу.

Вышел на Измайловском, у Троицкого собора, купил роскошный, с хороший веник, букет и не спеша направился на юг, в сторону главной городской клоаки — гранитный, на высоком пьедестале, вождь служил ему надежным ориентиром. Скоро Буров уже был на месте, в самом эпицентре вокзальной суеты. Пыхтели поезда, покрикивали носильщики, держался за имущество путешествующий народ. Фырчали по-лошадиному автоматы с газировкой, продавались пирожки и эскимо, милиция потела, не вызывала лучших чувств, изображала добродетель и была насквозь фальшива. В Багдаде все спокойно! Какие там проститутки, частные извозчики и сдатчики жилья! А вот проверить документы у лица кавказской национальности даже не бог — сам начальник главка велел… Да и вообще у всех встречных-поперечных, у кого харя не по нраву…

Бурова менты не трогали. Во-первых, внешность впечатляет, во-вторых, держится уверенно, ну а в-третьих, и это главное, все с ним предельно ясно. Что может делать на вокзале трезвый, хорошо одетый мужик? Хмурый, сосредоточенный, в буржуазном, сразу видно, галстуке и при дорогущем, червонца на два, букете. Ну конечно же, встречать свою бабу, скорее всего законную жену. То есть он не бомж, не извращенец, не социально опасный элемент. И очень может быть, что тот еще товарищ, из партийных или комитетских. Ишь ты, смотрит-то как, уверенно, сурово, пронизывающе до глубины души. Нет, к такому лучше не подходить, не связываться, держаться от дерьма подальше…

А Буров между тем осматривался, покуривал, баюкал букет и остро чувствовал пульсацию кипучей вокзальной жизни: тянули тепловозы, скрипели тормоза, невнятно что-то бормотала из репродуктора сонная дикторша-информатор. Казалось, ее только что оприходовали — злостно, орально, разнузданно и вшестером. А вообще-то в плане секса здесь было все в порядке, «ночные бабочки» и днем шатались табунами. И какой же это мудак придумал, что самое блядское место в городе — это Московский вокзал? Глупости, куда ему до Варшавского! А уж до Смольного-то…

Сориентировался Буров быстро — подвалил к «диспетчеру» на привокзальной площади, купил координаты комнаты, сдаваемой внаем, и двинулся по направлению к Обводному. Идти было недалеко, на 11-ю Красноармейскую. Уже на Лермонтовском он вспомнил про букет, взглянул на нежно-розовые, в полуроспуске розы и неожиданно досадливо вздохнул — представил, как выбрасывает их в зловоние помойки. А потому пошел другим путем, традиционным — выбрал барышню посимпатичнее, рванул наперерез, галантнейше оскалился и протянул букет.

— Здравствуйте, девушка, это вам. В честь славной годовщины взятия Бастилии.

Лихо подмигнул, быстро сделал ручкой — и ножками, ножками, ножками… Заметил только удивленный взгляд, пушистые длинные ресницы, цветущие, дрогнувшие благодарно губы, такие же свежие, как и розы. Некогда, некогда, не до баб-с. Надо разобраться до конца с жильем, купить харч, припасов, одежку по сезону. Чтобы было все в ажуре. Ну а уж тогда…

Неизвестно, как в плане остального, а вот на 11-й Красноармейской улице гармонии не наблюдалось, все там было не в ажуре — в пышном, безразмерном саване. Белой пеной он лежал на крышах, со стороны казалось, что дома в округе разом поседели. И дело было вовсе не в тополях — в «циклонах» мебельной шараги, работающей по соседству.[267]

«Да, порубили все дубы на гробы. — Буров посмотрел на опилочный Везувий, почему-то сразу вспомнил Владимира Семеныча и, выматерив районное начальство, перевел глаза на номер на фасаде. — Так, есть контакт. Вот эта улица, вот этот дом». Завернул под арку, отыскал подъезд, двинулся по древним вытоптанным ступеням. Нужная дверь была на третьем этаже — черная, обшарпанная, не крашенная вечность, с пуговками кнопок на грязном косяке. Против одной было написано, крупно, чернильным карандашом: «Панфиловым». Буров позвонил, приоткрыл рот, затаив дыхание, прислушался. Вначале ничего не изменилось, затем послышались шаги, щелкнул выключатель, и женский голос спросил:

— Кто там?

Негромкий такой голос, измятый, совершенно бесцветный.

— Здравствуйте, это насчет жилья, — бодро отозвался Буров, — мне ваш адресок дали на вокзале.

— А, — трудно отодвинулась щеколда, клацнул, будто выстрелил, замок, скрипнули несмазанные петли. — Заходите…

Буров оказался в полутемном коридоре, вежливо, с достоинством кивнул и улыбнулся не старой еще женщине:

— Еще раз здравствуйте.

— Здрасте, здрасте, — поежилась она, задвинула щеколду и показала Бурову дорогу к опухшей из-за утепления двери. — Сюда.

За дверью находилась комната, сразу видно, бывшая буржуйская — высокие потолки, изысканная лепнина, массивные, с бронзовыми ручками, рамы. А вот обстановочка была самая что ни на есть советская, идеологически правильная, от развитого социализма — холодильник «Юрюзань», шифоньер «Полтава», стол-книжка «С приветом», секретер «Хельга» и телевизор «Радуга»[268] — опасной раскорякой. За столом в обществе борща сидел мужчина; сразу чувствовалось, что ему не до еды. Да и вообще оптимизма он не излучал.

— Ваня, вот, насчет комнаты пришли, — сказала женщина, прикусила губу и посмотрела на Бурова без всякого выражения: — Да вы присядьте.

— В марте, — сказал мужчина, тоже посмотрев на Бурова, — у перевала Саланг…

А Буров смотрел на секретер, на фото ефрейтора-танкиста. Широко улыбающегося. Загорелого до черноты. В черной рамке…

— У меня сын тоже был танкист, — наконец сказал он, заплатил за месяц вперед и в молчании отправился к себе — вдоль по коридору, в комнату по соседству. Ему мучительно хотелось дотянуться до всей этой сволочи наверху, заглянуть в нечеловеческие, белые от ужаса глаза, вырвать с корнем, с позвонками, с трахеями лживые, блудливые языки. Ну а уж потом…

«Да, мечтать не вредно», — сразу же одернул он себя, открыл замок, поладил с дверью и занялся вплотную реалиями — нужно было не мечтать, а выживать. Так что повесил Буров плащ, снял пиджак, расстался с галстуком и, с лихостью засучив рукава, отправился по магазинам, благо денег хватало. Все купил, ничего не забыл — харч, посуду, белье, мелочевку, одежду, обувку, суму для добра. Выживать-то, оно лучше с комфортом. А затарившись, вернулся Буров домой, устроился основательно на кухне и принялся сочетать на сковородке яйца, помидоры и колбасу. Только забрызгало, заскворчало масло да пошел ядреный, вызывающий слюноотделение дух. В пельменной небось таким вот не накормят, да и нечего шастать-то по общепитам — без документов, прописки и постоянной работы сто процентов, что впрок не пойдет…

А вообще на кухне было тягостно — тесно, скученно, жарко, как в аду. Шипело молоко, плевались чайники, гудели, куда там иерихонской, водопроводные трубы. Воздух был стояч, ощутимо плотен и густо отдавал замусорившимся сливом. Кухонные аборигены на появление Бурова отреагировали вяло, все занимались своими собственными делами: сплетничал, недобро озираясь, прекрасный пол, жарил яйца с вермишелью и макаронами гражданин с перепою, еще один, но уже конкретно датый, с трудом удерживая баланс, взывал из уголка:

— Люсь, а Люсь! Ну пропиши, а?

— Заткнись, рецидивист! Замолкни, уголовник! — грозно отвечали ему. — Так было хорошо без тебя эти полгода. Сказано ведь ясно: не пропишу.

— Люсь, ну как же так, Люсь? Ведь и ремонты, и ковры, и хрусталя, и мебеля, — пьяно расплакались в углу. — Все, все вот этими натруженными руками. Все в дом, все в дом… И что же мне теперь — шиш?

— Вот такой, с маком, — подтвердили ему. — Вали. А будешь занудничать — участкового позову. Катись, исчезни с глаз моих, бандит.

— Эх, Люся, Люся, — всхлипнули в углу, — ну какая же ты сука, Люся. Ведь без прописки меня на службу не берут. Что же мне, опять в тюрьму, а? Нет, такие законы придумал не человек. Дьявол все это придумал, сатана. И живем мы все в аду…

Через минуту страдалец уже спал, сидя, свесив на грудь лобастую, с оттопыренными ушами голову. На его губах кривилась детская улыбка, как видно, снилось ему что-то очень хорошее. Единственный, кто вступил в общение с Буровым, был бойкий абориген в вельветовых штанах.

— Привет, — сказал он. — У Панфиловых приземлился? Как соскучишься, давай ко мне, у меня по видику показ. Все укомплектовано — Брюс Ли, Чак Норрис и бляди. В «Баррикаде»[269] небось такого не увидишь. Сеансы четные, вход четвертак. Девятая дверь по левой стороне от сортира. Слушай, а девочку тебе не надо? Только свистни, будет через час.

— Я подумаю, — заверил его Буров, дружески подмигнул, взял в одну руку сковородку, в другую свистящий чайник и решительно направился к себе — подкрепляться. Есть в компании кухонных аборигенов ему что-то не хотелось.

Потом он, переваривая пищу, ходил кругами по тесной комнате, курил «Союз-Апполон» и слушал ленинградское радио. В продажу, оказывается, поступили новинки — макароны «Соломка» и ацидофилиновое молоко, превосходящее по своим вкусовым качествам кефир и ряженку. Изысканным вкусом отличались также творожные торты следующих сортов: «Кофейный», «Шоколадный» и «Фруктовый». Стоил полукилограммовый торт 1 руб. 61 коп. С ним удачно сочеталась чашечка горячего какао «Золотой ярлык». Отличным десертом являлись крема производства Ленинградского пищевого комбината. Они выпускались трех видов: заварной, кофейный и шоколадный и были необыкновенно вкусны и просты в приготовлении — всего-то залить содержимое пачки водой, довести до кипения и через минуту ваш деликатес готов. Приятного вам аппетита.

«Мерси. — Буров, озверев, вытащил шнур, подошел к окну, горестно вздохнул. — М-да… Сижу, трам-пам-пам-пам, в темнице сырой, трам-пам-пам-пам-пам-пам, орел молодой…»

Собственно, не такой уж и молодой, и не такая уж и темница, однако без документов попусту носа лучше не высовывать. М-да, дела… Ладно, хрен с ним, прорвемся. Как там у Гайдара-то? Нам бы день простоять да ночь продержаться. И вспомнился тут Бурову Мальчиш-Кибальчиш таким, как рисовали его в пионерских бестселлерах: при классовом враге и в буденовке на вырост, затем настала очередь поганца Плохиша — при бочке с вареньем и при корзине с печеньем, затем воображение намалевало Буржуина, ну а затем… В общем, делать было решительно нечего, разве что загибаться от скуки. Так что подумал Буров, подумал и погибать от скуки не стал — глянув на часы, пошел искать девятую дверь от сортира. Нашел без труда — та то и дело хлопала, пропуская зрителей; желающих полюбоваться на видео хватало в избытке.

— А, это ты, сосед, — ухмыльнулся Бурову бойкий абориген, принял четвертак, кивнул и указал на место рядом с телевизором. — Седай, гостем будешь. — Посмотрел оценивающе на почтеннейшую публику, с деловитостью вздохнул и, достав кассету из картонного футляра, сунул ее в недра видеомагнитофона. — Первый фильм про смертельное боевое кунг-фу с Брюсом Ли. «Войти в дракона» называется!

«Панасоник» заурчал, по экрану пошли титры, публика заволновалась, заерзала — ну когда же, когда. И вот началось — жуткая интрига, несусветный злодей, безупречный герой, раздающий негодяям сокрушительные оплеухи. Руками, ногами, плечами, головой, на земле, под землей, ясным днем и темной ночью. Американо-китайское кинематографическое чудо, маленький, но грозный дракончик Брюс Ли. Глядя на него, Буров вспомнил сказку про шустрого блудливого кота, выбившегося волей случая в лесные воеводы. Кот тот требовал в кормление быка, тигром кидался на него, рвал когтями, а звери, стоя в отдалении, умилялись, дико радовались и преданно шептали: «Воевода-то у нас хоть и мал, зато прожорлив. Ох и грозен же у нас воевода, просто зверь…»

Наконец добро восторжествовало, злодеи угомонились навсегда, а положительный герой пошел себе дальше, по пути добродетели, альтруизма и духовного совершенства. Фильм закончился.

— Следующая лента про любовь. «Мокрые щелки» называется, — громко объявил бойкий абориген, а на экране уже пошло-поехало, покатилось-понеслось без всяких там титров — и так, и этак, и вот так, и стоя, и лежа, и в упор-приседе. Публика задышала, истомно напряглась, почувствовала волнение в крови. Вот это да, вот это кино, под такое не надо и водки. Как пробирает-то, до глубины души, действительно, наиглавнейшее из всех искусств…

В самый разгар действа, происходившего на кухне, один из зрителей встал, схватился за штаны и придвинулся к бойкому аборигену:

— Где здесь у вас сортир? А, в конце коридора? Спасибо.

Публика посмотрела ему в спину с презрением — что, сломался мальчонка, онанировать побежал? Не совладал с кипением гормонов?

Нет, это был совсем не онанист. И минуты не прошло после его ухода, как накрылось электричество — телевизор померк, «панасоник» вырубился, блуд на три персоны на кухонном столе внезапно оборвался на самом интересном.

— У, трагедия, облом… — Народ заволновался, подавленно вздохнул и с надеждой посмотрел на бойкого аборигена: — Кино давай, кино!

А в коридоре уже слышались шаги, негромкие, уверенные, зловеще-неотвратимые, даже и наиполнейшему кретину было ясно, что это приближается беда. Вспыхнули лампы, открылась дверь, и в комнату пожаловала добрая дюжина молодцов, рослых, плечистых и в общем-то совсем не добрых.

— Всем встать! Руки за голову и лицом к стене! Живо! Живо! Товарищи понятые, пожалуйста сюда!

Сюда — это к «панасонику», из которого гадюкой-змеей уже выползала кассета с порнухой. За распространение которой, да еще с целью наживы, гуманный и справедливый советский суд по головке не погладит. Всхлипнул, запечалился, побледнел как смерть бойкий абориген — ему уже мерещилась параша; бодро, в унисон закивали головами понятые — на лбах их явственно читалось: «нанятые»; принялись шерстить почтеннейшую публику по всей науке товарищи — документы, объяснительную, желание содействовать работе органов… Ну а Буров стоял себе у стеночки, искоса посматривал через плечо — в одном из молодцов он узнал героя, пытавшегося задержать его у бани. Вот ведь, блин, хоть и с забинтованным носом, с залепленным глазом, а на своих двоих. Ходит, гад, и не под себя.

«Да, старею, теряю форму. Все, надо переходить на диету, бросать курить и не общаться с бабами», — казнил, уязвлял себя Буров, тяжело вздыхал, правда недолго, скоро очередь дошла и до него.

— А ну документы давай!

— С собой, извините, нету. Все присутствует в полном объеме, но, еще раз извиняюсь, в соседней комнате. И краснокожая паспортина, и партийный билет, и читательский, и профсоюзный, — изобразил Буров идиота, подобострастно хмыкнул и преданно заглянул в глаза: — Разрешите принесть? Я — мухой.

— Коля, присмотри за ним, — последовала команда, и Бурова взял за локоть давешний подбитоносый молодец.

— А ну двигай, живо!

— Живо, извиняюсь, не могу. У меня геморрой первой степени, — крайне огорчился Буров. — Осложненный выпадением кишки. Показать?

— Не надо, — твердо отказался Коля, быстренько руку убрал и вытер ее о подкладку пиджака. — Ладно, двигай как можешь.

— Как начальство скажет, — ухмыльнулся Буров и у себя в комнате двинул действительно, как мог. Так, что Коля замер на мгновение, закатил глаза и безвольно грохнулся носом об пол — похоже, день сегодняшний у него не задался. — Ну вот и молодец, хороший мальчик, — похвалил его Буров, задраил дверь и принялся поспешно собираться.

Набил сумчонку, накинул плащ, с легкостью вскочил на подоконник. Теперь следовало допрыгнуть до водосточной трубы, крепко обняться с ней и спуститься на землю. Плевое дело, ерунда, к тому же на тротуаре еще опилки не убрали…

— Эх-ма, — сбросил Буров сумочку, чтобы не мешала, — шмотки, деньги, харч асфальта не боятся, цепко ухватился за трубу и принялся изображать коалу. И все было хорошо, все было преотлично, пока не вмешался случай в лице, вернее, в наглой морде огромного черного пуделя, каким изображают Артемона.

— Ряв! — сказал он Бурову, когда тот был на полпути, схватил зубами сумочку и резво поволок вдаль, только замелькали задние, в фальшивых галифе, лапы. Учуял, видно, гад, краковскую полукопченую в количестве полутора килограммов.

— Стой, сволочь, — прошептал Буров, ибо подавать голос в полной мере не решался из соображений конспирации. — Шкуру сдеру! Чучелом сделаю!

Какое там, лохматый паразит не обернулся даже. Просто сбавил ход, остановился и принялся с рычанием вгрызаться в сумку. Колбаса не колбаса, бельишко не бельишко… Господи, не допусти, чтоб финансы взял на зуб!

— Ну, Каштанка… — Буров сконцентрировался, завис на руках, мягко, по-кошачьи спрыгнул на землю и разъяренным тигром кинулся по шкуру похитителя. — Ну, сейчас все будет тебе, как в Корее.[270]

Только как в Корейской Народной Республике не получилось. Пудель уже пребывал в компании с хозяйкой, которая стыдила его, ругала, пыталась всячески отвлечь от сумочки и называла Барсиком. Держалась она от питомца на расстоянии вытянутой руки.

«Так, значит, еще и Барсик?» — удивился Буров, подбежал поближе и удивился еще больше — в хозяйке пуделя он узнал свою избранницу, которую сегодня одарил букетом. Признали и его — с улыбкой изумления, сиянием карих глаз и бархатными обертонами в голосе.

— А, загадочный незнакомец! Ваш букет великолепен…

— Не стоит благодарности. Он похож на вас.

Буров усмехнулся, вошел на дистанцию и, мастерски чувствуя момент, вырвал-таки свое имущество из цепких звериных лап. За что был немедленно наказан — с размахом тяпнут за ногу и лихо, трехэтажно облаян. Не хуже их сиятельства Орлова-Чесменского,[271] только на собачий манер.

— М-да. — Буров посмотрел на испоганенные штаны, на обслюнявленно-пожеванную сумочку, горестно вздохнул. — Друг человека. Его от бешенства-то хоть прививали?

— Да не подумайте чего плохого, у нас заразы нет. Мы просто балуемся сегодня, в игривом настроении. — Хозяйка, сдерживая хохот, прикусила губу, в глазах ее, под длинными ресницами, играли бесенята. — А штаны вам мы готовы компенсировать всеми нашими доступными способами. Ну, чего желаете? Как у вас, загадочный незнакомец, с воображением, а?

Веселая такая девушка, общительная, ничего не скажешь. С фигурой, с языком. Похожа на Венеру Милосскую, только с руками, в мини-юбке и с румянцем во всю щеку. А вот пудель, сволочь, на цербера похож. На цепь бы его, к дубу, на пониженную жирность…

— С воображением у нас все в порядке…

Буров, возрадовавшись, запнулся на миг, отчетливо почувствовал себя балбесом Васькой, а в это время, нарушая тишину, затопали каблуки, захлопали двери, забегали, засуетились энергичные люди. Откуда-то из-за угла вывернулась машина, пронзила июльский вечер буравами фар. Все стало как-то муторно, нехорошо, тревожно, напряженно.

«Так, значит, Колю нашли». Буров заметил приближающиеся тени, мысленно кастрировал пуделя и с напором, но в то же время ласково заглянул в глаза хозяйке:

— Чур, не шевелиться. Уговор дороже денег.

А сам придвинулся вплотную, обнял, с ходу нашел губами губы. Сочные, упругие, пахнущие клубникой. Странно, его тут же обняли в ответ, крепко, порывисто, с какой-то подкупающей естественностью, и поцелуй получился обоюдный, самый что ни на есть настоящий — сладостный, упоительный, невыразимо грешный и пылкий. Такой, что Буров даже не заметил, как товарищи прошли стороной, затопали себе каблучищами по направлению к Московскому. Однако недолго длился волшебный миг, чудесное мгновение — откуда-то из дворов вывернулся пудель, задрал свою левую заднюю в фальшивом галифе и мощно пустил струю. Журчание ее, отнюдь не хрустальное, сразу же развеяло все чары.

— Скажи, это все из-за тебя? — шепотом спросили Бурова, мягко разорвали объятия и указали на подъехавшую «Волгу», на транспорт неотложной помощи, в которую грузили тело. — Меня зовут Лена. А кто ты?

Вот ведь, умненькая девочка, и наблюдательная притом. Как ни была занята, а связала причину со следствием. Право же, вот редкое сочетание — и красавица, и умница. Да еще с бюстом…

— Разрешите представиться: Василий Гаврилович Буров, израильский шпион. — Буров усмехался, сделал полупоклон и, неожиданно вновь почувствовав себя Васькой-капитаном, взял свою новую знакомую за руку. — Давай пойдем отсюда куда подальше. А то заберут нас с тобой на пару и всех собак навесят, какие есть. И начнут вот с кого, — и Буров подмигнул поганцу пуделю, впрочем, не такому уж и поганцу. Не будь его, не было бы ни Лены, ни… всего того, что еще, дай-то бог, может быть…

— Ну что, пошли, шпион, ко мне. — Лена хмыкнула, руки не отняла и, когда уже перешли через дорогу, неожиданно рассмеялась: — Что-то хреново вас там, в Израиле, готовят. Целоваться ты совершенно не умеешь. А еще говорят, у вас там обрезание…

— Ага, такое, что ты можешь полностью положиться на мою добропорядочность, — в тон ей ответил Буров, улыбнулся про себя и воровато посмотрел на ее бюст.

«Пятый номер? Нет, четвертый. Нет, пятый. Хорошо бы проверить…»

Шли недолго. Жила Лена в большом старом доме неподалеку от Фонтанки — выцветший фасад, некрашеные рамы, тусклая лампочка над входом в подъезд. Во дворе — кустики сирени, тщательно пронумерованные гаражи, древний, щелястый, доживающий свой век, донельзя загаженный сарай-дровенник. Тоска. Квартирка, расположенная на пятом этаже, также к оптимизму не располагала — длинный коридор, бесчисленные двери, запах кухни, времени, запущенных удобств.

— А вот и моя келья. — Лена клацнула замком, распахнула дверь, щелкнула, пошарив по обоям, выключателем. — Заходи, осваивайся, а я пойду сдам зверя на руки хозяину.

И она направилась с пуделем вдоль по коридору; после нее остался запах свежести, женщины, каких-то дивных, будоражащих мысли цветов…

Ладно, Буров вошел, начал осматриваться. В комнате все было чисто, опрятно и без излишеств — кресло-диван в углу, ящик телевизора у окна, ваза с буровским букетом на столе. Радовали глаз макулатурные тома, щербато чернело пианино, по радио занудно солировали про Карелию, которая будет долго сниться. Обстановка как обстановка — типовой комплект труженицы общества развитого социализма, хвала аллаху, труженицы с фантазией, хорошим вкусом и приличной зарплатой. Зато на подоконнике, на стенах, на свежайшей скатерти имело место быть нечто оригинальное — листы с эскизами, набросками, акварелями, рисунки темперой, гуашью, маслом. Вздыбленные кони Клодта, ржавый купол Исаакия, тонко улыбающиеся сфинксы из Фив. Те самые, к которым нужно в понедельник к 14.00 как штык…

«А ведь и впрямь умница и красавица. Здорово чувствует цвет», — искренне восхитился Буров, в общем-то к живописи равнодушный, кашлянув, подошел к столу, взял кубик Рубика[272] и не удержался — принялся вертеть его, крутить, хорошо еще не пробовать на зуб. Только без толку, то есть безрезультатно. Не удивительно — столько лет прошло, Васьки-капитана уже нет, остался там, в далеком прошлом…

— О, никак израильские шпионы хотят похитить тайну Рубика? — мощно толкнув дверь, вошла Лена, в руке она держала чайник. — Можешь не стараться, в прошлом номере «Науки и жизни» дали полный алгоритм его сборки. Ну что, будем чай пить? Мацы-то, уж извини, сегодня не завезли, да и ливерная колбаса уж явно не кошерная. — Она подмигнула и принялась вытаскивать из холодильника масло, сыр, сгущенку, початую банку шпротов. — Если очень хочется есть, могу пельменей.

— Спасибо на добром слове, — отказался Буров и потянул из сумочки надкушенную колбасу, пожеванные сосиски, измочаленных цыплят. — Уж не побрезгуйте, душа-девица…

— Ну, вообще-то, я была замужем. — Лена вздохнула, сделала гримаску и быстренько пустила буровскую колбасу в дело, на бутерброды. — К тому же протезист-стоматолог по специальности. Так что этим нас не испугать, — и она покосилась на цыплят, посиневших, зачуханных, по рубль десять за кэгэ. Действительно очень страшных.

— А я-то решил, что ты служишь музам, — сдержанно удивился Буров и посмотрел на Медного, запечатленного в гуаши, всадника. — Вон как здорово, сразу чувствуется профессионализм. Да и вообще, — он улыбнулся и перевел глаза на Лену, — чувствуется натура тонкая, артистичная…

— Смотри-ка ты, израильский шпион, а как лопочет-то по-нашему, — умилилась Лена, поднялась и вытащила из шкафчика бутылку. — Открывай, маршальский.[273] Выпьем за безбрежное счастье…

«Как дама скажет», — согласился Буров и принялся без энтузиазма откупоривать коньяк — пить ему что-то совершенно не хотелось. Тем не менее налил, приосанился, блеснул красноречием:

— За тебя! За ум и красоту.

— Спасибо, гражданин израильский шпион, уважил. — Лена без церемоний выпила, взялась за колбасу. — Только слышится мне в вашем голосе сарказм. Признайся, Вася, ты ведь в глубине души меня безнравственной считаешь. Дешевкой, кидающейся на любого мужика. В том-то и дело, Васечка, что не на любого. — Она вздохнула, и на лицо ее набежала тень. — Ты был когда-нибудь в Ивановской губернии, столице нашего текстиля? Не видел парки Судогды и Шуи, где на скамейках прозябают одинокие, согласные на все аборигенши? Те самые, на которых по статистике — нет, не девять ребят — один, да и тот пьяный, грязный и поганый. К любой можно подойти и сделать приглашение: «Посопим?» И ни одна не откажется — сопят тут же, в кустах, с превеликим удовольствием. А что делать? Если идет по фабрике баба с фонарем — ей не сочувствуют, ей завидуют. Как же, при мужике. И видать, любит, раз в глаз дает. Так вот, я, Васечка, — Лена вдруг рассмеялась, резко замолчала и принялась разливать коньяк, — родом из этих мест… А здесь, в Питере, оно, конечно, мужиков хватает, да только все они какие-то серые, аморфные, похожие на амеб. Безликие, безвольные, не способные на поступок. Все мужское из них вытравлено, выбито, предел мечтаний — устроиться потеплей. Неважно, что в дерьме, главное, в парном. А ты, Васечка, не такой, другой породы. Настоящий. Плевать, что обрезан, израильский шпион и совершенно не умеешь целоваться. Ну, будем. Нет-нет, давай на брудершафт, надо же все-таки повышать твою квалификацию…

Как дама скажет — выпили, поцеловались, и Лена, сразу повеселев, направилась к телевизору.

— Ну-с, чем порадуют? Будем мы, черт возьми, культурно отдыхать?

Однако телевизионное вещание как-то не радовало — третья программа не работала, по второй наяривали чувствительный дивертисмент, а первая провоцировала мысли о Барсике, ибо речь в передаче шла конкретно о собаках. Вернее, о бдительном и недремлющем оке первого секретаря обкома партии товарища Григория Васильевича Романова, который разглядел-таки главную причину дефицита мяса. Корень зла, оказывается, был в собаках. Ведь, по сути дела, все совершенно просто — прикинуть поголовье этих хвостатых паразитов, умножить на дневной рацион — и вот она, полная ясность. Вот откуда рыбные четверги,[274] борщи из тушенки в рабочих столовых и бесконечные очереди за суповыми наборами. Вот где собака-то зарыта. Та самая, которая сожрала у пролетариата мясо. А значит, она не домашнее животное, а злобный, контрреволюционно тявкающий классово-идейный враг. И значит, пощады не будет. Будет травля на государственном уровне, гневное обличение в прессе, негодование народных масс, введение налогов, запреты на выгул и ликвидация площадок для оного. А еще — спецмеры по линии ГО, от коих враги народа слепнут, теряют нюх и отправляются прямой дорожкой на живодерню. Вот так, и никаких полумер — собакам собачья смерть. Наш пролетариат в колыбели своей революции должен быть сыт.

— Господи, как же мне обрыдла эта тягомотина, все это мерзкое, вонючее болото. — Лена поднялась, выключила «ящик» и неожиданно улыбнулась, как-то очень по-детски. — Знаешь, какой у меня любимый автор? Александр Грин. Лучше, чем он, никто не писал про счастье. Эх, сесть бы сейчас на тот кораблик, поднять повыше алые паруса — и куда угодно, лишь бы отсюда подальше. Как думаешь, дадут мне ваши политическое убежище? Хотя нет, к вашим я не хочу, только-то и знают — деньги, деньги, деньги. Души им растоптал копытами безжалостный золотой телец. Да и не только им. Весь мир, похоже, катится к чертовой матери. Ты-то, сам израильский шпион, что думаешь по этому поводу?

Вот тебе и девушка с бюстом из славной Ивановской губернии. Начала с отношения полов, а закончила глобальными проблемами. Причем мыслит верно, правильно ставит акценты, ох и доконали же ее, видимо, реалии любимой отчизны. Интересно, до чего же она договорится, когда бутылка с коньяком опустеет?

— Постой, паровоз, не крутитесь, колеса, кондуктор, нажми на тормоза, — дурашливо и несколько не в тему пропел Буров, по новой наполнил рюмашки и, не желая продолжения насчет глобальных проблем, спросил: — Леночка, а что это хозяин Барсика сам животное не выгуливает? Так питомец утомил?

— Да нет, просто ему сегодня нездоровится. — Та бодрый тон не поддержала, вздохнула, дернула плечом. — Ну что, давай. Будь. — Выпила глотком, посмотрела на Бурова. — Видел бы ты, израильский шпион, как его подлечили в советской психушке. Был человек, а стал инвалид. Зато социально не опасен, книжек больше писать не будет…

— Ясно, понятно, — заинтересовался Буров. — Что-нибудь, конечно, антисоветское? Подрывающее священный конституционный строй?

— Да в том-то и дело, что ничего такого криминального, — возмутилась Лена, поднялась и вытащила из холодильника оранжевый грейпфрут. — Все сугубо научно-фантастическое. Экзотика, пирамиды, джунгли, сфинкс, приключения на суше и на море. Слушай, подожди, я схожу помою, а? «Грейпфрут» называется, говорят, лучше ананаса, вчера получила в наборе.

И она пошла на кухню мыть невиданный, недавно появившийся в продаже фрукт грейпфрут, про который писалось в газетах: «Плод следует разрезать пополам, затем поверхность мякоти засыпать сахарным песком, а затем выделившийся сок следует брать ложечкой».

А потом, пока располовиненный грейпфрут доходил потихоньку до кондиции, Лена рассказала странную историю про своего соседа, Анатолия Семеновича Саранцева. Тот был кандидатом-историком, звезд с неба не хватал и, сочетая в меру приятное с полезным, состоял еще в Союзе писателей, достоинствами не блистая, но издаваясь регулярно. Пока не написал тот самый злосчастный опус, в котором поднимал вопрос: а не являются ли пирамиды, сфинкс, зиккураты в Центральной Америке некими вехами, маяками, оставленными посвященными древностями? Теми тайными, сакральными знаками, предупреждающими о некой опасности? Уж не о библейском ли катаклизме, опустошающем периодически нашу грешную Землю? Интересная получилась книжечка, занимательная, только вот очень немногим посчастливилось прочитать ее — тираж быстренько изъяли, а у автора неожиданно нашлась другая книжечка, запрещенная, крамольная, содержания зловещего и антисоветского. И был гуманный советский суд, медицинская экспертиза, трепыхание общественности и осуждение народных масс. Саранцев был признан психически ущербным, естественно, опасным для социума и определен не в узилище — в больницу, с которой не сравнится никакое узилище. Теперь вот ни здоровья, ни семьи, только пенсия по инвалидности, да еще черный, неизвестно как прибившийся пудель, прозванный за свое пристрастие душить крыс Барсиком. Такая вот невеселая история…

А между тем наступила ночь. Закончился коньяк, иссякли разговоры, и дело завершилось логически, по всем законам здорового естества — на тесном для двоих скрипучем диване-кровати. Собственно, как завершилось. До самого утра не смолкали стоны, не размыкались объятия, вибрировали тела. Это был апофеоз страсти, цунами чувств, торжество плоти и проказника Эроса. Удивительно, но факт — Лена словно прибыла с необитаемого острова, на котором прожила сама с собой лет двадцать пять. А может, тридцать. Или Бурову сквозь пелену альковного тумана это только показалось?