"Собрание сочинений (Том 2)" - читать интересную книгу автора (Панова Вера Федоровна)Глава четвертая МАТЕРИНСТВО…Кто-то громко позвал ее, она проснулась и села на постели. Была глубокая ночь, темнота, покой. Леня спал, ровно дыша. Через открытую дверь из кухни доносилось однообразное звяканье ходиков. Стена, возле которой стояла кровать, выходила в кухню, к печке, и была теплая, почти горячая. Дорофее уютно было сидеть между теплой стеной и покойно спящим мужем. Ей хотелось спать, но она сидела и ждала, когда повторится зов, разбудивший ее. Он не приснился ей. Он непременно должен был повториться. Она ждала, позевывая и улыбаясь. И зов повторился: она ощутила мягкий и сильный толчок в животе, и, всевластный над нею, живущий в ней, у нее под сердцем повернулся ребенок. Она сладко засмеялась и охватила руками этот твердый, еще небольшой живот, уже не принадлежавший ей. До тех пор была только тошнота, тяга к соленому, коричневое пятнышко, ни с то ни с сего выступившее на скуле, и внезапный обморок, когда она упала в цехе и разбила подбородок о чугунную плиту — по счастью, остывшую. Она думала, что только аристократки, о которых она читала в романах, падают в обморок, а с простыми женщинами этого не бывает; и удивилась, очнувшись на полу, головой и плечами на коленях у товарки, мокрая от воды, которою ее опрыскивали, бессильная, с болью в подбородке и звоном в ушах длинный, бесконечный звон, будто кто-то не переставая давил на кнопку звонка. Подбородок скоро зажил, остался маленький розовый шрам; это была его отметина, как и коричневое пятно. Он еще не шевелился, его вроде и не было, она еще не загадывала, мальчик или девочка, — но он уже метил ей лицо своими метами, и требовал соленых огурцов, и заставлял ее спать так много, как она никогда не спала. А теперь он позвал ее, он повернулся с силой, чтобы она хорошенько почувствовала, и громко сказал: «Имей в виду, я тут». И она сонно смеялась, охватив руками живот и низко склонив голову. — Я знаю, что мне надо, — продолжал он. — И делаю то, что мне надо. И я самый главный, чтоб ты знала. Все отодвинулось от них. Ни звяканья маятника не стало слышно, ни Лениного дыхания. В теплыни и темноте был он, и она при нем. — Ты какой? — спросила она сквозь дрему. — Как тебя зовут, моя деточка? Но он не ответил, он, видно, уже устроился, как ему было удобно, и сказал все, что ему требовалось сказать; и теперь молчал. И она, не дождавшись ответа, уснула над ним. Серьезная и строгая, готовая на муки, ехала она в больницу. Глаза ее запали и горели, как свечи, от ожидания и тайного страха. Они ехали с Леней на извозчике. Город выставлял для обозрения свои вывески и перекрестки. Солнце светило. Базар кишел народом. Все это в тот день не имело для Дорофеи никакого значения. Имело значение только то неизведанное, неизбежное и неотложное, что происходило в ней самой. Решетчатые ворота открылись перед ними, и в больничный сад они въехали вдвоем. И по коридору шли вдвоем, и Леня так переживал, что она сказала ему: — Как не стыдно так бояться. А за одну дверь Леню уже не пустили, Дорофея поцеловала его в губы и пошла дальше сама в сопровождении сестрицы. И вот палата, где неизбежное должно совершиться: очень светлая, пожалуй чересчур светлая, белые койки, белые тумбочки, круглые часы на белой высокой стене. Дорофея в грубой казенной рубашке — свое белье здесь нельзя надевать. Рубашка пахнет дезинфекцией. Часы бьют раз, бьют второй: два часа дня. Звон негромкий, плавный, важный, он будто говорит: «Так надо, так надо». Дорофея ложится в белую койку. Белая сестрица говорит: — Когда будут схватки, упирайтесь ногами. — Хорошо, — дисциплинированно отвечает Дорофея. Очень кричит женщина на соседней койке. «Я не буду кричать, — думает Дорофея, снова чувствуя боль и упираясь ногами, — стыд какой так кричать, ни за что не буду… Она закусывает губу и борется с жестокой болью, вдруг боль исчезает сразу, и тело обливается потом. «Даже не застонала, вот. Нежности какие, вполне можно вытерпеть…» Часы бьют три и четыре, яркий солнечный квадрат уходит с коричневого пола на белую стену и переламывается на белом потолке. Темнеет, зажигают электричество. Женщины, которую Дорофея осудила за крик, уже нет в палате — она родила, и ее унесли в другое помещение, а Дорофея не заметила. И не слышит Дорофея, как бьют часы, хоть и приковалась — не оторваться — к ним глазами. Ей кажется, что все спасение в этих часах. Чтобы стрелки передвигались быстрей. Но они ползут медленно, медленно. И ничего ей больше не стыдно, она кричит чужим, ей самой диким голосом, кусает себе руки и ногтями царапает лицо. О-о-о, так вот это за какую плату дается! О-о-о, освободи меня скорей! Я помогу тебе, только скорей! скорей! Ох, не хочешь. Ну, спасибо хоть за передышку. Я посплю пока. Смотрите-ка, уже светает. Как, опять? Я спала четыре минуты… Дивное дело: Кажется — как вынести такое? Кажется — тут из тебя и душа вон. На этот раз выдержала, а больше не смогу, нет, больше не смогу, умру. Но после минутной блаженной передышки все начиналось еще беспощаднее, и слабости как не бывало, и тело откликалось вспышкой яростной силы: так, так, я помогу! Невесть откуда бралась эта сила, устремленная к одной-единственной цели. Может, цель порождала силу. Уже докторша не отходила от Дорофеи. Дорофея понимала: теперь недолго. Но он вот еще что проделал, этот выдумщик: взял да и повернулся, и пошел ножками. Тут все забегали: и докторша, и сестра; появился еще один доктор: сквозь туман звериной боли Дорофея услышала слово: «Щипцы». Она привстала и крикнула: — Я не хочу щипцы! — Это не для вас, не для вас; успокойтесь, — сказала докторша. Дорофея не поверила, она, делая свое, вслушивалась и слышала лязг металла. Косилась в ту сторону воспаленным взглядом и думала: «Не дам. Меня пусть лучше калечат, а его не дам». — …Кто? — быстро спросила она и села, чтобы видеть. Ее схватили за плечи, уложили. — Мальчик или девочка? — спросила она. Ей не ответили. Ребенок был у них в руках, они загородили его. Они что-то делали с ним, окунули в один таз, потом в другой. Ребенок молчал, Дорофея забеспокоилась. Он чихнул — до чего смешно, как котенок… Она засмеялась. — Мальчик, мальчик! — сказала докторша. — Прекрасный мальчик, молодец мамаша. Держа ребенка на ладони, она поднесла его к Дорофее. Синее тельце тряслось. Дорофее словно игла вошла в сердце — никогда никого так не было жалко… Сестра накинула на дрожащее тельце простынку. Ребенка завернули и унесли. Сиделка, убирая Дорофею, рассказала ей, что ребенок родился удушенным. Когда он повернулся и пошел ногами, пуповина затянула ему шейку. Доктора его отходили, а иначе — пошли бы вы, мамаша, из больницы с порожними руками… Дорофея выслушала без ужаса: слишком ей было хорошо и слишком она устала. Все страшное кончилось вместе с болью. Ребенок жив, а ее сейчас перенесут в тихую палату, она уснет и будет спать. Не такая уж и трудная штука роды, кто выдумал, будто это так трудно… Она считала свое имя некрасивым, грубым и заранее решила — детей назову красиво. В больничной скуке перебирала разные имена, советовалась с другими мамашами и выбрала сыну имя Геннадий. Сокращенно Геня, а вырастет взрослым, будет Геннадий Леонидович Куприянов. И очень хорошо: Геня и Леня, вы мои два мальчика… Леня приходил каждый день — специально отпуск взял — и посылал ей с сиделками записки и гостинцы. Она писала ему: «Он здесь лучше всех детей», «Будет красавец», «Он меня уже узнает». А Леня писал: «Купил кроватку, такую, как тебе хотелось», «Купил голубое одеяльце, как ты велела». — Конечно голубое, мальчику полагается голубое. Женщины говорили: «У вас хороший муж». Ей было приятно. Но вот одной женщине принесли цветы. Много, целый сноп. Их поставили на тумбочке в большом кувшине, и палата стала нарядной, праздничной, и женщина, которая владела цветами, показалась самой счастливой из всех. И другой принесли цветы, и ей тоже все позавидовали. «Вот какое установление, — подумала Дорофея, — мы и не знали с Леней». И скучен ей показался его гостинец — ветчина и пирожные. «Научу его, в следующий раз чтоб обязательно прислал цветы. Сколько нам еще узнавать!.. Книжку бы напечатали, что ли, о разных таких вещах». Ребенок сосал ее грудь, она смотрела на его личико, нахмуренное и важное, и думала: «Ты все будешь знать. Где мама меня рожала? Небось на печи. А кругом нас с тобой вон сколько народу хлопочет. Меня ядом травили, а ты цветок в саду. Сто садовников будет у тебя, моя ненаглядная радость». Из больницы ехали опять на извозчике, втроем, — она держала на руках голубой сверток и была гордая, милостиво-величавая, как царица. С этим голубым свертком она была вдесятеро главнее Лени, и тот понимал, держался угодливо и послушно. Было раннее летнее утро. Извозчик свернул на немощеную Разъезжую, Леня сказал: «Осторожно», поехали шагом. Евфалия, в чистой кофте и чистом платочке, вышла навстречу, умиленно всхлипывая. И соседки вышли на нагретую солнцем улицу, и Дорофея, отвернув уголок голубого одеяльца, показала им ребенка. А потом взошла с ним на крыльцо, в доме был вымыт пол, постелена чистая постель, она положила свою ношу на постель и сказала: — Ну, вот мы и дома, сынок. Прошло двадцать пять лет, и на этой самой кровати лежит сын, ставший взрослым мужчиной, Геннадием Леонидовичем Куприяновым. Насколько он был понятней, когда лежал тут в пеленках, раскинув крохотные кулачки… Дети — Геня и Юлька — внесли умиротворение в душу Евфалии. Приехав в город, Евфалия нашла, что жизнь тут куда не такая развеселая, как мечталось издалека: театр и цирк не каждый день, и ухажеры не ходят под окнами, и хоть нет ни коровы, ни овец, а хлопот по дому — дай боже!.. На одни очереди в магазинах сколько надо времени. Впрочем, очереди Евфалии полюбились — там всегда тебе готовая компания и разговор. Дорофея определила тетку в ликбез. Читать Евфалия научилась, а дальше забастовала. Иногда приключалась у нее тоска. Сидя у окошка и горестно подперши щеку рукой, Евфалия пела псалмы глухим диковатым голосом. Делала она это назло Дорофейке и ее мужу; и назло ходила в церковь. Когда Дорофея и Леонид Никитич приходили домой, Евфалия кричала: «Нет вам обеда, я уезжаю в Сараны!» К детям же она привязалась сердечно, особенно к Юльке, которая была ей забава, собеседница и помощница с малых лет. Привязавшись, Евфалия перестала бунтовать и степенно занялась делом, на которое назначена была своим положением: варила, стирала, штопала на всю семью. Юльку, любимицу, она забрала спать к себе в комнату. Комнатка у Евфалии крошечная: всего и помещалось в ней, что большая кровать да Юлькина кроватка, сундучок да комод. Вечером лягут — обе в одно время; чтобы доставить Юльке удовольствие, начнет Евфалия сказывать сказку. Но сказывала она так бестолково и с такими зевками, что Юлька, избалованная сказками в детском саду, тоже начинала зевать и засыпала, не дослушав. Юлька была некрасивым ребенком: скуластая, курносая, узкий разрез глаз. Дорофею это очень огорчало… Зато каким красавчиком рос Геня! Маргошка Цыцаркина, когда ему было четырнадцать лет, сказала, что из такого мальчика выйдет что-нибудь необыкновенное, знаменитый артист или что-то в этом роде. Маргошку и ее мужа Дорофея потеряла из виду давно, когда переселилась в свой дом на Разъезжей. Но раза три они встречались. Первый раз это было еще в годы нэпа. Маргошка вдруг предстала перед Дорофеей в неимоверном блеске, разодетая во все дорогое и новое, с голубым песцом через плечо. Волосы у нее были выкрашены в ярко-желтый цвет. Ее бы и не узнать, но она сама остановила Дорофею и похвалилась, что вышла за частного предпринимателя и живет очень хорошо, муж на руках носит. — Цыцаркина, значит, бросила, — равнодушно сказала Дорофея. — Он исчез из моей жизни еще раньше, — ответила Маргошка, шепелявя. И рассказала, что Цыцаркин нашел-таки компанию, где играли в шмен-де-фер, и проиграл много казенных денег (он в то время заведовал почтовым отделением); его судили и выслали. А Маргошка пошла искать, к какому ей берегу прибиться, и прибилась к частному предпринимателю. — Судьба наконец улыбнулась мне, — сказала Маргошка. Судьба улыбалась недолго — году в тридцать втором Дорофея повстречала Маргошку уже совсем в другом виде: обтрепанная, в туфлях со сбитыми каблуками, Маргошка вышла из магазина, неся грязную кошелку; из кошелки букетом торчали серые макароны. Была Маргошка постаревшая и некрасивая, и только волосы, как прошлый раз, были желтого цвета. Дорофея ее не окликнула. «Нэпман-то, должно быть, поехал туда же, где Цыцаркин», мельком подумала она и пошла своей дорогой. В третий раз они столкнулись года за два до войны. Дорофея шла с Геней в магазины, купить ему спортивные туфли и все, что нужно к летнему сезону, и увидела Маргошку с ребенком на руках. От неожиданности Дорофея остановилась: уж очень, в ее представлении, не годилась Маргошка для роли матери. Ребенок был худенький, с цыплячьими ручками, личико больное: с больного личика печально и недобро смотрели черные глаза. В матросском костюмчике с короткими штанишками — мальчик. — Боже, какая красота! — воскликнула Маргошка, глядя на Геню. Узнаю — вылитый Леня, только гораздо, гораздо интереснее! — Вас тоже нужно поздравить, — сказала Дорофея. — Ну что вы, — сказала Маргошка, — это не мой. Вы думали, мой? Она раздобрела, стала краснощекой и грубой. Одета прилично, но все будто с чужого плеча. — Я живу у Борташевичей, слышали, наверно, фамилию… Это их сын. — Знаю Борташевича, — сказала Дорофея. — Так это сын Степана Андреича? — Борташевич был здоровяк, шутник. Она сочувственно посмотрела на прозрачное личико ребенка. — Что с ним?.. — Костный туберкулез, — ответила Маргошка и продолжала восхищаться Геней. Ей-богу, она даже кокетничала с ним. Маленький Борташевич слушал, слушал, потом разжал бледные губки и произнес отчетливо: — Марго, хватит разговаривать, пошли дальше. — Сколько ему? — спросила Дорофея. — Четыре года… Пошли, пошли, Сережа, — торопливо сказала Маргошка, поправляя ему шапочку. Мальчик посмотрел черными глазами на Дорофею и сказал: — Мне уже пятый. — Да, пятый, а какой прок, если тебя на руках надо носить! — уже сердито сказала Маргошка и пошла с ним прочь, по-бабьи выпячивая живот. И, как когда-то, показалась Дорофее очень похожей на Евфалию. Больше они не встречались, но на одном собрании, где Дорофея была в президиуме, ей вдруг мелькнуло среди сотен лиц, наполнявших зал, знакомое мужское лицо с белесыми бровями и с такими губами и носом, словно кто-то забрал их в горсть и вытянул вперед. Это было лицо Цыцаркина, оно мелькнуло и скрылось, она не искала его… Геня часто болел. При виде его страданий у Дорофеи разрывалось сердце. О, муки, о, бессонные ночи, когда у ребенка жар! Легче самой переболеть чем угодно… Жизнь была заполнена до края. Дорофея работала и училась. Ее выдвигали, ее шлифовали неустанно и терпеливо, как драгоценный камень. А рядом со всем этим был дом на Разъезжей, семья, счастье и терзания материнства. Она думала: трудно, пока сын маленький; подрастет, окрепнет, наберется разума — меньше будет забот. Оказалось не так. Растет сын, и растут заботы. Чем взрослее сын, тем взрослее заботы. Незадолго до войны Геню чуть не исключили из комсомола. Школьная организация исключила с мотивировкой: «За противопоставление себя коллективу». Плохо учится, не выполняет комсомольские поручения, отказался идти на субботник сажать деревья, заявив: «Мне эти деревья не нужны; кому нужны, те пусть и сажают». — Матушки, целый список преступлений, — сказала Дорофея. — Про деревья — это же в запальчивости сказано, раздражился и брякнул не подумав, мальчик нервный… Задача комсомола воспитывать молодежь, а они отталкивают… Она пошла в горком комсомола, учила Геню, как писать заявление, и добилась того, что он остался комсомольцем. Ей это было нужней, чем ему; она пережила стыд и горе. — Генечка, — сказала она, когда все закончилось благополучно, — я тебя прошу, ну ради меня, чтобы это не повторялось. — Да ладно, — сказал он. У него было много знакомых девочек. Они прибегали по двое и стайками и кричали под окнами: «Геня!» Он выходил и разговаривал с ними на улице. Дорофея гордилась, что он с этих лет имеет успех. Но теперь сказала: — Девчонки тебя разбаловали, вот что! …А Юлька росла незаметно: без неприятностей, без серьезных болезней и восторженных похвал… В войну Дорофея с чувством материнской гордости и некоторого удивления услыхала, что Юльку знает вся школа, она играет там роль: ее тимуровская команда самая передовая. Тимуровцы оказывали помощь семьям фронтовиков. Кому-то Юлька со своими товарищами складывала дрова, присматривала за чьими-то детьми, бегала в аптеку… Однажды Дорофея видела, как они шли, мальчики и девочки, очень озабоченные, несли в авоськах проросшую картошку с длинными ростками — верно, кому-то на посадку — и на всю улицу обсуждали свои очередные задачи. В центре шла Юлька с черными бантиками в светлых косичках и явно коноводила… После войны тимуровские команды свяли, распались; но у Юльки сохранилась привычка — примечать, где нужна ее помощь, и помогать. В Энске побывало много эвакуированных. И в доме Куприяновых жили две гордые капризные старухи, с которыми Евфалия вечно враждовала, и больная женщина с сыном Андреем. Андрей сдружился с Юлькой, хоть был четырьмя годами старше, и с теткой Евфалией — она его кормила и опекала. Мать его все болела и умерла в больнице. Он оставался у Куприяновых, пока не окончил семь классов; тогда поступил на станкостроительный и перешел в заводское общежитие, но часто ходил к Куприяновым, и они к нему привыкли. Он был высоконький, худощавый, хорошо сложенный мальчик с рыже-русыми прямыми волосами, гладко зачесанными назад, — от быстрых его движений они рассыпались и падали на уши и щеки, и он отмахивал их обратно. Его продолговатое лицо было бы красивым, если бы не густые веснушки и конопатинки от ветряной оспы. Все он делал быстро и словно между прочим. Между прочим схватит ведра с лавки и принесет воды. Между прочим проглотит тарелку супу, пока другие только приступают к еде. Юлька была недовольна, что он ведет себя слишком шумно, и учила его приличным манерам. На третьем месяце Отечественной войны депутат Куприянова была избрана заместителем председателя энского горисполкома. Ей поручили работу по приему и устройству эвакуированных. Она пришла принять дела от прежнего заместителя, уходящего на фронт, а в коридоре и приемной уже дожидались люди из Риги, Львова, Минска и других далеких мест. Одному устрой жилье, другому работу, третьего помести в больницу, у четвертого украли пальто, пятому, пока суд да дело, нужно дать талоны в столовую, чтобы немедля пошел и поел. В Энск ехали заводы с машинами и лабораториями, учреждения с архивами, вузы, театры — рабочие, студенты, профессора, актеры. Дети всех возрастов. Женщины — тысячи безмужних, бездомных женщин. Заводы, приехавшие на платформах издалека, размещались на территории оседлых заводов и начинали работать. Для многих срочно строились новые корпуса. Для рабочих строились бараки… Пошел поток эвакуированных из Ленинграда; Дорофее показалось — все, что было, еще полбеды… Ленинградцы являлись сперва бодрые, требовательные, недовольные тем, что их вывезли из родного города; потом поехали больные, с голодным поносом, дистрофики… У Дорофеи были на учете больницы, автотранспорт, столовые, продуктовые базы, бани и каждый квадратный метр жилой площади. Красным карандашом метила на схеме: здесь еще возможно поселить человека… Три телефонных аппарата было на столе, она клала трубку и брала другую. Ей казалось, что когда сидишь, то дело спорится медленнее; и она стояла. А на стол с трех сторон нажимали люди. Их стало очень много, они не хотели ждать очереди и шли прямо в кабинет. Какие-то вещи запомнились на всю жизнь: как ходил, ходил к ней мастер из Харькова, она помогала ему разыскивать жену и детей. Как-то вошел, она подумала: «Опять он тут, а у меня ничего для него нет», а он сказал: «Вы больше не старайтесь, товарищ Куприянова, я узнал, они убиты при бомбежке». Он сказал по-украински: «их вбито», так что она не тотчас поняла… Или как старик в бобровой шапке бранился и лез вперед, а его не пускали; но он растолкал всех, пробрался к столу и требовал, чтобы она занялась с ним. Она сказала сухо: «Вы видите, я говорю с гражданкой», а он взялся за ворот шубы, вытянул шею и стал падать на тех, кто стоял сзади. Его подхватили, отнесли на диван, теперь уже все перед ним расступились. Дорофея вызвала «скорую помощь». Чей-то голос сказал: «Симуляция». Кровоизлияние в мозг — старик умер к вечеру; доктор наук, она забыла каких… И тут же рядом ерунда. Примчался какой-то хорошо одетый, лицо знакомое, симпатичное и умное, кажется из театра; протиснулся, запыхавшись: «Дорофея Николавна, тут напротив мороженое продают, прикажите, чтобы эвакуированным без очереди»… Уходила Дорофея с работы поздно ночью. Летом ли, в мороз ли, у нее кружилась голова, когда она выходила на воздух. Иногда в коридоре или на улице поджидал ее Леонид Никитич. Он брал ее под руку и вел домой молча понимал, что нужнее всего ей сейчас тишина. Задавал только один короткий вопрос: «Обедала?» — и они шли дальше по ночным улицам. Приноровился Леня водить ее под руку: уж так-то обоим ловко — и шаг легкий, дружный; за десятки лет выработался этот шаг. Дома был накрыт стол и нагрета вода для мытья, Дорофея садилась и смотрела, как Леня хлопочет, чтобы ее накормить. — Сыта? — спрашивал он озабоченно. — Сыта, — отвечала она, благодарно подняв на него глаза. Их юность прошла. Им бывало жалко той ранней, сумасшедшей любви… Но вот они вместе, два человека, соединенные близостью, с которой ничто не сравнится. Они знают друг о друге все, что возможно знать. Они прошли через страсть и охлаждение… и остались вместе. Он не обижается, что она — лицо должностное, руководящее, а он — исполнитель, машинист. Он гордится ею и жалеет, что ее «заездили». И она больше не возмущается, что не мечтает Леня о широких сферах деятельности, что для него самое милое дело — свой паровоз, свое депо, свой клуб, где он член правления, — и выше он не рвется, таков уж нрав. Иногда, как прежде, Дорофею огорчает, что у него кругозор недостаточный; что культуры не так много: он, например, охотно читает только исторические романы да приключения, а остальное со скукой… Но она отмахивается от этих огорчений: слишком довольно на работе горького и трудного, дома отдохнуть необходимо человеку, набрать сил для завтрашнего дня… Леня понимает. Как когда-то в юности, он разогревает для нее еду и стелет постель, они вдвоем, — сам усталый и позевывающий, он бодрствует с нею, когда все давно спят… Ленечка, родной. Я теперь до конца поняла, что ты для меня такое. Спасибо тебе, Ленечка, за то, что ты есть у меня… Учиться Геннадий не любил. Работа его тоже не манила. Жить бы так, чтобы каждую минуту делать то, что в данную минуту хочется. «Самая нормальная жизнь, — думал он, — ни к чему себя не принуждать». Но он понимал, что это невозможно, не бывает, — и, кой-как окончив девять классов, поступил на шоферские курсы. Когда его мобилизовали, он, на радость Дорофее, попал шофером к генералу, директору ближнего артзавода. Привозя генерала в город, Геннадий заходил домой. Дома ему не нравилось, там были чужие люди. Он удивлялся матери — зачем пустила эвакуированных, могла, по своему положению, не пускать. Вот у генерала никто не живет. — Но людям надо же где-то жить! — говорила Дорофея, в свою очередь удивляясь, откуда в нем эта черствость и непонимание. — И как я стану к другим вселять, а к себе не пущу? У нас пять комнат. — Какие это комнаты. Вот у генерала действительно комнаты… Сидишь в халупе, давно могла получить хорошую квартиру… Генерал, по его словам, относился к нему неплохо, о генеральше он говорил с легкой, на что-то намекающей улыбкой, но служба собачья, машина требуется днем и ночью, спишь когда придется… Выдали сапоги — ну, это спасибо, ношу свои ботинки, сапоги — не обувь для человека, раз надел и сразу растер ногу. — Удивительно. Как же ты растер, сидя в машине? Люди какие переходы делают в сапогах… — А черт его знает. Два шага ступил и сразу растер. «Ему будет плохо в жизни», — подумала она грустно. Он был демобилизован с первой очередью и вернулся домой. «Ах, хорошо!» — сказал он, переодевшись в штатское. Дорофея спросила: — Что теперь думаешь делать? — Отдохну немного, — сказал он, — а там дело найдется. В шоферах надоело. Учиться — да нет, не тянет… — За чем остановка? — спросил Леонид Никитич. — На любом производстве тебя возьмут с дорогой душой. — Посмотрю, — сказал Геннадий, — может, и на производство… Юлька стояла и переводила строгие глаза с отца на мать и с матери на брата… Оставшись с сыном наедине, Дорофея сказала: — Генечка, пора тебе подумать серьезно. И стала говорить, что все трудятся и что цена человеку у нас определяется по тому, что он дает людям. Геннадий перебил: — Я отказываюсь работать, что ли? Я три года баранку вертел! Думаешь, мне очень хотелось ее вертеть? Вертел же. — В порядке воинской службы. Потому что призвали. — В каком бы ни было порядке, а вертел. — Надо выбрать какую-то точку… — Вот я и ищу точку. Помоги найти, ну? Ты же всех тут знаешь. Чем агитировать, лучше помоги. Она помогла. В последующие годы Геннадий служил в экспедиции Союзпечати, по автотранспорту — в Заготзерне, снабженцем в гостинице, опять по автотранспорту — в Главрыбсбыте, администратором в Доме культуры железнодорожников и опять по автотранспорту — в кооперации. Везде он пробовал работу, как человек, лишенный аппетита, пробует пищу, — брезгливо и недоверчиво; и никакая пища не приходилась ему по вкусу. Он отказывался от должности, его не удерживали. Ему хотелось иметь собственный автомобиль. Надоело в одном месте заправился и поехал в другое, — хорошо!.. Вот бы матери дали персональную машину. Дороги у нас плоховаты — ну, построят и дороги… Твердят: техникум, институт. А где тот техникум, где тот институт, куда ему захотелось бы? И это на несколько лет засесть за учебники и конспекты… Не то чтобы он намеревался весь век прожить в иждивенцах: он хотел бы хорошо зарабатывать, занимать видное место в обществе… Но чтобы не принуждать себя, чтобы все пришло само собой, без трудов, — а он, Геннадий, каждую минуту делал бы то, что ему в данную минуту хочется. И так как этого не было и быть не могло, он чувствовал обиду на жизнь. Ему казалось, что она его обманула. Леонид Никитич уехал в санаторий отдыхать, и в его отсутствие Геннадий женился. В один прекрасный день он привел Ларису в дом и познакомил с Дорофеей: «Моя невеста». Дорофея не приняла эти слова всерьез: куда ему жениться, еле-еле делает в жизни первые шаги… Лариса ей понравилась тоненькая, с ребячьей фигуркой и большими карими глазами, пугливыми и задумчивыми; детские туфли без каблуков и детская прическа — косы заплетены на висках и уложены назад. За столом Лариса и Юлька сидели рядом, и Дорофее весело было смотреть, как наклонялись над тарелками две одинаково причесанные головки, светлая и темно-русая. Тонкая шейка Ларисы трогательно-беспомощно выступала из ворота блузки… Дорофея ласково угощала застенчивую гостью и думала: может, и поженятся когда-нибудь, девочка скромная и милая и будет красивой, это видно… Через неделю Геннадий сказал: «Завтра мы с Ларисой идем в загс». Дорофея нахмурилась: — Нет, ты в самом деле?.. — А что? — спросил он, нахохлившись. — Глупости, — сказала она, — разве ты можешь брать на себя такую ответственность. Придумай сначала, что делать с самим собой. — Ей двадцать лет, — сказал он. — Она сама за себя отвечает. Сколько было тебе, когда ты выходила замуж? — Дело не в возрасте. — А в чем? У нее засверкали глаза, ей захотелось крикнуть, что он недоросль, мальчишка, состоящий при маме и папе… Он сказал: — По-вашему, я ни на что не имею права. Я взрослый человек, в конце концов. Она взглянула: да, взрослый, и когда он успел? Ей стало жаль его и страшно за его будущее. Она сказала: — Подождем отца, что он скажет. Но Геня не стал ждать — очень нужно, лишние скандалы… Лариса поселилась у Куприяновых. Сперва казалось странно и неловко, что из Гениной комнаты выходит по утрам женщина в халатике и с распущенными косами, но скоро к этому привыкли. Леониду Никитичу Дорофея написала длинное письмо с похвалами Ларисе и с оправданиями Геннадию и себе. На письмо долго не было ответа, потом пришла короткая телеграмма с поздравлением… Вернувшись, Леонид Никитич отказался вступать в разговоры о Гениной женитьбе. — Все! — сказал он. — Обошли меня, женили потихоньку — ну и все. Вот я, вот он. В чем дело? Взрослый, на все имеет право, ну и пусть живет как хочет, мне что. Обязанностей, значит, никаких, а права давай. Интересно. Инте-ресно! — повторил он тоном выше. Дорофея ждала скандала, но тут пришла Лариса. Она взглянула на свекра большими испуганными глазами, протянула детскую худенькую руку — Леонид Никитич стих, вздохнул, и скандала не было. Лариса училась в медицинском институте. Родные у нее были далеко, на Алтае. Жила Лариса в студенческом общежитии. Когда Геннадий зашел за нею и она уложила свой чемоданчик, чтобы переселиться в дом мужа, девочки завидовали ей: такой красавец, из хорошей семьи, и будет своя комната… Счастливая Лариса. Она была тихая: если кто-нибудь спит, она ходит на цыпочках; никогда не стукнет дверью, не крикнет. Голос у нее был нежный, смех коротенький, нервный, звонкий. По желанию мужа она стала носить высокие каблуки и причесываться по моде, и смотрела на него обожающим, преданным взглядом, и он был ласков с нею… Дорофея не поверила, когда Юлька сказала: — Мама, Генька обижает Ларису. Дорофея спросила у Ларисы. Та смутилась, стала отнекиваться. Юлька преувеличивает. Поссорились как-то, это несерьезно. А плакала она потому, что неважно сдала зачет. Геннадий был откровеннее. — Да, знаешь, произошла ошибка, — сказал он. — Как говорится, ошибка молодости. — Ты с ума сошел! — сказала Дорофея. — Не смей, выбрось из головы! — И люби по гроб жизни? — Кроме любви есть долг, — сказала она. — Удивительно: я весь в долгах, — сказал он нетерпеливо. — Туда должен, сюда должен… За всю жизнь не выплатить. Она, если хочешь знать, от долга отказывается, ей нужно, чтобы я по любви возле нее сидел. Вообще, лучше давай мы сами разберемся. Тут третий лишний… Подняли базар. Он становился с Ларисой все холоднее, грубил ей при людях, иногда не возвращался на ночь, ночевал неизвестно где, и она выходила по утрам с заплаканным, опухшим лицом… Были сумерки. Дорофея вышла за чем-то на кухню, хотела зажечь свет и увидела Ларису. Та сидела перед печкой на низенькой скамейке, облокотившись на колени и обеими руками подпирая голову. Дорофея подошла, погладила ее по спине. — Должно быть, мы разойдемся, — сказала Лариса. — Мне… трудно так жить. — У нее и губы двигались с трудом. — Я никогда не думала, что будет так… трудно. Она зарыдала. Дорофея наклонилась к ней, обняла… Подняв голову, Лариса сказала: — Дорофея Николавна, у меня будет ребенок. — Ларочка, — сказала Дорофея, — милая ты моя, так это же счастье, все тогда переменится, вот увидишь! — Ах, ничего не переменится! — сказала Лариса. Дорофея прижала губы к ее виску: Геня будет любить ребенка. Ты молоденькая, не знаешь, что такое первый ребенок… А для тебя это, Ларочка, — новый мир, вот ты увидишь. Еще как люди ссорятся, а живут вместе по тридцать лет. Думаешь, мы не ссорились с Леонидом Никитичем?.. Кое-как успокоила. …Пришла с работы поздно; и предстояло еще писать тезисы к докладу… В доме было тихо. Леонид Никитич и Юлька сидели в столовой, и по их лицам, расстроенным и торжественным одновременно, Дорофея тотчас поняла, что что-то произошло. — Гени нет? — спросила она, встревожась. — Нет, — ответила Юлька. — И Лариса ушла с утра, и нет до сих пор… Садись, я буду тебя кормить. — Я не хочу, — сказала Дорофея. — Что случилось? — Они расходятся, — сказала Юлька. — Лариса переезжает обратно в общежитие. Мама, мы тут с папой обсудили, и мы считаем… Скажи ты, папа, если хочешь, только спокойно, пожалуйста. Леонид Никитич сказал: — Такое предложение, Дуся… Чтобы Генька жил отдельно. Это будет лучше во всех отношениях. — Чем же это лучше? — спросила Дорофея. — Выгнать сына из дома? — Ни к чему так ставить вопрос, — сказал он. — Выгнать из дома страшные слова, чересчур сильно сказано, а я подхожу просто: наймет покамест комнату, а потом, может быть, жилотдел даст ему что-нибудь — мы отдохнем, он поучится жить без подпорок… Польза всем. Он старался говорить спокойно — жалел ее. — Семьи не стало, Дуся. Другой раз противно домой возвращаться… Один человек, понимаешь, может испортить жизнь стольким людям! — Эгоизм! — сказала она. — Характер сложный, становление проходит трудно, а ты, отец… И тут взвилась Юлька. — Он паразит! — закричала она. — Мама, ну как ты не хочешь понять! Даже Лариса видит… Он паразит, и всегда будет паразит, если его дальше носить на ручках… Странно звучало в Юлькиных устах это бранное слово — «паразит», такое ходкое в революцию и сейчас вышедшее из употребления. Несомненно, Юлька прочла его в книгах и что-то соображала, прежде чем применить к брату… — И вот именно выгнать, да, выгнать, не бойся, папа, что страшное слово! Пусть живет сам! Пусть из-за хлеба работает, если ничего не понимает! Вы не научили понимать — пусть другие научат, без нежностей!.. Ты же умная, ты справедливая — как же ты можешь, чтобы Лариса вернулась в общежитие как оплеванная? За что она оплевана? Геньку нельзя выгнать, а ее, значит, можно? Можно, да? Она спрашивала как прокурор. Она только сначала крикнула, а по мере того как говорила, все успокаивалась, голос становился яснее и суровее: — Как ты допустила, чтобы он женился, как он смел жениться, когда он такой!.. — Кто же ее гонит, — сказала Дорофея. — Разойдутся по разным комнатам — и все. Уже совсем спокойно Юлька качнула головой: — Нет, это получится то же самое. Мы с папой решили правильно. — Вы с папой решили, — сказала Дорофея, — но и мой голос что-то значит, правда? Вы с папой все-таки со мной посчитаетесь? — Знаешь!.. — гневно начал Леонид Никитич. — Прости, папа, — сказала Юлька. — Я должна сказать одну вещь. Если Генька не уйдет, я уйду. Принципиально. — Куда? — спросила Дорофея. — На всех заводах есть общежития. — А школу кончать? — Вечернюю, как Андрюша. — Это что, бунт? — спросила Дорофея. Думала пошутить, а вышло тоскливо. — Слушайте, — сказала она, — сегодня повестка была — шестнадцать вопросов. Я не могу сейчас больше ничего обсуждать. И мне еще готовить тезисы. — Отложим до завтра, — снизошла Юлька. — Хотя обсуждать тут нечего, а надо решать… Спокойной ночи. Она ушла. Ушел сразу и Леонид Никитич, показывая, что не хочет без Юльки продолжать разговор. Дорофея сидела у стола. Не шли в голову тезисы. Текло ночное время… Негромко хлопнула входная дверь — это Лариса пришла, она одна умеет захлопнуть дверь так осторожно, чтобы никого не разбудить… Она тихо разделась в передней и вошла в столовую, очень бледная, с мученическими глазами. — Ну вот, — сказала она, голос у нее прозвенел и сорвался. — Вы хотели ребенка, так его не будет. И, еле двигая ногами, пошла в свою комнату. Дорофее стало тошно, душно; она поднялась и пошла за Ларисой. Та стояла и разбирала постель на ночь. Она делала это аккуратно и неторопливо, тонкие руки ее плавно двигались над кроватью. Дорофея спросила резко: — Какой негодяй тебе это сделал? Лариса повернула белое лицо и посмотрела на нее. Дорофея поникла головой, как виноватая. Потом она подсела к Ларисе и гладила ее молча, а та лежала на спине неподвижно, с закрытыми глазами, и была похожа на покойницу… — Геня, — сказала Дорофея, — нам лучше жить врозь. Сказала сухо, отчужденно, хотя сердце рвалось от боли: вот куда зашло — она отсылает от себя Геню! Но ничего нельзя было придумать другого, она отсылала его не потому, что этого хотели муж и Юлька, — сама отсылала, по своей воле. При всей любви к нему, она сейчас не могла оставить его возле себя и удалить Ларису, этого она никогда бы себе не простила, терзалась бы до последнего часа… — Придется врозь, — повторила она, собрав всю твердость. Она ждала, что он будет поражен, начнет упрекать, просить… Но он сидел и, вытянув губы, что-то насвистывал. — Пожалуй, действительно, — сказал он. Он подумал, что отец и мать становятся все придирчивей, мать подпала под влияние отца и Юльки, скоро дома совсем не будет житья. Лариса умную сделала вещь: на что ребенок? — а они разыгрывают трагедию. Дорофея поехала к Марье Федоровне и целый вечер выплакивала ей свое горе. Акиндиновы, Марья Федоровна и Георгий Алексеич, снова появились в Энске за несколько лет до войны. Акиндинов стал большой хозяйственник, его назначили директором станкостроительного. У них, как и у Дорофеи, мало было времени, чтобы ходить в гости; но в несчастье они вспоминали друг о друге, и Дорофее не стыдно было по-бабьи, по-деревенски плакать перед Марьей Федоровной, которая давно ее знала и понимала все. У Акиндиновых обе дочки были замужем, жили с мужьями и детьми в других городах, Марья Федоровна по ним тосковала. Глядя на Дорофею, она тоже всплакнула. — Друг вы мой! — сказала она со своей горячностью. — Вы правильно поступили, что доверили его другим людям! Пусть они его возьмут и переработают, — Марья Федоровна энергично показала руками, как надо переработать Геннадия. — Ведь вы уже ничего не в состоянии ему дать, кроме любви… Геннадий поселился на Октябрьской, в большом доме времен второй пятилетки, в квартире гражданки Любимовой. Дорофея навела справки — что за Любимова: медицинская сестра, работает в городской больнице; есть сын, школьник; муж убит в войну. Дорофея поехала взглянуть, как Геня устроился; но никто не вышел на звонки, никого не оказалось дома. И второй раз повторилось то же самое. Ей наконец стало обидно стоять на площадке и звонить: что она, в самом деле, ломится к нему. Пускай-ка сам позовет. — Я была у тебя, никого не застала, — сказала она при встрече. — Да? — отозвался он. И не позвал, не пригласил в гости. А потом по улице — Разъезжая улица информированная и вдумчивая пошел слух и через Евфалию дошел до Дорофеи: будто у Геннадия с его квартирной хозяйкой любовь, а она его старше лет на десять, если не больше. — Может, и к лучшему, что старше, — сказала Дорофея. — Она на него будет благотворно влиять. Что он вернется к Ларисе, Дорофея не верила. И как Ларисе простить, если б и вернулся. «На мой характер — я бы не простила». А мальчик Саша, сын медсестры Любимовой, — продолжала, собрав новую информацию, Евфалия, — совсем маленький мальчик, в знак протеста пошел в каменщики и кладет кирпичи на постройке. — Вечно присочинят бабы, чтоб было трогательно, — сказала Дорофея, кто пустит маленького мальчика класть кирпичи, глупости какие… Она спросила Геннадия: — Правда, что ты вроде женился? — А тебе уже доложили! — сказал он. — Ты уж готова и тут вмешаться! Перестань, мать: прекрасная женщина, любит меня как не знаю что… — Сколько лет ее сыну? — Пятнадцать, шестнадцать; а что? — Он работает? — Да, у них туго было, пошел работать… Заходил Геннадий редко, и не домой, а в горисполком. Секретарша докладывала: «Вас просит сын…» Он поступил на завод строительных материалов, вдали от города. Дорофея не видела его четыре месяца. А сейчас он опять с нею в новогоднюю ночь. Разговор многих голосов за окном — это вернулись с бала Юлька и Лариса, их провожают. Разговор, должно быть, о машине, откуда она взялась. Лариса и Юлька догадаются. На машине, поди, сугроб нарос. Беззаботность Генина, будет ему за эту машину… Завизжали, забегали, что это делается? Играют в снежки. Снежок в окно — шлеп! Рассыпался… Убрать из столовой Генины вещи или не убирать? Лариса увидит — расстроится. Не расстроится, у нее теперь Павел Петрович… Идут. Дорофея встала и плотно прикрыла дверь спальни. Идут девочки. Приостановились — увидели Генино пальто на стуле. Ничего не говорят. Щелкнул выключатель — Юлька, блюстительница порядка, потушила свет. Разошлись по комнатам… — Мама? Это ты тут? — Проснулся? — Поздно уже? Зажги свет. — Четыре без пяти. — А-а-а-а! Самое время спать. — Геня, там машина вся в снегу. — А-а-а!.. Фу, черт. Теперь возись… Он поднимается кислый, недовольный. — Что же ты не разбудила раньше? — Жалко было. — Жалко… Согрей воды. Побольше. Дай веник. Набросив шубку, она выходит с ним на крыльцо. — Принеси лопату. Она бежит в дом, берет ключ от сарая, бежит во двор, отпирает холодный неподатливый замок, приносит лопату, отгребает снег. На счастье, снег неглубокий, издали показалось страшней. От горячей воды к мотору возвращается жизнь. — Ну, пока, — говорит Геннадий, целуя ее. Свет фар брызжет на белую улицу. Машина трогается… А она стоит и смотрит, как убегают в зимнюю мглу два маленьких красных огонька. |
||
|