"Демидовы" - читать интересную книгу автора (Федоров Евгений)

8

Акинфий Демидов и приказчик Мосолов давно уже отправились на Каменный Пояс. Всю дорогу они поражались просторам и богатствам нового края. Путь лежал через Башкирию, в ней пошли увалы и горы; с каждым днем горы становились выше, суровее, боры и лесные чащобы — непроходимее. По сибирской дороге встречались станы кочующих башкиров. Башкиры — народ крепкий, смуглый и храбрости немалой, а живут бедно. Башкирские сельбища, которые видел Акинфий, представляли собой неутешительное зрелище: жилье убого, грязно и дымно; осенняя непогодь местами разметала и разбила крыши. По пастбищам бродили табуны, и в них отгуливались добрые кони и кобылицы. По Каме и речным рубежам, для охраны границ, стояли русские крепостцы и острожки. Пади рек перекапывались рвами и валами, под защитой укреплений селились служилые люди. В лесистых местах встретились Акинфию засеки, и опять же сторожевая линия укреплялась городками, острожками, проезжими воротами да башнями, а то просто лесными завалами. Горные заводы, построенные русскими воеводами, подступили вплотную к башкирским землям и переходили рубежи. Воеводы не стеснялись, самовольно занимали башкирские земли. По долинам Каменного Пояса распространились русские посельники, бежавшие от тяжкой опеки царских людей и помещиков на вольные земли. А земли по склонам Каменного Пояса шли черноземные, с дремучими лесами и рыбными озерами…

Демидовский обоз передвигался ходко: торопился Акинфий к жалованному заводу и землям. Жадный Мосолов разжигал Акинфия:

— Земли не огребись, народишко кругом к хозяйским рукам не прибранный. Послал вам с батей господь бог жатву обильную. Эх, кабы мне такие просторы, я бы заглотал все…

Бывший купец с завистью поглядел на Акинфия, тот усмехнулся и спросил:

— И не подавился бы?

— Ничего. Все прибрал бы, к таким делам я ненасытный. Да и так я прикидываю: не обидите меня с батей за мою службишку…

— Не обидим, но то знай: хапать без спросу не дам, повешу! — Лицо Акинфия было строго и жестоко.

Купец подивился в душе: «Эк, быстрый какой! Сам хапуга из молодых, да ранний, а другим ни крошки». Однако лицо Мосолова расплылось в улыбку:

— Да ты что, Акинфий Никитич, напраслину на меня возводишь. Я как пес добро ваше оберегать буду. Увидишь сам…

Мосолов быстро и толково выполнял наказы Акинфия, глядел ему в глаза. Дорога дальняя и тяжелая — кони уставали, и Мосолов менял коней у башкиров за негодную мелочь, а то просто арканил скакунов в табунах, башкирским табунщикам бил лица в кровь и грозил:

— Я человек царский, мне все можно. Другие радовались бы чести, что коней их беру, а они воют… Ух ты!

Башкиры по улусам кляли хапуг; старая обида еще не отошла. Осторожный Акинфий предупреждал Мосолова:

— За ловкую хватку хвалю, но ты потихоньку, без шума, а то нам же пребывать в этих краях…

— Это ты верно, Акинфий Никитич, — соглашался Мосолов. — Ух, и разум у тебя большущий…

На возах ехали бойкие московские мастеровые — народ разбитной, песни пели. На последней подводе сидели тульские старики: пушечный мастер и доменщик. Каждый думал свою думу. Доменщик, жилистый, с умными глазами, указывая на глухие боры и серые шиханы, восторгался:

— Ну и край! Сколь я на своем веку домниц возвел! Сколько железа из руд в них наплавили! Мастерство мое старинное и для отчизны потребное, только беда — на купца робим! Сбежал бы, кабы не любил свое дело!

Рядом с ним на подводе сидел пушкарь, легкий, веселый старик. Он радовался солнцу, птичьим голосам, лесному шуму.

— А я пушки лажу, голубушек роблю! — ласковым голосом отозвался он. — В нашем роду все пушки да ядра лили. Пушку сробить — большое дело, мил-друг! Нет больше радости, когда выйдет пряменькая, гладенькая, крепенькая! Обточишь ее, милую, и сдашь для обряженья. А когда обрядят да на поле заговорит пушечка-голубушка, душа возрадуется! Эх, мастерство, мастерство — радость одна, только оно и веселит!.. Эвон, глянь, сколь важен стал хозяин! — кивнул он в сторону молодого Демидова.

Ехал Акинфий впереди обоза на сером коне, сидел он ловко, легко. Глядя на его широкие плечи и тугую загорелую шею, доменщик сказал:

— Ишь вылетел стервятник из гнезда родительского. Сердцем чую, высоко взлетит!..

В горах долго погасал закат, вечер стоял тихий, ясный; синели ельники; на озерах шумно хлопотали гусиные стаи…

После долгой дороги наконец распахнулась долина, в ней заводский пруд; поблескивая, он уходил верховьем за лесистые скалы. На берегу пруда дымила домнушка.

— Вот и Нейва-река! — Акинфий натянул поводья, и конь медленно пошел под гору; взор хозяина холоден, на переносье легли две глубокие складки. За хозяином с горы потянулся длинный обоз; все притихли, присматривались к новым местам, где приведется ладить свою жизнь. Кругом вздымались дикие горы, наступали хмурые леса. Среди них заводишко выглядел бедно: серые приземистые строения, каланча — все было убого. В этот тихий вечерний час солнце опускалось за горы, над прудом таял темный дымок домны.

Нового хозяина встретили грязные, лохматые псы. Хрипло пролаяв, они лениво отошли под навесы. Рабочие у штабелей, поснимав шапки, с любопытством глядели на приезжих. Склонив нечесаные головы, путаные бороды, они глядели угрюмо, исподлобья.

Акинфий соскочил с коня и прошел в контору. В ней за тесовым столом сидел остроглазый писчик с жидкой косицей на спине и, потягиваясь, до слез зевал.

Акинфий по-хозяйски шагнул вперед:

— Этак от лености скулы свернешь. Эй, малый, где управитель тут?

Канцелярист поскреб затылок:

— Я тебе не малый, а писчик. Вот кто я… Да ты, супостат, отколь взялся да что кричишь? Чего доброго, дьяка взбудишь…

Управитель Невьянского казенного завода, подьячий Деревнин, четвертый день тянул хмельное. Пьяный, опухший, он валялся за перегородкой на скамье и храпел. Акинфий шагнул вперед к столу, схватил писчика за косичку и выволок на середину горницы:

— Ты, крапивное семя, сгинь отсель. Отныне конюхом жалую, за нерадивость пороть буду. Понял?

— Ой, это как же?

— Брысь! — Демидов сжал кулак, писчику страшно стало, екнуло сердце, мигом юркнул из конторы, перекрестился:

— С нами крестная сила! Может, бес, может, оборотень. Ох ты!

На заводскую площадь стягивались подводы, и проворный Мосолов, ругаясь, выстраивал их полукружьем. Рабочие люди, побросав работы, сбегались к табору. Приезжих окружили заводские бабы, ребята, лезли с расспросами. Московские мастера раскладывали костер; площадь была обширная, строения редки и крыты дерном.

Акинфий Демидов прошел за перегородку, сволок со скамьи пьяного подьячего. Тот пучил осоловелые от хмеля глаза, отбивался.

— Разбойники! — ревел подьячий.

— Закрой хайло, очухайся, — тормошил Акинфий пьянчугу.

Подьячий понемногу пришел в себя, громко икал и плевал в бороду.

— Бороду утри! — гаркнул Акинфий. — Разговор будет о царском повелении.

Хмель разом соскочил с подьячего, он с досадой вытер рукавом бороду и уставился на Акинфия:

— Ну!

— Вот те ну! — Акинфий достал из холстинки царскую грамоту о жаловании Демидовых Невьянским заводом, бережно развернул ее: — Читай!

Подьячий выпучил глаза; бороденка его прыгала, тревожили мысли: «Вот коли дознаются о заворованных деньжонках… И нанесла нелегкая…»

Акинфий по-хозяйски распоряжался:

— К завтрему приготовь сдачу; завод принимаю я. Где, как и чего, досконально выложь. Сейчас ночлег себе ищи в другой избе — тут на первое время размещусь я.

Подьячему и перечить не было времени. Акинфий прошел к порогу, с силою распахнул дверь и гаркнул на всю площадь:

— Мосолов, бабенок сыскать, полы умыть да пакость всякую отсель убрать…

Не успел подьячий раздумать обо всем, как проворный демидовский приказчик пригнал из обоза двух ходовых крепких молодок. В руках у них ведра с водой и мешковина; подолы засучены. Курносая рябая поломойка заголосила:

— Ты, приказный, уходи, а то хлестать будем! — Молодка опрокинула ведро на пол, — разлилась лужа. Подьячий, косясь на озерных женок, отступил к двери: «Ох, и наваждение, спасе…»

Молодки бросились счищать со стола и скамеек грязь, терли, мыли, по избе гул шел…

Акинфий обошел завод, по пятам его ходил приказчик Мосолов. Оглядели плотину: вода размывала насыпь, у плотины стояли низкие, закопченные сажей заводские строения. С глухим шумом двигались водяные колеса; в каменном здании постукивал обжимный молот. Вдоль пруда тянулись бревенчатые избенки с натянутыми в окнах пузырями.

На площади валялось и ржавело выплавленное железо: не успели по санному пути вывезти с завода. В заводских строениях все строено наспех, шатуче и уже разрушалось.

— Плохо, — пожал плечами Акинфий. — Эк, до какого разора завод довели.

На другой день Акинфий Никитич Демидов принимал завод. Хрипатый с перепоя подьячий путал, хитрил, тут же вертелся быстроглазый писчик. Акинфий недовольно хмурил брови. Навалившись крепкой грудью на стол, он недоверчиво поглядывал на бумаги и цифры; подьячий водил по ним перстами и сладкоречивым голосом усыплял Акинфия.

Демидов час-два терпеливо молчал, приглядывался к подьячему; тот в душе уже ликовал: «Хвала богу, проехало». Но тут Акинфий придавил пальцы подьячего:

— Полно врать, дьяче… Металла большие недостачи насчитал я. Зоришь завод… Сегодня тебя и писчика отсылаю в Верхотурье к воеводе — пусть разберется с вами, какой разор чинили тут, а мне некогда.

Акинфий сгреб бумаги и сунул их в ящик.

— Хватит с вами лясы точить. Сбирайтесь в дорогу!

Подьячего и писчика усадили на подводу и отослали в Верхотурье.

Мосолов подал Серка хозяину; Акинфий легко вскочил в седло, конь-шатнулся под могучим телом. Акинфий объехал соседние увалы, в развалах кучами лежала наломанная руда. В горы не было колесных дорог; с вершин открывался простор, кругом шумел дремучий лес…

Возвратясь с объезда, Акинфий отобрал скорых на руку кузнецов, они сварили плотницкие топоры. Наказал хозяин рубить избы, делать заплоты; ходили рабочие после заводской работы косить в лугах сено: напасали корму для скотины. Доменный мастер возводил у плотины новую домну. Поднимался старик до восхода солнца — на пруду еще дымился туман, на поникших ветвях ивняка блестела роса — и весь день-деньской хлопотал на стройке. С лесов старику открывался пруд, лесистые горы и весь завод, кругом копошился народ; мастеру становилось весело, и он покрикивал подручным и подносчикам камня:

— Давай, давай, ребятенки…

С версту вверх от старой плотины возводили еще одну: Акинфий затеял захватить вешние воды и держать их в запасе для новых молотов. Кругом завода спешно возводили бревенчатые стены и рубили дозорные башни. На каменном фундаменте ставили стены острожка. Завод становился крепостцой. На обширной площади, поближе к пруду, заложил Акинфий хозяйские каменные хоромы и заводские избы…

Дела возникали одно за другим. Хотелось Акинфию всюду поспеть, все захватить, а людей в пустынной окраине было мало. Акинфий расставил по тайным горным тропам сторожевые дозоры, чтобы оберегать своих людей от побегов и перехватывать беглых и каторжных. Демидовские приказчики разнесли молву, что на хозяйских заводах всем место найдется и «выдачи от Демидова не будет». На заводе дела надобны, и хозяину все равно, кто и как крестится: щепотью или двуперстием. На молву на демидовские заводы потянулись раскольники, беглые крепостные, бежавшие от тягот и неволи.

Приказчик Мосолов отобрал с десяток озорных ребят, вооружил их и прошел ближними лесами: в них охотились коренные хозяева этих земель, племя манси, по писцовым книгам именуемые «ясачные вогулы». Запуганных манси Мосолов пригнал в лесные курени и заставил жечь уголь. Манси, не привычные к черной работе, стайками разбегались по лесам, оставшихся били батогами.

Манси и без того платили ясак царским воеводам. Новое притеснение со стороны заводчика подняло их на борьбу. Сбившись в лихие ватажки, они зачастую отбивались от Демидова, а где было по силе, разоряли его лесные курени…

И все-таки рабочих рук не хватало; Акинфий разъезжал по редким деревням соседних волостей, заманивал народ посулами, но крестьяне не шли в Невьянск.



В июне на завод на речке Нейве прибыл обоз Никиты Демидова. Батька не отдохнул, не умылся, взял посох и поторопился оглядеть заводское хозяйство. Люди устраивались на отдых. Расхаживал по заводу Никита Демидов неторопливо, всюду проникал зорким глазом. Душа кузнеца радовалась: «Эх, простору сколько!» Хватка и радение сынка понравились отцу. «Молодец, хозяйничать разумеешь. Чую в тебе, сынок, демидовскую руку», — похвалил он Акинфия.

Никита съездил в горы: земля кричала о рудах. Жить можно!

Старик сам взялся за стройку каменных хором. Велел под хоромами рыть глубокие подвалы, стены возводили толстые, окна ладили узкие. Строили палаты, как крепость. И жилье в палатах строилось по указке Никиты так, чтобы в горнице Демидова было слышно, что творится во всех других палатах: кто и какие речи ведет. С богатством к Никите Демидову пришла подозрительность. «Богатство, — вздыхал Демидов, — людям сна не дает, соседей обуревает зависть. Не спят и думают, какую бы пакость учинить. А слуг неподкупных нет, народ ноне озорной. Для безопасности не вредно будет подслушать, что у них на уме… Так!»

Перед хоромами выросла и приказная изба.



Сеньку Сокола и с десяток кабальных Никита Демидов отобрал в шахты для ломания руд. Веселый кузнец Еремка угодил на работу в кузницу при хозяйских хоромах.

Еремка на прощанье обнял Сеньку:

— Ну, мил-друг, прости-прощай… Знай, коли что, Еремка — первый друг тебе. Полюбился ты мне, парень. А советы мои не забывай…

Еремку отвели на демидовский двор ковать уклад для демидовских хором: решетки к окнам да к балкончикам, крюки для дверей да петли…

Отобранных к рудокопному делу выстроили перед заводской избой. Акинфий Демидов спустился с крыльца и узнал Сеньку. Сокол потупил глаза в землю, цепи звякнули…

— Ты что ж в железах? Аль наблудил? — хмуро спросил Акинфий.

— Всякий грех бывает. Может, и провинился перед людьми. — У Сеньки голос злой: вспомнил Дуньку, кровь всколыхнулась в нем…

Сенькины товарищи стояли покорно, опустив руки, многие были в цепях.

С заводской площади рудокопщиков повели к горе. На ней шумели озолоченные солнцем сосны, над падью пели жаворонки, на пруду раздавались гулкие стуки валька: заводская баба стирала белье. Сенька жадно глотал свежий воздух и подставлял лицо солнцу: «Скоро ли увижу тебя, иль больше меня не пригреешь?» Мысли кружились черные, безнадежные…

Вот и горщицкая изба. К горе лепился крепкий сруб из свежих сосновых бревен; на них на солнце янтарем блестит растопленная смола. Возле избы толпились кабальные, только что согнанные демидовскими приказчиками отовсюду. Сенька жадно приглядывался. Мужики угрюмо гудели; одежонка на них — одна рвань, лохматые, нечесаные бороды, у некоторых лица вымазаны сажей иль засохшей грязью. Сенька заметил: под сажей упрятаны выжженные каторжные клейма. Сокол ахнул: в стоптанных лаптях, опустив на широкую грудь лохматую голову, на земле сидел кержак, бежавший под Коломной с демидовского струга. Кержак тяжело поднял лохматую голову, глянул исподлобья на Сокола:

— Что, признал?

Сенька подался вперед:

— Как же так?

— А так, бежал в скиты, а на тропе демидовская застава навалилась. Поймали вот. — Кержак сердито засопел.

Из избы вышел надсмотрщик — раскоряка-мужик с заячьей губой, — отобрал десяток кабальных и погнал в гору; там был спуск в шахты. Сенька и кержак держались друг друга.

В избе на скамье сидел стражник, на боку — сабля; он тянул из грязного рога табак; избенка застилалась клубами дыма.

— Ну, скитнички — божьи людишки, ну, каторжнички, крещенные каленым железом, ну, божедомы, где крутились-топтались, а под Федькину высокую руку угодили…

На закопченной стене избы висели плети. Стражник показал на них:

— Для нерадивых припас. За работенкой о том не забывайте.

Надсмотрщик, скрипнув козловыми сапогами, распахнул дверь; за ней шла каменная дыра, пахнуло сыростью.

— Ну, милостивцы, неча прохлаждаться, на работенку проходи! — зарычал надсмотрщик.

Сенька с кержаком первые вступили в узкий проход, в конце его — малая площадка. Кругом сдвинулась тьма, давили каменные своды. Надсмотрщик держал сальный фонарь, обтянутый пузырем. В мутном, неверном свете Сенька различил с краю площадки узкий лаз: пахнуло могилой. Надсмотрщик уверенно шагнул к черной дыре:

— Тут лесенка, держись крепко, оступился — кости растеряешь, как не был.

Он проворно нагнулся, ухватился за скобы у краев ямы и опустил в нее ноги. Фонарь прополз вниз и затерялся в черной бездне. Сенька ухватился за края дудки и повис в бездне; долго ногами шарил лестницу. Наконец нащупал шаткие перекладины и стал спускаться во мрак. Внизу тусклым глазом мелькал фонарь надсмотрщика, сверху из-под лаптей кержака сыпалась земля. Стенки узкой дудки были скользки от сырости, по камню сочились невидимые ручейки.

Люди, как тараканы, сползали в тьму. После нескольких томительных минут Сенька стоял на первой площадке. Надсмотрщик махнул фонарем:

— Площадка тут, слышь-ко. Не задерживайся больно, дале лезь!

Лезли все ниже и ниже; становилось душно. Под ногами скрипели лестничные перекладины, лязгали неразлучные цепи. Добрались до штолен. Своды были низки, острыми зубьями торчали камни.

— Голову ниже иди, народ! — Надсмотрщик шагнул вперед, за ним Сенька; ноги по щиколотку вошли в гнилую воду.

— Ты куда нас ведешь, в могилу, что ль? — крикнул Сенька.

Надсмотрщик сердито отозвался:

— Помалкивай, аль мало дран…

Тоска как железные клещи сжала сердце Сокола. Голоса стали глухими. Нависшие из тьмы камни казались призраками.

Вышли в штольню, по ней кой-где светились бродячие огоньки фонарей. Сенька еле успел прижаться к стенке: полуголые лохматые люди с тяжелым дыханием гнали груженные рудой тачки. При тусклом свете фонаря мимо Сеньки мелькнули темные жуткие глаза, потные грязные лица, и все растаяло, как морок. Где-то за навороченными камнями журчала вода и доносился слабый грохот разгружаемых тачек. Духота меж тем сгущалась, по Сенькиному лицу растекался обильный пот.

В штольне стало шире, надсмотрщик остановился:

— Ну, прибыли. Э-гей!..

Из-за угла блеснул слабый свет, в мутном освещенном круге на бородатом лице ворочались белки.

— Поруха! — крикнул надсмотрщик. — Народу прибыло. К делу приставь!

— Ага! — прогудело в ответ. — Иди выбирай женок себе!

В штольне у стен стояли тачки; дед Поруха, с заляпанным грязью и сажей лицом, — сверкали только зубы, — ворочал тачки:

— Вон они, ваши женушки. Добро выбирай, ковать к тачке будем, потом не сменяешь. По-христиански женим — до гроба…

Сенька отобрал себе тачку, дед Поруха вытащил из-за камней молот. Надсмотрщик поднес фонарь.

— Ну, давай железа ручные… Их ты, горемычный! — Дед схватил Сенькины цепи и стал приковывать к ним тачку; вглядевшись в Сенькино лицо, вдруг узнал:

— Э, батеньки, да то знакомый, наш, тульский. Сенька, да ты как попал сюда?

— Угодил так же, как и ты. Отковались, дед, теперь руду копать будем…

— И-их, сынок, плохо. — Дед Поруха застучал по кандалам молотом.

«Вот оно и счастье свое обрел, — с горечью подумал Сенька. — Неужели до гроба?»

Кержак, словно угадав мысль Сеньки, угрюмо кинул:

— Ну вот и отгуляли, знать, по земле, а теперь к самому дьяволу в преисподнюю пожаловали.

— А ты еще шуткуешь? — брякнул по цепи молотом дед Поруха. — Погоди, поживешь, покаторжничаешь и остатнее человеческое стеряешь. У нас, брат, тут так… Ух, держи кандалье! — Он взмахнул молотом.

В пустой тьме жалобно зазвенело железо…



Под землей дух тяжелый, теплынь; густая, гнетущая тьма; нет ни дня, ни ночи. Свет сального светильника неверен, то меркнет, то вспыхивает, на каменных сводах колеблются угловатые тени. Рудокопщики выбиваются из сил; работают тут бородатые кержаки, и посадские жильцы из Верхотурья, и беглые солдаты, и монахи-расстриги, и башкиры: лишь бы руки кирку держали да в камень били. Сенька бил киркой до соленого пота, от него рубаха стояла коробом. В забоях надрывались артельно; направо от Сеньки — кержак-рудокопщик медвежьей силы, в его волосатых руках лом гудел, брякали цепи, во тьме поблескивали кержачьи злые глаза. Словно конь в испарине, кержак дышал тяжело, на могучей спине дымился парок. Он ладонью растирал пот на лице и гудел:

— Попадись сюда Демид — башку сшибу!

Лом прыгал по каменьям, высекал искры. Кержак присел на корточки, ощерился. Доглядчик погрозил кержаку:

— Помалкивай, аль шелепа захотел? — За поясом у демидовского стервятника — плеть.

Кержак схватился за лохматую голову, плечи опустились, задергались:

— Уйди, леший…

Сенька слабел, кружилась голова. В темных углах мерещилось нехорошее: будто стоит кто-то грузный и плачет. А там никого и не было: серый камень да каплет вода…

Когда ложились на роздых и приходил тяжелый сон, по телу шарили мерзкие крысы. Изголодавшись, они пожирали все: и сало в светцах и последний припасенный хлеб, не щадили и человека. Среди сна Сенька проснулся от их писка: крысы люто грызлись, не поделили добычи. На камне, поджав ноги, сидел кержак, в его руках дрожала зажженная лучина. Зубы кержака ляскали:

— Страховито… У-ух…

— Да ты ж на медведя ходил, — поднял голову Сенька.

— Так то медведь, а тут нечисть… Ой!..

Тишина грузным камнем давила темя; чтобы уйти от тоски, иногда пели песни, но они были тоскливы и темны, не прогоняли боль. Соколу мерещились зеленые перелески, небеса, дороги-перепутья. Мучила жажда; пили подземную загаженную воду.

Наломанную руду грузили в тачки и по штольне везли в рудоразборную светлицу. Сверху в колодец спускалась бадья, в нее ссыпали руду. Вверху маячил кусочек неба, и Сенька радовался ему.

Время шло немерянное, неизвестное; сколько отбыли, сколько отжили — никто не знал. В забоях крепи ставили ненадежные, — хозяин жалел лес, — часто грохотало и давило людей. По многу дней покойники лежали в забоях, крысы устремлялись к ним, шла грызня, и по шахтам тянуло тошнотворным душком. Коваль, дед Поруха, сбивал с покойников кандалы и чинил поврежденные тачки.

Под землю спускали новых работников, и снова гремело железо: лохматый дед венчал кабальных с тачками.