"Божии люди" - читать интересную книгу автора (Федченков Митрополит Вениамин)Из записок епископаОдин день их жизни... Они – достойны того, чтобы сын их благодарно вспомнил их. Потому ведь я и могу писать, что они с трудом дали 6 детям, в частности – мне, образование... Лето... Мы живем уже в своем доме, в с. Чутановке, в 4 верстах от г. Кирсанова Тамбовской губернии... Каникулы для учащихся – вольное время. Самое раннее утро: едва стало светлеть небо. Звезды понемногу тухнут. Мать – будто кто толкнул ее в бок – быстро вскакивает с постели (у нас была лишь одна кровать для нее и одного-двух маленьких детей, а остальные мы спали на полу, на легком шерстяном войлоке). Кое-как накидывает на себя юбку, кофту, платок; на ноги набрасывает отрезанные, дырявые "головки" с наших сапог и незаметно, чтобы не разбудить детей, исчезает из домика. Это она хочет подкормить корову где-нибудь на меже соседних полей, – конечно, не наших, – где росла трава, роса ее, вероятно, освежила за ночь. Так проходит, может быть, полчаса. Небо уже светло. Сейчас поднимутся куры, захрюкают свиньи (большею частью – одна), а корову нужно еще подкармливать на траве, чтобы потом отограть ее в сельское стадо на день (приблизительно в полверсте от нас, если не больше). Мать быстро возвращается в дом... Где уж оставляет корову, не знаю, вероятно, ведет домой... Тихо открывает дверь и подходит к отцу, он спит на полу. – Отец, отец! – будит она его тихо. – Вставай, покарауль корову! Она всегда называла его "отцом". При посторонних людях говорила: "Афанасий Иванович", этим она хотела выразить почтительное отношение к нему пред чужими. Никогда она не называла его ласковым уменьшительным именем. Он обычно называл ее тоже "мать", при людях: "Наталья Николаевна"; не помню, чтобы он позволил себе именовать ее ласково – "Наташа". Может быть, это бывало в первых годах совместной жизни? – не знаю... Дети звали: "папа" и "мама"; и всегда обращались к ним непременно на "вы", говорить им "ты" нам казалось совершенной развязностью, невоспитанностью... ворочусь назад... Отец, нимало не возражая, медленно поднимается с полу и, по обычаю, раза два-три перекрестится, помахивая рукой по груди... И закуривает. Он не любил ни папирос, ни "турецкого" табаку, считая их слишком слабыми; "махорка", "полукрупка" – вот это настоящий табак! Обычно он скручивал папироску еще с вечера, оставляя часть до утра; и теперь "закуривал" ее не спеша... Он ведь по происхождению был украинцем, или, как мы в то время говорили, – хохлом; причем это слово произносилось в нашем краю совершенно без малейшей насмешки и обиды, так же как мы о себе говорили : "русские" ("кацапы" – не употребляли мы, даже в детстве и не слыхали этого слова)... Но об этом – после... Затем отец также бесшумно и без разговоров уходил подкармливать и отгонять корову. А мать заканчивала печку: топили больше соломой, дрова – потом уже – были роскошью. Отворяла ворота в сарайчик, куры прыгали с нашестей, свиньи уже просили себе хлёбова. Мать им чего-то давала... Потом – курам... Если в этот день она пекла хлебы, то начинала возиться со вскисшим тестом... Отец возвращался с сельского "выгона" (площади, где собирали коров) и начинал молча, по привычке, помогать матери, в чем нужно было. А мы, дети, безмятежно спали, поэтому дела все велись тихо: " Не разбудить бы!" Животные и куры успокаивались... Мать начинала готовить нам кушанье: либо "пышки", либо кашу; и непременно – чай, в скоромные дни – " с молоком", в "забелку": сливки "снимались" на масло, которое потом продавалось в городе, в помощь на содержание наше, т.е. детей; молоко же мы употребляли лишь "снятое" и тому были рады... Отец был доволен какой-либо кашицей пшенной или кулешом, чая он не любил, как и папирос – "слаб". Потом он уходил в "контору": он был "конторщиком". Что он там писал? Какие счета подводил? – мы не знаем... Для матери и для нас это было "тайной", причем мать смотрела на это с некоторым уважением: единственное, в чем она признавала превосходство отца; а сама она была малограмотна: читать умела. а писала очень плохо, да и то научилась этому от наших писем из школы. Писала крупным почерком, не считаясь с красотой. Отец же писал мелко и очень красиво, за это он, собственно, и попал в "конторщики". ... А мы все спали... Вдруг мы слышим: растворяется дверь и врывается мама... В это время, которое я описываю, мы имели уже собственный домик из трех комнат: средняя предназначалась быть "столовой", хотя мы обычно ели в кухне, направо от столовой, а налево было две спальни: женская и мужская... Итак: врывается мать, с песнью: "Ах вы , сони, мои, сони! Сони милые мои!" Перевернутое из песни: "Ах вы, сени". Стаскивает с нас одеяла (было уже две кровати), пошлепывает по мягким местам и смеется нам. Брат Сергей – самый младший – в это время он был уже семинаристом, а я – студентом, недовольно возражает: "Мама! Оставь!". А я поднимаюсь. Матерь идет в соседнюю спальню к сестрам с тою же песней. Там протестов не полагается. Все мы умываемся, немного молимся. И выходим из спален на балкон: он был на восток, ходом через столовую. А там уже шумит самовар; кругом чашки, сахар, молоко, пышки или что-либо иное. Перекрестившись, мы садимся "чайпить"; так говорилось у нас везде, а не двумя словами "пить чай". Потом берем "книжки" для чтения и уходим в соседние поля: мы жили на загибе села, на краю. А мать продолжала хлопотать: то мыла полы, то стирала белье, то сушила его, после полоскания в реке, то гладила, то опять кормила "живность", то пекла хлеба, а потом "готовые" ставила боком на полку, то уже готовила обед.. Она обычно любила делать все это сама одна; не беспокоила даже наших сестер; но они ей все же помогали. Так приближался полдень... Мне и доселе представляется. будто каждый день было тогда солнце и – светлый радостный день. Иногда был и дождь с грозой, но это не нарушало, а дополняло красоту дня... К обеду мы возвращались с поля... Стол был уже готов. Ели мы вообще – из одной "чашки", ножей и вилок не полагалось, ложки были деревянные, за столом, помолившись, молчали. После обеда убирали, вероятно, сестры. А мать после 9-10 часовой беспрерывной работы, бросалась на чистый пол под какую-нибудь из мужских кроватей (чистота у нее была всегда отличная), брала туда подушку и почти сразу засыпала... Под кроватью – потому, что там не было мух за одеялом... А мы опять брались за книжку для чтения... Проспавши с час, она быстро вскакивала, и опять – за дела по хозяйству; то шла на реку, то что-нибудь шила: у ней была швейная машина; в крайнем случае, если не было иного дела, вязала привычными "спицами" чулки... И что-то думала... Мы легкомысленно не интересовались, чем были заняты ее мысли. Подходит "полдник": так назывался 4-й час... Опять – чай... Скоро – и вечер... Куры уже на нашести... Приходит из стада корова. Мать доит ее... Немного снова подкармливает ее по меже... Восемь-девять часов... Мать снова поработала 6-7 часов после полдня, а всего – 15-17 часов в день... И ложится уже спать – после ужина... А мы – опять на гулянье. Отец иногда посидит с нами вечером... И смотрит на звездное небо: он всегда любил это! И нас учил: "Вот эта Большая Медведица, а вот если провести почти прямую линию от чашки кастрюли вверх, то мы "наткнемся" на Северную Звезду, вокруг которой все движется. А от нее, обратно с Большой Медведицей постепенно появится Малая Медведица".. Это я и сейчас помню... Еще говорил отец о "Петровом Кресте", о "Вечерней звезде", об "Утренней зарнице"; утром, ночью показывал нам яркую кучку "Стожаров" (иногда мы спали на соломе, постеленной на земле)... И мы любовались прекрасным небом и звездами... Иногда вспоминается и красивая луна, но это почему-то помню реже. Характерно, что отец никак не соглашался с общепринятой системой вращения земли вокруг солнца в течение года, ему это казалось, очень долго бы было. И он придумал свое объяснение: земля вертится под солнцем, как если бы какой-нибудь шарик привязали к потолку, и он внизу делал бы ежегодное движение. Я, как "ученый" сын, старался поддержать Коперника, – но безуспешно... А мать давно уже спала... Завтра снова начинать рабочий день часа в три утра... А отцу – свой труд... Перед смертью мама предлагала ему еще послать за доктором, а он ответил ей: "Нет, мать, не хлопочи зря: я чувствую, мне не поправиться. Пожил, потрудился, пора и на покой мне". Оба трудились всю жизнь... Хорошие были люди. Их было три в наших краях, в разных селах, три-четыре человека. Так называли этих девственниц потому, что они всегда одевались подобно монахиням, в черное, иногда их именовали "вековушами", так как они век вековали незамужними. Обыкновенно они по умершим читали Псалтирь, – где их звали. В остальные дни они скрытно жили в какой-либо маленькой хате, или "келии", на огородах; как проходила их жизнь, мы не знали: вероятно, читали какое-нибудь молитвенное правило, клали земные поклоны, занимались в "свободное" время какой-либо работой. Никогда ничего худого про них не говорили. В храме они были первыми, уходили – последними. Стояли обычно в сторонке, сзади всех... Своей "стаиной". На молитвах – кланялись низко, кладя кресты твердо, как полагается по-уставному. Никогда не говорили и вообще были молчаливыми. Почему они не вышли замуж, не знаю. Но я хорошо помню, что две из них были даже красивыми: одна – с удивительно белым лицом, блондинка, – хотя волоса их были укрыты черным большим платком, низко надвинутым на глаза; другая, с тонкими чертами лица, брюнетка: а вот замуж не вышли... Видно, думается мне, не пожелали замужества по тем же религиозным убеждениям, которые иных направляют в монастыри. Только здесь было свободнее, чем при послушании в обители. Про святость их тоже не говорили люди, хотя относились к ним с почтением... Народ наш был разборчив в употреблении слова "святой", – вопреки сектантам. А третья, известная мне "слепая Даша", была удивительным человеком. Слепая от рождения – у ней в больших глазах белки были без зрачков – она как-то научилась по слуху Псалтири: все псалмы и междопсалмия она знала твердо наизусть. 150 псалмов – это не легко запомнить, да еще в порядке их! Довольно полная, с округлым лицом, с расширенными глазами – как это делаем мы, зрячие, когда прислушиваемся к чему-либо, с рябинками на лице, всегда довольная, даже ласково-улыбающаяся при разговоре... Немыслимо было даже подумать, чтобы она кого-либо осуждала! Она особенно твердо крестилась, вдавливая персты в лоб, живот и плечи. Свой крест слепоты Даша несла совершенно безропотно. И слепота ей, вероятно, была во-спасение. Да и посторонние, глядя на нее, легче переносили скорби. А я, вспоминая сейчас о ней, поучаюсь. Примечательно, что эти чернички никого не учили, не давали советов. И – Боже сохрани – не обличали, не судили; учить – это дело батюшки! К священству всегда относились со смирением, с почтением. А батюшка смотрел на них спокойно, точно не замечал их, будто хранить лишь девство – такое простое и легкое дело! А ведь это явление – замечательное! И стоило бы заинтересоваться им! Но кругом были подобные им – религиозные, смиренные, целомудренные – только – в браке: а это – тоже подвиг. Дух же был один: христианский, православный, потому, вероятно, и не дивились черничкам. Кстати: брат у "чернички"– блондинки, Семен Иванович, – бывший садоводом у помещиков Ч., живший версты за полторы от своего дома, – тоже был одиноким, холостым. У него была широкая, чистая, бело-желтая борода. Он обладал мягким тенором, и всегда пел в хоре. Видно, в этой семье была почему-то общая наклонность к девству и к церкви. Спокойный. Относились к нему с уважением. Что с ним случилось после – не знаю... В нашем селе Софьинке было три кладбища: одно – барское, внутри, в церковной ограде; другое – для "дворовых" господских, за оградой; и третье, за версту от храма – крестьянское. На нем осталась мельница без крыльев, низ был каменный или кирпичный, – потому и уцелел; а верх сорвал когда-то ветер. Вот о них я и написал свои думы в стихах. Церковь была на взгорье, а мельница – еще выше: издалека ее видно было... Около церкви – барский дом: они и храм выстроили. Внизу, по реке, деревни... Кстати припомню об одной женщине... О ней бы следовало написать целое житие... Не ценим мы людей, как должно бы. Могу припомнить кое-что о ней. Молодою девушкой захотела она уйти в монастырь. Мать знала об этом намерении дочери и стала сама подготавливать ее к будущей жизни. Как? – прежде я знал. Теперь совершенно забыл. Редкая мать! Нередко они идут наперекор. Впрочем, в православном мире простые люди охотно идут навстречу подобным желаниям. Приняли девушку... И чуть ли не с самого первого начала назначили ей "послушание" – шитьевое... А главное – в том, что она всю жизнь была ласкова: "Золотко" – это любимое ее выражение! И все-то у нее – "золотко"... Она и сейчас еще живет: лет 75 ей... И работает. К этому можно прибавить другое послушание ее: она кормит курочек и голубей, что так идет к ее ласковости. Если кто-нибудь подарит ей деньги за работу, она тотчас накупит на это гороху, зерна, – или еще чего-нибудь – для курочек и голубей... Заболела как-то одна курица, и она всю зиму держала ее в своей келии. Спит она – сидя, потому что у нее грудная жаба. Но никогда не жалуется на это, даже никому не говорит. Никогда ни с кем не спорит. А чтобы – ссориться – об этом даже думать о ней нельзя! За долгую монашескую жизнь она несомненно приобрела большой опыт, но никогда никого не учит: считает себя для этого недостойной... Узнал теперь, что мать ее готовила к монашеству так: в семье ели и мясо, а ей готовили постное, построили ей сзади двора маленькую келию, где она и жила, если же приходили гости к ним, то мать непременно отсылала ее в келию. А потом сама отвезла в монастырь. О другом – о молитве, чистоте и смирении – и говорить не стоит: это само собою разумеется... Святая! Молитвами ее помилуй нас, Господи! Зовут ее Евгения! Первая была дочь высокого чиновника. Лет с 16 она хотела поступить в монастырь, но родители решительно воспротивились этому. У нее была тетка, бывшая замужем за лесничим. Иногда Нина приезжала туда, но скоро исчезала в лесу. Стали искать ее и находили молящейся... Надеясь отучить ее от этого намерения, родители отправили ее учиться на доктора за границу (кажется, в Париж) . Она вышла оттуда медичкой, но внутри осталась "монашкой", замуж выходить никак не хотела. Отец помер. На ее попечении осталась старушка мать и взяла с нее обет – не поступать в монастырь. На ее же заботе осталась и тетка, муж которой (лесничий) тоже скончался. Из нее вышел прекрасный доктор, знающий свое дело, всегда готовый для больных, полный бессребренник. Ею все дорожили. Я видел ее уже старушкой, лет более 50 с сединой. Мать и тетка продолжали, слава Богу, жить; я их тоже видел. И странно мне было наблюдать, как мать ее обращалась с ней, как с девочкой, хотя ей тогда было уже на шестой десяток. Тетка лежала в постели безнадежно больной, племянница ухаживала за ней. Матери шел к концу восьмой десяток: крепкая была, высокая ростом. Нина по-прежнему была безответной послушницей. Умирала глубокая, но одинокая безродная старушка. Была ночь. Все, кто был здесь, заснули. И Нина одна приняла душу ее, ухаживая за ней до последней минуты. Померла и тетка... Потом скончалась и мать... И она исполнила свое желание: тотчас ушла в монастырь, где ее давным-давно знали и любили. Но она была уже сама старушкой... Вот и все. Но кто может рассказать самое главное: про ее внутреннюю жизнь, про тайные молитвы, про ее чистоту и смирение, про веру? Она всегда скрывала это. Припоминается лишь рассказ мне о том, что не раз видели ее ядущей черный хлеб, – и тот с плесенью. А о тайном посте говорило очень худое ее тело... Теперь она жива еще... И по-прежнему лечит и ухаживает за сестрами монастыря, как врач. Конечно, исполняет и другие послушания, когда свободна, соединяя в себе Марфу и Марию. Это – одна Нина. Вторая – тоже доктор и жена доктора. О ней я мало расскажу. Одно знаю: что она в больнице со всеми обходится ласково, такою и я знаю ее. Знаю, что и муж ее относится к ней с великой любовью за ее смирение и любовь, хотя он сам – крутой характером. У них одна дочь, и не совсем здорова. Росту маленького. Я видел ее – пожилою, лет 50. Они все еще живы. Я подарил ей медный, позолоченный складень "Деисус" (правильно: "Деисис", греч. "молитва" Христу Богоматери и Предтечи). Она дала мне такой же Крест в пол-аршина. Он у меня и сейчас. Третья Нина – послушница монастыря. Жизнь ее была сложная. Была не крещена, лет до 20. Работала на фабрике. Жила в общежитии с другими работницами. Жизнь там была далекая от благочестия... Такою, кажется, была и она... Но постепенно в ней явилась вера. Подружки стали издеваться над ней. И подкладывали в ее постель дрова. Смеялись... Она все вытерпела... Крестилась. Ушла из общежития. Потом поступила в монастырь. Там жизнь показалась ей недостаточно строгою и мало рабочею... И она ушла в иную обитель. Конечно, у нее самой был крутой и неуживчивый характер. Не ужилась и другом монастыре, хотя здесь было больше физического труда и бедности. Ее сестры невзлюбили – за ее тяжелый нрав. И она зимой решила уйти из обители... И пошла... По дороге ей встретился священник монастыря. – Ты – куда? – Ушла из монастыря! – резко ответила она. – Ну, смотри, в другой раз не примут! Они разошлись в разные стороны; он шел в монастырь. А она, пройдя еще несколько шагов, стала что-то думая... Была, кажется, метель... Простояла она 5-10 минут. Повернула обратно... Но потом – опять проявила она своеволие. Монастырский совет (старшие монахини) хотели удалить ее из обители. Однако ее оставили и еще... Здоровье ее было уже надорвано. Что будет дальше с нею, не знаю. Только помню слова Св. Лествичника: "Иной приходит в монастырь по любви к Богу, другой – ища спасения от грехов, третий думает найти там покой. Но не знаешь, кто из них окажется впереди и угоднее Богу!" И борьба ценна. И еще им же сказано другое слово: "Иной живет в монастырстве легко: такой уж у него характер. А другому все дается трудно – от характера его. Но я (говорит он) предпочту второго". А другие отцы говорят так: " В чем застану, в том тебя и судить буду". И пословица сложилась недаром: "Конец красит дело!" Спаси ее, Господи! Я был уже ректором семинарии. Однажды иду из Собора домой. Направо – Волга. Поперек в нее впадает маленькая речушка "Тьмака": вода – грязно-желтая; где-то выше фабрики, заводы. Деревянный мостик. Догоняю старушку. – Здравствуй, бабушка! – Здравствуй, батюшка! –Сколько тебе лет? – Да уж 74. – Хорошо-о. – Да я уж и Бога просила – умереть, а Он смерти не дает. Помолчали. Идем. – А я хотела тебя вот о чем спросить. Онамеднись (т.е., на днях, – М.В.) я видала сон. И она рассказала его мне. – Бабушка! Отцы святые не велят верить снам. Стал ей говорить, почему не велят. И привел ей случай и совет угодника Божия, известного старца Амвросия Оптинского. – А вот еще есть святой (о нем написано в Добротолюбии – М.В.) Диадох; он даже говорит о "Добродетели неверования снам". Кончил. Думал, что убедил, доказал старушке. – Гм-м – протянула она спокойно, – а я – другой сон видела! Какой уж, не помню, оба забыла. У меня мелькнула мысль: если бы Чехов услышал этот разговор, он, может быть, написал бы – подобно рассказу о диаконе и записи живых и умерших – тоже рассказец; и может быть, назвал бы его "Доказал". Как дети! Недаром таких любил Христос... Христа видел Теперь припомнил рассказ о. А. Кир-го об игумене Афонского Пантелеймонова монастыря Нифонте. Это было в Париже: отец Алексий приехал к нам в Богословский институт духовником студентов. И он рассказал следующее. В одной семье была строгая-престрогая мать. У нее было два мальчика, может быть, лет по 8-10. У матери на косяке всегда висел кнут, для наказания ребят. Как-то дети расшалились и старший разбил лампу – или только стекло... Спрятать беду уж некуда. Тут вошла в избу мать; и, конечно, сразу увидела следы шалости. – Кто разбил лампу, – спрашивает она сурово. Младший вдруг говорит: – Я! Мать сняла кнут и жестоко отхлестала его. А старший брат с ужасом и удивлением смотрит, как мать бьет неповинного брата. Мальчик (не помню имени его: может быть, Николай?) полез на печь – утешительницу всех несчастных. И вдруг потолок над ним исчез. Воссиял свет. И явился Христос. ... Далее не припоминаю, что Он сказал ребенку в похвалу за самоотверженное страдание за брата. Но только мальчик тогда же дал обет: уйти на Афон в монастырь. И когда вырос, так и сделал. Потом был там игуменом и сам рассказывал о видении. А я теперь записываю – для тех, кто спрашивает: "А кто Бога видел?" |
|
|