"Яр" - читать интересную книгу автора (Есенин Сергей Александрович)ГЛАВА ВТОРАЯ— Не тоскуй, касаточка, — говорил Епишка Анне. — Все перемелется в муку. Пускай гуторят люди, а ты поменьше слухай да почаще с собой говори. Ты ведь знаешь, что мы на свете одни-одинешеньки. Не к кому нам сходить, некому пожалиться. — Ох, Епишка, хорошо только речи сыпать. Ты один, зато водку пьешь. Водка-то, она все заглушает. — Пей и ты. — Пью, Епишка, дурман курю… Довела меня жизнь, помыкала. В зыбке ворочался, мусоля красные кулачонки, первенец. — Ишь какой! — провел корюзлым пальцем по губам его Епишка. — Глаза так по-Степкиному и мечут. Анна вынула его на руки и стала перевивать. — Что пучишь губки-то? — махал головой Епишка. — Есть хочешь, сосунчик? Сейчас тебе соску нажую. Взял со стола черствый крендель и стал разжевывать; зубы его скрипели; выплюнул в тряпочку, завязал узелок и поднес к тоненьким зацветающим губам. — У-ю-ю, пестун какой вострый! Гляди, как схватил! Да ты не соси, дурень, палец-то дяди, он ведь грязный. В канаве дядя ночевал. Анна кротко улыбалась и жала в ладонь высунувшиеся ножки. — Ничего, подлец, не понимаешь, — возился на коленях Епишка, — хоть и смотришь на меня… Ты ведь еще чередом не знаешь, хочется тебе есть али нет. А уж я-то знаю… Горе у матери молоко твое пролило… Ох, ты, сосунчик мой. Так, так, раба божия Аннушка, — встал он. — Все мы люди, все человеки, а сердце-то у кого свиное, а у кого собачье. Нету в нас, как говорится, ни добра, ни совести; правда-то, сказано, в землю зарыта… У него, у младенца-то, сердца совсем нету… Вот когда вырастет большой, бог ему и даст по заслугам… Ведь я говорю не с проста ума. Жисть меня научила, а судьбина моя подсказала. Анна грустно смотрела на Епишку и смахивала выкатившиеся слезы. — Он-то ведь, бедный, несмысленный… Ничего не знает, ни в чем не виноват. Аннушка бедна, Аннушка горька, — приговаривал Епишка, — сидеть тебе над царем над мертвым тридцать три года… Нескоро твой ворон воды принесет… Помнишь? Старая, плечи вогнуты, костылем упирается, все вдаль глядит. Коротайка шубейная да платок от савана завязаны. В Киев идет мощам поклониться. В красной косыночке просфора иерусалимская… У гроба господня склонялась. Солнце печет, пыль щекочет, а она, знай, идет и ни на минуту не задумается, не пожалеет. У куста села, сумочку развязывает… сухарики гложет с огурчиком. — Зубов нет, — шамкает побирушке, — деснами кусаю, кровью жую… — Телом своим причащаешься, — говорит побирушка. — Так ин лучше богу заслужишь… Ходят морщины желтые, в ушах хруптит, заглушает. — Берегешь копеечку-то? — спрашивает искоса побирушка. — Берегу — всю жисть пряла, теперь по угодникам разношу. Трудовая-то жертва дорога. По верхушкам сосен ветерок шуршит. — Соснуть бы не мешало, — крестится побирушка. Приминая траву, каратайку под голову положила. Мягка она, постель травяная, кости обсосанные всякому покою рады. О Киеве думает, ризы божеские бластятся. «Ни сумы, ни сапог, ни поясов кожаных…» — голос дьякона соборного в ушах звенит… «О-ох, грешная я», — думает. — Фюи, фюи, — гарчет плаксиво иволга. Тени облачные веки связывают. По меже храп свистит, побирушка на сучье привалилась. Тихо кусты качаются… Тень господня над бором ползает. — Господи, — шепчут выцветшие губы, — помилуй меня грешную. «Ни сумы, ни сапог, ни поясов кожаных», — гудит в ушах. — Тетенька, — будит прикурнувшую побирушку, — встань, тетенька. — А-ат? — поднимается нищенка. — Бездомная ты, бездомная, возьми вот сумочку-то. Деньги тут. Ни сумы, ни сапог, в писании сказано… — плачет. Успокоилось сердце. Комочком легла. Глаза поволоклись морокой. — Фюи, фюи, — гарчет плаксиво иволга. — Идем, — подвязывает лапти побирушка, — провожу… До Маркова доберемся, а там заночуешь. В осиннике шаги аукают. — Это, я думаю, ты не от сердца дала мне… Лишние они у тебя. Глядит вдаль, а в глазах замерла безответность. — Что молчишь-то? — дергает ее за руку. — Ни сумы, ни сапог, тетенька, камни с души своей скинаю. — То-то… камни… знаем мы вас, прихожалок. Нахапите с чужой крови-то, а потом раздаете. Ишь и глаза, как озеро, пышут… Знаем мы вас. Знаем! — Лазарь, ты мой Лазарь, — срывается кроткий шепот. — Ничего у бога нет непутевого, — ударяет клюкой по траве. — Все для человека припас он… От всего оградил. Человек только жадничает. — Вишь, мушки мокреть всю спили с травы. Прошли бы, оброснились. Чай, с снохами-то неладно жила? — пытливо глядит ей в глаза побирушка. — Нет, родная, никого не обижала. — Врешь поди. — Я к мощам иду, — тихо шепчет. — Что мне душу грязнить свою, непутевое говоришь. Не гневи бога, не введи во искушение, — поют на клиросе. — То-то, вот вы такие и искушаете, — сердито машет палкой. — Святоши, а деньги кроете. — О-ох… Устала… — опускается на траву. — Прогневаю бога ропотом. Прости ты меня окаянную. Побирушка, зажав палку, прыгнула, как кошка. — У-у-у… — защелкала зубами. Зычный хряст заглушил шелест трав. Кусты задрожали. — Отдай деньги, проклятущая… — Фюи, фюи, — гарчет иволга. Глаза подернулись дымкой. К горлу подползло сдавленное дыханье, под стиснутыми руками как будто скреблась мышь. Старый Анисим прилежным покаяньем расположил к себе игумена монастырского. — Как ты, добрый человек, надоумил мир-то покинуть? Ведь старая кровь-то на подъем, ох, как слаба. — Так, святой отец, — говорил Анисим. — Остался один, что ж, думаю зря лежать на печи, лучше грехи замаливать. Сын, вишь, у меня утонул. Старуха не стерпела, странствовать ушла. Дома молодайка есть, пусть как хочет живет. Сказывают, будто она несчастная была, и сын-то, может, погинул с неудачи… А мне дела до этого нет, такая она все-таки добрая, слова грубого не сказала, не обидчица была. Похоронил Степан мать, сходил к Анисиму, получил с него деньги и дома остался жить. Оставила мать припадочного братишку, зорко заставила следить. — Нет тебе счастья и талана, — сказала она, — ползай, как червь, по земле, если бросишь его. Побоялся Степан остаться с Анной, а жениться на ней, гадал, — будут люди пенять. «Что, мол, девок тебе, что ль, не хватает, бабу-то берешь». Поехал он как-то в Коростово к тетке на праздник да остался заночевать. На улице девчата под окнами слонялись, парни в ливенку канавушки пиликали. — Поди, — сказала ему тетка, — тебя девки-то зманывают. Степан надел поддевку, заломил набекрень шапку, пошел к девкам. Девки с визгом рассыпались и скрылись. — Кто? — окликнули его парни. — Свой. — Нет, не свой, — заговорил кто-то. — По ухватке видно — не свой… У нас, брат, так девок не щупают. Больно хлесток… — Невесту, что ль, выглядываешь? — спросил гармонист. — Невесту, — тихо ответил Степан. — Так ты, брат, видно, сам знаешь… у нас положение водится… четверть водки поставь. — Ладно, — сказал Степан, — поставлю, только не четверть, а три бутылки… Денег не хватает… — Не хватает, не надо, — кивнул гармонист. — Мы не такие уж глоты. — Завозился на каблуках. Степан отдал деньги ребятам и пошел к девкам. Девки сидели на оглоблях пожарной бочки и, опершись на багор, играли песни. Степан приглядывался, какая покрасивее, и, сильно затягивая папиросу, светил. В середках одна все закрывалась рукавом, и он смекнул, что он ей нравится. Зашел сзади и, потягивая к себе на колени, свалил. Девка смеялась и, обхватив его за грудь, старалась повалить. Закружив, начал целовать ее в щеки и отвел в сторону. — Пусти ты, — отпихивалась она. — У, какой безотвязный… пусти!.. — Не пущу, — прижимался к ней Степан. — Хоть кричи, не пущу. Прижал ее к плетню и силился расстегнуть коротайку. — Ты, тетенька, меньше ста рублей не бери, — говорил он утром о приданом. — Ведь я не бобыль: две лошади, три коровы да овец сколько… — Да чья она? — спрашивала тетка. — Куда идти-то мне? — Черноглазая такая. Кудри на лоб выбиваются. — А, ну теперь знаю. Ишь какую метишь, — она ведь писарева… — Отдадут — сама говорила. — то-то… Она надела новую шубейку, покрыла белую тужильную по покойному мужу косынку и пошла свахой. — Ты что, Марьяна? — спросила писариха и поманула ее ладонью. — Посвататься, касатка, пришла, за племянника. Может, знавала Степку-то, без порток все у волости бегал махоньким… — А, — протянула писариха. — Что ж, разве он не женат еще? — Нет. — Мы хотели ведь погодить, с приданым никак не собрались. — Да мы и немного берем-то. — Сколько? — Да как тебе сказать, не меней сотни. — Ладно, — кинула в заслон мочалку, — сговорено. — А он-то, — указала она на спящего на лавке писаря, — как же?.. Писариха подняла ногу и плюнула на каблук. — В пятках он у меня, я с ним и разговаривать не стану. Марьяна поклонилась и, подвязавшись, пошла обратно. |
||
|