"Жан Кавалье" - читать интересную книгу автора (Сю Эжен Жозеф)

СЕНТ-АНДЕОЛЬСКИЙ ХУТОР

Сент-Андеоль, расположенный посредине косогора, в очаровательной местности, господствовал над Малым Ханааном.

Немного спустя Селеста и Габриэль появились со стадом на хуторе отца. Хуторянин Жером Кавалье, один из наиболее почитаемых обитателей Сент-Андеоля, придерживался простых, старых нравов. Характера он был сурового. Как и все протестанты, он управлял своей многочисленной семьей по патриархальным заветам. Во времена гражданских войн прошлого столетия его отец и дед бились, отстаивая права реформатской религии. Не осуждая образ действий своих предков, Жером Кавалье, однако, не подражал им. Не верил он, чтобы было такое право – ходить с оружием на королей, даже в защиту веры. В этом он добросовестно подчинялся учению пяти протестантских сект[4], которое предписывало глубокое подчинение правителю и взамен предлагало угнетаемым за религию христианам непоколебимость в страданиях и мученичестве. Жером Кавалье увещевал своих воздерживаться от всякого насильственного сопротивления, но он внушал им также, что скорее надо спокойно и с покорностью переносить самые жестокие мучения, чем отказываться от своих религиозных обрядов.

После отмены Нантского эдикта Людовик XIV отдал приказ закрыть или разрушить протестантские храмы и постановил, что всякий гугенот, примеченный или в собрании, или слушающим проповедь, подвергается ссылке на галеры или смертной казни. Несмотря на всю крайнюю строгость этих постановлений, Жером Кавалье принимал участие во всех собраниях, которые устраивали изгнанные пасторы в лесах и горах. Он не оспаривал у короля ни его власти, ни его права избивать безоружных протестантов, которые собирались, с целью благоговейно послушать «министров», как называли они своих попов. Но он полагал, что протестанты должны, не защищаясь, дать перерезать себя и таким мученичеством заслужить бессмертие, обещанное верующим. Жером Кавалье осуждал поведение большинства реформаторов, которые, несмотря на эдикты, покидали отечество, с целью исповедовать свою религию на чужбине. Он считал добровольное удаление из отечества слабостью, безмолвным признанием несправедливых порядков, которые нарушали свободу совести.

– Жить честным человеком и верным подданным в моей стране и в моей вере, – говорил он, – это мое право, и я не поступлюсь им, пока жив.

Глубоко уважаемый, горячо любимый в своем местечке, он всегда пользовался своим влиянием, чтобы успокаивать умы, приходившие все в большее волнение от новых преследований изо дня в день.

В то время как его младшие дети, Селеста и Габриэль, загоняли стада, Жером Кавалье сидел на каменной скамейке под защитой большого каштанового дерева, осенявшего вход в его хутор. Лицо этого старика с выразительными чертами, загоревшее от полевых работ, было одновременно и мягко, и серьезно, и строго. Ему было приблизительно около пятидесяти лет. Длинные, седые волосы ниспадали ему на плечи. Он был одет в жилет и камзол из коричневого кадиса[5], выработанного из шерсти его собственных баранов; на нем были большие онучи из белого полотна. Возле него сидела его жена, одетая в черное саржевое платье. На коленях у нее лежал большой кожаный мешок, наполненный монетами. Время от времени Жером Кавалье брал из него несколько монет: то была суббота – день, в который, по обычаю своей страны, хуторянин выплачивал каждому пахарю его еженедельный заработок.

Все они были реформатами. Потому ли что хозяин внушал им большое уважение, потому ли что они по природе своей были сдержанны, на лицах их лежала печать задумчивости, почти грусти. В глазах этих проворных и сильных обитателей гор виднелась холодная, но полная энергии решимость. Одетые в широкие казакины из белого толстого полотна, босые или обутые в сандалии, привязанные ремнями, с почтительно-непокрытыми головами, держа в руках свои войлочные шляпы, один за одним проходили они для получения денег мимо хуторянина, который обращался к ним то с вопросом, то выражая свое мнение о работах.

Старая женщина, с лицом, изможденным от страданий, сидела в кресле перед избой и с какой-то тихой грустью созерцала последние отблески этого, столь мирного дня. Когда покончили с выдачей жалованья, г-жа Жером Кавалье приблизилась к этой пожилой женщине и спросила ее с видимой заботливостью:

– Как вы себя чувствуете, маменька?

– Все еще очень слабой, дочь моя, но этот чудный день оживил меня капельку.

Потом она прибавила:

– Где же мои внуки? Я скучаю по ним, когда их нет тут, возле меня.

Позванные матерью, Селеста и Габриэль уже сидели у ног своей бабушки, которая дрожащими руками нежно проводила по их прелестным, светлым головкам. Стоя возле жены, опиравшейся на его руку, Жером Кавалье улыбался этой картине. Служанка, одетая, как ее госпожа, во все черное, пришла объявить хозяину, что ужин готов. В ту пору протестанты старательно соблюдали правило общей трапезы. Старик при помощи Габриэля осторожно перенес кресло бабушки во внутрь дома. Пахари проследовали за хозяевами.

Кухня хутора служила этой семье столовой. Ужин, приготовленный на деревянных блюдах, на чрезвычайно чистой скатерти из белого полотна, состоял из баранины, жареной косули, сваренных в воде овощей, форелей, пойманных в Гордоне, из сыра, сделанного из овечьего молока, и из диких тутовых ягод. Хлебные растения составляли такую редкость в этой стране, что только хозяин и его семья ели ржаной хлеб; пахари и слуги примешивали к мясу мякоть сваренных каштанов. Наконец, хозяева и слуги пили ключевую воду, охлаждаемую в больших кувшинах из пористой глины; на вино смотрели, как на роскошь, и приберегали его для какого-нибудь семейного праздника или ради гостеприимства. На почетном краю стола стояло деревянное кресло, обозначая собой место хозяина. Когда он сел в свое кресло, все остальные заняли свои места. Жером Кавалье собирался прочесть благословение, как вдруг заметил, что первое место, по его правую руку, осталось порожним.

– Где мой старший сын? – спросил он свою жену.

Она сделала знак одной из служанок, которая исчезла, но вскоре появилась со словами:

– Вот господин Жан!

Едва пришедший успел занять место по правую руку хуторянина, как последний прочел благословение, успев, однако ж, проговорить:

– Мой сын не должен заставлять себя так ждать.

Трапеза началась в глубоком молчании. Жан Кавалье, старший сын хуторянина, был парень лет двадцати. Он многим походил на своего брата Габриэля и на свою сестру Селесту. Как и у них, у него были светлые волосы и голубые глаза. На его безукоризненно красивых щеках пробивалась борода. Его правильное лицо было живо, выразительно, смело. Человек среднего роста, он, тем не менее, был полон силы и изящества. Он был одет, как и отец, в коричневый кадис, но в его платье примечалась известная изысканность. Две пуговицы из узорчатого серебра и красивый узел из зеленой ленты связывал ворот его рубашки из тонкого полотна. Большие сапоги из желтой кожи обрисовывали быстрые, красивые ноги. Наконец, широкая серая поярковая шляпа, которую он, входя, бросил на лавку, была украшена богатой серебряной пряжкой и лентой, похожей на ту, которая связывала ворот его рубашки.

Эти легкие изменения в суровой протестантской одежде не пришлись по вкусу хуторянину, который недовольно сдвинул брови. В реформатских семьях царствовало такое послушание, такое семейное подчинение, что общее настроение при ужине, без того молчаливое, при виде старика не в духе, превратилось в убийственное. Веселый и смелый Жан Кавалье или не заметил выражения лица своего отца, или не придал большого значения его мимолетному охлаждению: во всяком случае, он хотел немного развеселить ужинавших, несмотря на умоляющие взгляды матери, которая неодобрительно смотрела на его попытку.

– Был у тебя сегодня удачный улов, мой маленький Габриэль? – обратился он к своему младшему брату.

– Да, братец, я поймал пять форелей в Гордоне, но мы здорово испугались, я и Селеста, так как увидели башню стекольщика, охваченную красным пламенем, точно кровью. Говорят, что это всегда предвещает какое-нибудь несчастье.

– Да старика дю Серра, которого все знают, как благородного стекольщика, принимают за колдуна, – весело проговорил Жан, – хотя он чудеснейший человек. Не правда ли, батюшка?

– Я считаю господина дю Серра хорошим кальвинистом и честным человеком. Вы это сами знаете, – просто ответил хозяин.

– А какие ужасы еще тебе повстречались, мой маленький Габриэль? – снова начал Жан.

– Мы видели, как эгоальский сторож убил волка.

– Ба! У него рука не уступает зрению, – сказал Жан Кавалье. – Я видел, как на расстоянии пятидесяти шагов он отстрелил ветку орешника величиной не больше моего пальца. Ужасно жалко, что вместо наружности веселого лесничего у него точно такой дикий вид, как у того животного, имя которого он носит.

Хуторянин счел эту шутку неуместной. Строго посмотрел на сына и, словно напоминая ему изысканность его костюма, он сказал:

– Ефраим одевается в кожу убиваемых им диких животных, потому что презирает безумное земное тщеславие; он поселился в глубине лесов, потому что уединение благоприятствует молитве и размышлению.

– О, без сомнения, батюшка! – весело заметил Жан. – Ефраим святой; но, откровенно говоря, разве он не похож на черта? Я такой же добрый протестант, как и он; моя винтовка попадает так же метко и далеко, как его длинный мушкет... Но... черт возьми!..

– Довольно, мой сын! – сказал старик.

– Но...

– Довольно! – повторил хозяин, сделав рукой настолько выразительный жест, что молодой человек покраснел и замолчал.

Ответы Жана Кавалье показались всем присутствующим настолько непочтительными, что все сидели с опущенными глазами. Помолчав немного, старик продолжал, обратившись к сыну:

– Ты отправился сегодня надзирать за сенокосом на лугах в долине Сент-Элали. Сколько там повозок с сеном?

– Право, не знаю, батюшка, – ответил, смутившись, Кавалье. – Я туда не ходил.

– А почему это? – спросил строго старик.

– Завтра праздник товарищей-стрелков. Так как я их капитан, мне пришлось пойти в Саол, чтобы поставить на место мишень.

Но хуторянин, все более и более недовольный, продолжал:

– Вчера, вернувшись с поля, посчитал ты скотину с хутора Живые Воды?

– Нет, батюшка, – ответил Жан, внутренне возмущаясь этим допросом при других. – Молодые люди из Зеленогорского Моста, которых я обучаю по вечерам ружейным приемам, задержали меня ужинать, и я не мог быть в Живых Водах при возвращении стада.

Это новое непослушание возмутило старика, и он крикнул:

– Разве не запретил я тебе посвящать себя этим убийственным упражнениям, столько же опасным, как и бесполезным? Занятия шалопаев и бродяг! Разве мирные, честные хлебопашцы нуждаются в оружии? Разве указы нашего короля, нашего владыки не запрещают подобного рода собрания? Не дерзость ли это со стороны моего сына, несмотря на мое запрещение, пойти наперекор законам?

Взбешенный упреками отца, Жан тоже крикнул:

– Что за дело мне до законов, если они несправедливы! Мой дед, мои предки, разве они не сопротивлялись законам? Разве не подняли они оружия на филистимлян с криком: «Израиль, выходи из шатров?»

Жан бросал выразительные взгляды на пахарей, в надежде поразить их этим библейским изречением, применимым к древним религиозным восстаниям. Но все хранили угрюмое молчание. Бабушка с ужасом сложила руки, услышав дерзкую речь внука; а г-жа Кавалье, дрожа всем телом, с отчаянием переводила глаза с мужа на Жана Кавалье и обратно.

Хуторянин, один только сохранивший спокойствие среди этой семейной сцены, строго ответил Жану:

– Мой сын не должен подчиняться другой власти, кроме той, которую Господь вручил мне над ним. Я приказываю... он слушается... Я имею кое-что сказать ему: пусть обождет меня в моей комнате, – прибавил он решительным тоном.

Несмотря на свою уверенность, несмотря на пылкость своего характера, Жан Кавалье в молчаливом повиновении вышел из-за стола, не вынося властного взгляда хуторянина: так привычка подчиняться отцу и уважать его овладела им смолоду. Ужин закончился при общем молчании. Прочитав благодарственную молитву, старик отправился к сыну.