"Вариации" - читать интересную книгу автора (Ермаков Олег)6В окна виден был пасмурный сад. Василий Логинович брился, сидя перед зеркалом. На электрической плитке стоял чайник, выдувал пар из носика. Василий Логинович сказал, что не выключает чайник, дожидается его, чтобы чай свежий пить. Сейчас заварит. Виленкин вышел в сад. Окрестности тонули в тумане. Это было похоже на продолжение ночной истории о потопе... Но к их острову еще вели дороги. Не успели они приступить к чаепитию, как услышали подъезжающую машину. Остановилась. Хлопнула дверца. Василий Логинович посмотрел на Виленкина. — К нам? Шаги. На крыльце человек, длинные волосы, собранные в хвост, кожаная куртка — Гарик. — Самурай приехал, — сказал Василий Логинович. Гарик вошел, быстро взглянул на отца. — Ты? — Как видишь. Гарик посмотрел на Виленкина. — Доброе утро, — сказал Виленкин, в знак приветствия поднимая чашку с чаем. — Уже день, — сказал Гарик. — Здравствуйте. — Пьем чай без тебя, — иронично заметил Василий Логинович. — Да, вижу... Ну как вы? — Садись и ты. Запросто, без церемоний, — сказал Василий Логинович и подмигнул Виленкину. — Я в общем—то вырвался перед обедом, проведать. — Вот и пообедай. Выпить ты нам не привез? — Нет. — А мог бы. — Я не знал, что ты здесь. — Позвонил бы. Раз меня дома нет — то где же еще я буду? — Не знаю. — Я бы знал. Да вот не знаю, — сказал Василий Логинович, обращаясь к Виленкину. — Отец сгинул где—то в окопах, а где именно? И я его искал. Напрасно. — Так, так, — сказал Гарик, — значит, вы вместе. Ну и как рука? — Ничего с его рукой не сделается. — Надо перевязать, я перекись привез. — Порезал руку — ерунда. — Это не ерунда, — сказал Гарик. — А, бриллиантовая рука? — Ты, отец, почти угадал. — Ничего, ручку пальцами зажать можно, — сказал Василий Логинович. — Островский зубами писал. Ведь ты журналист? — Да я вижу, вы толком не знакомы. Это Петр Виленкин. — Да? А я Василий Логинович. — Да нет, — возразил Виленкин, — мы познакомились. Никто не звонил? — Нет. — Я так и понял, — сказал Василий Логинович, — что ты, Петя, со своей в раздрае. — Горячая вода есть? — деловито поинтересовался Гарик. — Приступим к экзекуции. Снова над тазом поднимались тошные испарения, Гарик разматывал бинт; наконец тот весь упал в красноватую воду. Все трое воззрились на рану. Траншею переполнял гной. Рука заметно припухла. — Нет температуры? — спросил Гарик. — Нет, не знаю. — Не лихорадит? Василий Логинович хмыкнул, наблюдая за сыном. Тот отыскал термометр. Виленкин сунул его под мышку. — Да, надо было сразу зашить. — Ничего, — сказал Василий Логинович, — заживет, и следа не останется. Человек, как собака. — Вот именно. У одних лапы — как у меня, а у других — руки, предназначенные... — начал Гарик. — На нас и не такие дыры заживали. Гарик принялся осторожно обрабатывать рану. Распечатал новый бинт. На легких белых полосках вновь проступали ржавые разводы. Перебинтовав руку, он предложил посмотреть термометр. Температура была повышенной. — Тридцать семь? — переспросил Василий Логинович. — Я на валке леса в Карело—Финской по пояс в снегу работал при тридцати восьми. — Здесь не валка леса и не сталинская Карело—Финская. Такой вообще больше в природе нет. — Почему нет? Места остались. Они мне иногда снятся. — Я считаю, что необходимо показаться врачу. — Зачем ему показываться? — Затем, что температура свидетельствует о воспалительном процессе. Может сепсис начаться. Василий Логинович с интересом посмотрел на сына. — Не паникуй и говори внятно. — Разве я говорю невнятно?.. И вообще, отец, времена людей—гвоздей прошли. Помнишь такое стихотворение у... Щипачева, что ли? Не надо из людей делать ни гвозди, ни бревна. — Не нервничай. — А ты не говори бессмысленных вещей. Да что вообще за спор? Пусть маэстро сам решает, это его касается. — Так ты музыкант? — спросил Василий Логинович. — Как же я сразу не догадался. — До Шерлока Холмса тебе далеко. — На чем же ты играешь?.. Ну, а на гармошке? или на аккордеоне? Тоже клавиши. Нет, мы должны с тобой сходить к Няньке, тебе надо ее послушать, последний голос. — Но сначала я отвезу его к хирургу, — напомнил Гарик. Виленкин сказал, что они выпивали вчера, ему необходимо почистить зубы. Василий Логинович рассмеялся. — Да эти хирурги не просыхают!.. Гарик дал тюбик зубной пасты. Виленкин пальцем потер зубы, ополоснул рот. — Иди сюда, — позвал его Василий Логинович. Виленкин подошел, и Василий Логинович надавил на грушу, соединенную с зеленым флаконом. Резко запахло. — Да это же «Шипр»! — воскликнул Гарик. Но было поздно. — Да, — сказал Василий Логинович. — Самый лучший одеколон. Теперь можно не только к хирургу, а хоть к самой Тэтчер. — Именно к ней? — Интересно заглянуть в глаза Железной леди. Женщина всю страну держала под собой. Ребят грохала на Фолклендах. Я думаю, ей завидуют все бабы. — У них была еще и Диана. — Ну и что? — Скорее ей завидуют. Завидовали. — А я думал, тебе нравятся только раскосые. Корейки, японки, монголки, — сказал Василий Логинович. — Интересно, а настоящим, историческим самураям не запрещалось коситься на белых баб? Ты у нас специалист. А? — Не знаю. Петр, одевайся. — Гм... Вообще мне думается, что они были склонны к истерикам, — внезапно заключил Василий Логинович. Виленкин и Гарик посмотрели на него. — Кто? — спросил Гарик. — Самураи. Гарик бросил взгляд на Виленкина: ты это слышал?.. — Моя мысль основана на одном наблюдении, — сказал Василий Логинович. — Любопытно... над кем? — Над историческими японцами, — сказал Василий Логинович. — Любопытно, — повторил Гарик, взглядывая на часы. — И вот что я имею в виду, вот кого точнее: их камикадзе. Брови Гарика поползли. — Да, — невозмутимо подтвердил Василий Логинович. Виленкин надел пальто и стоял посреди комнаты. Василий Логинович продолжил: — В этом женское: бросаться очертя голову, вместо того чтобы спокойно драться. — Извините меня, — сказал Гарик, обращаясь ко всем, — но это полная несуразица. Внезапно он успокоился и заметил, что отец, видимо, плохо исследовал вопрос об исторических самураях и камикадзе. Ничего женского и истерического в их отношении к смерти никогда не было и быть не могло, ибо бесстрастное восприятие смерти воспитывалось у них с младых ногтей. Гарик прочитал небольшую лекцию в доме с осенними зеркалами, с монохромно окрашенным фарфоровым чайником на столе — лекцию о смерти в Японии. — Один пример: умирает от болезни правитель, семнадцатилетний вассал — недавно, кстати, женившийся — припадает к его стопам, вымаливая дозволение умереть вслед за господином. Ибо не получить разрешения равносильно приговору к позорной жизни. Василий Логинович вздохнул и сказал, что все это настоящая муть, если уж так захотелось — делай молча. На что Гарик ответил пословицей: смерть без дозволения — собачья. Василий Логинович сказал, что он такой пословицы не знает. — Это самурайская. — А я русский. И эти самураи, как в театре, — подвел итог Василий Логинович, — шагу не ступят без ужимок и прыжков. — Именно ритуал превратил животное в человека, — парировал Гарик. — Но этот же ритуал может превратить его в куклу, — подал голос Виленкин. Василий Логинович с благодарностью посмотрел на него. Гарик тоже взглянул на Виленкина и спросил, готов ли он. — Тогда поехали. — Ну, жду вас обоих, тебя и маэстро, — сказал Василий Логинович. — Я только привезу Петра и уеду. — Завтра суббота? — Да, но Галке в музшколу. Василий Логинович нахмурился. — Может она один раз в трамвае доехать? С мамкой? Или пропустить, невелика беда. Занятий этих будет еще много. А мы посидим втроем, поговорим. Гарик отрицательно покачал головой. — У каждого своя Железная леди, — пробормотал Василий Логинович. Они прошли в сени. С крыльца Виленкин покосился на окно. Василий Логинович сидел, опустив лобастую голову. И тут—то он вспомнил, что за отрывок вызывал из музыкальной шкатулки этот человек: реприза второй части «Героической». Яблоки цепенели в холодном тумане. Ярко и твердо выступали, круглясь, яблоки. Они миновали сад, сели в автомобиль, Гарик повернул ключ зажигания. Тронулись. Доехали до колонки и там развернулись. Мимо проплыл сад, дом, — на крыше петух. Да, тема напора. Выехали из тополевых врат, из тополевой арки. Гарик достал сигарету, включил зажигалку. Крест на обочине. Разбился, наверное, кто—то... Хотя на этой дороге в колдобинах разве можно набрать такую скорость? Поля простирались в туман. Чернели перелески. — «Мы едим, испражняемся, спим и встаем, — вдруг начал декламировать Гарик. — Таков наш мир. Все, что нам остается кроме этого, — умереть». Иккю. Шелестели шины. — Я забыл предупредить, — сказал Гарик, — что может нагрянуть старик. Просто не думал, что действительно приедет. Он последнее время торчит в городе. Хотя поет дифирамбы деревне. Ну а других критикует за расхождение слов и дел, — Гарик взглянул на Виленкина. — Не достал он тебя своими разговорами? — Твой отец — живой сборник рассказов. Гарик стряхнул пепел в окно. — Да, в первый раз интересно. — Он сказал, что собирается переселиться сюда, в деревню. По лицу Гарика пробежала нетерпеливая улыбка. — Пустое. Он боится деревни. — Почему? Гарик пожал плечами. — Мне показалось, твой отец уже ничего не боится, — возразил Виленкин. — Я тоже всегда так думал, — сказал Гарик. — Но он же там остался. — Это очередная ссора с женой. Он приехал, чтобы повидаться с Нянькой. Виленкин взглянул на него. Вот как? Гарик перехватил его взгляд и усмехнулся. — Да, вы оказались друзьями по... по... Несчастье ли это, а? или что? — Не знаю. — Вообще у них это время от времени происходит. Но в этот раз что—то особенно затянулось... Она ушла к своей дочке или к сыну—попу и отказывается возвращаться. И хорошо! Он мне сам говорил, что мечтает жить свободно, без женщины, что женщина ему враждебна, как смерть, и так далее и тому подобное. Виленкин кивнул. — Что, — спросил Гарик, — тебе он это тоже говорил? — Да. — Я его не понимаю, — сказал Гарик. Он, видимо, колебался, продолжать ли этот разговор, но, не удержавшись, добавил: — Жена, преисполнившись решимости, требует, чтобы он освободил ее квартиру и убирался куда угодно — к своим сыновьям — нас трое — или в деревенский дом. Стеснять сыновей ему не хочется. Поселиться в деревенском доме и зажить в одиночестве у него не хватает духу, хотя в это и трудно поверить: в письмах с Севера только и разговоров было о дедовском доме, о том, как этот дом и участок превратятся в барскую усадьбу; чертились планы, составлялись сметы... Отец не подозревал, что у нас есть своя жизнь. Да, собрать нас оказалось не так—то просто. Родовые принципы нами давно похерены. То же и ее дети. Каждый сам по себе. И это не так уж плохо, а? Когда никто к тебе не лезет. И как бы мы ни роились, все равно мы все в одиночестве. И я, например, этого не боюсь. А он почему—то боится. — Наверное, потому, что он... стар? — Не знаю, — ответил Гарик, выщелкивая окурок в приоткрытое окно. Виленкин понял, что эта тема исчерпана. Автомобиль вырулил на шоссе. — На чем дочка играет? — На скрипке. А у соседей внизу — на пианино. Звукоизоляция — пшик, храп слышен. У китайцев была такая казнь: музыкой. Приговоренного помещали в камеру и оглушали его день и ночь угрожающей музыкой. Музыканты менялись, а слушатель нет. В конце концов он разбивал себе голову. Жена в вечной прострации. — Меня раздражают музыкальные киоски, — сказал Виленкин. — Понимаю, — ответил Гарик. — Как будто вражеские самолеты вторгаются в суверенное воздушное пространство. — Вот именно. — Ну, а мы каждое утро, извини, просыпаемся под пение унитазов и вопли соседа: лежа в одной комнате, он отдает приказания детям, проснувшимся в другой комнате. Ну и мы не лыком шиты, заводим им... Вагнера, «Тристана и Изольду», а? Вообрази, что такое немецкая опера для любителей Олега Газманова и Киркорова? Дурдом? И что бы сказал Вагнер? Они проехали участок кружного шоссе, свернули на Южную дорогу и в потоке машин двинулись к городу. Честно говоря, Виленкин и сам не любил оперу. Не любил Вагнера... Не любил и Бетховена. Мир Бетховена замкнут, это классически совершенный мир, — и в нем после нескольких глубоких, глубочайших вдохов вдруг начинаешь задыхаться. Он слишком красив, хотя и трагичен. В этом веке чувствуешь себя обманутым не только Вивальди, но даже Бетховеном. Ну да неумно и предъявлять им претензии. Просто мы научились дышать хаосом. И ничего, легкие не разрываются. Мы разомкнули этот мир — в бесконечный ужас. В поликлинике к хирургу была очередь. Гарик оставил Виленкина; они договорились созвониться. Сидеть в унылом коридоре поликлиники с грязно—кофейными стенами, с поющими полами, в очереди страждущих после всего того, что было в доме с закрытыми ставнями, — каково? Виленкин удивлялся себе. Женщина слева все ерзала и косилась на него, — наконец, встала и пересела на другое место. «Шипр», вспомнил Виленкин. Он сидел в облаке «Шипра». Задумчивый хирург взглянул на него. Виленкин сказал, что порезал руку два дня назад, и вот теперь у него температура. Хирург кивнул сестре. Белокурая — перекрашенная — сестра с черными бровями принялась разматывать бинт. К ране бинт не присох, рана гноилась. На запястье потекла какая—то разжиженная кровь. Хирург посмотрел. — Нельзя ли зашить? — Поздно, — сказал хирург. — Это делается сразу. Вы к тому же йодом все сожгли. Обработайте. Сестра накрутила на палочку ваты и начала выскабливать рану. Виленкин морщился. Хирург снова взглянул на рану, взял ножницы. — Это зачем? — спросил Виленкин тревожно. — Кладите руку. Виленкин, помедлив, подчинился. Хирург принялся остригать обуглившиеся от йода края. — Мертвое, — объяснил он. — Да, — согласился Виленкин, ревниво следя за блестящими ножницами. Раза два—три хирург задел за живое, и Виленкин издал тихие предостерегающие стоны. Кровь посвежела. — Уколы не делали? — Нет. Сестра наложила марлю с прохладной мазью, туго забинтовала руку и вскрыла ампулу, набрала жидкости в шприц, сменила иголку. Виленкин расстегнулся, оголил плечо. Игла мягко вошла в кожу. Хирург заполнял карту. — Через день на перевязку. — А может, я сам? Хирург ничего не ответил, посмотрел скучно мимо. Виленкину пришлось поблагодарить всех и удалиться. Навстречу ему шла старуха с забинтованной головой. В гардеробе он получил свое пальто, оделся. На улице было все так же пасмурно, тепло. Виленкин достал из кармана часы. Звонить Гарику еще рано. Итак, он снова оказался на улице в странном положении бездомного, бесцельно идущего человека. Он вышел на улицу Коммунистическую. Перед подъездом обычного старого кирпичного жилого дома лежали скульптурные львы, обшарпанные, с облупившимися носами. В пасти у одного торчал окурок. Виленкин прошел мимо. Далее на этой стороне стоял громадный особняк в несколько этажей, бывший особняк купца, а ныне Дворец пионеров, то есть школьников. Хороший особняк. Кирпич темно—красный. Высокие окна. Рядом голубые ели. Из одного окна доносились звуки скрипки. Направо — Концертный зал филармонии в здании бывшего Дворянского собрания, колонны, розоватый тон, огромные окна с пышными белыми портьерами. Прямо — Сад. Так называемый. Участок древес, окруженный административными зданиями, асфальтом. В этом Саду мощные морщинистые деревья, старцы — сколько им? Сад заложен в прошлом веке одним деятельным губернатором на месте пыльной плац—парадной площади. Сейчас он напоминает кусок древнего леса, — ну, если не обращать внимания на аллеи с дорожками, низкими светильниками, скамейками. Небо здесь девственно древесное. Темные округлые стволы. Ребенок собирает листья. Виленкин вошел в Сад, как в черно—белую фотографию. И сам он был черно—бел. Все происходящее еще предстоит осмыслить. Жаль, что так и не научился озирать настоящее как бы из будущего. Хотя нет, временами это удается. Но очень редко. Вообще, может быть, именно этим люди друг от друга и отличаются: одни живут в настоящем как в будущем, другие живут только прошлым. Третьи и вовсе вне времени, то есть особенно близко к животным. Ведь как раз животные не знают времени. И следовательно, они пребывают в вечности. На самом деле вечность доступна лишь разуму. Он подумал о «Синдиках» в доме Георгия Осиповича. Доступна проникающей кисти живописца. Музыке. Нужна ли здесь «бритва Оккама»? Музыка, живопись — это все прорывы. То есть своего рода самоубийства? В концертном зале ты проваливаешься в черную дыру. Значит ли это, что можно окончательно туда попасть, перерезав вены? Тогда попадешь в никуда. С жизнью кончается и вечность. А вот этого—то и... жаль? Аллея привела к фонтану. Фонтан безмолвствовал, в чаше была зеленовато—рыжая грязь, слизь, усыпанная листьями. Почему же ее жаль. Вопрос без ответа. Надо принять как аксиому. А если не принимать? Можно и не принимать. И что тогда? Тогда все можно. |
||
|