"Теория литературы абсурда" - читать интересную книгу автора (Клюев Евгений Васильевич)

Глава 3.4. Прозаический абсурд: повествовательные жанры

Если даже сам по себе уже структурированный стихотворный текст (как убеждают нас примеры из двух предшествующих частей) все-таки не считается в литературе абсурда структурированным в достаточной мере и нуждается в дополнительных структурных акцентах, то проза требует еще более сильного «обуздания» формы.

Перед автором прозаического абсурдного текста стоит задача упорядочить повествовательную стихию таким образом, чтобы читатель, отправляясь в странствие по Стране Чудес, чувствовал себя «экипированным» по всем правилам: в его распоряжении должна быть подробная карта и графики движения всех транспортных средств, которыми читателю предстоит воспользоваться.

Предметом нашего внимания в этой части исследования будут тексты, автор которых, Льюис Кэрролл, не только никогда не забывал дать в дорогу читателям все самое необходимое, но и сам постоянно отправлялся с ними в качестве проводника. Классический абсурд (в отличие от его современных аналогов) умел быть «вежливым» к читателю и никогда не бросал его на произвол судьбы одного.

Итак, перед нами две «Алисы» – «Алиса в Стране Чудес» и «Алиса в Зазеркалье».

И в том, и в другом случае Люис Кэрролл предельно «раскрепостил» себя во всем, что касается плана содержания: перед нами сны… а во сне, понятно, может случиться все что угодно! Заметим, кстати, что даже само по себе кэрролловское раскрепощение есть раскрепощение сугубо и демонстративно литературное: приему сна уже не одна тысяча лет, и читатель в принципе мог бы покопаться в памяти, чтобы обнаружить там сведения о том, как «спят» в литературе! Минимум, который способен найти в памяти любой читатель – конструкция «А когда N проснулся…». Даже такая малость, вообще говоря, имеет большое значение, ибо дает понять один принципиальный момент: рамки сна в литературе должны быть маркированы. Иными словами, читателя как правило ставят в известность о том, «в каком месте текста» герой знал, какая часть текста представляет собой его сон и в каком месте текста читатель пробуждается. Иначе прием сна вообще теряет смысл, ибо «сон» и «явь» становятся неразличимыми: литература и вообще-то «область сна»!

Главная особенность кэрролловских снов (делающая его «Алис» принадлежностью литературы абсурда) в том, что снам эти поставлены немыслимо жесткие рамки. До такой степени жесткие, что, например, ни один реальный – так сказать, экстралитературный – сон их просто не выдержал бы.

Действительно, сон из «Алисы в Стране Чудес» вписан в карточную партию, сон из «Алисы в Зазеркалье» – в партию шахматную. Кстати, «вгонять» эфемерность сна в четкую структуру есть и вообще излюбленный прием Кэрролла: в уже проанализированной нами «Охоте на Снарка» писатель именно так поступает со «Сном Барристера», вписывая его в канон судебной процедуры. Видимо, работать на таком контрасте для писателя не только «привычно», но и литературно необходимо: когда сновидение начинает подчиняться законам четко регламентированной процедуры – будь то игра (карты, шахматы) или заседание суда, – художник может смело «отпустить поводья»: сновидение становится самоуправляемым и само следит за правилами!

Кстати, нас не удивит, если какому-нибудь тонкому знатоку карт или шахмат придет в голову включить соответствующие партии из обеих «Алис» как образцовые в соответствующие учебники (вспомним «Урок Бобру» из «Охоты на Снарка»!), – тем более, что сам Льюис Кэрролл рекомендовал, по крайней мере, шахматную партию в качестве вполне заслуживающей доверия.

Ср.:


«Так как шахматная задача, приведенная на предыдущей странице (в классических изданиях «Алисы в Зазеркалье» партия эта действительно приводится – Е.К.), поставила в тупик некоторых читателей, мне следует, очевидно, объяснить, что она составлена в соответствии с правилами – насколько это касается самих ходов».


Однако, поскольку даже любителю понятно, что шахматная игра определяется не только совокупностью ходов, Л. Кэрролл счел возможным «обезопасить себя» перед лицом шахматистов полностью:


«Правда, очередность черных и белых не всегда соблюдается с надлежащей строгостью, а «рокировка» трех Королев просто означает, что все три попадают во дворец; однако всякий, кто возьмет на себя труд расставить фигуры и проделать указанные ходы, убедится, что «шах» Белому Королю на 6-м ходу, потеря черными Коня на 7-ом и финальный «мат» Черному Королю не противоречат законам игры».


Самое забавное, что на это провокативное по существу своему высказывание «читательская публика» времен Кэрролла реагировала со всей серьезностью. «Почти ни один ход не имеет разумного смысла с точки зрения шахмат!» – писал современник Кэрролла, мистер Мэден. А вот фрагмент описания кэрролловских «промахов», предложенный Н.М. Демуровой:


«Финальный мат вполне ортодоксален. Конечно, как указывает сам Кэрролл, не всегда соблюдается чередование ходов черных и белых, и некоторые из «ходов», перечисленных Кэрроллом, не сопровождаются реальным передвижением фигур на доске (например, первый, третий, девятый и десятый «ходы» и «рокировка» королев). Самое серьезное нарушение правил игры в шахматы происходит к концу задачи, когда Белый Король оказывается под шахом Черной Королевы, причем оба не обращают на это никакого внимания… Конечно, обе стороны играют до крайности небрежно, но чего же ожидать от безумцев, находящихся по ту сторону зеркала? Дважды Белая Королева пропускает возможность объявить мат, а потом почему-то бежит от Черного Коня, когда могла бы взять его. Оба промаха, однако, можно объяснить ее рассеянностью».


Этот элегантный «профессиональный анализ» все же содержит в себе едва заметную попытку «оправдать Кэрролла». Причины такой попытки хорошо понятны: сам Кэрроллу, как мы видим, не полностью исключал возможность того, что партия, предложенная им, могла бы быть сыграна. И, может быть, педантичность, с которой он сам, а вслед за ним и исследователи его творчества стремятся увязать нонсенс со здравым смыслом, есть серьезное подтверждение того, что мы в нашем анализе движемся в правильном направлении.

Разумеется, «это уж слишком» – искать объяснения «ошибкам» кэрролловских героев, принимая тем самым литературную шахматную партию за реальную, однако заметим, насколько основательно (хоть, видимо, и не совсем всерьез!) «оправдывается» Кэрролл! А ведь ничто, казалось бы, не мешало ему просто сослаться на то, что «игра» и вообще-то происходит во сне, а стало быть, и не обязана подчиняться никаким законам, кроме законов сновидения!

Тем не менее желание писателя полностью соответствовать структурному заданию – логике шахматной партии – поистине ошарашивает своей последовательностью и обилием ухищрений, на которые писатель идет, чтобы убедить читателей в том, что перед ним, читателем, «всего-навсего» играется партия в шахматы!


«Огромные трудности, неизбежные при попытке увязать партию в шахматы с веселой сказкой-нонсенсом, Кэрролл преодолевает с замечательной находчивостью. Алиса, к примеру, не обменивается репликами ни с одной фигурой, не находящейся в клетке, граничащей с ней. Королевы мечутся во все стороны, верша всевозможные дела, тогда как их супруги остаются сравнительно неподвижными, ничего не предпринимая, – как это и бывает в настоящих шахматах. Причуды Белого Рыцаря на удивление соответствуют причудливому ходу его коня; даже склонность Рыцарей падать со своих коней то налево, то направо напоминает о том, как они движутся по шахматной доске – две клетки в одном направлении, а потом одна вправо или влево…

Горизонтали на огромной шахматной доске отделены друг от друга ручейками. Вертикали – живыми изгородями. В продолжение всей игры Алиса остается позади Королевы – лишь последним ходом, став сама королевой, она берет Черную Королеву, чтобы поставить мат дремлющему Черному Королю».


Поистине титанический труд Л. Кэрролла!.. Кто же требует от него такого труда? Действительно ли это читатель, который «будет» пристально следить, соответствуют ли позиции героев сказки положению фигур на шахматной доске? Трудно представить себе такого читателя… Вот забавный комментарий очень хорошего специалиста в области английской литературы по этому поводу:


«Зазеркалье открывается с шахматной доски. Фигуры расставлены (Алиса значится белой пешкой), главы расписаны по ходам: «Белая пешка (Алиса) начинает и в одиннадцать ходов – по числу глав – выигрывает».

Глав, собственно говоря, двенадцать, но в двенадцатой Алиса уже проснулась и игра закончилась. Читатель забывает о шахматах в первой же главе. Читатели книги вообще были сразу озадачены: при чем тут шахматы? Льюис Кэрролл стал было разъяснять свою систему, однако все так и осталось само по себе – отдельно: шахматная доска, Зазеркалье и пояснения Льюиса Кэрролла».


Так читатель ли требует у Кэрролла отчета?

Едва ли. По-видимому, это опять законы литературного нонсенса, обязывающее жестко закреплять «абсурдное поведение абсурдных героев в абсурдных обстоятельствах» естественной логикой той или иной твердой формы – здесь логикой одной из древнейших игр человечества!


«Любопытно, что именно Черная Королева убедила Алису пройти к восьмой горизонтали. Королева думала таким образом защититься сама, ибо белые вначале могут одержать легкую, хоть и не очень изящную победу в три хода. Белый Конь прежде всего объявляет шах на g3. Если Черный Король движется на g3 или g4, то Белая Королева дает мат на с3. Если же Черный Король идет на е5, то белые дают шах на с5, вынуждая Черного Короля пойти на е6. Затем Белая Королева объявляет мат на g6. Это требует, конечно, некоторой живости ума, которой ни обладали ни Король, ни Королева».


Отдавая должное шахматным познаниям исследователя (и основательности ее консультантов), заметим в этой связи, что Льюис Кэрролл как будто действительно сделал все возможное, чтобы его абсурд имел черты системы! И чтобы простодушные читатели предпринимали попытки заметить и описать систему – руководствуясь, в частности, предложением автора, любезно высказанным в «Предисловии» (до начала собственно текста!).

Опять же по свидетельству современных нам исследователей,


«Делались попытки придумать лучшую последовательность ходов, которая больше (еще больше! – Е.К.) соответствовала бы повествованию и правилам игры. Из известных мне попыток такого рода наиболее далеко идущей является опубликованная в майском номере «Бритиш Чесс Мэгэзин» за 1910 г. (British Chess Magazine, 1910, v.30, p.181)».


Поистине наука неутомима!

Любители Кэрролла, превратив его произведения в программные тексты, до конца так все-таки и не решаются прочувствовать их природу, кто в большей, кто в меньшей степени послушно уподобляя литературную действительность действительности реальной! В этом даже не видят ничего противоестественного: разве не сам Кэрролл, дескать, сопроводил «Алису в Зазеркалье» изображением шахматной доски с фигурами, а вдобавок и заунывным описанием целых двадцати с лишним ходов, составляющих партию в целом?

Более свободным от предрассудков читателям (и прежде всего – детям) этот перечень ходов обычно кажется просто «излишним» (или, «мягче» говоря, – сугубо «декоративным»). И в любом случае трудно предположить, будто Льюиса Кэрролла действительно могла бы заинтересовать данная – простая, даже по его собственному определению, – шахматная задачка! Даже учитывая тот факт, что, по признанию ведущего авторитета в области англоязычной литературы абсурда, «… я не знаю до Кэрролла ни одной попытки построить повествование, оживив шахматные фигуры».

Сомнения легко разрешаются, если рассматривать правдоподобную шахматную партию, слишком настойчиво рекомендуемую Кэрроллом «к исполнению», в качестве главного оплота «расползающегося во все стороны» и фактически необъятного смысла текста. Убери из него шахматную партию – и тексту не на чем будет держаться! Тем более учитывая то, что перед нами проза – «от природы» не наделенная ни фиксированной стопностью, ни строфичностью, ни рифмованностью клаузул.

Между прочим, карточная партия, лежащая в основе «Алисы в Стране Чудес» почему-то никогда не разбирается критиками! Странно, почему бы им не воспользоваться еще и этим текстом в акте отождествления литературы и жизни: не могут же приключения Алисы оказаться лишь «карточными страстями»!

Итак, мы утверждаем, что – несмотря на расписанность шахматной партии самим Льюисом Кэрроллом и отсутствие каких-нибудь свидетельств по поводу партии карточной – обе партии в обеих «Алисах» имеют одну и ту же функцию, а именно функцию демонстрации литературной структуры. Вот она, стало быть, структура – на поверхности! А значит, текст упорядочен, более того есть результат титанического труда – и с автора взятки гладки. Карты покрывают одна другую, шахматные фигуры шествуют по клеткам, т. е. все как полагается, причем ситуация, герои, отношения между ними заданы изначально. А для пущей литературности повествование еще и разбито – как в том, так и в другом случае – на множество мелких главок: дополнительный акцент на хорошо выстроенный текст: в идеале, дескать, одна главка отвечает одному ходу или пассу.

Сто страниц «Алисы в Стране Чудес» – это двенадцать главок, сто шестнадцать «Алисы в Зазеркалье» – тоже двенадцать главок… образцовая симметрия! Две дюжины главок в целом – при том, что дюжина как таковая очень похожа на число, которое возникает раньше самого произведения: слишком уж символична и притягательна дюжина для того, кто стремится к порядку.

Обратим внимание на название глав: среди них встречаются довольно красноречивые, например, такие:


Безумное чаепитие («Алиса в Стране Чудес, гл. VII)

Королевский крокет («Алиса в Стране Чудес, гл. VIII.)

Повесть Черепахи Квази («Алиса в Стране Чудес, гл. IX)

Морская кадриль («Алиса в Стране Чудес, гл. X).


Хотя на первый взгляд между названиями этими нет ничего общего, нацеленность внимания на поиски приемов четкой структурной организации текста позволяет увидеть некоторую общность.

Все названия имеют отношение к каким-либо заранее упорядоченным структурам. Их упорядоченность, что называется долитературна, это упорядоченность экстратекстовой действительности.

В самом деле, акт чаепития есть, как известно (особенно для англичан) некая церемония, подчиненная определенной последовательности действий и, кстати, приходящаяся всегда на одно и то же время. В доме Лидделлов, например, откуда происходила реальная Алиса, чай, к примеру, подавали в шесть часов, поэтому стрелки на часах Болванщика постоянно показывают шесть. Когда писалась «Алиса», обычай пить чай в пять часов еще не установился в Англии.

Итак, акт чаепития как некая уже упорядоченная процедура предполагает сам по себе довольно четкую структурированность, которая в абсурдном тексте Кэрролла еще и подчеркивается: участники «Безумного чаепития» ритмично перемещаются по кругу («Выпем чашку и пересядем к следующей», – объясняет Болванщик).

В главе «Королевский крокет» перед нами еще одно заранее упорядоченное явление – игра. Игра – отнюдь не случайный компонент в сознании Льюиса Кэрролла: может быть, он свидетельствует о подсознательном тяготении писателя ко всему, в чем усматривается «чистота порядка» (заметим, что определение это также принадлежит абсурдисту – выдающемуся русскому поэту Даниилу Хармсу).


«Немало времени он (Льюис Кэрролл – Е.К.) посвящал изобретению новых и необычных правил для старых и всем известных игр. Предложенные им правила игры в «Крокетный замок», в которую он часто играл с сестрами Лидделл, были опубликованы в 1863 г. (см. книгу «The Lewis Carroll Picture Book»). Там же можно найти перепечатку правил игры в «Ланрик», в которую играли шашками на шахматной доске. Его брошюра «Круглый бильярд» не переиздавалась. Из двухсот с лишним брошюр, опубликованных Кэрроллом, двадцать излагают правила сочиненных им игр».


Так же, как и в «Безумном чаепитии», в «Королевском крокете» упорядоченная структура «держит» совершенно разбалансированную систему событий и рассуждений.

Следующая глава, «Повесть Черепахи Квази», уже одним своим названием заставляет отнестись к себе как ко внешне упорядоченному образованию. Повесть, как известно, есть литературный жанр, события в котором излагаются (в отличие, скажем, от эссе) более или менее последовательно. Ничего, что «повесть» эта на деле оказывается не слишком стройной – хватает и установки на упорядоченность!

То же самое можно сказать и о главе «Морская кадриль», название которой опять же вызывает в нашем сознании представления о некоей последовательности действий, в данной ситуации – фигур, упорядоченно сменяющих одна другую.


«Кадриль, – пишет Н.М. Демурова, – один из самых сложных бальных танцев, обычно танцуется в пяти фигурах, был моден в то время, когда Кэрролл писал свою сказку. Дети ректора Лидделла обучались кадрили со специальным учителем».


Фигуры, описанные Кэрроллом в этой главе, могут показаться странными:


«Прежде всего… все выстраиваются в ряд на морском берегу… в два ряда… делаешь сначала два шага вперед… взяв за ручку омара… делаешь два прохода вперед, кидаешься на партнеров… меняешь омаров – и возвращаешься тем же порядком… швыряешь омаров …подальше в море… плывешь за ними… кувыркаешься разок в море… снова меняешь омаров… и возвращаешься на берег! Вот и вся первая фигура».


Странным может показаться и то, что дальнейшее повествование – как, впрочем, и всегда у Кэрролла – тонет в «выяснениях отношений». Но тут тоже важна прежде всего установка на упорядоченность («я попытаюсь все выстроить!»): ведь именно она является тем фоном, на котором воспринимаются совершенно уж беспорядочные диалоги.

Похожим образом, кстати, описывал Кэрролл «в письме к одной девочке… собственную манеру танцевать:


«Что до танцев, моя дорогая, то я никогда не танцую, если мне не разрешают следовать своей особой манере. Пытаться описать ее бесполезно – это надо видеть собственными глазами. В последний раз я испробовал ее в одном доме – так там провалился пол. Конечно, он был жидковат: балки там были всего шесть дюймов толщиной, их и балками-то не назовешь! Тут нужны были каменные арки: если уж танцевать, особенно моим специальным способом, меньшим не обойтись.

Случалось ли тебе видеть в Зоологическом саду, как Гиппопотам с Носорогом пытаются танцевать менуэт? Это очень трогательное зрелище!»


И, наконец, XI и XII главы, хоть они и очень деликатно намекают названиями на некую упорядоченную экстратекстовую структуру, тем не менее отчетливо соотнесены с ней. Имеется в виду процедура судебного разбирательства (подобная той, что уже была рассмотрена нами при анализе «Охоты на Снарка»). Это главы «Кто украл крендели?» и «Алиса дает показания».

Может быть, чрезмерная деликатность намека вызвана тем, что в данных главах Кэрролл действительно довольно скрупулезно описывает собственно процедуру, – во всяком случае, именно в таких категориях излагается событийная основа глав. Впрочем, мы уже привыкли к тому, что педантичность писателей-абсурдистов проявляется на сугубо поверхностном уровне текста, в недрах которого бродят темные силы нонсенса.

И на сей раз, пристально следя за соблюдением всех необходимых частностей (собственно процессуальная сторона инцидента!), автор почти не следит за тем, в какие бездны бреда погружает героев. Особенно ярко проявляется это в случае с «очень важной уликой» («Все, что мы сегодня слышали, по сравнению с ней бледнеет») – безумным стихотворением, которое (на суде!) читает Белый Кролик («They told me you had been to her…»).

При желании «готовые» (заранее упорядоченные) структуры можно было бы обнаружить и в других главах «Алисы в Стране Чудес» – например, начальных, оставшихся за пределами внимания. Но и на приведенных примерах хорошо видна блистательная способность Кэрролла работать готовыми структурами. Это, вероятнее всего, следствие увлеченности писателя символической логикой: недаром и в этой области Кэрролл достиг чрезвычайно больших успехов. Он был известен как человек, способный доказать недоказуемое.


«Отправляясь к парикмахеру, Доджсон с невозмутимым видом допускал, что парикмахера в мастерской сейчас нет. Зачем же туда идти? И тут же Доджсон допускал, что парикмахер – в мастерской. Какое же предположение верно? Оба верны, был ответ. Как же это может быть?

Доджсон брал бумагу и карандаш и выводил, что из допущения «Парикмахера нет» следует «Парикмахер на месте».


Символическая логика, как известно, предполагает оперирование чистыми структурами, без учета их лексического наполнения. Высказывание может быть логически правильным, ничего не знача, – не на этом ли парадоксе строятся отношения между «содержанием» и «формой» в абсурдном тексте?

Вспомним, например, силлогизмы, предлагавшиеся Кэрроллом в его книге «История с узелками», – хотя бы такой:


Все кошки знают французский язык

Некоторые цыплята – кошки

Некоторые цыплята знают французский язык.


При очевидной абсурдности посылок и вывода структурно этот силлогизм безупречен. И в данной связи нельзя не вспомнить исследование Чарлза Карпентера «Структура английского языка», в котором, в частности, сформулирован вывод о том, что сама структура стихотворения «Jabberwocky» («Бармаглот») в «Алисе в Зазеркалье» является смыслоносителем».

Вывод этот имеет чисто грамматическую природу и хорошо согласуется, например, также с результатом анализа «глокой куздры» – анализа, предпринятого Л.В. Щербой.

Мы склонны рассматривать такой вывод как частный – по сравнению с более общим выводом о том, что вне отчетливо упорядоченной структуры вообще не существует нонсенса и что все проблемы литературы абсурда сводятся в конечном счете к грамотному оперированию готовыми формами.

Именно таким путем обыденный нонсенс превращается в нонсенс литературный, законы которого вполне поддаются описанию. Причем не обязательно даже в терминах игры, как это делала, например, Элизабет Сьюэлл, полагавшая:


«В игре в нонсенс… человеческий разум осуществляет две одинаково присущие ему тенденции – тенденцию к разупорядочиванию и тенденцию к упорядочиванию действительности. В противоборстве этих двух взаимно исключающих друг друга тенденций и складывается «игра в нонсенс».


Мы, скорее, хотели бы настаивать на мысли, в соответствии с которой литература абсурда (как и всякая литература, где происходит то же самое, но в меньшей мере!) вообще «ничего не делает» с реальной действительностью, ибо создаёт свою. Иначе говоря, литература абсурда структурирует некий мир, используя для этой цели традиционные по возможности конструкции. Если же у писателя «под рукой» таковых не оказывается, в силу вступает закон цитирования.

Правда, цитирование тоже используется прежде всего как структурный прием. Фактически при цитировании используется лишь структура оригинала – то же, что заполняет структуру, либо вовсе не учитывается, либо учитывается, что называется, по минимуму, как «фон».

Мы предпочитаем говорить о цитировании, а не о пародировании, как это принято применительно к литературе абсурда, поскольку рассматриваем пародирование как частный случай цитирования (цитирование-с-определенным-отношением).

Вот как выглядит данная проблема в аспекте техники перевода:


«Перевод пародий всегда предельно труден – ведь всякая пародия опирается на текст, досконально известный в одном языке, который может быть никому не знаком на языке перевода. В своей книге о переводах «Алисы в Стране Чудес» Уоррен Уивер замечает, что в этой сказке Кэрролла большее количество стихов пародийно: их девять на протяжении небольшого текста. Оригиналы их, принадлежащие перу предшественников или современников Кэрролла, среди которых были такие известные имена, как Саути или Джейн Тейлор, были хорошо известны читателям «Алисы», как детям, так и взрослым. Уивер рассматривает возможные методы перевода пародий:

«Существуют три пути для перевода на другой язык стихотворения, которое пародирует текст, хорошо известный по-английски.

Разумнее всего – выбрать стихотворение того же, в основных чертах, типа, которое хорошо известно на языке перевода, а затем написать пародию на это неанглийское стихотворение, имитируя при этом стиль английского автора. Второй, и менее удовлетворительный, способ – перевести более или менее механически пародию. Этот способ, судя по всему, будет избран только переводчиком, не подозревающим, что данное стихотворение пародирует известный оригинал, переводчиком, который думает, что это всего лишь смешной и немного нелепый стишок, который следует передать буквально, слово за словом… Третий способ заключается в том, что переводчик говорит: «Это стихотворение нонсенс. Я не могу перевести нонсенс на свой язык, но я могу написать другое стихотворение – нонсенс на своем языке и вставить его в текст вместо оригинала».


Надо сказать, что, кроме не отмеченного У. Уивером четвертого способа перевода нонсенса (перевод сразу двух стихотворений – того, которое пародируется, оно помещается в примечании, и собственно пародии, включаемой в текст), наиболее «разумный» по мнению цитированного автора, способ тоже может быть чреват нежелательными последствиями.

Например, возникает вопрос: как в таком случае переводить лимерики? Следуя логике приведенных выше рекомендаций, следовало бы, может быть, переводить их частушками – типа «нескладушек», – выполняющими в русской культуре приблизительно ту же роль, что лимерики в английской, и так же, как английские лимерики, восходящие к фольклорной традиции. Понятно, что «не попасть» в дух оригинала таким образом проще, чем каким-либо другим.

Однако это лишь попутное замечание – и известно, с другой стороны, что заходеровские переводы «Алисы» есть то, что очень нравится детям, в то время как переводы академические оставляют их равнодушными. А ведь Б. Заходер как раз и использовал тот самый, разумный, способ, описанный У. Уивером. Вопрос здесь, видимо, в том, насколько переводчик склонен к «соавторству» с писателем, которого он переводит. Однако это вопрос исключительно этического свойства.

Что же касается наших проблем, то для нас высказывание У. Уивера интересно в другом отношении: оно строго фиксирует необходимость учета второго текста, к которому реферирует первый, при восприятии абсурдного произведения. Такой учет второго текста мы и обозначили как цитирование.

В каком отношении механизм цитирования оказывается важным?

Дело в том, что при цитировании структура текста-источника фактически репродуцируется без изменений. И если текст-источник действительно общеизвестен, то легко предположить, что восприятие пародии ложится на, так сказать, подготовленную почву. Структура текста-источника в данном случае есть то, что «дано»: на восприятие ее не затрачивается никаких сил – тем больше сил остается на восприятие стихии абсурда. Текст-источник становится, таким образом, могучим структурным средством, упорядочивающим (причем упорядочивающим заблаговременно, т. к. текст источник уже «лежит» в сознании читателя!) собственно нонсенс, более того: он становится оправданием нонсенса, способом подобраться к нему. Мне как читателю предлагается не «понять» содержание и смысл пародии (они могут быть любыми – и это вообще не принципиально) – мне предлагается соотнести два текста, то есть проделать своего рода структурный анализ: если такой анализ осуществлен удачно (текст-источник опознан), то любые эксперименты в области «содержания» (конфликтующего со старой формой) найдут во мне благодарный отклик.

Чтобы не ссылаться на слишком хорошо известные примеры кэрролловских пародий, возьмем один действительно сложный случай «двойной пародии», с которым мы столкнулись при переводе «Охоты на Снарка» и который реферирует еще и к «Алисе». Применительно к этому случаю, кстати, довольно трудно выполнить пожелание У. Уивера быть «разумным».

Имеется в виду фрагмент из «приступа» пятого («Урок Бобру»), который в другой связи уже приходилось приводить выше:

«Так кричит только Чёрдт! – догадался Бандид(А в команде он слыл дураком), —Видно, Бомцман был прав», – и, приняв гордый вид,Он добавил: «Я с Чёрдтом знаком»…

В английском оригинале фраза «Так кричит только Чёрдт!» («Tis the voice of the Jubjub!») восходит к строчке самого же Льюиса Кэрролла, о которой известно следующее: строчка эта является началом первого стиха, – кстати, одноименного, – из «Алисы в Стране Чудес» (гл. Х):

Tis the voice of the Lobster; I heard him declare:«You have baked me to brown, I musy sugar my hair…»

или, в переводе Д. Орловской:

Это голос Омара. Вы слышите крик?«Вы меня разварили! Ах, где мой парик?»И, поправивши носом жилетку и бант,Он идет на носочках, как лондонский франт.Если отмель пустынна и тихо кругом,Он кричит, что акулы ему нипочём,Но лишь только вдали заприметит акул,Он забьется в песок и кричит караул.

Однако всё совсем не так очевидно: само только что приведенное стихотворение не есть «текст-оригинал». Это кэрролловская пародия на известные английским детям нравоучительные стишки с тем же началом. Стало быть, перед нами двойная цитация: текст, через другой текст (причем уже пародийный) пародийно реферирующий к третьему тексту. Тут уже, в общем-то, трудно понять, пародирует ли Кэрролл уже себя или все еще текст-источник. Впрочем, думается. что в приведенном фрагменте из «Снарка» пародии нет вовсе: есть сигнал, отсылающий к литературе абсурда как фону, на котором должен быть воспринят «Снарк»: еще один структурный ход, сквозь который, как сквозь бинокль, виден третий (исходный) текст, уже не имеющий принципиального значения: прощание со здравым смыслом давно состоялось!

Кстати, в том, что такая интерпретация приведенного фрагмента (текст, маркирующий целую область литературы – абсурд) небезосновательна убеждает, например, и еще один случай цитирования из той же «Охоты на Снарка»: это строфа из «приступа» седьмого («Судьба Банкира»), мимо которой тоже не прошли комментаторы. Имеется в виду следующий фрагмент:

А Банкир почернел: кто теперь бы сумелРазглядеть в нем того, кем он был?Так велик был испуг, что жилет его вдругСтал белым – о, шутки судьбы!

Кого на сей раз цитирует Льюис Кэрролл?

В принципе источник сомнений не вызывает: это Эдвард Лир.

Ср.:

Вот вам Дед из местечка Порт-Григор:Он стоял на ушах (что за придурь!) –Чтобы белый жилет приобрел красный цвет, —Стойкий Дед из местечка Порт-Григор.

Дело только в том, что Льюис Кэрролл и Эдвард Лир не были знакомы друг с другом: так что цитату эту едва ли можно воспринимать как «обмен любезностями». Видимо, и в этом случае – разумеется подсознательно, как и в первом, – Кэрроллом послан «сигнал»: сигнал о том, в литературе какого рода искать аналогов «Снарку».

Впрочем, если вернуться к идее, высказанной выше («Снарк» как совокупность лимериков), данный фрагмент конкретизирует не столько приверженность идеям абсурда, сколько симпатию к Лиру. На языке науки это называется «случай сочувственной цитации», поскольку о пародии нет и речи.

Понятно, что ни один из только что проанализированных случая не представляет для англичан ничего загадочного: текст-источник опознается ими мгновенно. Однако понятно и то, что ни тот, ни другой фрагмент невозможно было бы передать ссылкой на какой бы то ни было русский квазиисточник (как учит нас У. Уивер): это только бы запутало русскоязычного читателя.

Единственным выходом в подобных ситуациях остается, таким образом, сопровождающий комментарий, в котором дается подлинный – англоязычный – источник для сопоставления (конечно, желательно и его перевести на русский язык). Ибо, может быть, важно даже не столько опознать конкретный текст, сколько понять, что в данном случае «задействован» прием цитации, акцентирующий структурную основу и (здесь) принадлежность текста к определенному типу «письма».

Между прочим, прием цитации – один из самых сложных способов акцентировать структуру: восприятие структуры в чистом виде (за вычетом «прежнего содержания») предполагает определенный уровень культуры восприятия текста – повторим: важно опять-таки не столько знание «фона», сколько умение «читать структуру», которое воспитывается на хорошей литературе.

Как в случае с «Алисой в Стране чудес», так и в случае с «Алисой в Зазеркалье» перед нами композиции, объединяющие повествовательную и стихотворную речь, что является чрезвычайно важным их признаком. Причем важен даже не сам факт присутствия в составе одного художественного целого двух типов речи – явлений такого рода в литературе довольно много, а те отношения, которые между двумя этими типами складываются, ибо характер данных отношений вполне можно считать определяющим для литературы абсурда. И прежде всего потому, что отношения эти в высшей степени специфические.

Если попытаться представить себе некий абстрактный текст, в структуру которого вкраплены стихи (или наоборот), то первое, что в теоретическом плане приходит на ум, – взаимосвязь и взаимозависимость между повествовательной и стихотворной стихиями, которые сосуществуют для того, чтобы определенным образом «сотрудничать».

Ничего подобного ни в «Алисе в Стране Чудес», ни в «Алисе в Зазеркалье» не происходит. Стихотворная и повествовательная речь фактически существуют здесь в параллельных рядах, и отношения между ними строятся приблизительно так же, как (если такая ассоциация позволительна) отношения между сюжетом и сновидениями в фильме Бунюэля «Скромное обаяние буржуазии», где ввод каждого очередного сновидения отнюдь не мотивирован событийной стороной фильма и осуществляется, как, может быть, помнят читатели, до крайности просто: «Я расскажу вам сон».

С той же частотностью, что и в фильме Бунюэля, Алисе у Кэрролла предлагаются стихи. Стихи эти столь же неуместны и несвоевременны: они, как правило, оказываются абсолютно нерелевантными для любой из ситуаций, в которую попадает героиня.

Тем не менее Алиса прилежно выслушивает странные стихотворные композиции, по причине хорошего воспитания ни разу даже не задавая вопроса о том, почему, а также для чего ей эти композиции предлагаются. Может быть, кстати, она и вовсе не задумывается об их прагматической функции в составе диалога. Однако, как бы там ни было, она всегда готова смело взяться за их истолкование.

Такой «прагматической нечуткости» у, в общем-то, прагматически более чем чуткой Алисы, в других случаях цепляющейся к каждой неточности или небрежности в речи собеседника, удивляться не приходится: стихи в структуру обоих текстов действительно вводятся случайно и выполняют прежде всего или даже исключительно формальное задание, т. е. – опять же! – акцентируют организованность структуры абсурдного текста. И, даже если особенно проницательному читателю кажется, что связь между стихотворной и повествовательной речью время от времени возникает, то это поспешный вывод: в конце концов оказывается, что даже стихотворение, приводимое в доказательство чего-либо, не только на самом деле не является доказательством, но – наоборот – только еще больше запутывает дело. На пример такого рода уже приходилось ссылаться: это стихотворение, выдаваемое за «документ» на суде: его читает Белый Кролик и оно квалифицируется как «очень важная улика». Настало время привести его (опять же в нашем переводе), чтобы читатель сам убедился в том, что такое «свидетельство» вообще не способно использоваться ни в качестве подтверждения, ни в качестве отрицания чего бы то ни было:

Мне говорят, он был при ней,Назвав меня тебе;Она, ценя меня сильней,Сказала: «Слаб в стрельбе».Он сообщил им обо мне,Что жив (простим его),Но, если верить ей вполне,То вам-то что с того?Я дал им раз, они вам два,Он дал нам три с лихвой,Но к ней вернулась вся лихва,Хотя почин был мой.И, если я или онаВовлечены в бедлам,Клянется он, что вам данаСвобода, как и нам.Вы были главной из причин(Пока мы тут грешим)Помехи, что вошла, как клинМеж мной, «оно» и им.А то, что он был ей их друг,Оставим про запасВ секрете от всех вокруг –Меж мною и меж вас.

Иногда стихи даже откровенно конфронтируют с повествованием, что даже непосредственными участниками событий (не то что читателем!) ощущается как некоторая неловкость, – тем не менее стихи и тогда звучат от начала до конца. Вот только один пример:


– … Ты любишь стихи?

– Д-да, пожалуй, – ответила с запинкой Алиса. – Смотря какие стихи… Не скажете ли вы, как мне выйти из лесу?

– Что ей прочесть? – спросил Траляля, глядя широко открытыми глазами на брата и не обращая никакого внимания на ее вопрос.

– «Моржа и Плотника». Это самое длинное, – ответил Труляля и крепко обнял брата.

Траляля тут же начал:

Сияло солнце в небесах…


Алиса решилась прервать его.

– Если этот стишок очень длинный, – сказала она как можно вежливее, – пожалуйста, скажите мне сначала, какой дорогой…

Траляля нежно улыбнулся и начал снова…


Тут Траляля, как известно, читает беспримерно длинное стихотворение, и Алиса охотно вступает в его обсуждение, немедленно забывая о только что имевших место препирательствах. Данное стихотворение прочитано настолько ни к чему, что в ходе дальнейших разговоров ни Траляля с Трулляля, ни Алиса ни разу больше не возвращаются к нему, как нельзя лучше демонстрируя тем самым сугубо структурную роль «Моржа и Плотника» в этой сцене.

Интересно, что, даже когда самими героями стихи предлагаются как в высшей степени уместные (и даже написанные специально «по случаю»), они в конце концов чуть ли не еще больше расходятся с ситуацией.


– Что до стихов, – сказал Шалтай-Болтай и торжественно поднял руку, – я тоже их читаю не хуже других. Если уж на то пошло…

– Ах, нет, пожалуйста, не надо, – торопливо сказала Алиса.

Но он не обратил на ее слова никакого внимания.

– Вещь, которую я сейчас прочитаю, – произнес он, – была написана специально для того, чтобы тебя развлечь.

Алиса поняла, что придется ей его выслушать. Она села и грустно сказала:

– Спасибо.


Далее на всем протяжении чтения содержание стихов даже не приближается к развлекательному. Кроме того, выясняется (по крайней мере для Алисы), что стихи не имеют отношения даже к той ситуации, которую описывают, поскольку Шалтай-Болтай поочередно отрицает все, о чем в них сообщается.

Ср., например:


– Это только так говорится, – объяснил Шалтай. – Конечно, я совсем не пою.


Кстати, все попытки Алисы отнестись к содержанию стихотворения «с надлежащей серьезностью» наталкиваются на ожесточенное сопротивление Шалтая-Болтая.

Одна из наиболее остроумных попыток вписать-таки стихотворение в актуальную ситуацию (несмотря на опять же полную его иррелевантность!) предлагается в главе «Это мое собственное изобретение!» И как бы ни трактовалось стихотворение с точки зрения «человека, искушенного в логике и семантике», с прагматической точки зрения оно явно не соответствует «условиям места и времени», хотя бы потому что эта грустная «песня» предлагается и без того грустной Алисе «в утешение».

Чувствуя, по-видимому, сомнительность такого утешения, Белый Рыцарь демонстрирует просто-таки чудеса изворотливости, придумывая подходящее случаю название стихотворному опусу:


– …Заглавие этой песни называется «Пуговки для сюртуков».

– Вы хотите сказать – песня так называется? – спросила Алиса, стараясь заинтересоваться песней.

– Нет, ты не понимаешь, – ответил нетерпеливо Рыцарью – Это заглавие так называется. А песня называется «Древний старичок».

– Мне надо было спросить: это у песни такое заглавие? – поправилась Алиса.

– Да нет! Заглавие совсем другое. «С горем пополам!» Но это она только так называется!

– А песня эта какая? – спросила Алиса в полной растерянности.

– Я как раз собирался тебе об этом сказать. «Сидящий на стене»! Вот какая это песня!


Далее следует, наконец, песня, которая после перебора стольких заглавий и названий действительно кажется уместной применительно к любой ситуации.

Впрочем, есть все-таки в «Алисе в Зазеркалье» единственный случай, когда текст стихотворного произведения вроде бы «к чему», – это случай с песней «Королева Алиса на праздник зовет». Однако и тут до конца соответствовать ситуации песне не удается: в конце концов она так-таки оказывается логически неблагонадежной!

Так наполним бокалы и выпьем скорей!Разбросаем по скатерти мух и ежей!В кофе кошку кладите, а в чай – комара,Трижды тридцать Алисе ура!

После таких «рекомендаций» едва ли стоит переоценивать прагматическую «привязку» данной здравницы.

Итак, даже беглый обзор стихотворных вкраплений в «Алису» убеждает в том, что, что они выполняют все ту же, главную, функцию, которой подчинены все компоненты абсурдного текста, – акцентировать «безупречность» поверхностной структуры при полном референтном разброде. Упорядоченный, то есть литературный, нонсенс говорит в «Алисе» одновременно стихотворным и повествовательным языком.

Однако и это еще не все. Ибо законы литературного нонсенса поддаются и описанию в терминах логико-грамматических.

Дело в том, что с точки зрения логики и грамматики тексты Кэрролла тоже прозрачны до демонстративности. Вот что пишет, например, Уолтер Де ла Мар:


«Читая «Алису», понимаешь смысл замечания, сделанного неким писателем в добром старом «Зрителе»: «Только бессмыслицы хорошо ложатся на музыку»; переиначив слова о законах в «Антикварии», можно было бы, напротив, сказать: то, что в «Алисе» кажется безупречным по смыслу, нередко оказывается при том безупречной бессмыслицей».


В отличие от автора этого высказывания мы не видим здесь никакого противоречия, для обозначения которого он воспользовался словом «напротив». Ведь именно музыка – один из, пожалуй, наиболее структурированных видов искусства – особенно трудно поддается анализу в части содержания: это область «темных», до конца не проявленных (и, видимо, не могущих проявиться до конца) смыслов, в которой мало за что, кроме формы, можно ручаться головой и в которой самые, казалось бы, безупречные по смыслу построения действительно на деле оказываются «безупречной бессмыслицей». Не потому ли, стало быть, подчеркнуто четкая структура нонсенса так соответствует подчеркнуто четкой структуре музыкального опуса и может служить идеальной основой для музыки?

Но – вернемся к логико-грамматической стороне обеих «Алис». Будучи не слишком высокого мнения о возможностях естественного языка (что понятно и объясняется пристрастием к логике и математике!), писатель как бы постоянно стремится к тому, чтобы вывести язык на чистую воду – обычно за счет акцентирования формально-логической основы высказывания и за счет бесконечных попыток переструктурирования в этом отношении естественного языка.

Вот примеры из разряда «классических»:


– Выпей еще чаю, – сказал Мартовский Заяц, наклоняясь к Алисе.

– Еще? – переспросила Алиса с обидой. – Я пока ничего не пила.

– Больше чаю она не желает, – произнес Мартовский Заяц в пространство.

– Ты, верно, хочешь сказать, что меньше чаю она не желает: гораздо легче выпить больше. а не меньше, чем ничего, – сказал Болванщик.


Текст «Алисы» в этом плане можно представить как некоторую совокупность самых невероятных «придирок» Л. Кэрролла к формальной стороне высказывания. Иные из этих придирок настолько «противоестественны» с точки зрения нормального (т. е. не структурированного специально, стихийного!) речевого обихода, что признать за ними какой-либо смысл, кроме чисто формального, не представляется возможным.

Ср.:


– Я никогда ни с кем не советуюсь, расти мне или нет, – возмущенно сказала Алиса.

– Что, гордость не позволяет? – поинтересовался Шалтай.

Алиса еще больше возмутилась.

– Ведь это от меня не зависит, – сказала она. – Все растут! Не могу же я одна не расти!

– Одна, возможно, и не можешь, – сказал Шалтай. – Но вдвоем уже гораздо проще. Позвала бы кого-нибудь на помощь – и покончила бы все это дело к семи годам!


Примечательно, что данный фрагмент сопровожден таким комментарием переводчика:


«Неоднократно указывалось, что это самый тонкий, призрачный и трудноуловимый софизм из всех, которыми изобилуют обе книги (оба случая маркировки наши – Е.К.). Немудрено, что Алиса, не пропустившая намека, тут же меняет разговор».


Комментарий этот интересен в двух отношениях. Однако прежде, чем заниматься им, заметим, что при желании данное умозаключение Шалтая-Болтая можно рассматривать и как правильный силлогизм: все зависит от того, в чьей системе оценок мы пребываем. Если в системе оценок самого Шалтая-Болтая, который, как его описывает Кэрролл, мал ростом и при этом весьма доволен собой (на это обращает внимание Алиса), то силлогизм вполне представим, и выглядеть он, например, может хотя бы так:


Оставаться маленьким – трудная задача

Трудные задачи быстрее решаются сообща

(следовательно)

Оставаться маленьким быстрее получится сообща.


Кстати, для Кэрролла, в мировоззрении которого «быть ребенком» означало благо, силлогизм этот мог иметь и такой вид:


Быть детьми (как дети) – трудная задача

Трудные задачи быстрее решаются сообща

(следовательно)

Быть детьми (как дети) быстрее получится сообща.


Едва ли у кого-нибудь возникнут сомнения в том, что в данном виде силлогизм этот не выглядит «мрачным».

Но вернемся к комментарию переводчика. В нем для нас важно отметить, стало быть, два момента:


1) возможность квалификации высказывания как софизма,

2) указание на обилие софизмов в произведениях Кэрролла («которыми изобилуют обе книги»).


Оба эти момента в высшей степени соответствуют нашему основному положению о самозначимости формы в произведениях литературы абсурда. Ведь софизм как раз и определяется в логике как высказывание, формально кажущееся правильным. С этой точки зрения многократное оперирование высказываниями, которые состоятельны лишь формально, делает Кэрролла сознательным проводником соответствующей идеи, а именно идеи о том, что абсурд есть смысловой хаос, нарочито и демонстративно упорядоченный формально. И, если тексты Кэрролла действительно изобилуют софизмами (а так оно, в общем, и есть – конечно, в том случае, если мы постоянно не пребываем на позициях Шалтая-Болтая!), то данная идея получает еще одно – и довольно сильное – подтверждение.

Ср. еще:


– Когда тебе дурно, всегда ешь занозы, – сказал Король, усиленно работая челюстями. – Другого такого средства не сыщешь!

– Правда? – усомнилась Алиса. – Можно ведь брызнуть холодной водой или дать понюхать нашатырю. Это лучше, чем занозы!

– Знаю, знаю, – отвечал Король. – Но я ведь сказал: «Другого такого средства не сыщешь!» Другого, а не лучше!

Алиса не решилась ему возразить.


«Точность употребления языка», о которой возникает искушение говорить применительно к кэрролловским текстам, весьма и весьма обманчива. Это мнимая точность – формальная и поверхностная, то есть все та же «точность» абсурда. И в данном случае отсутствие возражений со стороны Алисы (а также невозможность возражений в принципе!) объясняется не тем, что Король уточнил свое высказывание, но только и исключительно тем, что он перевел высказывание из разряда прагматически правильных (с точки зрения прагматики, «другого такого не сыщешь» означает «лучше, чем это, нет ничего») в разряд формально правильных. Прагматический смысл оказался сведенным к общеизвестному логическому закону – закону тождества (Всякая сущность совпадает сама с собой): действительно, ничто не может быть одновременно «тем же самым» и «другим» – и тут на стороне Шалтая-Болтая весь аппарат формальной логики, противостоять которому безрассудно.

Другой пример:


– Так бы и сказала, – заметил Мартовский Заяц. – Нужно всегда говорить то, что думаешь.

– Я так и делаю, – поспешила объяснить Алиса. – По крайней мере… По крайней мере, я всегда думаю то, что говорю… а это одно и то же.

– Совсем не одно и то же! – возразил Болванщик. – Так ты еще чего доброго скажешь, будто «Я вижу то, что ем» и «Я ем то, что вижу» – одно и то же!

Так ты еще скажешь, будто «Что имею, то люблю» и «Что люблю, то имею» – одно и то же!

– Так ты еще скажешь, – проговорила, не открывая глаз, Соня, – будто «Я дышу, пока сплю» и «Я сплю, пока дышу» – одно и то же!

– Для тебя-то это, во всяком случае, одно и то же! – сказал Болванщик, и на этом разговор оборвался.


Не удивительно, что он оборвался: разговор свернулся в кольцо! Тщательно выстраивавшаяся композиция, начавшаяся с отрицания прагматического смысла логическим и долго сооружавшаяся вокруг логики, внезапно «оступилась» в прагматику, когда к диалогу подключились «личностные параметры одного из коммуникантов». Такие кольца – явление, обычное для кэрролловских текстов, где прагматика постоянно соревнуется с логикой и где «борьба ведется с переменным успехом». Соблазнительно даже представить себе Алису как носительницу «прагматического» («здорового») начала – на фоне великого множества носителей начала логического: абсурд есть арена, где возможности естественного языка состязаются с возможностями логического анализа.

Примеры таких состязаний и кэрролловские бумажники, о которых уже упоминалось выше, при анализе «Снарка». По объяснению переводчиков Кэрролла, это слова, в которые, «как в бумажник» вложены другие слова. (Перевод этот едва ли выдерживает критику: скорее всего, имеется в виду «бумажник», в который вкладываются разные слова, а не одно слово, выступающее «бумажником» по отношению к другому).

Отношения между словами «в бумажнике», на самом деле, весьма просты – и, когда критика видит в них предел кэрролловского нонсенса, это удручает. В сущности прозрачные структуры, которые предлагает нам писатель, легко «развинтить», если принцип «развинчивания» известен, – а он известен со слов самого Кэрролла. Другое дело, что результаты «развинчивания» могут оказаться непрозрачными, – здесь просто надо помнить, что абсурд упорядочивает поверхностно, демонстративно, пользуясь в основном внешними, бросающимися в глаза средствами организации текста. Это не столько порядок, сколько презентация порядка, это фактически насильственная акция по отношению к беспорядку, устранить который все равно невозможно. Разложить вещи по местам еще не значит навести уборку.

А вот и хрестоматийные примеры кэрролловских бумажников, которые мы попытаемся рассмотреть в свете только что высказанных соображений. Слова, которые «задействованы» в данном фрагменте, – и на это следует обратить особое внимание – суть не слова, взятые с потолка, что было бы «чистым безумием». Перед нами – «безумие последовательное», подчиненное математической закономерности сложения:


слово + слово = слово

Вспомним, как объяснял первое четверостишие из «Jabberwocky» сам Шалтай-Болтай:


– Значит, так: «варкалось» – это четыре часа пополудни, когда пора уже варить обед.

– Понятно, – сказала Алиса, – а «хливкие»?

– «Хливкие» – это хлипкие и ловкие. «Хлипкие» значит то же, что и «хилые». Понимаешь, это слово как бумажник. Раскроешь, а там два отделения! Так и тут – это слово раскладывается на два!

– Да, теперь мне ясно, – заметила задумчиво Алиса. – А «шорьки» кто такие?

– Это помесь хорька, ящерицы и штопора!

– Забавный, должно быть, у них вид!

– Да, с ними не соскучишься! – согласился Шалтай. – А гнезда они вьют в тени солнечных часов. А едят они сыр.

– А что такое «пырялись»?

– Прыгали, ныряли и вертелись!

– А «нава» сказала Алиса, удивляясь собственной сообразительности, – это трава под солнечными часами, верно?

– Ну да, конечно! Она называется «нава», потому что простирается немножко направо… немножко налево…

– И немножко назад! – радостно закончила Алиса.

– Совершенно верно! Ну, а «хрюкотали» – это хрюкали и хохотали… или, может быть, летали, не знаю. А зелюки – это зеленые индюки! Вот тебе еще один бумажник!

– А «мюмзики» – это тоже такие зверьки? – спросила Алиса. – Боюсь, я вас очень затрудняю.

– Нет, это птицы! Бедные! Перья у них растрепаны и торчат во все стороны, будто веник… Ну а насчет «мовы» я сам соневаюсь. По-моему, это значит «далеко от дома». Смысл тот, что они потерялись.


Попытаемся выстроить круг референтов данного текста – заметим, референтов, хорошо – даже, может быть, слишком хорошо, объясненных:


1) хлипкие и ловкие существа, представляющие собой помесь хорька, ящерицы и штопора, живущие в гнездах под солнечными часами и питающиеся сыром, которые прыгают, ныряют и вертятся;

2) зеленые индюки, которые хохочут, хрюкают и летают, как растрепанные птицы с веникообразными перьями.


Интересно при этом, что все они «потерялись», поскольку поведение их полностью не соответствуют поведению тех, кто «потерялся»: напротив, они «прыгают, ныряют, вертятся», «хохочут, хрюкают и летают», то есть ведут себя фактически конфликтно по отношению к ситуации.

Интересно и то, что летучие существа, живущие в гнездах, «прыгают и ныряют»…

Объяснения, как мы видим, даны исчерпывающие, описания полны, но референтов за ними нет. Перед нами только «структура объяснения» при отсутствии объяснения как такового, форма объяснения, за которой ничего не стоит. Не случайно, что объяснение включает так много сведений: чем больше, чем подробнее (в логике абсурда!), тем лучше, т. е. тем сильнее «объяснение» напоминает настоящее объяснение. Однако понятно и то, что не знающий предмета объяснений использует обычно больше слов, чем нужно.

Примечательно, что, когда самого Кэрролла просили дать истолкования тем или иным словам или понятиям, встретившимся в его текстах, писатель либо уклонялся ссылкой на «чепуху» или собственное незнание, либо предлагал точно такие же объяснения, как Шалтай-Болтай.

И упрекнуть его в последнем случае можно было в чем угодно. кроме непоследовательности: формальное, математически точное, сложение смыслов в бумажниках создавало дополнительное противоречие между предлагаемой «безупречной» структурой и «небезупречным» смыслом.