"Две зимы и три лета" - читать интересную книгу автора (Абрамов Федор Александрович)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

– В ресторане «Арктика» был? Попил пивка из толстой кружки? Не был? В ресторане-то? Да как же ты сумел обойти? Там ведь очередь – ой-ой-ой! – на километр. Мы еще едва в цирк не опоздали – целый упряг выстояли. Че-го-о? Ты и в цирке не был? И эту самую бабу на львах не видел? Да ты что, едрена вошь! Нда, съездил, называется, в город, подзаправился культуркой… Ну уж футбол-то, я думаю, в глаза залез. Я в прошлом годе, даром что в натуре до этого не видел, сразу понял, с чем едят-кушают. Мужики, эдакие лбы, в трусах напоказ бегают, публика орет, в ладоши хлопает: давай, давай! Со мной Кузьма Кузьмич был, начальник лесопункта, – глаза на лоб. "Егорша, говорит, да как же это? У нас, говорит, бабы всю войну без выходных вкалывают, а тут середи бела дня чуть не всем городом за мячом гоняются". Понимаешь, какая дикость? Чё-чё? Ты и футбол не видел? – Егорша даже привстал: так изумил его ответ Михаила. Да что ты там вообще видел? За каким хреном тебя туда носило?

– За мазью! Сказано тебе.

– За ма-а-зью… Пенек пекашинский! Ты что же, банки с мазью все время караулил? Надо же! Первый раз в городе – да не осмотреть все как следует. Псих! Ей-богу, псих. И на рынок не заскочил. Трудно? Просил ведь: зайди, купи зажигалку с девахой. Денег дал, обрисовал все как надо. Ежели у самого сообразильник работает с перебоями, Дунярку бы подключил… – Егорша сердито подбросил в костер две белые смолистые щепины, проследил глазами за искрами, полетевшими к небу.

Ночь была тихая и светлая. Не успел отыграть закат, как начал румяниться восток. По Пинеге густо, россыпью шел лес. Лобастые бревна, как большие рыбины, с глухим стуком долбили заново поставленный бон. Бон поскрипывал, вода хлюпала в каменистом горле перемычки. А на той стороне в сосняке задорно чуфыркал косач, посвистывали рябчики и звонко-звонко – через реку – зазывали друг друга в гости легкие на подъем зуйки.

– Нда, – уже другим тоном сказал Егорша, – никогда не слыхал, чтобы в июне косач да ряб паровали. А все из-за холодов. Не отгуляли вовремя, ну и нажимают… А вон-то, вон-то! Шантрапа-то! – вдруг оживился Егорша, указывая на реку. – Эй, далеко ли без хлебов?

Вода на середке реки, малиновая от зари, была утыкана белыми флажками плыли трясогузки. Каждая на отдельном бревне. Длинный хвостик вытянут в струнку, грудка развернута по течению.

– Куда это они? В Архангельск? – усмехнулся Егорша. – Вот какая у них серьезность на воде! А на земле вертлявее птички нету.

Михаил проводил глазами трясогузок до поворота реки и опять уставился в огонь.

– Ты чего? Совсем очумел после города? Какая там тебя муха укусила?

– Отвяжись! Сколько можно!.. Талдычит одно и то же.

Егорша с силой ткнул палкой в костер, встал, взял багор и начал спускаться к бону, который им поручили охранять до утра.

Мокрые бревна скользили под его босыми ногами, покачивались, но он быстро растолкал прибившиеся к бону лесины. Затем напился, постоял-постоял, глядя на реку, и вдруг заорал во все горло:

– Эхэ-хэ-хэ-хэй!

Зычное эхо прокатилось по ночной Пинеге, выскочило на тот берег и побежало, аукая, по верхушкам сосняка.

– Ну, по-летнему заиграло эхо, – сказал Егорша, возвращаясь к огню. Дождались и мы красных дней. Теперь не житье, а малина на сплаве будет. Просись к нам в бригаду.

Михаил вздохнул. Красные отблески золотили его карие задумчивые глаза.

– Чуешь, что говорю?

– Легко сказать…

– Чудило! Ты к самому Подрезову толкнись. Так и так: хочу на передовой участок. Лесной фронт. Комсомол… Да мало ли чего можно наворотить.

– А сев как? Кто меня отпустит?

– Ну, ежели ты такой жук навозный, страдай за всех. Мое дело подсказать. Сообрази! Лес-то теперь знаешь как нужен? Газеты надо читать, – с насмешливой назидательностью добавил Егорша. – А меня, думаешь, сразу отпустила Анфиса Петровна? Ого-го! Пришлось не один раз заходы делать.

– Ладно, попробую, – сказал Михаил.

С реки потянуло зябким туманом. Приближался восход.

Егорша стал устраивать возле костра лежанку. Положил несколько щепок на землю, на них набросал старых ивовых веток, в изголовье кинул подсохшие сапоги.

– Смотри не простудись, – сказал Михаил.

– Ничего. Есть кое-какая закалка. – Егорша широко зевнул. – А спирт-то у Подрезова – охо-хо! Я воды хватил, снова под парами.

Он лег на приготовленную постель, помолчал, глядя в светлое подрумяненное небо, и вдруг приподнялся на локоть.

– Слушай, а как ты в размышлении насчет Раечки Клевакиной… моей соседки?

– В каком размышлении?

– Как, говорю, насчет картошки дров поджарить? – Егорша коротко хохотнул.

– Болван! Еще чего придумаешь.

– Тогда, чур – Раечка за мной. Так и затвердим. Согласен? У меня, когда я ее вижу, температура делается. Ей-бо!

Гулко выстрелил угольком костер. Белый тонкий мундштучок папироски, которой напоследок разжился Егорша у Таборского, дымил в зеленой травке недалеко от его лица. Егорша быстро заснул. Лег на бок, зевнул и тотчас же запосвистывал. Тонко, как ряб.

Михаил снял с себя фуфайку, прикрыл его голые ноги.

Егорша не пошевелился.

Тогда Михаил снова сел на свое место к огню, достал из грудного кармана берестяные корочки.

За три года корочки потрескались, залощились, дратва, которой они были прошиты по краям, побелела, взлохматилась, а платочку – ни-ни, ничего не подеялось. Только немножко повытерся да посерел на сгибах.

2

Ему показалось, что Дунярка покраснела и как-то смущенно и даже растерянно переглянулась со своими подружками. Но в следующую секунду она уже стояла перед ним и с улыбкой протягивала руку:

– Здравствуй.

Пожатие было беглое, летучее, словно она это делала по необходимости. И вообще в этой высокой полногрудой девахе, одетой по-городскому, он с трудом узнавал прежнюю, тоненькую, как хворостинка, Дунярку. Все изменилось у нее за год: и одежда, и прическа, и даже рост. Впрочем, насчет роста скоро разъяснилось: она была в туфлях на высоком каблуке.

Дунярка была довольна впечатлением, которое произвела на него. Он понял это, на мгновение встретившись с ее карими глазами. И, может быть, вот только эти карие глаза, всегда такие самоуверенные и насмешливые, – может быть, только они и остались от прежней Дунярки.

Она тряхнула косами – тоже новая привычка.

– Что же ты стоишь? Садись. Да сними, сними свой малахай. А я-то думаю: почему у нас, девчата, все еще холодно?

Девчата рассмеялись. Конечно, это была шутка, но Михаилу она не понравилась.

– Ну вот, он и обиделся. А мы всегда смеемся. Смех – это лучший витамин. Верно, девочки?

Девочки охотно закивала. И ему стало ясно: Дунярка и тут командует. Да и как ей не командовать, если подруги ее просто замухрыги по сравнению с ней!

– Чаю хочешь?

– Нет.

– Имей в виду: у нас пять раз не предлагают. Это тебе не деревня-матушка.

Подружки опять захихикали. И на этот раз рассмеялся и он. В конце концов чего на осадки дуть, когда все настроились на вёдро?

Вытирая пот со лба – тепло было в общежитии, – он завел общий, для всех интересный, как ему казалось, разговор о том, что вот они скоро станут агрономами, поедут в деревню и – ой-ей-ей, какая работа их ждет: ведь ни в одном колхозе сейчас нет севооборотов; но Дунярка фыркнула: "Тоже мне агитатор-пропагандист!" – и разговор оборвался.

Он думал: во всем виноваты Дуняркины подруги. Это ради них, замухрыг, старается она. Чертов характер! Завсегда надо верховодить, чего бы это ни стоило. Но на улице не стало легче.

Они шли по проспекту Павлика Виноградова и молчали. Люди – нету спасенья от людей. Спереди, с боков, сзади. Солнце шпарит в глаза. И Дунярка губы закусила – будто удила у нее во рту.

Он заговорил первый:

– А ты настоящей горожахой стала. Смотри-ко, все на тебя заглядываются.

– Это на тебя, – не поднимая головы, сказала Дунярка.

– Почему на меня?

– А здесь любят, когда по улице ряженые ходят.

– Ты о моей шапке? – Михаил остановился. – Ну хочешь, я заброшу ее к чертовой бабушке?

– Не говори глупостей. Рассказывай лучше, как там мама, тетка?

Приноравливаясь к ее четкому, упругому шагу (красиво она шла, гвозди забивала, а не шла, – недаром все мужики пялили на нее глаза), он стал рассказывать о матери, о Варваре, затем, чтобы доставить ей удовольствие, сказал:

– А ты, между прочим, шибко стала смахивать на свою тетку. Ей-богу!

Расчет его оказался безошибочным. Густой румянец расплылся по Дуняркиной круглой щеке.

– Ну уж и на тетку, – сказала она с неожиданной застенчивостью. – Тетка у нас красавица. Куда мне.

Он сразу воспрянул, снял с головы шапку.

– Догадался-таки, – улыбнулась Дунярка.

И он улыбнулся ей. Ну с чего он взял, что она стыдится его? Ведь вот же зацепил ее самолюбие, и все вернулось к старому. И это не беда, что она постоянно задирает его. Не спи! Такие шикарные девахи лопоухих не любят.

Дунярка насмешливо повела бровью.

– Ты в цирке бывала? – спросил Михаил, окончательно решив взять инициативу в свои руки.

– Тоже спросишь! В городе живу – да в цирке не бывала.

– Давай сходим в цирк?

– Цирка еще нету. Он у нас приезжий.

– Жалко. Ну тогда вот что – пойдем в ресторан?

– Давай лучше в садик, – сказала Дунярка.

В садик? Да, они стояли у входа в березовый садик. И этот маленький садик, эта солнечная березовая благодать, так неожиданно сменившая шум и грохот большого города, рассеяла последние остатки того тягостного отчуждения, от которого ему было не по себе с самого начала их встречи. И Дунярка стала прежней, пекашинской. И, садясь на белую пустую скамейку в дальнем углу садика, она сказала:

– А правда, здесь хорошо?

– Ага, – ответил он и вдруг приглушенным голосом добавил: – А помнишь, мы тогда на клеверище у реки сидели? Похоже.

У нее удивленно выгнулась бровь, затем она скачала:

– Да, вот и мы с тобой выросли. Мне уже девятнадцать. Старая дева. – И рассмеялась.

– Ждут тебя, – сказал Михаил. – Анфиса Петровна зимой еще на собранье говорила: "Не тужите, говорит, бабы, – скоро свой агроном у нас будет".

Дунярка задумчиво сковырнула носком туфли старый березовый лист, влипший в дорожку. Тонкий городской чулок заиграл на солнце.

– Да, вот что, – вспомнил он. – Тетка твоя чулки просила купить, и с этими… как их… с резинками. Как хошь, а выручай. Я в этом деле, сама знаешь…

Дунярка поджала ноги.

– Дурит тетка.

– А чего? Пускай наряжается. Она у нас любую девку еще заткнет за пояс.

– Чулки-то здесь не растут на березах.

– Ну уж ты не считай нас за нищих. Кое-что имеем. – Михаил хлопнул по оттопыренному карману штанов, затем откинулся на спинку скамейки, сказал, мечтательно скосив глаза: – Эх, жалко, что у тебя еще экзамены, а то бы вместе домой поехали.

– Не знаю…

В голосе Дунярки ему послышалась неуверенность. Работа будущая страшит?

– А чего знать-то? Агрономь! Зря тебя, что ли, учили?

Дунярка резко тряхнула косами. В черных зрачках ее белыми точками запрыгали березы.

– Ну положим… меня учили? Училась-то я сама. Знаешь, как я жила? И нянькой была, и донором была, и полы мыла…

– А ты думаешь, у нас рай был?

– Чудак, – усмехнулась Дунярка. – Да я ничего не думаю. Понимаешь… – Она покусала губы. – У меня тут один лейтенант знакомый есть… Замуж зовет… Как думаешь? Идти?

Он с первой минуты косился на маленькие граненые часики на металлической цепочке, которые красовались на ее смуглой полной руке повыше запястья, и все никак не мог понять: откуда? где взяла? А теперь наконец понял. И он сказал глухо:

– Иди…

Первыми упали в огонь берестяные корочки, потом платочек.

Егорша, как истый лесоруб, моментально проснулся. Привстал, повел носом.

– Паленым пахнет – не горим?

– Нет, – сказал Михаил, – я это тряпку сжег.

– А, так, – сказал Егорша и снова лег.

– Егорша? А, Егорша? – немного погодя позвал Михаил.

Егорша не откликнулся. Егорша спал. У него была поразительная, прямо-таки счастливая способность засыпать сразу.

3

Со сплавом, как и думал Михаил, ничего не вышло. Анфиса Петровна и слушать не захотела, когда он заикнулся об этом. Нет и нет.

– Почему нет? – заартачился было он. – Егоршу небось отпускаешь. Чем он лучше?

– То Егоршу, а то тебя. Без Егорши-то мы проживем, а без тебя… не знаю… Верно, верно говорю, Михаил… – И тут она еще сказала: – Потерпи маленько. Больше терпели. Всю войну вместе прошли – давай уж до фронтовиков дотянем.

И он сдался. Кто-то должен же ковыряться в земле. Ведь за время войны где только не распахали залежи да пустоши. А потом – надо правду говорить выручала их Анфиса Петровна в войну, крепко выручала. Да если бы не она, Анфиса Петровна, им бы и избы новой не видать. Это она первая сказала: "Михаил, ставь избу". И на неделю согнала людей – всех, у кого хоть мало-мальски топор в руках держится.

Вот так и не удалось ему начать новую жизнь, о которой столько они говорили с Егоршей нынешней весной.

И он опять пахал, сеял, ставил изгороди.

За этой работой как-то незаметно наступило лето.

Дружно, словно наверстывая упущенное время, полезла молодая трава. Распустился кустарник. И уже комар начал оттачивать свое жало на лошадях и пахарях.

По утрам его будили журавли. С повети, где он теперь спал с братьями, хорошо были слышны их позывные, когда на восходе солнца они летели с пекашинских озимей на заречные болота.

За неделю тяжкой работы Михаил высох и почернел, как грач. Он сжег Дуняркин платочек, железный обруч набил на сердце, но куда деваться от памяти?

Шагая за скрипучим, вихляющим плугом, переезжая с одного поля на другое, он постоянно натыкался на места, напоминавшие о ней. То это был Попов ручей, где он вызволял заплаканную Дунярку с Партизаном, то Абрамкина навина – тут Дунярка стыдливо сунула ему вышитый платочек, то старое клеверище у реки, где они сидели на жердях в тот душмяный вечер…

Сколько же воды утекло с того вечера! Нет больше в живых Насти Гаврилиной – не вышла из больницы на своих ногах, под холстом привезли домой. Нет в живых Николаши Семьина, его первого учителя по кузнечному делу, да и клеверища, того розового пахучего поля, на котором впервые у него как-то незнакомо и тревожно забилось сердце, того клеверища тоже нет – он сам дважды запахивал его под рожь…

Как-то раз, возвращаясь из дальней навины, где его только что сменил за плугом Илья Нетесов, Михаил неожиданно для себя услыхал песню:

Летят утки и два гуся,Кого люблю, не дождуся…

Кто же это поет? – подумал он. Варвара? Только она да девчонки еще не разучились петь.

Нет, голос у Варвары другой – веселый, с колокольцами, – а этот был задумчивый и грустный, похожий на рыдание кукушки.

Михаил поднялся из березового перелеска на зеленый взгорок и увидел Анисью Лобанову. Анисья боронила, сидя на брюхатой пегой кобыле. Дождя давно не было, и густая полоса пыли тянулась за бороной по полю. Первой его мыслью было скрыться в кустах, но Анисья уже заметила его и замахала рукой.

Анисья и ее дети тяжелым камнем лежали на его совести. В тот вечер, когда они расстались с Дуняркой в садике, у него все перемешалось в голове, и о Трофимовых ли наказах ему было помнить? А назавтра было уже поздно. Назавтра Анисья, едва встали дети, объявила: "В деревню едем! К дедушке! " И такой тут поднялся переполох, так обрадовались ребятишки, что у него не хватило духу сказать правду. "Ну как хорошо, что ты приехал, – говорила Анисья. – В бога не верю, комсомолкой была. А тут сам бог тебя послал. Куда бы я с ними попала?" Так вот по его вине Анисья с детьми и тронулась в Пекашино.

Он передал ей наказ свекра уже на пароходе. "Я знаю, все знаю. Да я тоже до краю дожила. От Тимофея вестей с первого дня войны нету. Квартиру у нас разбомбило – дети летом замерзают. Сам видел, в какой конуре живем. Пускай они, думаю, в деревне хоть на солнышке отогреются. – И пошутила: – Солнышко-то у вас ведь еще не по карточкам?" – "Ну правильно, – поддержал ее Михаил. Живем же мы – не умерли".

Но все-таки он старался не попадаться на глаза Трофиму, потому что как ни крути, а это по его вине свалилось на старика еще три голодных рта, да и Анисью по возможности обходил стороной.

Подъехав к нему, Анисья, не слезая с лошади, сняла с головы клетчатый платок, стряхнула с него пыль Волосы у нее были темные, с сильной проседью, а подстрижены коротко, как у школьницы. И платок она повязывала тоже необычно, вроде повойника, узлом на затылке. Все это шло от неизвестной ему комсомольской моды двадцатых годов, давно уже забытой и в городе, и в деревне.

– Ну, как живем? – спросил Михаил.

– Хорошо живем.

– Хорошо? – Он внимательно посмотрел Анисье в лицо. Первый раз за эти годы он слышал, чтобы человек не жаловался на жизнь.

По ее просьбе он выломал ей рябиновую вицу, затем – уже сам – поднял борону, очистил зубья от лохматой дернины.

– И с дедком поладили?

– Поладили. Теперь с ребятами на поветь перебрались. Как на курорте живем.

Вот женка! – думал Михаил. Сама держится и на других тоску не нагоняет. Кто-кто, а он-то знал, какой сейчас курорт у Трофима Лобанова.

– Слушай, – крикнул он ей вдогонку, – ты бы зашла к нам! Мати молока плеснет!

Анисья не обернулась. Облако пыли, поднятое бороной, накрыло ее вместе с лошадью. Но клетчатый платок ее, алый от вечернего солнца, долго еще был виден ему с тропинки. И он вдруг спросил себя: какого же дьявола ты раскис? Ведь вон как жизнь корежит людей, а ничего – зажали зубы.

Дома он с наслаждением умылся до пояса, переоделся в чистую рубаху.

Лизка, ставя на стол латку со свежими ельцами (Петька и Гришка редкий день возвращались от реки с пустыми руками), заметила:

– Ну, слава богу, и ты на человека стал похож. А то не знаешь, с какого бока к тебе и подойти.

– Да ну!

– Правда. И Раечка меня спрашивала.

Из чуланчика уже в который раз подавала голос Татьянка:

– Лиза, Лиза, скоро ли?

– Чего ей там надо? – спросил Михаил.

Лизка хитровато подмигнула:

– Подожди маленько. К нам гостьи приехали.

Что за ерунда? Какие еще гостьи?…

Минут пять в чуланчике шло совещание шепотом, потом шепот стих, и из задосок вышли две барышни в голубых платьях в белую горошину.

Михаил ахнул:

– Откуда у вас новые платья?

– Лизка сшила. Она все умеет. Да, Лиза?

Лизка порозовела от похвалы.

– Неужели не видел, как я по вечерам шила? Я и тебе сошью. В праздник в новой рубахе будешь.

– В какой праздник?

– На вот, проснулся. Обсевное! Варвара-кладовщица да женки когда уж теребят председательницу: "Давай, говорят, нам праздник. Заработали за войну. Мы, говорят, как люди хочем жить".

– Вот как! Первый раз слышу.

– А завтра бабы корову будут загонять в силосную яму, да, Лиза? – выложила последнюю новость Татьянка, за что и была награждена легким подзатыльником: не плети, мол, чего не надо, не суй свои длинный нос в каждую щель.

– Что, ведь ему можно, – надулась Татьянка.

– Да, – сказал Михаил, – дело у вас поставлено. – И улыбнулся, дивясь хитрости и изобретательности пекашинских баб.

А впрочем, разве по другим деревням не то же самое? Скотину колхозную забивать нельзя – на это есть специальный закон. А вот ежели ту же скотину да подвести под несчастный случай, да составить акт – тогда претензий никаких.

Михаил дососал головку последнего ельца, вышел из-за стола.

– Егорша не заходил? Махры не оставил?

Лизка обиделась:

– Ты хоть бы посмотрел на нас. Зря, что ли, мы переодевались? – Затем, кусая губы, спросила: – Ну как, покрасивше ли я в новом-то платье?

– А я? – выступила вперед Татьянка.

А может, так вот и надо жить, как Лизка? – думал Михаил, выходя на крыльцо. Есть новое платье – и радуйся. Чего загадывать вперед?

Он прошел на дорогу перед своим домом. Не попадется ли на глаза какой-нибудь курильщик?

Никого вокруг не было. Илья Нетесов на поле, идти к Петру Житову далеконько, а к Егорше еще дальше… Нет, вздохнул он, придется, видно, куренье отложить до прихода Егорши, а сейчас, пока есть свободная минутка, надо взяться за изгородь.