"Теория литературы абсурда" - читать интересную книгу автора (Клюев Евгений Васильевич)Глава 1. Художественная литература как тип аномалииИдея о том, что на типологическом уровне художественная литература отличается от прочих – иногда называемых практическими – видов речевой деятельности постепенно приобретает все больше приверженцев в современном литературоведении, особенно – литературоведении, «развернутом» в направлении Если прибегнуть к несколько старомодной в научных кругах формулировке, код (язык) является в художественном тексте не только и не столько До недавнего прошлого отечественная эстетика всеми силами открещивалась от подобного взгляда на соответствующий феномен, квалифицируя заявления подобного рода как «формалистические». Впрочем, по остроумному замечанию С. Эйзенштейна, называть человека, интересующегося проблемами формы, формалистом равнозначно тому, чтобы называть человека, интересующегося проблемами сифилиса, – сифилитиком. Однако так или иначе (при положительном или отрицательном настрое критики!) «формалистические» идеи все же постоянно и неотвратимо возникали в нашей «домашней» науке. Причем возникали они настолько часто, что ссылаться на их авторов было бы занятием весьма и весьма обременительным. Список имен мог бы оказаться слишком длинным: ведь при традиционной для отечественного литературоведения верности в целом принципам социалистического реализма «еретические идеи» отдельных ученых все же содействовали контрабандному проникновению в нашу науку так называемых «чуждых нам идей». Идеи эти не имеют точной географической локализации. Сказать, например, что «вся Европа» (Азия, Америка, Африка, Австралия – «ненужное зачеркнуть»!) так уж охотно разделяла бы идею о литературе как коде, было бы еще менее ответственно: традиции реализма прочны и за пределами беспредельной нашей страны. Правда, отказ от идеи «примата содержания художественного текста над его формой» как Так это или не так – решать историкам литературы. Однако, пожалуй, из теоретиков литературы далеко не каждый «буржуазный» ученый так уж охотно взялся бы защищать обветшавшую идею вышеупомянутого примата одного над другим. А ведь было время, когда русская и раннесоветская литературоведческая наука шла в авангарде «эстетического еретизма» – в авангарде «формалистических» устремлений и даже сумела на этом пути завоевать себе Однако, к сожалению потомков (во всяком случае, некоторых из них), русский формализм не соответствовал дальнейшим видам России. В силу этого формалистическая школа была довольно скоро квалифицирована в качестве «идейно чуждой». Идейно чуждая школа подверглась трансплантации – отныне идейно чуждая школа стала находиться на идейно чуждой территории… а потому плоды ее деятельности нам теперь часто приходится принимать как заморское угощение. Конечно, можно и отказаться принимать, но это трудно: без «формализма» литературоведческая наука оказывается настолько пресной, что перестает быть съедобной вообще. Итак, любая сколько-нибудь серьезная литературоведческая концепция (а особенно концепция, претендующая на будущее) А отсюда следует, что установка на «код» (именно так называется «язык» художественной литературы в терминологии многих и многих ее исследователей) есть один из фундаментальных признаков «образцового» художественного целого. Без этой установки, установки на код, текст из разряда художественных автоматически переходит в разряд, так сказать, нехудожественных, т. е. признаками художественности не обладающих. Впрочем, это отнюдь не означает, что текст таким образом – и столь же автоматически! – становится, например, публицистическим или научным: сравним не выдерживающее никакой критики, но, печальным образом, довольно частотное утверждение: В нормальных случаях научный текст действительно не обнаруживает установки на код. В нормальных случаях публицистический текст действительно обнаруживает установку на код крайне редко. И другое дело, что То же самое, по-видимому, справедливо и для официально-деловой области текстовой практики, особенно там, где мы имеем «чистые стилистически варианты». Апелляция к «чистым стилистическим вариантам» необходима в той же степени, в какой только что – при рассмотрении науки и публицистики – была необходима апелляция к «нормальным случаям». Ведь и среди официально-деловых текстов много (а может быть, даже Например, Примечательно, что некоторые ученые считают даже идеологию в целом исключительно «областью кода». И, может быть, точка зрения эта отнюдь не так уж и искажает реальное положение вещей. Ведь чем обычно бывает обусловлена незыблемость той или иной идеологической системы? Ответ на этот вопрос мы уже знаем: отнюдь не «Между прочим, энкратический язык (тот, что возникает и распространяется под защитой власти), И понятно, что уже вскоре после относительного упрочения (Не нужно, наверное, доказывать, что и наука/научная литература – как официально состоящая на службе у какой-либо могущественной Энкратии, так и считающая себя свободной от нее – с неизбежностью представляет собой вариант новой, или той же самой, идеологии, относительно которой – а вовсе подчас не относительно Впрочем, обсуждение этих вопросов, важных для понимания природы художественной литературы, тем не менее уводит нас в сторону от самой художественной литературы как Словесного Искусства (или, старомодно выражаясь, На том, как она реализуется и как она оценивается, и базируется искусство «грамотного» чтения, то есть искусство Стало быть, это мы, читатели, оказываемся главными «потребителями» теории литературы, это от нас исходит «заказ» на литературоведческие дисциплины широкого круга. Понятно, что при этом Вот почему нам, читателям, и необходимы литературоведческие категории сами по себе, а также представление о том, какие из них надежны, а к каким лучше, скажем, вовсе не прибегать. Таким образом, категория эта признается современным научным мышлением за краеугольный камень едва ли не любого художественного целого, достойного специального внимания. Более того: всё, что не есть Заметим, кстати, что одна из статей того же Барта так и называется – «Смерть автора». Кроме прочего, в статье этой отмечено, что современная лингвистическая, скажем, наука отчетливо продемонстрировала: «…высказывание как таковое – пустой процесс и превосходно совершается само собой, так что нет нужды наполнять его личностным содержанием говорящих. С точки зрения лингвистики, автор есть всего лишь тот, кто пишет, так же как «я» всего лишь тот, кто говорит «я»: язык знает субъекта, но не личность, и этого субъекта, определяемого внутри речевого акта и ничего не содержащего вне его, хватает, чтобы «вместить» в себя весь язык, чтобы исчерпать все его возможности».[3] Между прочим, не менее естественно было бы, видимо, назвать эту статью и «Смерть читателя», оправдав такое название ссылкой на ту же лингвистику: ведь, если язык знает субъект, но не личность, можно ли утверждать, что он, с другой стороны, знает что-нибудь, кроме Сама собою напрашивается здесь мысль о том, что, стало быть, рискованны и те направления литературоведческой науки, которые исходят из необходимости для пишущего «соблюдать интересы читателя». И, если Подлинный Текст «падает с неба», то и понят он может быть только и исключительно «на небе». Однако если Осознание этой истины обеспечивает исследователю чистоту методологической установки. Как бы, стало быть, ни называть научную школу, изучающую литературно-художественный текст вне учета «отягчающих его обстоятельств» – формализмом, структурализмом или любым другим «измом», – чистота методологической установки, пропагандируемая этой школой, вне всякого сомнения, заслуживает уважения. Итак, «отягчающие обстоятельства»… Самым, пожалуй, могучим из них до сегодняшнего дня в теории литературы «советского производства» было (и, увы, остается) то, благодаря которому удалось сформулировать одно из эстетически наиболее бедных суждений, а именно: В основе этого утверждения лежит представление о том, что референтной областью литературы – подобно тому, как это бывает в науке и публицистике, – является «объективная действительность», или, если угодно, «жизнь во всем ее многообразии». Представления этого не удалось окончательно поколебать даже ведущим мастерам художественного слова нашего столетия, неоднократно признававшимся, что они знать ничего не знают об объективной действительности и не испытывают никакой потребности что-нибудь о ней узнать. Многочисленные забавные подробности, иллюстрирующие это положение, можно представить, пожалуй, не всем еще известной историей из творческой биографии Анны Ахматовой, автора, в частности, знаменитых строк из 20-х годов: Приехав во время войны к подруге, на юг, и вызвавшись помочь ей с прополкой, Ахматова простодушно попросила показать ей, как выглядит лебеда – до этого, оказывается, не известная поэту на вид! Правда, многие крупные художники время от времени и по разным причинам считали все-таки своим долгом делать заявления о том, что их искусство служит (или, по крайней мере, «призвано служить») нравственному совершенствованию человечества и т. п., что они стремятся отражать жизнь-как-она-есть и проч. Может быть, соответствующие «эффекты» и действительно наблюдались и имели место, однако В одной из наших более ранних работ[4] нам уже приходилось высказываться о том, до какой степени по-разному может быть «Безреферентное высказывание Такого рода высказывания (безреферентные и референцированные) квалифицированы нами в качестве высказываний, порождающих ситуации, условно названные нами «неречевыми». Неречевые ситуации суть те, которые предполагают лишь презентацию языка как демонстрацию его возможностей, но не предполагают, фактически, Из рассуждений этих следует настораживающий, на первый взгляд, вывод о том, что художественная литература в свете данных идей как раз и представляет собой совокупность безреферентных и референцированных высказываний, а потому, стало быть, парадоксальным образом оказывается неполноценной с точки зрения функционирования языка. А отсюда очень недалеко уже до утверждения, в соответствии с которым художественная литература есть некоторая Эмоции, возникающие по поводу такого определения, зависят от того, вкладывать ли в понятие аномалии негативный смысл. Скорее всего, делать это отнюдь не обязательно. Вспомним хрестоматийное пушкинское «без грамматической ошибки…» или не менее хрестоматийное хемингуэевское: стиль есть индивидуальное косноязычие автора (кстати, здесь перед нами одно из самых замечательных определений, когда-либо в истории человечества дававшихся стилю). Не говоря уже, например, о том, что в классической риторике тропы рассматривались как «акирологические» (греч. «неправильные»!) формы выражения, и о том, что современная риторика прочно взяла на вооружение определение фигур и тропов как «отклонений»!.. В полном согласии с ними многие представители теории литературы сегодня утверждают, что пользоваться языком изящной словесности в повседневности (ср. мандельштамовское: «Я хотел бы и что выбирать в качестве «объектов подражания» модели поведения любимых литературных героев Не предполагают ли только что приведенные сведения возможности несколько кощунственного взгляда на Изящную Словесность? Кощунственность – категория, трактуемая всеми как только и исключительно отрицательная – содержит в себе (подобно всякому еретизму) известную долю творческой энергии. Следуя потокам этой энергии, действительно легко предположить, что существуют, так сказать, Ведь взаимодействие посредством безреферентных и референцированных высказываний (вовсе не соотнесенных с действительностью или соотнесенных с ней условно) со всей очевидностью снижает возможности взаимопонимания. Самое же удивительное в том, что эти «ненормальные» носители языка, кажется, не очень-то и пекутся о взаимопонимании. Во всяком случае, легко предположить, что далеко не каждого из них способна увлечь идея расширения читательской аудитории – скажем, до бесконечности. Что касается последнего времени, то не только в литературоведении, но и в быту прочно укоренилось мнение, в соответствии с которым, например, поэзия «Для своего времени поэзия Пушкина была авангардной. Об этом писал Роман Якобсон в 1922 году в своей книге о Хлебникове. Пушкин, его язык, его поэтика были весьма неожиданными, непривычными… А потом созданный им язык стал привычным, им пользовались его потомки и последователи… Авангардисты Ларионов и Малевич первыми провозгласили, что мир – это слово. Картина – также слово. Так получилось, что в воскрешении слова впереди оказалась живопись».[5] То, что подобного рода мысли высказываются в газете (и даже не специальной, а молодежной), свидетельствует об их освоенности массовым интеллектуальным опытом, то есть в конечном счете о том, что они стали всеобщим достоянием. Заметим, что западноевропейская терминологическая традиция давно уже располагает термином «девиация», которое на русский язык лучше всего перевести словом «отклонение». При характеристике текста в плане стилистики или поэтики обозначение это не раз уже доказало свою продуктивность. «Девиация», или отклонение, имеет даже ряд синонимических дублетов (такие, например, как «сдвиг», в частности, «семантический сдвиг», или смещение – в общетерминологическом обиходе, с одной стороны, и, скажем, «фольтик» в художественной практике обериутов – с другой). Стало быть, прецеденты интересующего нас подхода к литературным явлениям уже имеются и, по-видимому, могут быть более или менее продуктивно развиты. На сегодняшний день благополучно существует некая «Первым достижением работы сновидения является сгущение… Сгущение происходит благодаря тому, что 1. определенные скрытые элементы вообще опускаются; 2. в явное сновидение переходит только часть некоторых комплексов скрытого сновидения; 3. скрытые элементы, имеющие что-то общее, в явном сновидении соединяются, сливаются в одно целое… Вторым результатом работы сновидения является смещение… Оно проявляется двояким образом: во-первых, в том, что какой-то скрытый элемент замещается не собственной составной частью, а чем-то отдаленным, то есть намеком… во-вторых, в том, что психический акцент смещается с какого-то важного элемента на другой, не важный, так что в сновидении возникает иной центр и оно кажется странным… Третий результат работы сновидения психологически самый интересный. Он состоит в превращении мысли в зрительные образы».[9] Перед нами – если осуществить перевод с языка психоанализа на язык поэтики – чрезвычайно точное описание трех основных приемов фигуративной речи, лежащих в основе всех поэтических фигур: например, гиперболы (сгущение), метафоры, метонимии (смещение), аллегории (превращение мыслей в зрительные образы, т. е. конкретизация) и т. д. Отсюда можно было бы сделать давно напрашивающийся в эстетике вывод о типологической близости между такими феноменами, как сновидение, с одной стороны, и художественное творчество, с другой. Для собственно научных исследований в этом направлении время еще, к сожалению, не настало, однако методика возможного анализа уже намечена. Поле ее приложения – это, вне всякого сомнения, прежде всего так называемая |
||
|