"Собрание сочинений (Том 2)" - читать интересную книгу автора (Панова Вера Федоровна)Глава десятая ЗНАКОМСТВАОни встретились в кино, у билетной кассы. Саша нагнулся к окошечку и не обратил внимания, кто там подошел и стал сзади; а когда отвернулся от окошечка, то увидел Сережу. Они переглянулись быстро и заинтересованно, как тогда в милиции. Саша прошел в фойе. Он обошел витрины с фотографиями, и следом за ним, на расстоянии, хромал от витрины к витрине Сережа. Сережа купил мороженое. Саша тоже купил. Сесть было некуда, все диваны и стулья заняты. Посетители в ожидании сеанса гуляли по фойе, держась правой стороны и образовав плотное движущееся кольцо. Саша и Сережа двигались в кольце, встречались и расходились. Но в зале они очутились рядом, и тут уж одно из двух — либо знакомиться, либо показать, что мы не имеем отношения друг к другу, у тебя билет за три пятьдесят и у меня за три пятьдесят, вот и вся база для знакомства, мало ли с кем приходится сидеть в кино… Сережа покрутился на стуле и сказал: — Мы, кажется, встречались. — Было дело, — снисходительно подтвердил Саша. Они замолчали. Еще горел свет; кругом, рассаживаясь, шумела публика. — Фу, жара, — сказал Сережа. — Что? — спросил Саша, не расслышав. — Я говорю: жарко очень. — Лето, что сделаешь. Свет погас, на экране замигали скучные улицы итальянского города, города похитителей велосипедов. Свет зажегся и осветил суровые и расстроенные лица мальчиков. Они поднялись, пряча друг от друга глаза, и вышли молча, плечом к плечу в толпе, выносившей их из зала. После освещенных электричеством душных переходов предвечерняя улица показалась прохладной. Приветливо гудели, пролетая, автомобили. Небо было родное и нежное. Охваченные единым чувством, они медленно пошли рядом, не разговаривая, остро ощущая, что чувство их едино, и дорожа этим скорбным и светлым, одновременно, чувством. — А ведь правда, — сказал Сережа дрогнувшим голосом, — когда видишь ту жизнь, то правда же, только тогда как следует понимаешь, что такое наша жизнь, вы согласны? — Угу, — ответил Саша. — Когда у них будет как у нас, — сказал Сережа через квартал, — он, может быть, уже будет взрослым. — Сережа имел в виду мальчика, героя фильма. — Может быть, политическим деятелем будет, вот он вспомнит… — Страшная вещь — быть без работы, — сказал Саша. Он понимал это, хотя ему не довелось ни лично испытать, ни видеть безработицу. Они проходили мимо пивного ларька. — Пиво пьешь? — спросил Саша. Сережа за свою жизнь раза два пробовал пиво, оно ему не нравилось, и уж во всяком случае ему не приходилось пить на улице; но он ответил небрежно: — Да, с удовольствием. «Я ему вы, а он мне ты, — подумал он. — Вот он увидит, я тоже пью пиво, и мне нипочем». Продавщица налила им две маленькие кружки — Сережа обрадовался, что не большие; они выпили и побрели дальше. — Ты еще в школе или окончил? — спросил Сережа. Саша ответил, и Сережа проникся уважением к нему. — Здорово! — сказал он. — И сколько человек у вас, у тебя в бригаде? Ему захотелось посмотреть, как складывают дома из блоков, захотелось повести Сашу к себе и сразиться с ним в шахматы. Это было настоящее знакомство — самостоятельный человек, бригадир. От шахмат Саша отказался. — С категорниками не сажусь, — сказал он. — Категорники меня бьют. Я ведь шахматами занимаюсь не специально. Но выяснилось, что у Сережи есть приемник «Нева», и Саша согласился зайти. — Тогда нам обратно, — взволновался Сережа. — Мы идем совсем в другую сторону. Они повернули и пошли обратно. — Я хочу задать один вопрос, — сказал Сережа. — Если нельзя, можешь не отвечать. Что же оказалось тогда в милиции — личное дело или не личное? — Давай так, — сказал Саша, подумав. — Я отвечу в двух словах. Не личное. Без подробностей, ясно? — Понимаю, — значительно ответил Сережа. И хотя он не понимал ровно ничего, но его фантазия мгновенно сработала десяток романтических историй, и ему страшно захотелось узнать хоть немного подробностей. — Я, — сказал Саша, — не задаю тебе вопросов. — Я тоже мог бы ответить только в двух словах, — сказал Сережа. — Не больше. — Ну и все, — сказал Саша. Они подошли к серому дому старой постройки и поднялись на третий этаж. Сережа отворил дверь своим ключом, и они вошли в большую переднюю с большим красивым окном, фрамуга которого была сложена из разноцветных стекол. В передней было уже не очень светло — день кончался — и все было сдвинуто с места: и зеркало со столиком, и стоячая вешалка, и стулья с резными высокими спинками, — а посредине в сумерках танцевал полотер. Долговязый и худой, он танцевал неустанно и однообразно, его длинные ноги ритмично сгибались в коленях. При входе мальчиков он не прекратил танца, только сказал неодобрительно: «Ходи стороной» — и, танцуя, ушел за зеркало. — Сюда! — сказал Сережа и повел Сашу по коридору. Навстречу показалась женщина в переднике. — Я пришел! — на ходу сказал ей Сережа. — Дайте нам чаю, пожалуйста! Коридор был устлан ковровой дорожкой. В комнатах мебель стояла в чехлах; скатанные ковры лежали у стен, как серые трубы, и вместо них по натертому паркету тоже расстелена дорожка. Видно, здесь любили чистоту и берегли ее. — А где приемник? — спросил Саша. — В моей комнате, — быстро ответил Сережа, который боялся, что Саше станет скучно и он уйдет. — Пошли. Саша не собирался уходить. Ему нравился этот живой парнишка с резким блеском в черных глазах. Он развитой, и с ним интересно. У него вторая категория по шахматам, — для Саши это значило почти то же, что звание гроссмейстера. И было еще в парнишке что-то притягательное — нежное и беззащитное, при всей его видимой независимости. В его комнате был страшный беспорядок. Везде разбросаны книги, в шкафу они стоят вразвалку или свалены кипами. На полу валяются гантели. Посреди комнаты некрасивый кухонный стол, и на нем ящики с мелкой травкой — не разберешь, с какой. Приемник, роскошный приемник «Нева», о котором мечтал Саша, был еле виден за грудами книг. — Я не позволяю убирать в моей комнате, — сказал Сережа, подводя Сашу к письменному столу. — Они всё путают и нарушают мой порядок. После них ничего не найдешь. С этими словами он движением руки спихнул на пол высокую стопку книг и открыл доступ к приемнику. — Мировая штука, — сказал Саша. Он так и не купил себе приемника: мать уговаривала одеться как следует, и он поддался на уговоры, потому что надоело ходить плохо одетым; одной обуви купили три пары, и плащ, и пальто, и костюм, и шелковые рубашки, а на «Неву» денег не осталось. Он сел и с наслаждением стал ловить волну за волной, ни на одной не останавливаясь, радуясь самому процессу охоты за звуками, которыми полон эфир. Обрывки симфоний, песен и разноязычных речей, вперемежку с грозовыми разрядами, забушевали в комнате. Сережа отступил, смеясь и зажимая ладонями уши. Саша и не заметил этого, оглушенный и увлеченный. Собственный радиоприемник нужно иметь именно для того, чтобы хозяйской рукой шарить в эфире и поднимать такой шум. «Придется купить хоть маленький, — думал Саша, любовно клоня ухо к источнику шума. — От репродуктора никакого удовольствия». Сережа тронул его за плечо, он выключил приемник. В дверях, улыбаясь, стояла женщина в переднике. — Тетя Поля зовет чай пить, — сказал Сережа. — Пошли в столовую. — Да я сыт, — сказал Саша. Он стеснялся есть в гостях. — А чаю и сытому выпить можно, чай не еда, — радушно сказала тетя Поля. — Пошли, пошли! — теребил Сережа. Долго отказываться тоже было неловко; подумают, что ломаешься. Саша встал нехотя… И вдруг новое впечатление, неожиданное и могучее, ударило его: прямо на него, смеясь, смотрели черные блестящие глаза, похожие на Сережины, но полные радости и счастья. На уровне Сашиного лица, над столом, небрежно приколотый кнопками к стене, висел портрет. Саша только что его увидел. Это было прекрасное лицо, юное, гордое и открытое, должно быть, смуглое, должно быть, румяное, — смуглость и румяность угадывались даже на фотографии, лишенной красок. Пятнышки света лежали на щеках и на смеющихся губах, — лицо сияло. Все черты выражали силу: и горделиво выгнутая округлая, стройная шея, и длинные узенькие ноздри, и распахнутые брови, густые у переносья и тонкие у висков… Саша спросил: — Это кто? Он спросил нечаянно, он не думал спрашивать. — Моя сестра Катя, — ответил Сережа. — Вон еще ее карточка. Она чемпион города по метанию диска. Другая карточка была маленькая и висела пониже первой. На ней был снят во весь рост дискобол в момент броска. Лицо нельзя было рассмотреть; на сером поле выделялась тонкая фигура с длинными ногами и откинутой рукой. Фигура была темная, только на диске белело солнце. На дискоболе были трусики, майка и ленточка в волосах; и больше ничего; и так как это был не какой-то дискобол, а Сережина сестра Катя, смотревшая с верхней фотографии горячими глазами, то Саше стало стыдно разглядывать. Он отвернулся и стал слушать, что говорит Сережа. — …Причем любопытно, — говорил тот, — что вместо живых организмов они довольствуются крутым белком из куриного яйца, я их кормлю. Великолепно развиваются! Вот посмотри в лупу. — Саша посмотрел в лупу на паршивенькую травку, растущую в ящике, и увидел что-то красное и мохнатое. — Настоящие кровожадные хищники, с ними не шути. Но что самое любопытное, это некоторые свойства, которые связаны с проблемой клетки, ты можешь себе представить — Дарвин этого не знал. — Чай стынет, профессор, — сказала тетя Поля. — Да, пошли. И вот, как видишь, — сказал Сережа, — я и вожусь с ними, пока ее нет. — Кого? — спросил Саша. — Да Кати, это же ее росянки. Так Катя не здесь! Неизвестно почему, Саша почувствовал неимоверное облегчение. Как будто большая опасность пронеслась мимо. Нет, ему совсем не надо было, чтобы из какой-нибудь комнаты этой незнакомой квартиры вышла Катя. Но тут же он пожалел, что невнимательно слушал о травке, которая, оказывается, принадлежит Кате. Он не понял, что за травка и для чего нужна Кате. А Сережа, решив, что росянки гостю неинтересны, завел разговор о Волго-Донском канале, потом перешел на батисферу и говорящих рыб. Он все читал, и до всего ему было дело. Саша разговаривал и пил чай с клубничным вареньем и в то же время вспоминал: «Ну да, в газете было, ну да, точно, первое место по метанию диска заняла Екатерина Борташевич». (Метанием диска Саша до сих пор не интересовался и сообщение это прочел когда-то мельком, между прочим, но сейчас вспомнил.) «Екатерина Борташевич, вот она, значит, кто, — Катя, Сережина сестра…» И все показалось ему удивительным: и то, что он помнит эти мельком прочитанные газетные строчки, и то, что чемпионка Екатерина Борташевич — сестра мальчика, с которым он случайно познакомился, и то, что она живет в этих комнатах и сидит за этим столом… Громкий властный звонок прервал его мысли. — Папа! — воскликнул Сережа, срываясь со стула. Он было сделал шаг, но смутился своего порыва («что за детство!») и уселся снова, говоря: — Тетя Поля пошла отворять. Было слышно, как отворили дверь и мужской голос спросил: «Сергей дома?», а голос тети Поли ответил: «Дома, дома». И другой мужской голос что-то сказал, и мужчины засмеялись. — Кирилл Матвеич, если не ошибаюсь, — сказал Сережа, вслушиваясь, но не двигаясь с места. Плотный человек хорошего роста, с веселым лицом и седыми висками, широким шагом вошел в столовую. Он поцеловал Сережу, сказал Саше: «Сидите, сидите», бросил на буфет легкий плоский портфель, снял свой светло-серый пиджак и повесил его на спинку стула. Движения у него были уверенные, хозяйские. Лицо выражало доброту и важность. — Поля, — сказал он, — быстренько — приготовьте Кириллу Матвеичу душ. А может, ванну тебе, Кирилл? — крикнул он. — Полюшка, — стонущим голосом сказал Чуркин, входя и тоже стягивая пиджак, — что хотите, душ, ванну, грязному все едино. Все мои Нины разъехались, в квартире ремонт, пожалейте хоть вы. — А пока она приготовит, давай чайку выпьем, — сказал Борташевич. — Я лучше потом пивца холодного, — сказал Чуркин. — Будет пиво, Поля?.. А сейчас я бы побрился. Хочу быть красивым. — Знакомьтесь, — сказал Сережа. — Это мой новый знакомый, бригадир Любимов. — Ну-ну, — сказал Чуркин. — Здравствуйте. Я вас где-то видел. Видел, а? На постройке. А на какой? Тетя Поля налила в чашку горячей воды и увела его бриться. Видимо, председатель горисполкома был в этой семье близким человеком. — Вы на постройке работаете? — спросил Борташевич. На Сашу посмотрели рассеянные глаза с усталой смешинкой. Саша с грустью подумал, что, не будь войны, его отец вот так же приходил бы после работы домой и садился на главном месте, и мать наливала бы ему чай. И было бы с кем поговорить дома, и не было бы в помине никакого Геннадия. — Почему ты не на даче? — спросил Сережа. — Задержался, совещание, — ответил отец. — Не захотелось ехать на ночь глядя… Ну, а помимо того, мне же все-таки интересно, как ты тут существуешь. Звоню днем — тебя нет. — Мы, помнится, условились, — сказал Сережа, — что я не отчитываюсь в своих поступках, хотя бы в период июль — август. — Да боже сохрани! — сказал Борташевич, смеясь глазами. — Разве я отчета требую. Просто интересуюсь по-отцовски, по праву, так сказать, родительского чувства. — У меня все хорошо, я здоров, — сказал Сережа. — Как тебе нравятся корейские сообщения? Они заговорили о войне в Корее. Собственно, говорил Сережа, а отец Саша заметил — только поддерживал разговор и любовался сыном. За круглым столом было светло и уютно. «Хорошая, должно быть, семья, — думал Саша. Прекрасная семья!» И ему было грустно и приятно смотреть на них. — Непременно пойди на «Похитителей велосипедов»! — с жаром говорил отцу Сережа. — Мы сегодня были. Пойди непременно! Саша допил чай и подумал: пора уходить. Сережа проводил его до угла и взял с него слово, что он придет завтра. Вечер был жаркий. Из городского сада доносилась музыка. Саша шел, а перед ним то и дело всплывало женское лицо с блестящими черными глазами и светлым пятнышком на смеющихся губах. И хромой мальчик, которому до всего на свете есть дело, и его добрый седой отец, и чужая большая квартира со сдвинутой мебелью, с травкой в ящиках, и этот душный вечер, и фонари — все приобретало особенный, высший смысл, потому что на все светило это лицо. «Первое место по метанию диска заняла Екатерина Борташевич». Почему эти слова наполняли Сашу гордостью, что ему?.. Они сливались с музыкой, доносившейся из сада. Музыка играла все одно и то же: «Первое место по метанию диска заняла Екатерина Борташевич»… Круглые матовые фонари горели жемчужным светом. Звонил за углом трамвай. В темной впадине ворот смеялся кто-то — будто ворковал — тихо и сладко. Геннадий шел от Цыцаркина. Фонари расплывались в большие мутные пятна. Мостовая качалась, как палуба: Геннадий выпил. Он шел медленно, желая привести себя в порядок и собраться с мыслями. Скверная произошла история… Черт ее возьми, лучше бы не было этой истории… Он сунул руку за борт пиджака, ощупал внутренний карман: вот они, деньги, всучил-таки ему деньги Цыцаркин… С Цыцаркиным знакомство было устоявшееся, прочное. Цыцаркин обласкал Геннадия с первой встречи. «Что за юноша, ах, что за юноша! — сказал он. Всю жизнь мечтал иметь такого сына!» Геннадий, только что рассорившийся с семьей и отлученный от дома, выслушал это не без удовольствия. — Дорофея Николавна Куприянова — ваша маман? — спросил Цыцаркин. Встречались когда-то… на заре туманной юности… Но — разошлись, как в море корабли… Захаживайте, милости прошу. Заграничными пластинками интересуетесь?.. У него было вольно, никто не навязывал Геннадию никаких правил и взглядов. Не хочешь работать — не работай, твое личное дело. Хочешь пить пей. Выпивка всегда самая лучшая. Хочешь ухаживать за женщинами ухаживай. Женщины у Цыцаркина бывали разряженные, смешливые, необидчивые. Там играли в преферанс по крупной, небрежно записывая сотенные ремизы. Играть Геннадий не решался, но смотреть — нравилось… Как-то зимой Геннадий зашел и рассказал, что у них в квартире выиграли по займу десять тысяч. Цыцаркин отвел Геннадия в сторону и сказал, что купил бы выигравшую облигацию. Геннадий разинул было рот, вроде Саши, но Цыцаркин сказал внушительно: «Получишь комиссию; только антр-ну, и меня там не называть, я зайду инкогнито». Геннадий сообразил, что дело выгодное, и решил осчастливить Зину и ее вислоухого мальчишку. Мальчишка смотрит на него как на трутня. Так вот на же тебе!.. Было ясно, что Цыцаркин занимается какими-то делами, за которые не гладят по головке. За глаза Геннадий презрительно называл его: «тип», но… вина у «типа» были хорошие, пластинки самые что ни на есть заграничные, а главное — «тип» относился к Геннадию с уважительным интересом, даже с любованием, даже хамить разрешал, пожалуйста. «Черт с ними, я не следователь. Кому надо его ловить, те пусть и ловят». Саша заявил в милицию о продаже облигации; Геннадий очень испугался, что в милиции записана его фамилия, и побежал к Цыцаркину. Тот отнесся к сообщению хладнокровно. — Дурачок, — сказал он про Сашу. — И ты-то хорош. Я был в уверенности, что эти лишние пять тысяч тебе пойдут, что ж ты это так сплоховал?.. Ты, я вижу, тоже… идеалист. — Я махинациями не занимаюсь, — свысока сказал Геннадий. — Что теперь делать будем? — А ничего не будем делать. Подумаешь, мальчик заявил. Где факты? Где свидетели? Это же недоказуемо, как миф. Я той облигации в глаза не видал и у тебя не был сроду. Понадобится — полдюжины свидетелей приведу, что я в тот вечер был в кино. Гуляй, Геня, спокойно. — А если найдут у вас облигацию?.. — спросил Геннадий. — Ей-богу, — сказал Цыцаркин, — ты меня принимаешь за ребенка. Все-таки с месяц Геннадий нервничал, что вот-вот придет повестка явиться в милицию. Потом стал нервничать, что повестку не несут: спросили бы, он бы заявил, что знать ничего не знает, и конец делу… Дальше страхи прошли, происшествие забылось. А Цыцаркин стал с ним еще ласковей и, так сказать, родственней. Устроил его, как обещал, в автопарк на промтоварную базу и по временам осведомлялся с заботой: — Денег не надо ли, Геня? Антр-ну, ведь дело молодое, того хочется, этого хочется… Говори прямо. — Да нет, спасибо, — отвечал Геннадий. Ему хотелось этого и того, но брать у Цыцаркина он боялся. Возьмешь, а там, чего доброго, угодишь в неприятности… В описываемый вечер он провел у Цыцаркина часа два. Накануне, на работе, Цыцаркин заглянул к нему и сказал: «Заходи вечерком, приобрел пластинки Лещенко,[1] нечто из ряда вон…» Кроме Геннадия, были всего два гостя. Одного Геннадий и раньше видел — тот служит под начальством Цыцаркина на базе, на какой-то пустяковой должности. Его кличут Малюткой, потому что он маленький и узкоплечий, как восьмилетний мальчик; маленькое, без растительности, мертвенное лицо; вечно в грязной вышитой косоворотке, на голове старая, затасканная тюбетейка; кажется, под тюбетейкой тоже никакой растительности… Рука, которую он подал Геннадию, была неправдоподобно крошечная и холодная как лед. Голос слабый, писклявый… — Изумрудов! — шумно выдохнул, знакомясь, второй мужчина, и от его движения по комнате прошла волна парикмахерских ароматов. Этот был щеголеватый, отлично выбритый, отлично откормленный, даже на взгляд весь мягкий, как тесто: мягко вываливался живот поверх кожаного пояса; мягко круглились под трикотажной рубашкой пухлые женские плечи; мягко шлепали одна о другую мокрые толстые губы; и глаза, очень большие и очень выпуклые, в частых, прямых, как у теленка, ресницах, казались двумя мягкими пузырями… Ему было жарко, он таял, как конфета, сидел раскисший, томный, а чуть двинется — по комнате разливалось густое одеколонное благоухание, и Малютка тонко чихал: ти! ти! Геннадий выпил коньяку, послушал песни Лещенко — загрустил… Цыцаркин стал говорить, что как это, право, так распорядились, что единственный сын брошен на произвол судьбы, а чужая женщина — кому она нужна — оставлена в семье. И мягкий Изумрудов говорил что-то сочувственное, шлепая губами и редко, медленно помаргивая телячьими ресницами. Геннадий выпил еще рюмку и стал куражиться, заявляя, что плевал на всех, кто его не ценит, пусть они провалятся. Цыцаркин говорил: «Правильно!» — и гладил его по спине, как кошку. А Малютка ничего не говорил, но неотступно смотрел на Геннадия, все время Геннадий ловил этот тусклый, ничего не выражающий взгляд… Пили, говорили… «Что, хорош у меня сынок?» — восхищенно спрашивал Цыцаркин. — Хорош, — слабым голосом пискнул Малютка. — Хорош! — томно улыбаясь, прошлепал губами Изумрудов. — То-то! …Как вышло, что он взял у Цыцаркина деньги? На что он их взял? Как будто на поездку на теплоходе? Или еще на что-нибудь?.. Боялся, боялся, а тут выпил и взял, да еще при этих рожах… О, дурак, ведь он и расписку выдал Цыцаркину!.. При воспоминании о расписке хмель соскочил с Геннадия; голова перестала кружиться, фонари приняли нормальный вид и стали на свои места. «Вернуть, вернуть! И пусть отдает расписку, старый навозный жук!..» Он оглянулся, свернул на бульвар, прошел мимо парочек, шептавшихся под вязами, опустился на свободную скамью и, достав деньги, пересчитал их… «Вернуть, конечно… Но, собственно, обязательно ли сейчас возвращать? — мелькнула мыслишка. — Будет случай — верну, безусловно, какой может быть разговор… Почему непременно сейчас? Цыцаркин вон каким орлом держится, разве он так держался бы, если бы с ним было… неблагополучно…» Он встал и в раздумье зашагал дальше. «…Безусловно, он держался бы иначе… Я трушу неизвестно чего…» «…На теплоходе проехаться — это, в общем, мысль…» «…А может, в Крым? Не в санаторий, а так… зажиточным туристом…» «…Не дадут отпуск, недавно поступил… Ну, пусть дают без сохранения содержания…» «…И я вот что сделаю — я матери куплю хороший подарок…» Он увидел улыбку матери и услышал ее голос. И обнаружил, что стоит на Разъезжей, неподалеку от родного дома. Вон куда забрел — машинально, по старой привычке… С Нового года он не был тут, предпочитал заходить к матери в горисполком. Повидаешься, поговоришь и уйдешь. Меньше укоров, меньше неприятных слов, не испытываешь неловких встреч с Ларисой. Как ни убежден человек в праве своего сердца любить и не любить, а есть неловкость в этих встречах. «Да нет, Лариса ничего, — подумалось сейчас, в минуту сомнения и робости. — Славная, преданная… Самые близкие люди ссорятся… потом мирятся…» Он войдет, они все за ужином. Он спросит: «Ну, как вы тут?» Они станут его ласкать, угощать. Мать от радости будет бегать, как девочка. Засидятся, он соберется уходить, они погрустнеют, и мать скажет: «Да ночуй, Геня. Куда так поздно? Трамвая уже нет». Пожалуй, он останется, поживет с ними… под материнским крылом… Он увидел дом издали. Окошки освещены, все дома, никто не спит — у нас всегда ложились поздно. Как в прошлый свой приезд, он подошел и заглянул в окно. Никого. Значит, ужинают на веранде. Он толкнул калитку и вошел в темный двор. На веранде света нет. Невозможно знакомо щелкнула щеколда калитки. Темнота пахла цветами табака. Ни голосов, ни шагов. Между белеющими впотьмах табачными звездами он прошел дорожкой к задней двери. Она была не заперта. Но только он ступил на веранду, как голос тетки Евфалии закричал из комнат: — Кто там? — Я, я, — сказал, входя, Геннадий. Тетка Евфалия подметала в столовой. — О-о, где ж ты раньше был! — горестно сказала она, не дав ему поздороваться. — Только что уехала. — Мать уехала? — переспросил он. — Я же тебе говорю: только-только уехала. — Надолго? Евфалия бросила веник, распрямилась и подбоченилась. — На курсы Цека Ве-Ка-Пе-бе, в Москву, — ответила она степенно. — А сколь там придется задержаться, дело покажет. Здравствуй, Геня. Она поцеловалась с ним. — Ох, какой стал мужчина!.. Давно я тебя не видала. Не бываешь, отвык… Покушать дать? А девочки провожают… Я тебе яишенку сделаю, со шпигом или без? — Когда уходит поезд? — спросил Геннадий. — Говорили что-то — в ноль часов сколько-то минут. Да не успеешь! Они машиной поехали… Но он уже сбегал с крыльца. Он не мог бы ответить — почему, но он должен был увидеть мать перед ее отъездом! Он шел под крыло, а крыло ускользало… Он мчался со всех ног. На Октябрьской посчастливилось поймать такси. Поезд уходил в ноль сорок. Геннадий выбежал на перрон за шесть минут до отхода. И почти сразу увидел мать. Она стояла у вагона с букетом цветов и счастливо улыбалась ему: она его тоже увидела сразу. — Вот он! — с торжеством воскликнула она, свободной рукой обвила его шею, притянула и поцеловала. — Я говорила — он придет! Я тебя все время жду. Он поцеловал ее горячо, по-настоящему тронутый. Она была приподнятая, праздничная, благодарная ему за то, что своим приходом, своим поцелуем он избавил ее от огорчения, от грустных мыслей… «Знаете что? — говорило ее воинствующе-энергичное лицо, — давайте-ка нынче без неприятностей, я вот в Москву еду и рада, мне, видите, какие цветы принесли, — не хочу на сегодняшний день неприятностей, и все!» — Мальчик, родной, ненаглядный мой, — быстро прошептала она ему в ухо, целуя. — Молодец, Геня, что приехал проводить, — стальным голоском сказала Юлька. — Как твои дела? Все в порядке? Ну, хорошо… Юлька, Лариса, Андрей, еще какие-то люди — должно быть, сослуживцы матери — стояли рядом. Геннадий поздоровался. «Мой сын!» — радостно говорила мать, представляя его незнакомым… Рука Ларисы была отчужденная, боязливая. Он слегка сжал ее пальцы; они неприязненно отдернулись… Посадка кончилась, отъезжающие входили в вагоны, какой-то гражданин с чемоданом выскочил как ошпаренный из здания вокзала и мчался вдоль поезда. Мать взяла Геннадия за руку и крепко сжала. — Нагнись, — сказала она. — Геничка, я устала, что ты на отшибе. В одном городе и врозь, зачем, с какой стати? Лариса, возможно, выйдет замуж. Нагнись. Он хороший человек… — Внимание! — сказало радио и отдало предотъездные распоряжения. — А ты будешь с нами. И все войдет в норму, — властно сказала мать, быстро простилась с провожающими и вошла в вагон. В освещенные, с полуопущенными рамами окна было видно, как она прошла по вагонному коридору, заглянула в купе и положила букет на столик. Потом подошла к окну, поднялась на цыпочки, и поверх рамы взглянули ее счастливые глаза. — Вот как я вас вижу хорошо, — сказала она. — Ты пиши, — сказала Юлька. — А то у тебя привычка: уедешь, и ничего даже не известно, как ты и что. Свистнул паровоз, поезд тронулся. — Папе передавайте привет, — сказала мать. Провожающие пошли рядом с вагоном. Мать махала рукой, поезд пошел быстрей, рука исчезла. — Все! Проводили! — сказал Андрей и взял Юльку под руку. А Лариса взяла под руку незнакомого человека, некрасивого, с морщинами на лбу и с озабоченным выражением лица. «Уж не за этого ли собирается? — подумал Геннадий. — Убила бобра…» — Геня! — окликнула Юлька. Ей стало его жалко, что он один, когда они все вместе. Он нехотя приблизился к ней. — Пойдем с нами, — сказала она. — Расскажи, как ты поживаешь. — Да ничего, — пробормотал он, — а ты как? — У меня экзамены с первого, — сказала Юлька. — Я подала в учительский. Не знаю, как будет. В этом году колоссальный конкурс. Геннадия не волновали ее заботы. Возбуждение его улеглось, на смену пришла усталость, захотелось спать. Он смотрел на Ларису, как независимо она идет впереди об руку с незнакомым ему человеком, и думал: «А как страдала, когда я разлюбил. Говорила — жить не хочется». — Я на трамвай, — сказал он. — Пока. Они стояли на привокзальной площади. — Ты приходи, Геня, — сказала Юлька. — А то ты без меня скучаешь, — поддел он. Она прямо посмотрела ему в глаза. — Нет, не скучаю, — сказала она. — Но мама и папа скучают. И ты с этим обязан считаться. Трамвай только что отошел, на остановке у фонаря никого не было. Перейдя площадь, Юлька оглянулась. В ней теснились неясные, расслабляющие чувства; она старалась победить их доводами разума. И уж вовсе неразумной была боль, уколовшая ее, когда, оглянувшись, Юлька увидела на ночной площади, под фонарем, высокую фигуру брата. |
||
|