"Мистицизм" - читать интересную книгу автора (Андерхилл Эвелин)

Глава I ИСХОДНЫЕ ПОЛОЖЕНИЯ

Мистический тип личности; его неистребимость — Поиск Истины человеком. — Мистики утверждают, что обрели ее. — Основы мистического опыта. — Я: его ощущения; его понятия — Чувственный мир: его нереальный характер. — Философия: ее классические теории Реальности. — Натурализм: его недостатки. — Идеализм: его пределы. — Философский скептицизм. — Логическое завершение интеллектуализма. — Неспособность философии и науки открыть Реальность. — Эмоциональные и духовные переживания: их подлинность — Религия. — Страдание. — Красота. — Их мистические аспекты. — Мистицизм как наука о Реальном. — Его положения. — Его практика. — Его претензия на преимущественное право непосредственного общения с Абсолютом.


Самые высокоразвитые ветви человеческого рода имеют одну общую характерную черту — тенденцию производить (правда, спорадически и часто вопреки неблагоприятным внешним обстоятельствам) странный, но совершенно определенный тип личности; такая личность не может довольствоваться тем, что другие люди называют жизненным опытом, и склонна, как утверждают ее недоброжелатели, "отрицать мир ради поиска реальности". Мы встречаем таких людей на Востоке и на Западе, в древнем, средневековом и современном мире. Их единственная страсть — преследование некоей неосязаемой, духовной цели: поиск «выхода» или «возврата» в то желанное состояние, в котором они могут удовлетворить свою жажду абсолютной истины. Этот поиск составляет смысл всей их жизни. Ради него они с легкостью идут на такие жертвы, которые другим людям кажутся чудовищными. И косвенным подтверждением объективной актуальности такого поиска есть то, что где бы и когда бы ни появлялись эти люди, их цели, доктрины и методы были по сути своей одинаковы. Их опыт, в итоге, образует мощный корпус свидетельств, удивительно последовательных и нередко объясняющих друг друга; его нельзя не принимать во внимание, если мы хотим оценить энергию и потенциальные силы человеческого духа или же осмыслить его отношение к неведомому миру, который лежит за пределами ощущений.

Во всяком человеке рано или поздно просыпается любовь к скрытой за покрывалом тайны Исидой, которую он называет Истиной. У большинства это проходит. Они видят безнадежность своей страсти и возвращаются к практическим делам. Но другие на всю жизнь остаются преданными поклонниками Истины, они любят ее и представляют себе любимый предмет совершенно по-разному. Некоторые видят Истину, как Данте видел Беатриче, — обожаемой, но непостижимой, встреченной в этом мире, но зовущей в мир иной. Другим она скорее кажется злой, но неотразимой колдуньей, соблазняющей, требующей платы и, в конце концов, предающей своего любовника. Кому-то она мерещится в лабораторной пробирке, кому-то — в поэтической мечте; одним — перед алтарем, другим — в грязи. Крайние прагматики готовы искать ее даже на кухне, заявляя, что лучше всего распознавать ее по полезным результатам. И наконец, после безуспешных ухаживаний, скептик-философ успокаивает себя тем, что его дамы вообще не существует.

Какими бы символами они ни обозначали свой поиск, никто из этих искателей никогда не мог убедить мир в том, что нашел там, за завесой, Реальность, встретился с ней лицом к лицу. Но если мы можем доверять свидетельствам мистиков — а в их описаниях собственных переживаний чувствуется удивительная убедительность и благая вера, — то им удалось то, что у других не получилось: они установили непосредственную связь человеческого духа, блуждающего, как они говорят, среди вещей материального мира, с той "единственной Реальностью", тем нематериальным и предельным Бытием, которое часть философов называют Абсолютом, а большинство теологов — Богом. Здесь, говорят мистики (и многие, отнюдь не будучи мистиками, согласны с ними), находится скрытая Истина, объект страстного желания человека, единственная приемлемая для него цель поиска. Поэтому они с полным правом требуют от нас такого же внимания, какое мы оказываем первооткрывателям новых земель, куда сами мы не рискнули бы углубиться без нужного оснащения. Мистики — это пионеры духовного мира, и мы не имеем права отвергать ценность их открытий просто потому, что у нас нет возможности или мужества, необходимых для собственных исследований.

Цель этой книги — попытаться описать, а также (хотя в этом нет необходимости для тех, кто добросовестно прочтет само описание) подтвердить этот опыт и сделанные из него выводы. Эти вещи так далеки от нашего обыденного образа мыслей, что их понимание и изучение требует определенной подготовки — очищения разума, как когда-то перед Мистериями. Очищение здесь — врата к знаниям. Мы должны прийти к этой встрече с сознанием, очистив свои умы от предрассудков и условностей, должны осознанно порвать с нашей закоснелой привычкой принимать "видимый мир" на веру, с нашим предубеждением, идущим от лености ума, что наука «реальна», а метафизика — нет. Мы должны разрушить наши карточные домики, опуститься, как говорят мистики, в "наше ничто" и изучить для себя основы любого возможного человеческого опыта, прежде чем критиковать построения визионеров, поэтов и святых. Мы не должны начинать разговоры о нереальном мире этих мечтателей, пока не откроем, если сможем, реальный мир, с которым его можно сравнить.

Такая критика реальности есть, конечно, дело философии. Я не могу сказать, что эта книга написана философом или адресована исследователям этой великой науки. Однако, хотя мы всего лишь любители, мы не сможем найти отправную точку, не использовав в какой-то мере основания философии. Эти основания охватывают целую область первоначал, и именно к первоначалам мы должны обратиться, если хотим понять истинное значение мистического типа личности.

Поэтому начнем с начала и вспомним несколько банальных и элементарных фактов, которые принято игнорировать среди людей практичных. Таким началом для человеческой мысли является, конечно, Я, Эго, самосознание субъекта, который пишет эту книгу, или самосознание другого субъекта, который ее читает и вопреки всем аргументам заявляет: "Я ЕСТЬ".[3] Это та точка отсчета, относительно которой мы вполне уверены. Никто из метафизиков еще не поколебал уверенности обычной личности в ее собственном существовании. Неуверенность для большинства из нас начинается только тогда, когда мы спрашиваем, что еще существует.

К этому Я, этому самосознанию, заключенному в "оболочке, которую мы теперь называем телом и которую не можем сбросить, как улитка — свой домик",[4] приходит, как мы знаем, постоянный поток сообщений и переживаний. Главные среди них — возбуждение тактильных нервов, результатом чего является то, что мы называем осязанием; колебания, воспринимаемые оптическим нервом, — это мы называем «светом», а также колебания, воспринимаемые ухом как звук.

Что означают эти переживания? Первый ответ неискушенного Я — что они указывают на сущность внешнего мира; когда его спрашивают, каков этот мир, оно обращается к "свидетельствам своих чувств". Из сообщений, которые получает это Я через органы чувств, из сообщений, которые обрушиваются на него, стучатся к нему со всех сторон, хочет оно этого или нет, оно строит свой "чувственный мир", который и является "реальным и надежным миром" всякого нормального человека. Когда поступают впечатления — или, скорее, те интерпретации подлинных впечатлений, которые дает его нервная система, — оно использует их, как играющий в ребусы использует отдельные буквы, из которых составляются слова. Я сортирует, принимает, отвергает, комбинирует, а затем победоносно производит из них «понятие», которое, по мнению Я, и есть внешний мир. С завидной и восхитительной простотой Я приписывает собственные ощущения неведомой вселенной. Звезды, утверждает Я, есть яркие, трава есть зеленая. Для него, как и для философа Юма, "реальность состоит из идей и впечатлений".

Однако совершенно очевидно, что этот чувственный мир, эта кажущаяся реальной внешняя вселенная, хотя и может быть полезной и ценной во многих отношениях, не может быть собственно внешним миром, а только отраженной этим Я картиной внешнего мира.[5] Эта картина — произведение искусства, но не научный факт, и поскольку она может обладать глубоким смыслом как великий шедевр, то относиться к ней как к предмету анализа опасно. Даже поверхностное исследование показывает, что эта картина имеет самое приблизительное и символическое отношение к реальности и не будет ничего означать для других Я, чьи чувства или каналы общения устроены иначе. Поэтому свидетельства чувств не могут быть приняты как свидетельства сущности предельной реальности — полезные слуги дома, они могут оказаться опасными проводниками в пути. Не могут их показания поколебать тех искателей Реальности, которые обнаруживают в них противоречие описаниям своего мистического опыта.

Воспринимающее Я сидит, так сказать, на приемном конце телеграфной линии. Согласно любой другой теории, кроме мистицизма, это его односторонняя связь с предположительным "внешним миром". Приемный аппарат регистрирует отдельные послания. Я не знает и, до тех пор пока оно зависит от этого аппарата, никогда не узнает объекта — реальности на другом конце провода, по которому идут послания; оно не может по-настоящему раскрыть сущность этого объекта. Но у него есть все основания принимать их как свидетельства, потому что что-то существует выше него и его приемного аппарата. Ясно, что конструктивные детали телеграфного аппарата видоизменяют послание. То, что передается как точка и тире, цвет и объем, может быть принято совсем в другом виде. Поэтому такое послание, хотя и может в некотором смысле иметь отношение к предполагаемой реальности на другом конце линии, никогда не может быть адекватно ей. Всегда будут присутствовать неуловимые колебания, которые оно не сможет воспринять или будет путать. Поэтому часть послания всегда теряется, или, другими словами, существуют такие аспекты мира, которых мы никогда не познаем.

Таким образом, сфера нашего возможного интеллектуального знания строго ограничена нашей индивидуальностью. Не край земли, а внешние окончания наших сенсорных нервов являются границами наших исследований, и "знать себя" означает знать вселенную в себе. Мы ограничены нашим приемным аппаратом, мы не можем встать и пойти посмотреть, куда ведут "телеграфные провода". Слова Экхарта по-прежнему имеют предельное значение для нас: "Душа не может приблизиться к творениям иначе, чем через сознательное восприятие образов". Если бы какой-то шалун-Демиург включил наш приемный аппарат по-другому, мы бы имели новую вселенную.

Уильям Джеймс однажды предложил полезное упражнение для молодых идеалистов — поразмыслить о переменах, которые могли бы произойти в нашем обыденном мире, если бы различные ответвления нашего приемного устройства изменили свои функции, например, мы «слушали» бы цвета и «видели» звуки. Такое замечание проливает неожиданный свет на странное, с точки зрения очевидности безумное, утверждение визионера Сен-Мартена: "Я слышал цветы, которые звучали, и видел звуки, которые сияли", а также на описания других мистиков о тех редких моментах сознания, когда чувства сливались в единый и невыразимый акт восприятия, в котором цвета и звуки были одним целым.[6]

Поскольку музыка — это интерпретация определенных колебаний, воспринимаемых ухом, а цвет — это интерпретация колебаний другого вида, воспринимаемых глазом, то все это не так безумно, как оно звучит, и может быть представлено в рамках физической науки. Если бы такое превращение наших органов чувств действительно произошло, мир все равно посылал бы нам те же послания, — этот чуждый, непостижимый мир, от которого, согласно этой гипотезе, мы изолированы герметически, — однако мы воспринимали бы их по-другому. Мы бы все равно воспринимали красоту этого мира, но она говорила бы другим языком. Пение птицы поражало бы сетчатую оболочку наших глаз великолепием красок; мы бы видели волшебные тона ветра, слушали бы как великую фугу повторяемость и гармонию зелени лесов и каденции штормовых небес. Если бы мы сознавали, что при самом малейшем изменении наших органов чувств мы бы могли попасть в такой мир, мы, может быть, не так высокомерно относились бы к тем мистикам, которые говорят, что воспринимают Абсолют как "музыку небес" или "Несотворенный Свет", равно как были бы и менее фанатичны в нашем намерении сделать надежный "мир здравого смысла" единственным образцом реальности. Этот "мир здравого смысла" является концептуальным миром. Он может представлять внешнюю вселенную; но деятельность человеческого мозга он безусловно представляет. В пределах этого мозга строится вселенная, и большинство из нас согласны там и "пребывать в покое во веки веков" подобно душе в Храме Искусств.

Таким образом, непосредственная встреча с абсолютной истиной кажется невозможной для нормального немистического сознания. Мы не можем знать реальности и даже не можем доказать существование самых простых предметов, хотя это ограничение остро осознают лишь немногие люди, а большинство из них стали бы его отрицать. Но в роде человеческом упорно существует тип личности, который ясно осознает это ограничение и не может смириться с теми мнимыми реалиями, которыми «обставлена» вселенная всякого нормального человека. Таким людям, чтобы не чувствовать себя неуютно, необходимо создать для себя некий образ Нечто или Ничто, находящегося на том конце их "телеграфной линии", — некую "концепцию бытия", "теорию знания". Их мучает Непознаваемое, они страстно желают знать первоначала, требуют какого-то объяснения темным сторонам вещей. Коль скоро человек обладает таким темпераментом, он испытывает голод по реальности и удовлетворяет его как умеет, умудряясь лишь отстранить голодную смерть, но никогда не насыщаясь.

Сомнительно, чтобы два Я представляли себе один и тот же образ истины вне своих пределов, так как живая метафизика, как и живая религия, по сути своей есть сугубо личное дело — это вопрос скорее видения, чем аргумента, как напоминает нам Уильям Джеймс.[7] Несмотря на это, такая метафизика может (и делает это, если говорить в общем) избежать обвинения в субъективизме, примкнув хотя бы внешне, к традиционной школе, как индивидуальная религия может и должна внешне примкнуть к традиционной церкви. Поэтому мы теперь кратко рассмотрим, к чему пришли наши традиционные школы — великие классические теории, трактующие природу реальности. В них мы видим в кристаллизованном виде все то лучшее, чего смог достичь человеческий интеллект, будучи предоставлен самому себе.


1. Наиболее очевидным и общепринятым объяснением мира является, конечно, Натурализм, или наивный Реализм — точка зрения обыкновенного человека. Натурализм просто утверждает, что мы видим реальный мир, хотя видим его, быть может, не очень хорошо. То, что, как представляется нормальным здоровым людям, где-то находится, приблизительно там и находится. Натурализм вменяет себе в заслугу то, что он опирается на конкретное; материальные вещи он воспринимает как реальные. Другими словами, наши выверенные и соотнесенные впечатления, возведенные до высшей степени их действенности, составляют для человека единственно ценный материал для познания; само же познание является результатом точного наблюдения, подвергнутым классификации.

Такое отношение к миру, быть может, подсказано благоразумием, ввиду нашего неведения всего, что находится по ту сторону, но оно никогда не утолит наш голод по реальности. В сущности, наше благоразумие говорит: "Комната, в которой мы находимся, вполне удобна. Давайте задернем занавески, так как ночь темна, и посвятим себя описанию мебели". Но, к сожалению, даже мебель не поддается натуралистическому описанию. Как только мы начинаем рассматривать ее повнимательней, мы обнаруживаем, что здесь множество намеков на чудеса и тайны, что даже стулья и столы — это не то, чем они кажутся.

Мы видим, что мало-мальски критичного взгляда на любой обычный объект восприятия достаточно, чтоб свести на нет такое столь простое и удобное кредо "здравого смысла"; что разуму нужна не просто вера, но слепая доверчивость, чтобы принимать очевидное за реальное. Я, например, говорю, что «вижу» дом. Это значит, что часть моего воспринимающего аппарата, которая исполняет функцию, называемую зрением, рождает в моем мозгу идею «дома». Идея «дома» трактуется мной как реальный дом, и мои дальнейшие наблюдения будут разворачивать, обогащать и уточнять этот образ. Но какова есть на самом деле та внешняя реальность, которая пробудила этот образ, я не знаю и никогда не узнаю. Это настолько же таинственно, запредельно моему пониманию, как состав хора ангелов. Сознание содрогается от ужаса, соприкасаясь с могущественным словом «быть». Я могу, конечно, призвать на помощь другие органы чувств, могу подойти к дому и потрогать его. Тогда нервы моей руки передадут мне ощущение, которое я трактую как твердость и прочность; глаза воспримут особенное и непостижимое ощущение, называемое краснота. И из этих чисто индивидуальных восприятий мой мозг сконструирует и экстернализирует идею красного кирпича. Сама Наука, однако, если бы ее попросили подтвердить реальность этих восприятий, сразу же заявила бы, что, хотя материальный мир и реален, идеи прочности и цвета не что иное, как галлюцинации. Они принадлежат человеку, а не физической вселенной, относятся к неровности поверхности, а не к сущности объекта, как сказал бы философ-схоласт.

"Красный кирпич, — утверждает Наука, — просто условность. В реальности эта частица, как и все другие частицы вселенной, состоит, насколько мы сейчас знаем, из неисчислимого количества атомов, которые носятся и сталкиваются друг с другом. Это не более твердая вещь, чем снежная буря. Если бы Вы съели гриб Алисы в стране чудес и уменьшились до размеров микромира, каждый атом с его электронами казался бы Вам солнечной системой, а сам красный кирпич — вселенной. Более того, сами эти атомы ускользают от меня, когда я пытаюсь схватить их. Они только проявление еще чего-то. Если бы я могла проследить материю до самой сердцевины, я могла бы, возможно, открыть, что она безгранична, и стала бы идеалистом против своей воли. А что касается красного, как Вы его называете, цвета кирпича, то это вопрос взаимосвязи между Вашим оптическим нервом и световыми волнами. Сегодня вечером на заходе солнца кирпич может быть пурпурным, а при легком отклонении Вашего зрения от нормы он может стать зеленым. Даже то чувство, что объект восприятия находится вне Вас, может быть ложным: ведь Вы так же легко приписываете качества внешних объектов образам, появляющимся во сне и в галлюцинациях, как и объектам, о которых вы безапелляционно твердите, что они действительно существуют". Далее, не существует заслуживающих доверия стандартов, по которым мы можем отличать «реальное» от «нереального» в явлениях. Те же, что существуют, условны и соответствуют соглашению, но не истине. Отнюдь не аргумент утверждать, что большинство людей видят мир во многом одинаково и что «такое» видение и есть достоверный критерий реальности, хотя для практических целей мы пришли к согласию, что здравомыслие состоит в том, чтобы разделять галлюцинации своих ближних. Те, кто честен с самим собой, знают, что и это «разделять» в лучшем случае неполно. Сознательно принимая новую концепцию вселенной, приспосабливая новый алфавит к старой азбуке Морзе — работа, которую мы называем обретением знаний, — мы можем изменить, и изменяем в определенной мере, наш способ видения вещей: строим новый мир из старых чувственных впечатлений и преобразуем вещи не хуже любого мага. "Глаза и уши, — говорит Гераклит, — плохие свидетели для тех, у кого варварская душа"; и даже те, у кого душа цивилизованная, видят и слышат в зависимости от своего темперамента. В одном и том же небе поэт может обнаружить обиталище ангелов, а моряк увидит только предвестие плохой погоды. Таким образом, художник и хирург, христианин и рационалист, пессимист и оптимист фактически и воистину живут в разных и взаимоисключающих мирах, не только по образу мыслей, но и по восприятию. Только то счастливое обстоятельство, что наша обычная речь условна, а не реалистична, позволяет нам скрывать друг от друга всю уникальность и одиночество того мира, в котором каждый из нас живет. То здесь, то там появляется художник, говорящий на странном языке, до глупости правдивый, и настаивает на том, что "он говорит так, как видит". Затем другие люди, тепло укутанные в свою искусственную вселенную, сходятся на том, что он сумасшедший или, в лучшем случае, "чрезвычайно впечатлительный парень".

Более того, даже этот уникальный мир индивида лишен постоянства. Каждый из нас, взрослея и изменяясь, непрестанно и непроизвольно переделывает свою сенсуальную вселенную. Мы воспринимаем в каждый конкретный момент не то, что есть, а то, что есть мы; личность претерпевает большие переделки на пути своего следования от рождения через зрелость к смерти. Поэтому разум, ищущий Реальное, в этом переменчивом и субъективном «природном» мире неизбежно обращается назад в себя, в образы и понятия, обязанные своим появлением больше «видящему», чем «видимому». Но Реальность, если уж она обнаружена, должна быть реальной для всех: она должна существовать "в себе", в той плоскости бытия, которая не обусловлена воспринимающим разумом. Только тогда может она удовлетворить самую священную страсть, самый насущный человеческий инстинкт — "инстинкт Абсолютного", страсть к истине.

Вам вовсе не предлагают на основании этих старых как мир и элементарных соображений очистить свой нормальный человеческий опыт от груза давних заблуждений и замкнуться в интеллектуальном нигилизме. Вам только предлагают признать, что ваша жизнь — это грифельная доска и что белые царапины на ней, которые обычный человек называет фактами, а ученый-реалист — знанием, являются самыми относительными и условными символами тех аспектов непознаваемой реальности, на которые они намекают. Таким образом, хотя мы и должны сами рисовать свои картины на наших грифельных досках и действовать в соответствии с их содержанием, мы не можем отрицать достоверность — хотя можем отрицать пользу — тех картин, которые получаются у других людей, сколь бы ненормальными и невероятными эти картины ни казались, поскольку это эскизы тех аспектов реальности, которые не вписались в наше сенсуальное поле и поэтому не стали и не могут стать частью нашего мира. И все же как, согласно утверждениям теолога, Троица таит или раскрывает нам не Троих, а Одного, так и разнообразные аспекты, в которых вселенная является воспринимающему сознанию, скрывают предельную Реальность, или, говоря языком Канта, Трансцендентальный Объект, который не может быть каким-либо одним, но лишь всеми ее проявлениями; который превосходит, но все же включает в себя неисчислимые фрагментарные миры индивидуального постижения. Таким образом, мы приходим к вопросу: какова сущность этого Одного? И отсюда проистекает тот упорный инстинкт, который, не получая никакого подкрепления от чувственного опыта, ищет и желает этого непостижимого союза, этого всеобъемлющего Абсолюта как единственного возможного удовлетворения своей жажды истины.


2. Вторая великая концепция Бытия — Идеализм — возникла в процессе отбора попыток ответить на этот вопрос. Идеализм уносит нас далеко от материального мира с его интересной системой «вещей», с его механизмами и законами, в чистый, предельно разреженный воздух метафизического мира. Если мир Натуралиста строится из материала, полученного в процессе созерцания реальности с помощью органов чувств, то мир Идеалиста образуется из созерцания процессов мышления. Идеалист, в сущности, говорит, что есть только две вещи, в которых мы уверены: мыслящий субъект, или сознательное Я, и объект — Идея, с которой имеет дело этот субъект. Мы знаем, можно сказать, Разум и Мысль. То, что мы называем вселенной, есть скопление таких мыслей, причем они — здесь мы вполне согласны — более или менее искажены субъектом — индивидуальным мыслителем — в процессе усвоения. Мы, очевидно, не мыслим все то, что можно помыслить, не постигаем все, что могли бы постичь, так же как не обязательно сочетаем в правильном порядке и пропорции те идеи, которые способны воспринять. Реальность, утверждает Объективный Идеализм, это полный, неискаженный Объект, одна большая мысль, относительно которой мы собираем фрагментарные намеки. Мир явлений, к которому мы относимся как к реальному, есть просто призрачная видимость Объекта или его "проявление в пространстве и времени".

Согласно той форме Объективного Идеализма, которая выбрана здесь в качестве типичной среди многих других — поскольку почти каждый идеалист имеет собственную схему метафизического спасения,[8] — мы живем во вселенной, которая является, говоря популярным языком, Идеей или Мечтой ее Создателя. Мы, как объяснял Алисе Твидлдум в самой философской из всех сказок, "просто часть сна". Вся жизнь, все явления — это бесконечные видоизменения и выражения одного трансцендентного Объекта, исполненной силы и мощи Мысли одного Абсолютного Мыслителя, в которой мы купаемся. Этот Объект или некоторые аспекты его — а место каждого индивидуального сознания в пределах Космической Мысли, или, как мы говорим, наша позиция в жизни, во многом определяет, каковы эти аспекты, — интерпретируются чувствами и постигаются сознанием в пределах, заданных тем, что принято называть материей, пространством и временем. Но у нас нет причин предполагать, что эта материя, пространство и время обязательно являются частями реальности, первичной Идеи. Может быть, это просто карандаш и бумага, с помощью которых мы рисуем ее. Если наше видение, наше представление о вещах приближается все больше к Вечной Идее, значит, мы все ближе и ближе подходим к реальности, так как реальность идеалиста — это просто Идея или Мысль Бога. Это, говорит идеалист, тот высший союз, на который все иллюзорные проявления, образующие столь разные миры "здравого смысла", науки, метафизики, искусства, смутно намекают. В этом смысле можно действительно сказать, что только сверхъестественное обладает реальностью, так как тот мир явлений, который мы называем естественным, конечно, во многом создан из предположений и иллюзий, из намеков, исходящих от внешнего реального мира Идеи по ту сторону нашего восприятия, и причудливых концепций, которые мы создаем при помощи наших приемных устройств.

В крайнем случае, в защиту идеализма можно сказать, что судьбами человечества неизменно управляют не конкретные «факты» чувственного мира, но понятия, которые, как признано всеми, существуют только на ментальном уровне. В великие моменты бытия, когда человек поднимается до духовной свободы, это то, что он чувствует как реальное. Именно ради этого человек хочет жить, работать, страдать и умирать. Любовь, патриотизм, религия, альтруизм, слава — все принадлежит трансцендентальному миру. Следовательно, они больше причастны реальности, чем любые «факты», и человек, смутно осознавая это, преклоняется перед ними как перед бессмертными центрами энергии. Религии, как правило, пропитаны идеализмом: христианство, в частности, — это призыв к идеалистической концепции жизни, буддизм — тоже, хотя и в меньшей степени. Снова и снова их священные писания говорят нам, что только материалисты будут прокляты.

В форме Идеализма мы имеем, наверное, самую величественную теорию Бытия, которая когда-либо была создана человеческим интеллектом, теорию настолько возвышенную, что она вряд ли была создана только одним "чистым разумом", но должна рассматриваться также как проявление того естественного мистицизма, того инстинкта Абсолюта, которые скрыты в человеке. Но когда мы спрашиваем идеалиста, как достичь союза с реальностью, которую он описывает нам как "несомненно пребывающую", его система вдруг рушится и раскрывается как схема небес, но не лестница к звездам. Причину этой неудачи Идеализма — практически найти реальность, о которой он так много рассуждает, — по мнению мистиков, можно найти в афоризме св. Иеронима, где блестяще подмечено различие между религией и философией: "Платон поместил душу человека в голове; Христос поместил ее в сердце". То есть, хотя идеализм и справедлив в своих предпосылках и часто смел и честен в их применениях, он сводится на нет исключительным интеллектуализмом своих методов, своей фатальной верой в настойчивую работу мозга, сравнимую лишь с усердием белки в колесе; и все это вместо того, чтобы поверить в проницательное видение жаждущего сердца. Идеализм интересует человека, но не вовлекает его в свой процесс, не захватывает его всего новой и более реальной жизнью, которую он описывает. Поэтому та истина, которая только и имеет значение, живая истина, каким-то образом ускользнула от него; его наблюдения имеют такое же отношение к реальности, как искусство анатома к тайне рождения.


3. Но есть еще одна Теория Бытия, которую следует рассмотреть; в широком смысле ее можно определить как Философский Скептицизм. Это позиция тех, кто отказывается принимать как реалистический, так и идеалистический ответ на вечный вопрос; философы-скептики, в свою очередь, столкнувшись с загадкой реальности, отвечают, что нет никакой загадки, которую следовало бы разгадать. Мы, конечно, предполагаем применительно к обыденным жизненным задачам, что каждой последовательности a: b в нашем сознании соответствует ментальная или материальная последовательность А: В во внешнем мире и что первая последовательность является строго соотносимым, хотя, быть может, и не полностью адекватным выражением второй последовательности. Совокупность, например, зрительных и слуховых ощущений, которую я привыкла называть миссис Смит, соответствует чему-то, что существует как в актуальном, так и в моем феноменальном мире. За моей миссис Смит, за совсем другой миссис Смит, которую могут обнаружить рентгеновские лучи, существует, утверждает Объективный Идеалист, трансцендентальная, или, в платоновском смысле, идеальная миссис Смит, свойства которой я даже не могу представить, но существование которой совершенно независимо от ее постижения мною. Но, хотя мы действуем и должны действовать исходя из этой гипотезы, она остается только гипотезой, и эту гипотезу философский скептицизм никогда не упустит из виду.

Внешний мир, утверждают разные школы скептицизма, это — насколько я знаю — понятие, присутствующее в моем сознании. Когда мой разум прекращает свое существование, понятие, которое я называю внешним миром, также прекращает свое существование. Единственное, что для меня несомненно существует, это собственное самосознание, Я. Вне этого круга сознания у меня нет полномочий погружаться в догадки относительно того, что может быть или чего не может быть. Отсюда для меня Абсолют — это бессмысленная схема, излишнее усложнение мысли, так как мозг, полностью отрезанный от соприкосновения с внешней реальностью, не имеет никаких оснований предполагать, что такая реальность существует где бы то ни было, кроме как в его собственных идеях. Любое усилие, прилагаемое философией в поисках ее, является просто метафизической белкой в концептуальном колесе. В полном и точном раскрытии набора идей, которыми «меблировано» наше сознание, и заключается та единственная реальность, которую мы можем надеяться познать. Гораздо лучше оставаться здесь и чувствовать себя дома; только это для нас действительно существует.

Такая сугубо субъективная концепция Бытия нашла представителей во всех школах мысли, даже — любопытный парадокс — в мистической философии, которая является одним из сильнейших антагонистов скептицизма. Так, Делакруа после придирчивого, но все же сочувственного анализа пути св. Терезы к единению с Абсолютом приходит к предположению, что Бог, с которым она соединилась, был содержанием ее подсознательного разума.[9] Такой мистицизм напоминает котенка, гоняющегося за своим хвостом. Это действительно не тот путь, которым следуют великие искатели реальности. Reductio ad absurdum этой доктрины обнаруживается в так называемой «философии» Новой Мысли, которая предлагает своим приверженцам "попытаться спокойно осознать, что Бесконечность — это Вы".[10] Своим полным отрицанием не просто знания, но логически постигаемого Трансцендентального он в конце концов приводит нас к заключению крайне прагматистского толка: что Истина для нас не некая неизъяснимая реальность, а просто идея, которая является верной и полезной в каждом конкретном эксперименте. Не существует никакой реальности за явлениями, поэтому все веры, все вымыслы, которыми мы населяем это ничто, одинаково истинны, если они удобны и применимы в жизни.

Если придерживаться логики, то данная концепция Бытия позволяет каждому человеку воспринимать других людей как не существующих нигде — кроме его сознания: это то единственное место, где строгий скептицизм допускает существование чего-либо. Даже разум, несущий в себе сознание, существует для нас только в созданном нами понятии разума. Мы знаем о том, кто мы есть, не больше, чем о том, кем мы будем. Человек остается сознательным Нечто среди — насколько ему известно — Ничто; остается без каких-либо средств, кроме возможности изучать собственное сознание.

Философский скептицизм особенно интересен для нашего настоящего исследования, потому что он показывает нам позицию, в которой "чистый разум", будучи предоставлен себе самому, сам же себя исчерпывает. Это совершенно логично; и хотя мы чувствуем, как это абсурдно, мы никогда не сможем этого доказать. Те, кто по своему темпераменту склонен к легковерию, могут стать натуралистами и убеждать себя, что они живут в реальности чувственного мира. Те, кто имеет определенный инстинкт Абсолюта, могут принять более благоразумную веру в идеализм. Но истинный интеллектуал, который не признает никаких инстинктов или эмоций, вынужден в конце концов принять ту или иную форму скептической философии. Ужасов нигилизма можно избежать, в сущности, только придерживаясь веры, доверяя своему внутреннему, но совершенно иррациональному инстинкту Реальности "превыше всякого рассуждения, всякой мысли": к этой Реальности наш дух стремится в свои лучшие мгновения. Если бы метафизик был верен собственным постулатам, то в итоге ему пришлось бы признать, что мы все вынуждены жить, думать и, наконец, умирать в неведомом и непостижимом мире, где нас усердно и деспотично пичкают, непонятно кто и как, идеями и предположениями, достоверность которых мы не можем проверить, но и сопротивляться их давлению не в наших силах. Не очевидностью, но верой — верой в предполагаемый внешний порядок, существование которого нельзя доказать, и в приблизительную истинность и постоянство тех туманных посланий, которые мы получаем от него, — приходится руководствоваться простому человеку в жизни. Мы должны доверяться "законам природы", которые были придуманы человеческим разумом как удобный конспект его собственных наблюдений за явлениями; мы должны, ради целей нашей повседневной жизни, принимать эти явления по их внешним признакам. Это — акт веры, с которым вряд ли могут сравниться самые грубые суеверия неаполитанского крестьянина.

Интеллектуальные поиски Реальности, таким образом, заводят нас в один из тупиков: 1) к принятию символического мира явлений в качестве реального; 2) к разработке теории — также по необходимости символической; прекрасная сама по себе, она не может помочь нам обрести Абсолют, который описывает; 3) к безнадежному, но логически строгому скептицизму.

В ответ на все «почему» вечно допытывающегося ребенка в каждом из нас философия вынуждена повторять лишь: "Nescio! Nescio!" ("He знаю! Не знаю!") Несмотря на всю ее деятельную картографию, она не может достичь цели, которую указывает нам; не может объяснить те непонятные условия, при которых мы думаем, что мы знаем; не может даже отделить суверенностью субъект от объекта мысли. Наука, предмет изучения которой суть явления и наши знания о них, хотя она втайне столь же идеалистична, обычно объясняет, что все наши идеи и инстинкты, отображенный мир, который мы воспринимаем так серьезно, странно ограниченная и иллюзорная природа нашего опыта — все это, оказывается, служит одной великой цели — сохранению жизни и последующему осуществлению на практике совершенно мистической гипотезы — Космической Идеи. Всякий акт восприятия, убеждает она нас, служит полезной цели в этой эволюционной схеме — схеме, которую, между прочим, изобрел (почему — мы не знаем) человеческий ум и навязал послушной вселенной.

Благодаря зрению, слуху, обонянию и осязанию, говорит Наука, мы передвигаемся, узнаем об опасности, приобретаем пищу. Мужские особи воспринимают красоту женских особей, чтобы размножались виды. Верно, что этот примитивный инстинкт дал жизнь более высоким и чистым эмоциям, но они также служат социальным целям и не столь бесполезны, как это может показаться. Человек должен есть, чтобы жить, поэтому еда дает нам приятные ощущения. Если человек переедает, он может умереть, поэтому несварение вызывает неприятные ощущения. Определенные факты, слишком острое восприятие которых подрывало бы жизненные силы большинства людей, недоступны им или не осознаются ими: это незащищенность жизни, распад тела, бренность всего сущего под солнцем. Когда мы здоровы, нас не покидает чувство реальности, прочности и постоянства, и это самая смешная из всех наших иллюзий — и вместе с тем самая полезная для жизнеутверждения и сохранения человечества.

При ближайшем рассмотрении мы видим, что это краткое обобщение отнюдь не полно — оно не исчерпывает даже той малости, от которой нам дают свободу наши чувства; что в действительности оно более примечательно своими упущениями, чем содержанием. Ресежак хорошо сказал, что "с того момента, когда человека перестало удовлетворять изобретение полезных для его существования вещей исключительно под давлением воли к жизни, принцип (физической) эволюции нарушился".[11] Нельзя сказать ничего более определенного, чем то, что этот человек отнюдь не удовлетворен. Философы-утилитаристы назвали его животным, создающим орудия труда, — самая высокая похвала, которой они удостоили человека. Правильнее будет сказать, что это — животное, создающее зрительные образы,[12] это существо, имеющее превратные и непрактичные идеалы, в которых мечты господствуют не меньше, чем аппетиты, — мечты, которые можно оправдать лишь той теорией, что человек движется к какой-то иной цели, чем физическое совершенство и интеллектуальное превосходство, подчиняется какой-то высшей и более жизненно важной, чем детерминистская, реальности. Мы приходим к заключению, что если теория эволюции должна включать или объяснять факты эстетического и духовного переживания, — а ни один серьезный мыслитель не согласится с тем, чтобы эти важные сферы сознания выпали из ее поля зрения, — то ее следует построить заново на ментальной, а не на физическое основе.

Даже самая обыденная человеческая жизнь включает в себя фундаментальный опыт — сильные и незабываемые ощущения, которые были навязаны нам против нашей воли и которые наука считает вряд ли объяснимыми. Эти переживания и ощущения, а также сопровождающие их возвышенные эмоции мы нередко осознаем как величайшие, наиболее знаменательные часы нашей жизни, но они не имеют никакого отношения к трепетно лелеемым наукой жизненно важным "функциям питания и воспроизводства". Эти переживания оказывают глубочайшее влияние на личность человека, но они мало помогают или совсем не помогают ему в борьбе за физическое существование. На непредвзятый взгляд, многие из этих переживаний кажутся безнадежно неуместными в мире, построенном на чисто физико-химических началах, — словно природа, предоставленная самой себе, противоречит собственным прекрасным логическим законам. Их появление, более того, большое место, которое они занимают в человеческом мире видимостей, составляет загадку для философов-детерминистов, которым, чтобы избежать встающей перед ними дилеммы, не остается ничего иного, как называть эти явления иллюзиями, а свои собственные, более поддающиеся манипуляциям иллюзии — фактами.

Среди самых необъяснимых из такого рода восприятий и переживаний отметим те, которые мы связываем с религией, страданием и красотой. Все три для тех Я, которые могут принимать их послания, обладают таинственной властью, намного превышающей все чувства, аргументы или очевидности, способные противоречить им. Все три были бы абсурдными, если бы вселенная натуралистов была достоверной; но ко всем трем, в силу весьма важных причин, лучшие умы человечества всегда относились с почтением.


А. Мне нет нужды указывать на безнадежно иррациональный характер великих религий, которые основываются все до единой на первичном предположении, которое никогда не может быть рационально выражено и, более того, доказано: что сверхвосприятие есть нечто важное и реальное, внутренне связанное с жизнью человека. Этот факт постоянно находится в поле зрения критиков и заставляет наиболее разумных приверженцев сверхъестественного проявлять даже излишнюю изобретательность. И все же религия — всячески подчеркивая и доводя до крайностей ту общую зависимость от веры, которая, как мы видим, является неизбежным условием нашей жизни, — есть одна из самых универсальных и неискоренимых функций человека, при всем том, что она постоянно противоречит интересам его чисто физического существования и противостоит "исключительному воздействию воли к жизни", разве что эта воля стремится к вечной жизни. Строго утилитарная, почти логичная в своих первобытных формах, религия становится все более и более трансцендентальной с прогрессом человечества. Она начинается как черная магия, заканчивается как Чистая Любовь. Почему же тогда Космическая Идея выработала религиозный инстинкт, если строение, возведенное детерминистами на ее намерениях, истинно?


Б. Рассмотрим теперь целую группу явлений, известных как "проблема страданий" душевных мук и физической боли, которые оказываются неизбежным результатом постоянного действия "закона природы" и его добровольных помощников — жестокости, жадности и несправедливости человека. Действительно, здесь натуралисты, как кажется на первый взгляд, немного преуспели и могут указать на некоторые грубые формы страданий, явно полезные человечеству — как наказание за прошлые безрассудства, побуждение к новым усилиям, предупреждение против будущих нарушений «закона». Однако они забывают о многом другом, что не укладывается в эту простую формулу; забывают объяснить, почему Космическая Идея не исключает и долгие муки неизлечимо больных, и страдания невинных, и всю глубину горя невосполнимых утрат, и существование множества неоправданно мучительных форм смерти. Забывают они и о том странном факте, что с развитием культуры и цивилизации человек страдает все глубже и все острее; они игнорируют и еще более таинственное и, может быть, самое значимое обстоятельство — что высшие типы личности принимают Боль со страстным желанием и готовностью, находят в ней не могилу, а доброго учителя бессмертных секретов, дарителя свободы, даже источник восхитительных радостей.

Те, кто «объясняют» страдания как результат невероятной плодовитости природы, побочный результат перенаселения и стресса, в котором выжить могут лишь самые приспособленные, забывают, что, если бы даже это наглядное объяснение было справедливым и исчерпывающим, реальная проблема так и осталась бы незатронутой. Вопрос не в том, как возникают условия, при которых Я переживает горе, тревогу, боль, а почему эти условия задевают Я. Боль ментальна: немного хлороформа — и, хотя условия продолжают оставаться прежними, страдания уходят. Почему быть в полном сознании всегда означает непостижимую способность человека к страданию — так же как и к счастью, — способность, которая, на первый взгляд, обесценивает любую концепцию Абсолюта как Красоты и Добра? Почему эволюция, по мере нашего подъема по лестнице жизни, усиливает, вместо того чтобы ослаблять, способность к бесполезному душевному страданию, к долгим беспросветным мукам, горькой печали? Почему так много остается вне наших ограниченных возможностей восприятия, почему так много из наших собственных, жизненно важных функций не воспринимается сознанием, и в то же время любое страдание составляет неотъемлемую часть переживаний человека? Для утилитарных целей было бы вполне достаточно сильного дискомфорта. Космической Идее, как объясняют детерминисты, в принципе не нужен механизм, чувствующий мучительные боли от рака, ужасы неврастении, родовые муки. Еще меньше ей нужны муки сострадания к чужой неисцелимой боли, муки бессильной нашей любви к ним, острое чувство мировой скорби. Мы безнадежно чувствительны для той роли, которую призывает нас играть наука.

Боль, как бы мы ее ни оценивали, указывает на глубокую дисгармонию между чувственным миром и человеческим Я. Если она преодолима, то либо дисгармонию следует устранить посредством осознанного и осторожного приспособления Я к чувственному миру, либо это Я должно отвернуться от мира чувств к какому-то другому миру, с которым оно будет созвучно.[13] Здесь пессимист и оптимист жмут друг другу руки. Но в то время как пессимист видит в явлениях только "кровожадную природу", дающую мало надежды на спасение, оптимист считает, что боль и страдание, в низших формах выполняющие миссию суровых проводников жизни по пути физической эволюции, в своих высших и кажущихся «бесполезными» проявлениях оказываются ее лидерами и учителями в высшей школе Сверхчувственной Реальности. Оптимист полагает, что они подталкивают Я к другому, хотя тоже «естественному» для него миру (но «сверхъестественному» для его антагониста), где он скорее будет чувствовать себя как дома. Наблюдая жизнь, он видит в Боли дополнение Любви и склонен называть их крыльями, способными поднять человеческий дух к Абсолюту. Поэтому он может сказать вместе с Фомой Кемпийским "Gloriari in tribulatione non est grave amanti"[14] и не станет говорить о безумии, когда видит, как христианские святые идут, исполненные страстного желания и радости, на распятие.[15]

Он называет страдания "гимнастикой вечности", "посвящением испытующей лаской Бога", признавая в ней то качество, для которого не имеет значения неудачное расположение нервных молекул. Иногда в избытке своего оптимизма он проверяет эту теорию со всеми ее приложениями на практике. Отказываясь обманываться удовольствиями чувственного мира, он принимает боль, вместо того чтобы избегать ее, и становится аскетом — непостижимый тип для убежденных натуралистов, которые, впадая в презрение (излюбленное утешение сбитого с толку рассудка), могут относиться к нему только как к больному.

Таким образом, боль, подобно мечу рассекающая творение, оставляя униженных и деградировавших животных по одну сторону, героев и святых — по другую, является одним из тех фактов универсального опыта, которые совершенно невозможно объяснить с точки зрения сугубо материалистической философии.


В. Столь же трудно объяснить с этой точки зрения музыку и поэзию, ритм и красоту и вызываемые ими чувства благоговения и восторга. Вопрос почему складки поверхности земли, покрытые замороженной водой и воспринимаемые нами как снежные вершины (ради удобства мы называем их Альпами), могут вызывать у некоторых натур острое чувство экстаза и восхищения, почему песня жаворонка возносит нас до небес, а чудо и тайна говорят с нами и в маленькой голубой незабудке, и в каденциях ветра, — вопрос этот кажется просто абсурдным, и в сущности на него нет ответа. Здесь молчат г-жа Каким Образом и леди Почему. При всех наших деятельных поисках мы так и не нашли того сортировочного устройства, в котором красота отделяется от потока вещей. Мы не знаем, почему «великая» поэзия рождает в нас невыразимые эмоции, почему ноты, расположенные в определенной последовательности, поднимают нас к высшим уровням энергии; бесполезно гадать, каким образом страстное восхищение тем, что мы называем «вершинами» искусства или литературы, может влиять на физическую эволюцию человечества. Несмотря на многие обстоятельные исследования по эстетике, секрет Красоты все еще остается при ней. Призрачная попутчица, отчасти узреваемая, отчасти угадываемая, она идет в ногу с жизнью, и мы получаем ее послания, и отвечаем — но не потому, что понимаем их, а потому, что должны.

Здесь мы приближаемся к той установке Я, той точке зрения, которая может быть неточно и в общем смысле названа мистической. Здесь, вместо тех проторенных тупиковых путей, которые показала нам философия, определенный тип разума всегда усматривает три нехоженые тропинки, ведущие прямо к Абсолюту. В религии, страдании и красоте, и не только в этом, но и во многих других по видимости бесполезных явлениях эмпирического мира и воспринимающего сознания такие люди, как они утверждают, соприкасаются по крайней мере с внешними границами Реального. Они полагают, что этими тропинками, равно как и многими другими скрытыми путями, идут к Я сообщения от тех уровней реальности, которые недоступны чувствам, от тех удивительных и бессмертных миров, существование которых не подвластно влиянию «данного» мира, доступного вашим чувствам. "Красота, — говорил Гегель, который, хотя и не был мистиком, обладал той мистической интуицией, без которой не может быть философом ни один человек, — это то Божественное, которое познается через чувственное восприятие".[16] "В добре, красоте, правде, истине, — утверждает Рудольф Эйкен, — мы видим Реальность, раскрывающую свой индивидуальный характер. Они являются частями единого и субстанционального духовного мира".[17] Здесь приоткрывается завеса этого субстанционального мира: мелькнет Реальность — и Я из своего заточения, смутно или отчетливо, распознает ее.

Ресежак только развивает эту идею, когда говорит: "Глубоко проникая в эстетические явления, разум все больше и больше убеждается, что эти явления основаны на идеальной идентичности самого разума и вещей. В определенной точке гармония становится такой полной, а завершенность такой близкой, что у нас возникает подлинная эмоция. И тогда Прекрасное становится Возвышенным; быстротечное видение охватывает душу, переносит ее в подлинно мистическое состояние, и она соприкасается с Абсолютом. Вряд ли можем мы удерживаться в таком эстетическом восприятии, не ощущая его возвышенности над вещами и над нами самими в онтологическом видении, столь схожем с мистическим Абсолютом".[18] Это та основополагающая реальность, та истина сущего, о которой воскликнул св. Августин в момент озарения: "Поздно я возлюбил Тебя, красота Столь древняя и столь новая!"[19] Именно в этом смысле говорят также: "Красота — это истина, истина — это красота"; и что касается знания высочайших истин, доступных обычному человеку, то, видимо, красота — "вот все, что знаешь на земле, и все, что нужно знать".[20]


"О Красота, — говорит Платон в своем бессмертном отрывке, — я снова повторяю, что мы видели ее там, сияющей в окружении небесных тел, а спустившись на землю, мы видим ее здесь, сияющей в чистоте, через самые чистые органы чувств: ибо зрение — самое проницательное из всех телесных чувств. Но не с его помощью мы видим мудрость. Ее очарование приводило бы в восторг, если бы существовал видимый образ ее; и другие идеи, если бы они имели видимые копии, были бы такими же прекрасными. Но лишь Красоте дана привилегия: будучи самой очаровательной, она также наиболее осязаема зрением. Однако тому, кто посвящен давно или кто испорчен, не так легко подняться из этого мира, чтобы видеть истинную красоту в мире ином… Но тот, чье посвящение произошло недавно и кто был зрителем многих красот в ином мире, восхищается при виде богоподобного лица или форм, которые являются выражением Божественной Красоты. Он вздрагивает, и древний благоговейный трепет охватывает его…"[21]

Большинство людей в своей жизни испытывали подобные платоновские часы посвящения, когда ощущение красоты поднимается от приятного чувства до страсти, и удивление и ужас смешиваются с радостью. В такие часы мир, кажется, заряжается новой жизненной силой, великолепием, которое не принадлежит ему, но которое пронизывает его, как свет пронизывает витраж, — милость через таинство. Мир заряжается от той Совершенной Красоты, которая "сияет средь небесных тел" над бледными призраками мира являемого. При таких состояниях возвышенного сознания каждая травинка кажется наполненной смыслом и становится источником чудесного света, "маленьким изумрудом в Граде Божием". Видящее Я — это действительно новопосвященный, очутившийся в святилище тайн и чувствующий врожденный "древний благоговейный трепет и восхищение", которые охватывают человека при соприкосновении с Реальностью. В таких опытах появляется новый коэффициент исчисления бесконечных величин, фактор, игнорировать который не может ни один честный искатель истины; ибо если опасно утверждать, что любые две системы знаний являются взаимоисключающими, еще более опасно некритично отдать преимущество любой из этих систем. Поэтому мы обязаны рассмотреть этот путь к реальности так же тщательно и серьезно, как обследовали бы лестницу, искусно изготовленную из крепкого ясеня и предлагающую нам salita alle stelle.[22]

Зачем же, в конце концов, в качестве образца брать наш материальный мир, существование которого не подтверждено ничем более заслуживающими доверия, чем чувственные впечатления "нормальных людей", этих несовершенных и обманчивых каналов связи? Мистики, те искатели неведомого, о которых мы говорили на первых страницах книги, всегда заявляли, завуалировано или откровенно, о своем недоверии к этим каналам общения. Их никогда не вводили в заблуждение феномены, как и точная логика старательного интеллекта. Один за другим, с необычайным единодушием, они отвергали обращение к нереальному миру явлений — критерию здравомыслящих людей, — утверждая, что есть другой путь, другой секрет, раскрыв который сознательное Я может приблизиться к реальности, которую оно ищет. Более полно усваивая переживаемый опыт, чем приверженцы интеллекта или здравого смысла, они признают главными в жизни те духовные послания, которые передаются через религию, красоту, страдание. Более благоразумные, чем рационалисты, они находят в той самой жажде реальности, которая является матерью всех метафизиков, неявное доказательство того, что такая реальность существует, что есть еще что-то, некое предельное удовлетворение, стоящее выше бесконечного потока восприятий, осаждающих сознание. "Тем, что ты искал меня, ты уже нашел меня", — говорит им голос Абсолютной Истины. Это первая доктрина мистицизма. Следующая заключается в том, что только реальное Я может надеяться познать Реальность: Cor ad cor loquitur.[23] На утверждениях, вытекающих из этих двух законов, основаны все цели и вся практика мистической жизни.

"Мы ограниченны, — говорят они (и говорят здесь не от себя, а от всего человечества), — мы словно затерялись в дебрях и пустынях этого мира времени и случая; и все же у нас, как у заблудившихся животных или мигрирующих птиц, есть инстинкт дома… Мы ищем. Это факт. Мы ищем град, находящийся пока за пределами нашего зрения. Наша жизнь противоречит этой цели. Но даже и так, мы владеем уже чем-то от Бытия, даже в нашем недолгом поиске; ибо готовность к поиску — уже приобретение, пусть небогатое".[24]

Далее, в этом поиске мы не так уж зависимы от инстинкта дома. Для тех, кто взобрался на вершину, этот город достижим для зрения. Мистики видят его и сообщают нам о нем. Наука и метафизика могут делать все возможное и невозможное; но эти следопыты духа никогда не ошибаются в своих утверждениях о мире, который является единственной целью «пилигрима». Они говорят, что из этого духовного мира, из этой совершенной реальности, которую мы называем Абсолютом, приходят послания; в конце концов, мы не закрыты от нее герметически. Каждому, кто хочет получать эти сообщения, они поступают из мира Абсолютной Жизни, Абсолютной Красоты, Абсолютной Истины вне границ времени и пространства, — сообщения, которые большинство из нас переводит (неизбежно искажая) на язык религии, красоты, любви или страдания.

Из всех форм жизни и мысли, которыми человечество утоляло свое стремление к истине, только мистицизм постулирует, а в лице своих великих посвященных доказывает не только существование Абсолюта, но также существование связи с ним, возможности сначала познания, а в конечном итоге обретения его. Мистицизм отрицает, что это возможное знание должно быть сведено: а) к впечатлениям органов чувств; б) к какому бы то ни было умственному процессу; в) к раскрытию содержания нормального сознания. Такие схемы переживания, утверждает он, безнадежно ущербны. Мистики находят основу своего метода не в логике, но в жизни, в существовании познаваемого «реального», искры истинного бытия в ищущем субъекте, который может в том невыразимом переживании, которое они называют "актом единения", слиться с Объектом исканий и, таким образом, познать его реальность. Говоря языком теологии, их теория познания заключается в том, что дух человека, по сути своей божественный, способен к непосредственному общению с Богом, с Единственной Реальностью.[25]

В мистицизме та любовь к истине, в которой мы усматривали начало всех философий, покидает сугубо интеллектуальную сферу и принимает устойчивую форму личной страсти. Там, где философ строит догадки и спорит, мистик живет и созерцает — и говорит на обескураживающем языке, который выражает непосредственное переживание, а не изощренную диалектику науки. Вот почему Абсолют метафизиков остается безличной и недосягаемой схемой, а Абсолют мистиков есть нечто любимое, обретаемое, живое.

"Придите и зрите, и сами испытайте на вкус! — восклицают они в порыве ошеломляющей уверенности и радости. — Наша наука экспериментальна. Мы можем передать только нашу систему, но не ее результаты. Мы приходим к вам не как мыслители, а как практики. Оставьте ваше глубокое и абсурдное доверие к органам чувств с их азбукой Морзе, языком точек и тире: они способны, возможно, сообщать факты, но не достигают связи с личностью. Если философия хоть чему-то вас научила, то, несомненно, она показала вам, как недалеко простираются ее владения и что невозможно овладеть теми несомненно плодородными землями, которые лежат за их пределами. Один за другим возникали идеалисты и со всей одержимостью объявляли миру, что они уже приближаются к свободе, — и тут же оказывались отброшенными в маленький круг ощущений. Но мы, небольшая, правда, но упорно не вымирающая семья, уверяем вас, что мы развязали узел и нашли свободу от тех плодородных земель. Это свидетельство вы должны принять во внимание, прежде чем соберетесь подытожить все возможные знания, так как вы не сможете доказать, что мир, который видят мистики — "невообразимый, бесформный, темный от избытка света", — менее реален, чем тот, который разворачивают перед нами самые молодые и многообещающие демонстраторы физико-химической вселенной. Мы будем совершенно искренни с вами. Изучайте нас, сколько хотите, — нашу технику, нашу достоверность, наши результаты. Мы не можем обещать, что вы увидите то, что видим мы, поскольку здесь каждый человек должен пройти эту дорогу сам, но мы не допустим, чтобы вы порочили наши опыты как нечто невозможное или недействительное. Неужели мир вашего опыта так хорошо и логично устроен, что вы осмеливаетесь делать из него критерий? Философия говорит вам, что он основан не на чем ином, как на сообщениях вашего чувственного аппарата и на традиционных для человеческого рода понятиях. Он, безусловно, несовершенен и, вероятно, иллюзорен; в любом случае, он не затрагивает сути вещей". В то же время "то, что мир, поистине незнающий ничего, называет «мистицизмом», является наукой о первопричинах... наукой о самодостоверной Реальности, рассуждать о которой невозможно, потому что это объект чистого разума или восприятия".[26]