"Математика любви" - читать интересную книгу автора (Дарвин Эмма)

I

Я прибыл в гостиницу «Лярк-ан-сьель» ближе к полуночи, едва держась на ногах после утомительного четырехдневного путешествия, но Планшон настоял на том, чтобы мы выпили его лучшего коньяка за мой благополучный приезд. Тем не менее, укладываясь в кровать, я не мог отделаться от тревожного ощущения, что в Керси может случиться нечто непредвиденное, несмотря на все усилия, которые я приложил к тому, чтобы в мое отсутствие поместье управлялось должным образом. Наконец мне удалось заснуть, но в большой почтовой гостинице, которая стоит на перекрестке важнейших европейских дорог, тихо бывает только в самую глухую полночь. Еще не начало светать, когда под моим окном раздались крики форейторов и почтальонов. Лошади всхрапывали и нетерпеливо били копытами, снизу доносился аромат кофе и свежеиспеченного хлеба, чавканье тряпки, опускаемой в ведро для мытья полов, и хриплые грубые голоса, спорящие из-за потерянных саквояжей и перепутанных списков пассажиров. Потом раздался жуткий грохот и лязг, заглушивший все остальные шумы и звуки, и с криком Attention a vos tetesf[10] со двора вылетел почтовый дилижанс.

Я лежал и смотрел, как первые лучи солнца озаряют уютную и привлекательную спальню, которую мадам Планшон сочла возможным предоставить мне, руководствуясь двоякими мотивами: нашей старой дружбой и моим вновь обретенным благосостоянием. Я находился не в Испании, хотя и несколько ближе к ней, чем раньше, и вполне отдавал себе отчет в том, что подобная близость неспособна сделать мою любовь еще сильнее, равно как время и расстояние не могут погасить ее, поскольку она стала неотъемлемой частью меня самого. Но каким-то непостижимым для меня образом, образом, который не имел ничего общего ни с принадлежностью, ни с местом рождения или родным языком, я вдруг ощутил, что очутился в таком месте, где мог питать обоснованные надежды на то, что прошлое и настоящее будут мирно сосуществовать здесь.

Когда я проснулся во второй раз – поскольку мое благоприобретенное довольство победило старую солдатскую привычку вставать ни свет ни заря, – солнце уже взошло. Одной рукой я позвонил в колокольчик, чтобы мне принесли воду для бритья и кофе, а второй извлек из большого серванта свежую рубашку. Она была только что отутюжена, да и кофе прибыл очень быстро. Я осознал, что едва ли стоит тратиться и хлопотать для того, чтобы остановиться именно в «Лярк-ан-сьель», это никоим образом не отразится на исполнении моих пожеланий и отношении к моим вещам.

Я оделся и позавтракал, отклонив предложение мадам Планшон вызвать для меня экипаж. Шла последняя неделя апреля, и день был яркий и теплый, и легкий ветерок доносил чарующий аромат лесов Форе-де-Суанье, раскинувшихся к югу от города. Один из ароматов я вскоре распознал. Не успел я распроститься с шумом и суетой внутреннего дворика гостиницы, как с дальнего конца улицы донесся крик:

– Muguets! Venez, M’selles, ’dames, ’sieurs! Les plus belles – les vraiesfleurs du printemps! Venez acheter![11]

Обладательница звонкого голоса угадала мои намерения еще до того, как я сам сумел разобраться в них, и оказалась рядом, словно фея, материализовавшаяся в лучах весеннего солнца. Она протянула мне небольшой букетик майских ландышей, завернутых в бумажный фунтик. Их белые головки-колокольчики легонько подрагивали. Опуская монету в ее не очень чистую ладонь, я вдруг услышал плач и, удивленно взглянув вниз, заметил, что под шалью у нее привязана годовалая светловолосая девочка. Цветочница переложила корзинку в другую руку, подтянула корсет и прижала головку ребенка к груди, которую малышка жадно обхватила губами.

– Прошу прощения, месье, – пробормотала цветочница, нимало не смущенная, снова прикрывая девочку шалью, – но я не выношу, когда она плачет. Я ведь не шокировала вас, месье, а?

– Все в порядке, пустяки, – отозвался я.

– Своего первенца я оставляла с нянькой, но он, бедняжка, так и не успел вырасти. Подхватил лихорадку, и я потеряла его. Когда у меня родилась дочурка, я поклялась Деве Марии, что меня никогда не разлучат с ней.

– Я не имею ничего против, вы меня ничуть не шокировали. – Я дал ей еще несколько монет. Ладонь у нее была теплой и влажной. – Bonjour,[12] милочка.

– Да хранят вас святые угодники, месье! – крикнула она мне вслед и возобновила свой концерт: – Muguets! Venez, M’selles, ’dames, ’sieurs! Les plus belles – les vraiesfleurs du printemps! Venez acheter!

Я направился к центру города и через несколько минут оказался перед большим кафе, которое хорошо помнил по прежним приездам, рядом находился «Театр дю Саблон». Пока я готовился к отъезду из Керси, у меня было слишком мало времени, чтобы предупредить знакомых, которые еще оставались в Брюсселе, о своем приезде, так что выяснилось, что ни на этот, ни на какой-то другой вечер особых планов у меня не было. Трезво оценив положение, я предпринял кое-какие меры, а именно запомнил время начала вечернего представления, после чего, войдя в кафе, потребовал кофе, чернила, ручку и бумагу.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Прежде чем написать, как вы о том просили, что я вполне благополучно прибыл в Брюссель, я должен извиниться за то, что принудил вас скрыть от своего семейства письмо, о котором вы упоминаете. Я отчетливо помню те обидные и даже оскорбительные слова, и меня охватывает чувство стыда при мысли о том, что я подверг вас опасности разоблачения со стороны вашего батюшки и презрения со стороны вашей матушки. Сейчас мне остается только поздравить вас с тем, что вы не утратили присутствия духа и сообразительности, громко и быстро прочитав это злополучное письмо вслух. Насколько я понимаю, поверх того наброска, на котором я изобразил плоть и кровь своих солдат, вы сумели нарисовать образ величественных кукол, которых весь мир предпочитает видеть в качестве героев. Я также преклоняюсь перед вашими либеральными взглядами и широким кругозором. Вы были так любезны, что даже позволили себе высказать предположение, что в мои намерения не входило оскорбить чьи-либо чувства. В качестве предлога, не способного, впрочем, извинить меня, я готов признать, что наша с вами переписка касалась столь многих тем и стала настолько либеральной в выборе объекта для критики и высказывании своего мнения, что я уже давно перестал ограничивать себя, дословно передавая все пришедшие мне в голову мысли и образы. В случае если у вас возникли хотя бы малейшие опасения в том, что моя безответственность сделала наше дальнейшее общение невозможным, я, разумеется, при первой же оказии верну ваши письма и надеюсь взамен получить от вас мои послания. Мне останется лишь сожалеть о содеянном и надеяться, что вы, и только вы сама, можете выступать в роли единственного достойного судии вашего поведения.

Сознавая, что и у вас нет желания представать перед своей семьей в качестве ее члена, вовлеченного в тайную переписку, предлагаю вашему вниманию следующую историю, которая может послужить примером армейской жизни во время военной кампании и которая, на мой взгляд, угодит любому вкусу.

Поскольку невозможно быть уверенным в том, что полковой обоз, перевозивший такие скромные удобства, как чай и одеяла, окажется под рукой по окончании изнурительного дневного марша, у многих офицеров вошло в привычку, как это случалось и в других подразделениях, поручать эти предметы первой необходимости вниманию мальчишки-португальца…

Поскольку я намеревался лишь убить вечер, то не обратил особого внимания на то, какое именно представление решил осчастливить своим присутствием. Я занял кресло в центре партера под яростным светом газовых фонарей и огляделся по сторонам. Моими соседями оказались весьма жизнерадостные личности, от которых пахло ничуть не лучше, чем от моих собственных солдат. Впрочем, вместо запаха черного пороха нос мой уловил ароматы, выдававшие их принадлежность к множеству профессий: мясника, владельца гостиницы, джентльмена-гуляки в изрядном подпитии, знатной дамы и даже, вы не поверите, дубильщика-кожевенника.

Оркестр умолк, первые актеры вышли на сцену и начали диалог, и тут до меня дошло, что хотя пьеса именовалась на афише как Un conte d’hiver,[13] на самом деле это была, вне всякого сомнения, «Зимняя сказка» Шекспира.

Мой французский, к величайшему сожалению, оставлял желать лучшего, равно, впрочем, как и игра некоторых актеров. Царь Леонтий оказался обладателем громоподобного голоса, он чрезмерно жестикулировал и походил на недалекого необразованного полковника. Царь Поликсен был пьян, и вообще в их исполнении комедия выглядела издевательством над последователями Мольера. В партере мои соседи весело чистили апельсины и обсуждали события минувшего дня, а леди и джентльмены в ложах вставали и выходили, когда им заблагорассудится. Газовые фонари в зрительном зале горели приглушенным, неярким светом, отчего все внимание поневоле устремлялось на сцену, в противоположность освещенным свечами и масляными лампами театрам моей юности. Однако же в шипящем и ослепительно ярком свете новых фонарей на сцене в первую очередь бросались в глаза рваные и штопаные чулки, макияж, которому не удавалось заставить тусклые глаза выглядеть яркими, и улыбки, таявшие и расплывавшиеся от жары.

Мне была известна и сама «Зимняя сказка», и то, чем она заканчивается. Царица Гермиона была не более мертва, чем актриса, исполнявшая ее роль, равно как она не лишилась и дочери. Тем не менее поступь Гермионы, отягощенная вынашиваемым ею ребенком и ее честностью, болью отдавалась в моем теле, проникая в самое сердце. Так когда-то звучали на камнях мостовой города мои первые робкие шаги после того, как я лишился ноги. Ее ребенок был забыт на морском берегу в то самое время, как отец малышки размышлял о своих несбывшихся надеждах. А когда Пердиту нашли, уже взрослую и красивую девушку, и она встала перед холодной мраморной статуей своей матери, самый невзыскательный зритель времен королевы Елизаветы не мог бы смотреть постановку с большим удивлением и изумлением, чем я. А я смотрел, как потерявшийся ребенок вдохнул жизнь в окаменевшую мать, и та ожила.

Эта сцена настолько ошеломила и потрясла меня, в ней столь странным и причудливым образом переплелось мое собственное прошлое и будущее, о котором я не мог даже мечтать, что некоторое время я сидел неподвижно, а аплодисменты вокруг постепенно затихали. Опомнившись и придя в себя, я скомкал носовой платок и сунул его в карман, нащупал трость и поспешно встал, чтобы не оказаться объектом для насмешек. И все-таки при возвращении по опустевшим улицам в гостиницу «Лярк-ан-сьель» все, на чем останавливался мой взор, казалось исполненным некоего тайного, глубокого смысла, который я скорее ощущал сердцем, нежели понимал умом. Перчатка, небрежно смятая и лежащая в кругу света от фонаря; клетчатая лента, привязанная кем-то к ограждению, и ее поблекшие некогда яркие цвета в желтом свете уличного фонаря; ребенок, в нерешительности стоящий на перекрестке, где сходились целых пять улиц; мужчина и женщина, прижавшиеся друг к другу в темноте дверного проема. Казалось, что передо мной развертывается некое действо, в каждом мгновении которого соединились прошлое и будущее.

Встряхнув головой, чтобы отогнать наваждение, я обнаружил, что стою перед гостиницей. Я чувствовал себя усталым и разбитым, как если бы не слезал с коня целый день, поэтому, не задерживаясь в фойе, прямиком направился к лестнице.

– Un petit Cognac pour M’sieur?[14] – предложила мадам Планшон, когда я кивком головы поздоровался с ней.

– Нет, благодарю вас, – отказался я и поставил ногу на первую ступеньку.

– О, одну минуточку, месье, для вас почта, – сказала она и поспешила в контору.

Адрес на конверте был надписан рукой мисс Дурвард. Должно быть, он разминулся с письмом, которое я сегодня утром отправил из кафе. «Наверное, где-нибудь на пути от Гента до побережья», – решил я, переворачивая конверт. Он был достаточно толстым, чтобы внушить мне надежду, что в нем лежат, по крайней мере, два листа бумаги. Так оно и оказалось на самом деле. Вслед за пожеланиями счастливого пути и надежды на то, что я прибыл и устроился вполне благополучно, следовало сообщение о помолвке миссис Гриншоу и скорой свадьбе.

«Мистер Барклай, владелец предприятий по производству и продаже бумаги, является давним и добрым деловым партнером моего батюшки, – писала мисс Дурвард. – Он несколько старше Хетти и проживает в Ливерпуле; мы поддразниваем Хетти, говоря, что она вверяет свою судьбу человеку, проживающему на берегах Мерси! Он вдовец, а его сестра, которая вела хозяйство и присматривала за его домом, недавно скончалась. У него нет своих детей, но он очень расположен к Тому. Мои родители единодушны в том, что его можно считать прекрасной партией, и брак обещает оказаться удачным для всех заинтересованных сторон».

Я дочитал письмо до конца, приняв к сведению просьбу мисс Дурвард набросать для нее карту расположения и передвижения войск в битве при Ватерлоо, а также предоставить кое-какую информацию относительно униформы Шотландского стрелкового полка, после чего задул свечу и долго лежал без сна. Уже не в первый раз меня неприятно поразило то, что боль в несуществующей ступне мучила меня сильнее, чем ощущение усталости в другой, живой и действующей конечности. Наконец эти фантомные боли унялись настолько, что я погрузился в тревожное забытье. Мне снились кошмары, которые, впрочем, хотя и неприятные для моего сознания, а точнее, подсознания, которому пришлось пережить их наяву, по обыкновению растаяли с первыми лучами солнца, лязгом молочных бидонов и грохотом тележек с овощами.

Утром я попытался убедить себя в том, что мое нежелание отвечать мисс Дурвард вызвано отнюдь не известием о помолвке ее сестры – кто мог отказать миссис Гриншоу в праве на заслуженное счастье? – а тем, что я еще не получил от нее заверений в том, что наша переписка должна непременно продолжаться. Я твердо решил, что буду ждать этих вышеупомянутых заверений, а пока ничто не мешает навестить один типографский магазинчик гравюр и эстампов, известный мне еще из прежней жизни. Я рассудил, что у них вполне может наличествовать в продаже карта Ватерлоо, которая послужит прекрасным дополнением к моим усилиям.

Было еще слишком рано для того, чтобы перед витриной магазина собралась толпа зевак. Я постоял некоторое время у входа, возобновляя свое знакомство со столь любимыми в Нидерландах скандалами о коррумпированности и семейственности. С таким же успехом я мог стоять и на Пэлл-Мэлл в Лондоне, если не обращать внимания на то, что церковные сановники, ставшие жертвой карикатуристов, носили кардинальские шапки, а политики были одеты по последней парижской моде.

В стеклянной витрине магазина отражались снующие по улице мужчины, женщины и тележки с товарами. Мое собственное отражение, в свою очередь, разбилось на несколько фрагментов, разделенное оконными панелями. «Ни одна женщина в мире не рискнула бы назвать меня красавцем, но, с другой стороны, – подумал я, – в моей внешности нет ничего отталкивающего и неприятного». Я был высок – пять панелей, по крайней мере, если судить по меркам изготовителя эстампов, широкоплеч, не слишком дороден, но и не особенно худощав. Лицо мое и глаза ничем не выдавали болезнь, таящуюся у меня в крови, и теперь, когда я мог позволить себе нанимать хорошего портного, никто не догадался бы о моем увечье, пока не заприметил моей хромоты во время ходьбы. Впрочем, и тогда вряд ли кто-либо мог заподозрить, что моя тросточка свидетельствует не о наличии мелкой травмы, полученной на охоте и скрываемой брюками хорошего покроя, а о полном отсутствии у меня ступни. Равно как и о том, что плоть ниже колена у меня вся покрыта шрамами там, где когда-то находилась здоровая нога. Именно отвращение к подобному увечью заставило миссис Гриншоу отвернуться от меня и толкнуло ее в объятия престарелого торговца бумагой, который уже похоронил одну супругу. «Никто ни о чем не догадается, – думал я, разглядывая стеклянную панель, в которой отражалась моя нога. – Ни одна женщина, во всяком случае». Но подобные мысли не могли меня утешить, поскольку я понимал, что рано или поздно желание либо чувство долга непременно подведет такую женщину к тому, что она осознает неполноценность – и ущербность – своего покровителя и заступника.

Отражение домов позади меня сменилось видом подъехавшего экипажа, из которого на мостовую в шорохе нижних юбок шагнула леди, немедленно поднявшаяся по ступенькам в магазин. Сообразив, что торчу перед витриной уже достаточно долгое время, я последовал за ней.

Продавец разложил на прилавке три карты и приложил все усилия, дабы заинтересовать меня гравюрой нового монумента пруссакам, установленного в местечке Пляснуа, но я не обратил на нее особого внимания. Владелец лавки сам обслуживал женщину, и ее голос, негромкий и приятный, звучал столь отчетливо, несмотря на грохот и лязг прессов, что во мне зародилась несомненная уверенность в том, что я уже слышал его раньше.

Я стал вспоминать своих прежних друзей по Брюсселю, но она явно не могла быть чьей-либо супругой или дочерью, хотя и обладала каштановыми волосами и карими глазами, столь характерными для уроженки Брабанта. Да и говорила она чересчур правильно для знатной дамы, что позволяло заподозрить ее в несколько ином, не столь благородном происхождении. Сделав вид, будто изучаю карту, которую продавец положил на прилавке далеко от меня, – я заметил, что она была отпечатана в Париже, чем и объяснялись многочисленные ошибки в масштабе, размерах, диспозиции и передвижениях армии союзников, – я принялся исподтишка разглядывать свою невольную спутницу.

Она была хорошо и неброско одета и рассматривала театральную афишку с изображением женщины с поднятыми вверх, как у марионетки, руками, означающими универсальный жест удивления и узнавания. Как явствовало из подписи внизу, на афишке была запечатлена мадемуазель Метисе в роли Гермионы в постановке Une conte d’hiver, par William Shakespeare.[15] Так вот где я видел ее раньше! У меня вырвался невольный вздох, и женщина, подняв голову, взглянула на меня.

– Вам нравится рисунок, месье?

– Прошу прощения, мадемуазель. Я видел ваше выступление прошлым вечером.

– А теперь я сошла со сцены в обычную жизнь. Вам понравилась пьеса?

– Очень, мадемуазель.

– По-моему, вы англичанин. Что вы думаете по поводу нашей попытки поставить здесь Шекспира?

– Она была очень удачной.

– Благодарю вас.

Женщина взяла с прилавка еще один оттиск с тем же рисунком. Вот только линии гравировки на нем были заполнены блестками, кусочками кружев и галунов, осколками изумрудов и рубинов, золотыми и серебряными паутинками и перламутром, так что в пыльных столбах света, падавшего из окон, фигурка сверкала и переливалась подобно панцирю некоего экзотического создания. Мадемуазель Метисе разжала пальчики в перчатках, и оттиск спланировал обратно на прилавок. Владелец магазина с поклоном собрал эстампы.

– У меня нет сомнений, мадемуазель, что они будут продаваться очень хорошо.

Она наклонила голову в знак согласия, и я отметил, как шелковые завязки шляпки скользнули по ее щеке.

– Чем больше блесток, тем лучше, я полагаю.

– Таковы вкусы публики, мадемуазель. Но для знатоков… – Он сделал знак рукой, и продавец поспешил в заднюю комнату.

Мадемуазель Метисе с улыбкой повернулась ко мне:

– Боюсь, месье, что вы сочтете это проявлением обычного женского тщеславия.

– Вовсе нет, – ответил я, хотя при виде столь привлекательной женщины, отстраненно рассматривающей собственное изображение, мне вдруг захотелось узнать, какие мысли посещают в этот момент ее хорошенькую головку.

– Поскольку такие эстампы будут сделаны в любом случае, независимо от моего желания, лучше уж как-то повлиять на процесс их изготовления. Кроме того, мы не можем позволить себе, чтобы публика забыла о нас.

Я уже открыл рот, чтобы сказать «Никто не сможет забыть вас, мадемуазель», но тут вернулся продавец, бережно держа в руках большой оттиск-эстамп, который владелец магазина взял у него и с поклоном положил перед женщиной на прилавок.

На нем была выгравирована мадемуазель Метисе в образе Андромахи, и линии на рисунке столь нежно, бережно и тщательно выписывали роскошный классический наряд, который соскальзывал у нее с плеча, что казалось, будто вот-вот раздастся легкое шуршание атласа и шелков, падающих на землю. Она во все глаза смотрела на призрачного Гектора, и линии ее чувственного рта изгибались в возвышенной и благородной скорби.

– В прошлом году мадемуазель Метисе позировала для месье Терверена, о чем он давно мечтал, – поймав мой взгляд, сообщил владелец, – и он оказал нам честь, разместив у нас заказ на изготовление оттисков и эстампов. Мы использовали бумагу двух видов, одна из которых дешевле, поскольку следует помнить, что изысканный вкус не всегда идет рука об руку с благосостоянием. Но можете быть уверены, что бумага эта все равно хорошего качества. Ведь подобная работа из разряда тех, которые знатоки предпочитают хранить долгие годы, тогда как обычные сувениры отправляются на свалку довольно быстро.

– Может быть, – обронила мадемуазель Метисе. – Я должна идти. У меня в десять часов репетиция. – Когда я открыл и придержал для нее дверь магазина, она на мгновение приостановилась, взглянула на меня и сказала: – Сегодня вечером мы даем Le manage de Figaro.[16] Вам известна эта постановка?

– Я знаком с ней, мадемуазель.

– Если появится желание посмотреть ее, я смогу это устроить. Просто обратитесь в билетную кассу.

– Это очень любезно с вашей стороны. Я с радостью воспользуюсь вашим предложением.

В приоткрытую дверь ворвался шаловливый весенний ветер, и в витрине рядом с нами карикатуры на разжиревших церковников и двуликих министров затрепетали вперемежку с патриотическими песнями, изображениями величественных кораблей, идущих под всеми парусами, и символами любви и скорби. Она сбежала по ступенькам, я последовал за ней.

– Вам следует зайти к нам после спектакля, – бросила она через плечо, – и рассказать, что вы о нем думаете. Я распоряжусь, чтобы вас пропустили за кулисы. – Внезапно она резко повернулась и протянула мне руку. – Какое имя, месье, я должна назвать в билетной кассе?

Ее миниатюрная рука, обтянутая перчаткой, показалась мне невесомой, теплой и твердой. Я отвесил низкий поклон.

– Майор Стивен Фэрхерст, к вашим услугам, мадемуазель Метисе.

– Катрийн Метисе… Майор? Думаю, мы можем сказать commandant[17] Фэрхерст.

Произнесенное по-французски, собственное звание прозвучало для меня непривычно, поскольку я привык слышать его лишь в качестве обозначения воинского звания опасного, но поверженного противника. У нас более не было достойного недруга, и отныне нашими врагами, как заявило правительство, должны считаться мастеровые, ремесленники и голодные дети. Мадемуазель в ответ на мое молчание рассмеялась теплым, ласковым смехом. Я встрепенулся и проводил ее к экипажу. Когда я закрывал дверцу, она сказала:

– A bientot, Monsieur le commandant![18]

Знакомство с мадемуазель Метисе быстро переросло в дружбу. Свободного времени у меня было хоть отбавляй, а она относилась к тем женщинам, которые, поставив перед собой какую-либо цель – будь то роль, которую следовало выучить, или построение дружеских отношений, – решительно принимались задело. Я смотрел, как она играла Гермиону, Сюзанну, Андромаху; она приглашала меня составить ей компанию на дружеских ужинах с друзьями, и я наблюдал за ней в роли себя самой. Она принимала знаки внимания со стороны мужчин и женщин с таким изяществом, словно под взглядом художника-портретиста, и даже возвращала их в ответ. Но тем не менее я был удивлен, когда однажды вечером, провожая ее домой после ужина в обществе актеров и театральных критиков, получил приглашение подняться в ее апартаменты на рю де л’Экуйе. Сонный консьерж впустил нас. Ему так явно хотелось вернуться в объятия Морфея, что у меня не возникло опасений относительно того, что он может сделать какие-либо нежелательные выводы.

– Моя кузина уже наверняка спит, – сказала мадемуазель Метисе, поднимаясь первой и показывая дорогу. – Она настоящий жаворонок, поэтому спать ложится рано. Бедная кузина Элоиза! Она поступила очень разумно, согласившись приехать сюда и остаться жить со мной, когда я перебралась в Брюссель. И я намерена сделать все от меня зависящее, чтобы она не передумала.

Я постучал в дверь квартиры, и служанка средних лет почти мгновенно распахнула ее.

– Bonsoir,[19] Мейке. Мы с майором Фэрхерстом сами о себе позаботимся.

Служанка взяла ее накидку, мою шляпу и тросточку, окинула взглядом приставной столик с фруктами, сыром и вином и поспешно удалилась. Мадемуазель Метисе присела на краешек софы, стоявшей у камина.

– Прошу вас, угощайтесь, майор. Я вынул пробку из графина.

– Могу я предложить вам вина, мадемуазель?

– Пожалуйста, зовите меня Катрийн. Да, налейте немного, если вам не трудно. Я надеюсь, вы составите мне компанию.

Это оказался превосходный кларет, который прекрасно смотрелся в хрустальном бокале.

– Простите за нескромный вопрос. Почему вас не назвали «Катрин», на французский манер?

– Моя мать была фламандкой, и меня назвали в ее честь, так что можете считать меня полукровкой. Так это, кажется, называется.

Я подал ей бокал, и она жестом предложила мне присесть рядом. Она поднесла вино к губам и отпила маленький глоточек, а я не мог оторвать взгляд от кружевной манжеты у нее на запястье и выше, от кружев и розового атласа, едва прикрывавших ложбинку груди. Она опустила бокал. Я быстро отвел глаза и сделал добрый глоток кларета, чтобы скрыть свое смущение.

Когда я вновь осмелился поднять голову, она взглянула мне в глаза.

– Я привыкла к тому, что мужчины смотрят на меня, Стивен. Если нам суждено быть вместе, вы не должны стесняться своих желаний. И желаний других тоже.

– А нам суждено быть вместе?

– Это зависит только от вас.

Я мечтал об этом с той минуты, когда впервые увидел ее, когда с ее губ сорвался невинный вопрос: «Она вам нравится, месье?» Но я и надеяться не мог, что мои мечты когда-либо сбудутся.

– Я не думал…

– В данную минуту думать вовсе необязательно, – перебила Катрийн, поднимая ко мне лицо, и свет канделябра позолотил ее щеку, рассыпавшись по приоткрытым губам и белым зубкам. – Вероятно, вы слишком много думаете о своей ране – о том, что лишились ноги.

– Откуда вы знаете…

– Разумеется, я догадалась обо всем. Ведь меня учили смотреть, как люди двигаются, чтобы решить, как играть их на сцене. Точно так же, как вас учили, как их убивать.

– Только солдат противника.

Это было правдой, но внезапно перед моим мысленным взором возникла женщина, которая умерла у моих ног в Питерлоо, хотя убил ее отнюдь не я.

Катрийн улыбнулась и провела пальчиком по моим нахмуренным бровям.

– Да. Но все это, дорогой Стивен, отныне осталось в прошлом.

Вот так и получилось, что мы нашли друг друга, сгорая от предвкушения, восторга и желания. Когда я вошел в нее, она выгнулась подо мной в экстазе, и я не мог более сдерживаться. Она оказалась очень умной и тактичной, и я сумел забыть о своем увечье. И только когда по потолку протянулись первые робкие лучи восходящего солнца, только тогда мы заснули в объятиях друг друга.

…Вы спрашиваете, как я провожу дни, и должен сказать, что провожу их с большой приятностью. Последние новости и фасоны одежды всегда можно узнать и увидеть в лавках и кофейнях, а то, что город относительно невелик, не может не идти на пользу моему увечью, ведь мне не приходится много ходить. Я навестил старых друзей и обзавелся новыми, кое-кто из них имеет непосредственное отношение к «Театр дю Саблон». И если мне приходит в голову такая блажь, я могу начать вечер с того, что неспешно потягиваю чай в элегантном салоне под взглядами дюжины Mesdames une telle, или, как говорим мы с вами, мадам такой-то и такой-то, а завершаю его в кофейне, стены которой увешаны картинами, подаренными в счет оплаты угощения, на которых изображены царь Леонтий, Андромаха и граф Альмавива.

Надеюсь, вы не будете шокированы ни тем обществом, в котором я иногда оказываюсь, ни моей откровенностью, с которой я признаюсь в этом в письме к женщине. Я знаю, что либеральный склад ума позволит вам согласиться с тем, что истинное величие духа, равно как и интеллигентность и сострадание, пусть даже на первый взгляд они не подпадают под определение «благопристойность», с одинаковым успехом можно найти как в компании художников и актеров, так и в любом другом месте.

Мне бы очень хотелось узнать подробнее о бойне у Питерлоо, если только вы сможете выкроить время среди хлопот, связанных с бракосочетанием вашей сестры, поскольку известия о ней в бельгийских газетах крайне скудны. Мне больно думать о том, что власти горят желанием покарать тех, кто имел неосторожность бросать камни в членов магистрата. В таком случае они просто обязаны покарать и тех, кто бросил необученные, недисциплинированные конные войска против женщин и детей. Здесь, в Брюсселе, я на каждом шагу замечаю следы испанской, а впоследствии и революционной, тирании и считаю, что термин «Питерлоо» был выбран исключительно удачно. Я живу всего в нескольких милях от поля у Ватерлоо, где только ценой обильно пролитой крови удалось остановить продвижение последнего по счету тирана. И у меня в душе разгорается гнев, когда я читаю о том, что в Англии корыстолюбивые торговцы хлопком и невежественные баронеты заплатили золотом за клинки, которые скосили невооруженных англичан. У меня возникает очень неприятное ощущение, что и важные государственные деятели, не стесняясь, продают свою честь, поскольку даже постороннему наблюдателю видно, что парламент не собирается принимать законы, регулирующие порядок проведения подобных собраний, намереваясь лишь ограничить естественное право человека на участие в собраниях и митингах.

Кампании, в которых я имел честь участвовать, в равной мере несли с собой скорбь и счастье. Но с того злосчастного дня на площади Святого Петра эти мои воспоминания померкли, поскольку образы прошлого, которые я всегда ношу в сердце, отступают под натиском горечи, испытанной мною в тот роковой день, превращаясь в некое подобие жестокой карикатуры.

Я надеюсь, что приготовления к бракосочетанию сестры не мешают вашей работе. Мне известно, что окружающие склонны думать, будто незамужняя леди, которая живет в комфорте и уюте в доме своих родителей, располагает неограниченным временем, дабы посвятить его только и исключительно удовлетворению нужд и прихотей других людей. Совершенно очевидно, что ваша поездка к мистеру Веджвуду, в ходе которой вы сможете оценить его работу, должна оказаться интересной, и я с нетерпением жду известий о ней после вашего возвращения.

Прошу передать мои самые искренние и сердечные поздравления вашей сестре по случаю ее бракосочетания, а также пожелания счастья в дальнейшем в качестве миссис Барклай.

В начале сего письма я намеревался принести свои извинения за задержку с ответом, но меня отвлек ваш вопрос о том, как я провожу свои дни. Прошу вас верить, что в мои намерения не входило проявить неуважение к вам и создать впечатление, будто я не хочу отвечать на ваши письма. В первую очередь я посчитал себя обязанным дождаться от вас подтверждения того, что вы хотите продолжать нашу переписку (и теперь, после того как получил от вас необходимые заверения, могу признаться, что мне бы очень ее не хватало, прими вы решение прервать ее). Во-вторых, вследствие некоторых домашних неурядиц в течение последних дней у меня совершенно не было свободного времени, чтобы со всем вниманием ответить на ваше письмо. В поисках тишины и уединения, которые, к величайшему сожалению, не могла мне обеспечить гостиница «Лярк-ан-съель», расположенная у самых городских ворот Порт-де-Намюр, я переехал на рю де л’Экуйе и свой новый адрес указываю в конце этого письма.

Умоляю простить меня за то, что я начал уже третью страницу своего письма, но пока так и не выполнил вашу просьбу относительно осады Бадахоса. Вы найдете план города и нашу диспозицию вокруг него на обороте этого листа. Собственно говоря, мы смогли отпраздновать лишь сугубо стратегический факт взятия Бадахоса штурмом. Все три бреши, пробить которые артиллерия сподобилась только после нескольких недель обстрела, оказались фактически бесполезными. Первая была затоплена в ходе наводнения, намеренно устроенного французскими инженерами, вторую они заминировали и разбросали по ней доски, усеянные гвоздями, а в третьей попросту создали лес из шпаг и палашей, которые рассекли бы на кусочки любого, кто рискнул приблизиться к ней…

… Тот факт, что испанцы изначально сдали город французам без намека на сопротивление, а те защищали его до последнего солдата еще долго после того, как взятие стало неминуемым, мы сочли нарушением неписаного кодекса ведения войны, и наши солдаты искали отмщения. Войдя в город, они принялись убивать и грабить, и наши офицеры, число которых катастрофически уменьшилось после штурма, не смогли остановить их. Убийства, пытки, грабежи и изнасилования по своим масштабам превосходили все, что мне доводилось видеть на поле боя. В это время мы из последних сил пытались увести женщин в безопасное место, а также отправить солдат, которые были еще в состоянии распознать своих офицеров, обратно в лагерь.

Лорд Веллингтон терпел эти непотребства в течение трех дней, после чего направил в город португальскую дивизию с офицерами-англичанами, которые нескольких солдат повесили, а остальных вытеснили за пределы города. У них отобрали награбленное, выпороли батогами и привели к трезвости и повиновению.

В жару людям снятся сны. Иногда кошмары. Я проснулась мокрая как мышь, пот лил с меня ручьями. И только когда я открыла глаза, то заметила бледно-серый рассвет, сочащийся в окна, а огня в камине и криков мальчишек, напоминающих волчий вой и улюлюканье, больше не было. Пробуждение отсекло от меня эти видения, закрыв перед ними дверь.

За окном надрывались птицы. Они чирикали, свиристели, пищали и вскрикивали на разные голоса, создавая невероятную и невыносимую живую какофонию звуков. Они, конечно, пели и в городе, но когда я там слышала их хор, то это означало лишь, что я опять не выспалась и опоздала в школу.

Мне было лень принимать ванну, но душа я не нашла, поэтому пришлось скорчиться в холодной громадине и плескать на себя водой из-под крана. Из открытого окна тянуло сквозняком, и я продрогла до костей, пока дошла до спальни. Из радиоприемника доносилось негромкое бормотание, но я не вслушивалась в слова диктора: у меня было такое ощущение, будто он не здесь, а где-то далеко-далеко, и то, о чем он говорил, не имело ко мне никакого отношения.

Одевшись, я подошла к зеркалу. Стоит ли накладывать макияж, если он все равно потечет в такую жару? Глядя на свое чисто вымытое лицо, впервые за много лет я решила, что не стоит, поскольку мне не для кого было прихорашиваться. Интересно, что видели во мне люди, другие люди? Меня нельзя было назвать красивой или стройной, но при всем том я не была и дурнушкой. Во всяком случае, парни так не считали. А того, что у меня внутри, сразу и не разглядишь.

Я спустилась вниз. Там никого не было. На разделочном столике стояла металлическая хлебница, и в ней я обнаружила ломтики нарезанного хлеба, но мне было лень намазывать его чем-нибудь. Итак, я стояла у окна, жевала хлеб и наблюдала за невероятно жирным голубем, балансировавшим на сухой ветке. В кухню вошел Сесил, я услышала шлепанье его ног. Он по-прежнему был голым, если не считать порванных трусов фирмы «Уай-франт», и никто не удосужился смыть с него вчерашнюю грязь.

– Привет, Сесил, – сказала я.

– Привет.

Он подошел к хлебнице и встал на цыпочки, пытаясь достать ломоть, отчего десять грязных пальцев у него на ногах растопырились на полу.

– Хочешь, я дам тебе кусочек хлеба? – предложила я.

Он кивнул. Я подняла крышку, вынула пару ломтиков из пластикового пакета и протянула ему. Он сунул один в рот, не сводя с меня глаз, как если бы я была животным, которое пока ведет себя тихо и спокойно, но которого следует на всякий случай опасаться.

– Занятия в школе уже закончились? – наконец не выдержала я. – Ты ведь ходишь в школу?

Он покачал головой.

– А сколько тебе лет? Когда у тебя день рождения?

Он пожал плечами, потом снова тряхнул головой. На остреньком личике маленького марсианина выделялись раздувшиеся щеки, он еще не прожевал хлеб. Мне стало интересно: неужели он всегда такой неухоженный? Но я знала, что социальные работники, как правило, не занимаются такими, как он и Рей. Даже если и должны это делать.

Я спросила:

– А где Рей?

Или Сесил зовет его по-другому?

– Не знаю. Спит, наверное.

Внезапно в заднюю дверь кто-то постучал, и я подпрыгнула на месте от неожиданности. Сесил исчез как по мановению волшебной палочки. Спустя мгновение я увидела его, спрятавшегося за одним из больших холодильников. Снова раздался стук. Это оказался почтальон.

– Доброе утро, – поздоровался он. – Какая жара, вы не находите? Заказное письмо для мистера Хольмана.

Я сообразила, что это не могла быть обещанная открытка от матери, прошло слишком мало времени. Я расписалась в журнале, который протягивал мне почтальон. В общем-то, я не слишком расстраивалась, если честно. Совсем неплохо было отдохнуть в тишине и покое. К тому же среди почтовых конвертов и извещений я обнаружила письмо от Холли.

Когда я вернулась в кухню, Сесил все еще сидел в своем укрытии.

– Смотри, я тоже получила письмо, – сказала я.

Заказное письмо было толстым, адрес напечатан на машинке или принтере, а остальные письма походили на счета. Я положила их на стол.

– Взгляни, моя подруга Холли обклеила конверт вырезками из журналов.

Сесил медленно подошел ко мне и уставился на конверт.

– Зачем?

– Чтобы он выглядел красиво. Видишь, вот цветы, – сказала я, показывая на куст коки, – а это Эйфелева башня. Она находится в Париже.

– Однажды я тоже видел башню. К ней прибили людей, как жуков. Они все были мертвыми.

– Какой ужас! – воскликнула я. – Но теперь больше так не делают.

– Но раньше ведь делали.

– Только в истории.

– Что такое история?

Мне пришлось надолго задуматься. В конце концов я сказала:

– То, что было давным-давно. И далеко, в другом месте. – В памяти у меня внезапно всплыли тени прошлой ночи. – Хотя, наверное, здесь тоже была своя история… Видишь, а вот плюшевый мишка, и у него на животе нарисовано сердце.

– Я люблю мишек. – Он подтянул конверт к себе и посмотрел на адрес. – А почему почерк с такими завитушками?

– Потому что моя подруга Холли считает, что так красиво, особенно с картинками.

– А ты тоже думаешь, что так красиво?

– Да. Ведь Холли украсила конверт специально для меня.

– Она твой друг?

– Да, – в который уже раз ответила я. Мне стало грустно, в горле застрял комок.

– У меня тоже есть друг. Иногда мы с ним видимся.

– Правда? Вот здорово! Сесил, послушай, внизу есть туалет?

– Да.

– Можешь показать, где? Мне надо туда.

– Он рядом с моей комнатой.

– А где твоя комната?

– Пойдем, я покажу тебе.

Он вышел в коридор, который вел к задней двери, а потом повернул налево, в неприметную дверь, о которой я раньше думала, что это дверца шкафа или чего-то в этом роде. За ней тянулся еще один коридор, темный и мрачный, с голым бетонным полом и стенами. В нем не было окон, но почему-то он казался хрупким и ненадежным, готовым обрушиться в любое мгновение. В конце его виднелись три двери в ряд. За одной из них оказалась ванная комната, вонючая, какими всегда бывают туалеты для мальчиков в школе.

– Спасибо, – пробормотала я, стараясь не дышать. Когда я вышла из туалета, он стоял в дверях соседней комнаты.

– Это твоя спальня? – поинтересовалась я.

– Нет, – ответил он. – Это спальня Сюзанны.

– А кто такая Сюзанна?

– Она стирает.

– Ты имеешь в виду, она стирает здесь белье?

– Да. И еще моет полы. А иногда играет со мной. Когда мне снятся страшные сны, я залезаю к ней в кровать.

– А где она сейчас?

– Она уехала домой вместе с остальными. Так сказал дядя Рей.

– Ты по ней скучаешь?

– Да. Я нарисовал для нее картину. Заходи, я покажу тебе ее. Сесил переступил порог последней комнаты, и я последовала за ним. Воздух в ней был душным и спертым. В комнате имелось темное, закрытое окно с наполовину задернутыми занавесками. На полу валялась грязная одежда, а на кровати лежали серые простыни. Я ожидала увидеть прикрепленные к стенам листы бумаги – и действительно увидела несколько, – но, оказывается, ему разрешали рисовать прямо на стенах.

Должно быть, он вставал на цыпочки, чтобы достать как можно выше, и нарисовал человечка с большим улыбающимся лицом, длинными черными волосами и синими глазами, с растопыренными кляксами вместо пальцев на ногах и руками-спичками. Он показал на фигурку рукой, а потом подбежал к стене и прижался к зеленому платью, и на какое-то мгновение мне показалось, будто фигура вот-вот сойдет со стены и обнимет его.

На другой стене он, по всей видимости, работал большой малярной кистью, поскольку на ней там и сям виднелись красные влажные пятна. Было заметно, что он попросту тыкал кистью в стену – изо всех сил, как будто хотел проткнуть ее насквозь.

Когда я оглянулась, его уже не было.

Я решила отложить чтение весточки от Холли до того момента, пока не поднимусь к себе наверх. Она писала очень мелким, убористым почерком на почтовой открытке с рисунком радуги на обороте, но открытка была не слишком большой, так что много новостей разместить на ней не удалось. Холли написала, что на лето она нашла себе работу в «Теско» и что ее мамаша очень разозлилась из-за этого, поскольку хотела, чтобы Холли поехала с ней в Марракеш.

«Впрочем, я с большим удовольствием потрачу деньги на Мальорку в сентябре, если все получится. Может, ты тоже сможешь поехать, а? Мама говорит, что мы можем поехать вдвоем, если я заработаю немного денег, и Скай с Куртом тоже едут. Я случайно столкнулась с Эйлин в супермаркете «Ауэр прайс», и она рассказала, что встречается с Дэвидом Картером. Но мать Эйлин возражает, потому что отец Дэвида – цветной, и она не позволяет им встречаться у Эйлин дома, она такая старомодная. Моя мать сказала, что они могут приходить к нам, и вот, когда я прихожу с работы, мне больше всего на свете хочется содрать с себя униформу и принять душ, а они там, в моей спальне, на кровати, то есть на всей кровати…»

Я закончила читать открытку и спрятала ее. Близился к концу ленивый птичий концерт, в раскрытое окно вливался запах травы и солнца, но в это мгновение я бы отдала что угодно, только бы оказаться в грязном и смрадном Лондоне вместе с Холли. И пусть у меня будут болеть ноги, пусть мои руки будут пахнуть медяками и мелочью, пусть мне придется с трудом расстегивать пуговицы на униформе, выданной в «Теско», пусть на моей кровати валяются Эйлин и Дэвид… Вот только сейчас было раннее утро, и все там было не так. Открытка не могла рассказать мне, что делает Холли. Но все равно я бы многое отдала, чтобы оказаться в городе. Если бы у меня было что отдавать…

Я услышала рев моторов и выглянула в открытое окно спальни. Из-за угла показались два белых фургона, которые, подпрыгивая и переваливаясь на ухабах, покатили к старой передней двери. Они остановились прямо под моим окном, и сверху мне были хорошо видны старые, пожелтевшие, исцарапанные пластиковые крыши. Как-то раз я оказалась на заднем сиденье подобного фургона с одним мальчиком. Фургон принадлежал его отцу, в нем было холодно, пахло бензином и вещами чужих людей, и крыша пропускала свет, подобно глазам старухи.

Шаги на лестнице, стук в дверь, резкий запах пота.

– Анна, – сказал Рей. – Извини, что приходится тебя побеспокоить. Эти люди сейчас заберут лишнюю мебель.

Мне пришло в голову, что, может быть, следует предложить им свою помощь. В конце концов, я ведь прекрасно разбиралась в переездах. Мне пришлось переезжать не один раз. Каждый раз, когда на сцене появлялся новый ухажер матери, и каждый раз, когда он сваливал. Каждый раз, когда квартплата оказывалась слишком высокой или сама квартира становилась слишком мрачной. Каждый раз, когда мать находила новую работу, и каждый раз, когда она ее теряла. Я знала, как пристроить горшки с цветами в задней части фургона, а самой втиснуться на переднее сиденье рядом с ней и ее очередной пассией, кем бы он ни был. Иногда вслед нам на прощание махала рукой соседка, пару раз – мои школьные подружки. Чаще всего нас не провожал никто: в тех местах, где мы жили, всем на все было наплевать. Я подумала, а придут ли в следующий раз Холли и Таня провожать меня, если он будет, этот раз.

Но этот переезд оказался совсем не таким, как те, к которым я привыкла. Белль восседала в конторе и командовала грузчиками, требуя, чтобы они аккуратнее выносили шкафы с картотекой, которые ей даже не принадлежали, а Рей только улыбался и обливался потом. Каждый раз, когда она повышала голос, он бежал к ней, чтобы узнать, что нужно. Хотя на самом деле как раз ему лучше других было известно, что и как следовало делать, несмотря на огромное количество мебели.

– Я могу помочь?

Он прекратил засовывать мусор из корзины в мусорный пакет, выпрямился и взглянул на меня.

– Нет. Думаю, мы управимся сами. Спасибо, что предложила свою помощь. – Он огляделся по сторонам. – Нет, в самом деле, остались только большие вещи. Не беспокойся. Когда все уберут, здесь станет намного свободнее. А пока на твоем месте я бы пошел и прогулялся. А перевозку оставь мне. – Один из мужчин подхватил пустую мусорную корзину и вышел с ней. Я расслышала металлический лязг, когда он сунул ее к остальным. – Пока грузчики еще здесь, ты ничего не хочешь поставить в свою комнату? Я скажу им, и они занесут мебель, которая тебе нужна.

– Стол мне бы не помешал. И, может быть, еще стул.

– Ну конечно, – дружелюбно отозвался он, но в голосе его прозвучало удивление, как если бы он решительно не представлял себе, на что вообще похожа моя комната и зачем мне понадобились стол и стул.

Мне стало интересно, что он думает по поводу того, что я буду здесь делать. Очевидно, он полагал, что в школе останутся какие-нибудь люди – учителя и так далее. Наверное, все случилось слишком уж неожиданно. Я имею в виду то, что школа закрылась, и все такое. «Банк перекрыл краник», – вспомнила я слова маминого приятеля с «ягуаром», когда он как-то вечером явился в гости уже без него. Рей постоянно начинал говорить о чем-нибудь, а потом умолкал на полуслове. Может быть, он ошарашен, растерян и до сих пор не пришел в себя, как случилось и с мамочкиным приятелем. А тут еще приезд Белль – вынужденный, как я поняла. «Видишь ли, ей пришлось нелегко в жизни. Она пережила эвакуацию. Война. И то… как с ними обращались. Иногда… Но она очень рада, ты можешь мне поверить», – сказал Рей.

Грузчики вынесли из спальни все гардеробы и кровати, за исключением моих, а я получила стол и стул. Они опустошили дом, вытаскивая штабели стульев, столы, шкафчики для одежды, школьные доски, буфеты, гимнастические снаряды и тренажеры, большие кухонные машины и два холодильника, и свалили все это на лужайку перед входом. Так что когда я вышла на улицу и оглянулась, мне показалось, что дом наконец-то отрыгнул все это школьное барахло.

Жара стояла просто неимоверная. Плотная серая туча нависла над землей и над нами подобно огромному стеганому зимнему одеялу. Не успела я дойти до калитки, как у меня уже разболелась голова, а из глаз потекли слезы.

Я мечтала оказаться подальше от Холла, но и идти к Эве не собиралась. Я не хотела, чтобы они подумали, будто я специально болтаюсь поблизости, чтобы напроситься к ним в гости. Но тут она сама показалась на тропинке между деревьями, направляясь в мою сторону.

– Анна! Доброе утро! А я как раз ищу тебя. Мы с Тео едем в город, и я подумала, что, может быть, ты захочешь поехать с нами?

Хочу ли я? Еще бы. Я бы пошла с ними пешком, если бы они меня пригласили.

У них был старый большой автомобиль «вольво», который выглядел так, словно его сварили из листов железа сразу после окончания нормирования военного времени и с тех пор не мыли. Внутри пахло выхлопными газами и высохшей кожей. На сиденье рядом со мной лежала приготовленная к отправке посылка, на ней был написан адрес какой-то компании в Германии, а в багажном отделении, насколько я смогла разглядеть, были сложены картонные коробки с подрамниками. Под ногами у меня валялись смотанные в клубок электрические провода большого сечения, треножник и старые иностранные газеты.

– Мы организуем выставку, – сказала Эва через плечо. За ревом мотора ее почти не было слышно.

Тео гнал машину очень быстро, одной рукой держа руль, а другую, в которой была зажата сигарета, выставив в окно. Впрочем, дорога была пуста, и поездка доставляла мне удовольствие.

– Мы будем заняты все утро, и у тебя будет масса времени, чтобы пройтись по магазинам.

В задней части автомобиля царил полумрак. Сиденье оказалось мягким и продавленным от старости, и всякий раз, когда машина подпрыгивала на неровностях дороги, я проваливалась в него, раскачиваясь, как на качелях. Ощущение было приятным и убаюкивающим. А потом мы выскочили на длинную узкую улицу, по обеим сторонам которой выстроились неряшливые запущенные дома, и пересекли мост. Под ним вместо реки на многие мили протянулась полоса растрескавшейся грязи, посередине которой струился жалкий ручеек, в котором трепыхались ленивые раскормленные утки. Тео надавил на тормоза, и машина замерла перед большим домом цвета шоколадного мороженого, стоявшим на узеньком тротуаре. Передняя дверь открылась, оттуда вышел невероятно высокий худой мужчина и помахал нам рукой. Мы стали выбираться из машины, а он подпер дверь, чтобы она не закрылась, зеленым стеклянным шаром, большим, как футбольный мяч. Где-то внутри дома зазвонил телефон, он снова махнул рукой и через другую дверь вошел в запущенную контору, чтобы ответить на звонок.

Я помогла Эве и Тео вытащить картины из машины и занести их внутрь. Мы как будто кормили ими дом. Собственно, это был не совсем дом, скорее музей. Он был очень старым, и все в нем как-то странно перекосилось и накренилось, включая пол, да и окна почему-то были не прямоугольными. Можно подумать, мы попали в ресторан «Отбивные по старинке»,[20] где стены оклеены рисованными обоями, на потолке видны почерневшие от времени балки и медные лампы. Но это был отнюдь не ресторан «под старину», хотя пара предметов старинной мебели все-таки имелась в наличии, очень чистых, мягких на вид и пахнувших медом и лавандой. Впрочем, осовременить его тоже никто не удосужился, здесь не было виниловых полов, супермодного покрытия на панельных дверях и вычурных поручней перил. Пол был сделан из простых деревянных досок, но начищен до мягкого золотистого блеска – отнюдь не серый и пыльный, каким он бывает, когда вы скатываете ковер, который пролежал на полу слишком долго. Стены были чисто выбелены, безо всяких излишеств, если не считать таковыми лампы подсветки, использованные вместо краски или обоев, так что мебель мягко сияла в их отраженном свете, а несколько старых картин, висевших на стенах, выглядели живыми, яркими и сочными. Они как будто приветствовали вас.

А вот фотографии, сделанные Эвой и Тео, пусть и привлекали внимание с первого взгляда, но вызывали двойственное чувство. Хотя они были черно-белыми, у меня возникло ощущение, что кто-то взял в руки зубило и с его помощью пробил в стенах целый ряд небольших квадратных окошек на улицу.

У каждого из них была наверху своя выставочная комната, они разделялись арочным сводом и вращающимися двойными дверями, створки которых сейчас были распахнуты и прижаты. Сначала вы попадали в комнату Тео. На большинстве его фотографий камера запечатлела множество людей, вещей и событий. У него был снимок, на котором солдаты сидели в баре с вьетнамскими девушками. Подпись под ним гласила: «Сайгон, 1968 год». Мне не составило труда разобраться в выражении лиц мужчин, без слов было понятно, чего им хотелось, а вот лица девушек ничего не выражали, оставаясь непроницаемыми и гладкими, и казалось, что их глаза и улыбки нарисованы на фарфоре. Мне стало интересно: они выглядели так потому, что были сильно накрашены, или же потому, что на самом деле они думали о чем-то совсем другом и не хотели, чтобы это было заметно? Впрочем, и это было мне знакомо. И внезапно я сообразила, что солдаты сидят вроде как по краям фотографии, а девушки находились в самой ее середине, так что выбраться оттуда они не могли, но именно они приковывали к себе внимание зрителя. Вы смотрели только на них, как смотрели и солдаты. В общем-то, прием был не новый, но, думается, если бы у вас на стене висела такая фотография, то вы часто и подолгу смотрели бы на нее.

– Анна, у тебя есть спиртовой уровень? – окликнул меня Тео из соседней комнаты. Я взяла уровень и отнесла ему. Он приложил его к верхнему краю картины, которую намеревался повесить на стену, и принялся выравнивать, пока не установил строго горизонтально, прищуренными глазами вглядываясь в маленький желтый пузырек воздуха в трубке. – Ты не могла бы отметить на стене места, где надо забить гвозди? Пожалуйста, – попросил он. – Карандаш у меня за ухом.

Я взяла карандаш – его волосы, когда я коснулась их кончиками пальцев, походили на теплую тонкую шерсть – и сделала отметку в петле, которая выступала с одной стороны рамки, потом обошла его и сделала вторую отметку. Он опустил картину на пол, взял дрель и вонзил ее в стену на карандашной отметке, и я увидела, как мускулы у него на руках вздулись и расслабились, и еще раз, когда он проделывал вторую дырку. Потом я приподняла картину и подержала ее на весу, пока он аккуратно и быстро прикрепил ее шурупами к стене.

Мы отступили на шаг и принялись рассматривать изображение. Сначала мне показалось, что это фотография какого-то человека, сидящего в машине с опущенным стеклом, запрокинувшего голову и смеющегося. Но выяснилось, что я ошиблась, и тут желудок у меня подступил к горлу. На фотографии действительно была машина, только сожженная, а на сиденье находилось тело, не скелет, а именно тело, обгоревшее, выгнувшееся от жара, черно-серое, покрытое струпьями. От лица остались только сверкающие зубы, потому что человек явно кричал, умирая.

– Анна? – уже второй раз окликнула меня из соседней комнаты Эва.

– Да, иду. Простите.

– Я хотела бы услышать твое мнение. Я подошла к ней.

– Смотри, – сказала Эва, – вот в это место устремляется взгляд, как только ты входишь сюда из комнаты Тео. Но ты еще далеко от стены. Затем большинство людей поворачиваются сначала направо, а потом кругом, рассматривая фотографии на стенах. При этом они оказываются совсем рядом с ними. – Она кивнула в сторону распакованных снимков в рамках, стоящих у дальней стены. – Как по-твоему, какой снимок нужно повесить на это место, чтобы он первым бросался в глаза?

Несколько секунд я не могла понять, что ей от меня нужно, перед глазами у меня все еще стоял сгоревший человек, и я просто растерялась, да и фотографии Эвы показались мне тусклыми, скучными и унылыми, похожими одна на другую. На одном снимке был виден заброшенный и неработающий бензиновый насос со светящейся табличкой наверху, шланг безжизненными кольцами лежал на земле, и кончик его казался безнадежно сухим и потерянным.

– Ну, что скажешь? – поинтересовалась Эва. – Как насчет вот этой – площади Беркли-сквер?

Я, честно говоря, ожидала увидеть соловьев, мужчин в цилиндрах, женщин в бальных платьях, что-нибудь в этом роде, но на фотографии виднелись одни только перила и ограждения. Они отбрасывали четкие тени на серые квадратные камни мостовой, бордюр тротуара загибался, и еще было видно колесо мотоцикла, выезжающего откуда-то из-за угла. Спицы его сверкали, словно длинные брызги света от взрыва сверхновой звезды.

– Она мне нравится, – пробормотала я, отступая назад и сталкиваясь с Тео, который пришел нам на помощь из соседней комнаты. – Но если смотреть на нее издали, она кажется непонятной. Сбивает с толку, если вы понимаете, что я имею в виду.

– Да, она права, Эва, – поддержал меня Тео.

– А тебя никто не спрашивает, Тодос Беснио. Я поморщилась, но они уже смеялись. Оба.

– Да любой слепой дурак скажет тебе то же самое, – заявил Тео. – Эта фотография не годится, сюда ее вешать нельзя.

– Итак, Анна, – поинтересовалась Эва, – что мы туда повесим?

Я снова обвела взглядом выстроившиеся в ряд на полу у стены снимки, и на этот раз кое-что разглядела. Здесь нужна была какая-нибудь крупная и простая фотография, над которой не придется ломать голову, чтобы понять, что на ней изображено.

Вот эта, например. Фотография с куском дерева, который я держала в руках, когда была у них дома. Эве удалось сделать так, что и на снимке оно выглядело теплым и гладким. И когда я взяла рамку в руки, то разглядела и пятнышки чернил, или что это было, отчего дерево выглядело серебристым – галогениды, назвал их Тео, галоиды серебра. Я приложила фотографию к стене.

– Может быть, вот эту?

Эва отступила к тому месту, где стоял Тео, и они вдвоем принялись разглядывать снимок.

– Да, – наконец сказала она, – ты права. Согласен, Тео?

– Да.

Она подошла ко мне и взяла фотографию.

– Тогда помоги нам повесить их, Тео, и теперь моя очередь говорить, где ты ошибешься.

Мы как раз успели повесить последнюю картину, когда на лестнице послышался стук каблуков. Это оказался тот самый худой мужчина.

– Тео, Эва, прошу прощения! Я веду себя крайне негостеприимно! Как у вас дела? Я никак не мог освободиться раньше, мне позвонила председатель совета попечителей, а от нее так просто не отделаешься.

– Криспин, познакомься, – сказал Тео, – это Анна Вэар. Анна – Криспин Корднер. Он здесь главный. Директор.

– И еще телефонист, мойщик бутылок и местный подхалим-миротворец, успокаивающий оскорбленное самолюбие наших авторов, – добавил Криспин, пожимая мне руку. – Как поживаете, мисс Вэар? – Он огляделся по сторонам. – Боже мой, какая красота. А какой контраст!

– Не слишком ли разителен этот самый контраст? – с сомнением пробормотала Эва. – Это наша первая совместная выставка.

– Вовсе нет, – заверил ее Криспин. – Встряхните наше старичье. – Он кивнул в сторону фотографий, сделанных Эвой, потом повернулся к арке, чтобы оценить творчество Тео. Мы последовали его примеру. Я пыталась не смотреть на снимок сгоревшего человека.

– Тео! – воскликнула Эва. – Я думала, ты не будешь выставлять эту фотографию.

– Я решил, что не могу обойтись без нее, – возразил Тео.

– Ты никогда не мог трезво оценить свою работу, – заявила Эва. – Если убрать что-то одно, то оставшееся будет производить более сильное впечатление. И кроме того… это немного чересчур.

Я выглянула в окно. Листья на деревьях посерели и пожухли от жары и пыли, они выглядели высохшими и безжизненными. Но перед глазами у меня по-прежнему стояли черно-серые струпья, бывшие когда-то человеком, в пятнышках и трещинках, как кусок дерева, который я держала в руках.

– Криспин, а ты что скажешь? – поинтересовалась Эва. Он долго всматривался в фотографию. Наконец сказал:

– Не для слабонервных, это уж точно. Могут пойти жалобы. Тео заявил:

– Неужели это тебя остановит?

– Нет, конечно, – согласился Криспин. – Во всяком случае, не сейчас. В данный момент попечители очень довольны нами, после выставки Гертина. Но все-таки…

– Ты ведь не собираешься встать на сторону миссис Праведное Негодование из Ипсвича, а, Криспин? – уколол его Тео.

– Нет, конечно нет. Но… Вспомните, это ведь Тим Пейдж украсил стены своего офиса во Вьетнаме фотографиями, о которых агентство Рейтер выразилось, что они слишком отвратительны, чтобы их публиковать?

– Нет, это был Хорст Фаас, – поправила его Эва, – из Ассошиэйтед Пресс. То же самое говорю и я, Тео. Для всех нас это замечательный, потрясающий, сильный снимок, сделанный с большим мастерством. И отпечатанный почти так же хорошо, как если бы я сама сделала его. – Тео ухмыльнулся. – Но большинство посетителей будут шокированы. Шокированы в самом плохом смысле слова, как после дешевого фильма ужасов. Это кич. Кич для вуайеристов.

– Тогда мы все вуайеристы, – возразил Тео. – Если тебя это так беспокоит, то что тогда ты скажешь о борделе? – Он махнул рукой в сторону своей комнаты, где на стене висел снимок с солдатами и вьетнамскими девушками.

Я сказала:

– Но это совсем другое дело. – Они повернулись и взглянули на меня, но я не собиралась сдаваться. – Глядя на ту фотографию, ощущаешь себя солдатом. Вроде как становишься частью происходящего, переносишься во Вьетнам. А эта… В общем, создается впечатление, что вы хотите сделать самому себе больно. И вам это нравится. Делать себе больно, я имею в виду.

– Браво, Анна! – воскликнула Эва.

– Но она очень красивая, – сказал Криспин. – Может, в этом как раз и заключается ее спасение. И наше тоже.

Они помолчали. А я никак не могла взять в толк, как можно было считать эту отвратительную фотографию красивой, когда даже от одной мысли о ней к горлу у меня подступала тошнота, а по телу пробегала холодная дрожь. И тут Тео повторил каким-то мертвым голосом:

– Мы все вуайеристы. И еще мне нужно выпить. Криспин, присоединишься к нам?

– Хотел бы, но не могу, – с огорчением отозвался Криспин, качая головой, отчего волосы рассыпались и упали ему на лоб. – У меня еще столько дел. Мне очень жаль, но нет.

– Увы. Ну что же, тогда в другой раз, – протянула Эва.

– Идемте выпьем! – сказал Тео. – Криспин, чуть погодя мы вернемся, чтобы убедиться, что здесь больше ничего не нужно менять и перевешивать.

– Ну а вы, Анна – вы разрешите мне называть вас Анной? – вы живете поблизости? – полюбопытствовал Криспин, жестом предлагая мне первой спускаться по лестнице.

– Анна остановилась у Рея Хольмана в Керси-Холл, – вмешалась Эва.

– В самом деле? У нас здесь есть кое-какие остатки архива Фэрхерста.

– Фэрхерста? – переспросила я.

– Это семья, которая когда-то владела Керси. Когда Холл реквизировали в тысяча девятьсот тридцать девятом году, они оставили несколько документов и писем на хранение трастовому фонду, которому теперь принадлежит поместье. По-моему, там жили эвакуированные, так что одному Богу известно, что там творилось. Как бы то ни было, когда поместье разделили на части и продали после войны, нас попросили взять эти документы на хранение. Какая злая ирония – пережить Питерлоо, беспорядки, вызванные «Хлебными законами», смерть близких, две мировые войны, а потом потерпеть крах из-за подоходного налога… – На какое-то мгновение мне показалось, что он говорит о самом себе, а не о семействе, которому когда-то принадлежал огромный дом и которое впоследствии не смогло его содержать. – В архиве, правда, совсем немного документов, но если вас это интересует, я могу как-нибудь показать их.

– Спасибо, – вежливо откликнулась я, пока мы шли к входной двери. В самом деле, это было очень мило с его стороны, и, похоже, он и действительно был готов на эти ненужные хлопоты, тем более что какие-то бумаги меня ничуть не интересовали. Впрочем, он наверняка скоро забудет о них.

– Внизу, возле лестницы, висит портрет одного из владельцев, – заметил Криспин. – Стивена Фэрхерста. Самое начало девятнадцатого века, по-моему. В следующем году мы его уберем, наверное. Пойдем взглянем на него.

Я вернулась, главным образом потому, что, судя по тону, он ожидал этого от меня. Краска была старой и темной, вся в трещинках-паутинках, которые покрывали полотно, словно вуаль. На портрете был изображен мужчина, державший в руках наполовину вскрытый конверт.

От двери меня окликнула Эва:

– Анна? Ты идешь с нами выпить чего-нибудь? Это самое малое, что мы можем для тебя сделать после того, как ты нам помогла.

Так что я виновато улыбнулась портрету и вышла на улицу.

Снаружи стало еще жарче, чем раньше. Духота стояла такая, что казалось, будто бензиновая гарь, как плотное облако, улеглась между домами подобно вонючей грязи в сточном желобе.

Мы поднялись по крутой рыночной площади и вошли в бар. Эва направилась к стойке, а мы с Тео подошли к столику у окна с эркером. Оно было забрано старым зеленоватым стеклом, отчего прохожие выглядели размытыми и дрожащими силуэтами. Мне стало интересно, какими они видят нас.

– Думаю, они видят лишь свое отражение, – раздался голос Тео у меня за спиной. Я услышала треск и шипение спички, когда он закуривал. Он опустился рядом со мной на сиденье у выгнутого окна.

От стойки меня окликнула Эва:

– Анна, что тебе взять?

– Маленькую кружку светлого пива, пожалуйста. Бармен кашлянул.

– А сколько лет юной леди?

Меня никогда не спрашивали об этом раньше. Но я еще никогда не заходила в бар в тенниске, шортах и без макияжа.

Эва и Тео смотрели на меня. Если бы их здесь не было, я бы солгала, не моргнув глазом, но они были рядом.

– Пятнадцать, – ответила я.

– В таком случае я не могу выполнить ваш заказ, мисс, извините, – заявил бармен. – Только безалкогольные напитки.

– Тогда кока-колу, пожалуйста, – попросила я. Я почувствовала, что лицо у меня горит, а футболка прилипла к спине.

Тео понимающе улыбнулся.

– Это ведь нечасто случается, верно? – заметил он.

– Нечасто. Вообще никогда не случалось.

Он по-прежнему не сводил с меня глаз.

– Да, пожалуй. Ты немного напоминаешь мне Эву, какой она была, когда я впервые встретил ее в Сан-Себастьяне. Тот же самый цвет кожи. В тебе, случайно, нет испанской крови?

– Нет, насколько мне известно, – ответила я со смущенным смешком.

Тут Эва принесла напитки – они с Тео взяли по большой кружке светлого пива, а позже велела бармену сделать нам всем бутерброды. Поев, мы вернулись в галерею, и Эва попросила меня отнести посылку на почту – если мне не трудно, ведь я все равно иду по магазинам.

– Конечно, занесу, мне не тяжело, – ответила я. Мне действительно хотелось помочь ей. И еще поблагодарить за то, что они подвезли меня до города. Это было совсем не похоже на то, когда меня отправляла пройтись по магазинам мать, ведь она желала, чтобы ей никто не мешал, когда она уляжется в постель со своим ухажером.

– Ее придется отправить заказной почтой, и еще нужно заполнить таможенную декларацию, – пояснила Эва, протягивая мне деньги. – Это объектив, который надо починить. Скажи на почте, что объявленная стоимость посылки – фунтов пятьдесят, ладно? Почтовое отделение вон там, за церковью.

– Хорошо, – отозвалась я, – сделаю все в лучшем виде. – И только потом изумилась, что она доверяет мне вещь, которая стоит таких больших денег.

Но она лишь молча вручила мне посылку и деньги, я взяла их и зашагала вверх по рыночной площади к почтовому отделению. Городок был не слишком велик, чтобы заблудиться, так что, освободившись, я решила прогуляться. В киоске я купила открытки для Холли и Тани. На отдельной стойке лежали игрушки для малышей, и я вдруг подумала, что неплохо купить что-нибудь Сесилу в подарок, поскольку у него, похоже, вообще не было игрушек или чего-нибудь в этом роде. Я купила ему альбом с рисунками, выполненными невидимой акварельной краской, потому что помнила, что, когда сама была маленькой, он казался мне волшебным. Я завернула альбом в бумагу, чтобы ему пришлось повозиться, прежде чем добраться до альбома. Так всегда делала мать.

Она положила на мой счет сто фунтов в банке строительного кооператива, чтобы мне хватило на первое время, пока она не пришлет мне деньги на дорогу до Испании, но при этом не удосужилась проверить, есть ли здесь отделение, а его, конечно, не было. Мне самой предстояло выяснить, где оно находится. В городке было совсем мало магазинов модной одежды, и я скорее бы умерла, чем отказалась пойти туда, даже по такой жаре. В одном я даже присмотрела себе симпатичный топик, нейлоновый, с индийскими бусами, но, взглянув на себя в зеркало, поняла, что смотрится он на мне плохо, этакой дешевой вещичкой. Это часто бывает с магазинными зеркалами; такое впечатление, будто владельцы и продавцы не хотят, чтобы вы купили у них что-нибудь. Но было слишком жарко, чтобы попытаться подобрать что-нибудь еще, так что я поплелась обратно в галерею.

Эва и Тео стояли на тротуаре и жарко о чем-то спорили, размахивая руками. Криспин торчал в дверях, опершись одной рукой о притолоку. В другой он держал кипу бумаг, наблюдая за ними и время от времени вмешиваясь в перепалку. Они выглядели такими простыми и беспечными – спорящими и смеющимися, а рядом на дороге сонно приткнулась их старая машина. Может быть, все дело в том, что я устала, но я стояла и смотрела на них, и мне казалось, что жара и духота так плотно заполнили разделяющее нас пространство, что мне его никогда не преодолеть.

А потом Эва увидела меня и помахала мне рукой. Я подошла к ним, и вышло так, что идти мне было совсем недалеко.

– Привет, Анна, – сказал Криспин. – Я был в хранилище и нашел те письма, о которых рассказывал вам. Боюсь, что не могу отдать вам оригиналы – им еще предстоит микрофильмирование, – но я сделал для вас фотокопии.

Мелкие черные буковки старомодного почерка бежали по глянцевой белой фотокопировальной бумаге, на которой отпечатались следы сгибов и потертостей Я всмотрелась в текст, но не смогла разобрать ничего, кроме обращения «Моя дорогая мисс…».

– Благодарю вас, – проговорила я.

– Имейте в виду, читать фотокопии зачастую легче, потому что чернила смотрятся ярче, чернее. А получилась изрядная куча документов! Они не дадут вам заскучать, когда Эва и Тео в очередной раз сбегут за границу, – заметил Криспин. – Я просмотрел бумаги. Да, забыл предупредить, все они написаны Стивеном Фэрхерстом. Человеком, портрет которого вы видели.

И тогда я вновь вошла в галерею.

У него были коротко подстриженные каштановые волосы и брови, изгибающиеся в уголках. Одет он был в темный фрак, а на шее повязана одна из тех старомодных штучек, которые мужчины в те времена носили вместо галстука. Он смотрел на меня. На мгновение я задумалась о том, что он видит в моем мире и что я смогла бы разглядеть в его, если бы достаточно пристально всмотрелась в потемневшую от времени краску.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Прошу вас не искать в выраженном мной удивлении недостатка воодушевления и даже восторга по поводу планов вашей сестры. Возможность граждан без всякой опасности выезжать за границу – в том числе и в свадебное путешествие – была одной из тех свобод, за которые некогда сражалась наша армия. С нетерпением ожидаю нашей встречи в Брюсселе. Я восхищен тем, что мистер Барклай не имеет против оной каких бы то ни было возражений, а миссис Барклай не видит в ней ничего предосудительного. Надеюсь, что мое знание региона поможет сделать ваше пребывание здесь легким и приятным. Возможность сопровождать вас по местам сражений, которые мы с вами так подробно обсуждали, доставит мне ни с чем не сравнимое удовольствие. Могу только надеяться, что то, что вы увидите собственными глазами, будет не слишком отличаться от написанного мною. Очень жаль, что мастер Том не сможет составить вам компанию, но вы, вне всякого сомнения, правы – в этом вопросе я не обладаю достаточным опытом, – полагая, что его пребывание в доме дедушки и бабушки послужит им утешением в отсутствие обеих дочерей. А уединение, безусловно, сыграет положительную роль в том, чтобы мистер и миссис Барклай еще сильнее укрепили то безусловное единство сердца и ума, которое должно лежать в основе любых матримониальных отношений. Отвечая на ваш вопрос, спешу сообщить, что климат Нидерландов, Бельгии и Люксембурга весьма схож с нашим собственным. Если не считать того, что иногда в летнее время здесь по нескольку дней кряду стоит удушающая жара. Но если, как вы говорите, вы намереваетесь прибыть сюда в июне месяце, то вполне можете рассчитывать на все прелести нашего английского лета и по сравнению с Ланкаширом ожидать, что дождей будет намного меньше. Брюссельские аптекари и торговцы мануфактурными товарами имеют в своем распоряжении достаточный запас всего, что только может понадобиться путешественнику, и условия проживания в большинстве гостиниц просто превосходны, так что я настоятельно советую вам ехать налегке, взяв с собой только предметы первой необходимости. Если вы будете так любезны, что сообщите мне о дате вашего ожидаемого прибытия, я возьму на себя смелость заказать для вас комнаты в гостинице «Лярк-ан-сьель». Если у миссис Барклай возникнут какие-либо иные пожелания, надеюсь, что вы без колебаний передадите их мне, дабы их мог выполнить ваш покорный слуга

Стивен Фэрхерст.

Я выпил достаточно, чтобы спиртное придало мне храбрости, и ловлю предостерегающий взгляд, брошенный на меня Ханмером с другого конца комнаты, поскольку я уже усадил себе на колени Джейн. Я хочу наконец познать, что это такое, а сделать это можно только одним способом. Джейн не слишком хорошо вымылась, лицо у нее разрисовано румянами, но от нее пахнет землей и теплом. Она лишь жеманно взвизгивает, когда я касаюсь ее округлой груди. А потом она говорит, что сначала я должен заплатить миссис Мэггз.

Она распростерлась на кровати, которая пахнет другими мужчинами, но лишь смеется и протягивает ко мне руки.

– Первый раз, сэр, не так ли? – спрашивает она, раздвигая ноги, пока я пытаюсь судорожно выпутаться из бриджей и сапог. – Не волнуйся, Джейн позаботится о тебе, солдатик.

У меня есть некоторое представление о том, что и как я должен делать, и она кажется мне всем, о чем я только мечтал жаркими бессонными ночами. Но, несмотря на свои предшествующие слова и улыбки, она просто лежит на кровати в ожидании, пока все закончится, и, как я ни стараюсь, у меня ничего не получается. Чтобы скрыть свой позор, я виню во всем вино и пытаюсь поцелуями возбудить ее интерес и желание. Краска размазывается под моими губами, она отворачивает голову, и меня захлестывает отвращение. Я бью ее по лицу и называю шлюхой.

– Эй, солдатик, а кто я, по-твоему? – говорит она без всякого удивления, потирая опухшую щеку. – Какая-нибудь сраная леди?

Я натягиваю одежду и ухожу. Мне кажется, что за каждой дверью я слышу мужчин и проституток, каждый из них делает то, что должен и что хочет. Они тяжело дышат, целуются, изображают страсть, удовлетворение или любовь. Кого-то вырвало на ступеньках, а дальше, покачиваясь, стоит мужчина, которого ограбила одна девушка, пока он противоестественным образом удовлетворял другую. Голова у меня начинает кружиться от выпитого, тошноты и запаха совокупления, и передо мной в темноте пускаются в хоровод лица, искаженные страхом, отвращением и ненавистью к самим себе.