"Математика любви" - читать интересную книгу автора (Дарвин Эмма)

II

Мне ни в коем случае не хотелось бы утверждать, будто разрыв помолвки с миссис Гриншоу разбил мое сердце, но, вернувшись в Саффолк, я вновь оказался поставлен в условия, когда мысли мои в первую очередь занимали матримониальные планы. С каждым днем темнело все раньше, а вслед за сумерками подкрадывалась настоящая ночь.

Прошло примерно две недели после Питерлоо,[4] прежде чем мы убедились в том, что Том вне опасности. Я счел, что наступил подходящий момент для того, чтобы преодолеть природную скромность и предложить свою руку и свои земли миссис Гриншоу. В словах, с которыми она, запинаясь и покраснев до корней волос, обратилась ко мне, попросив не говорить более на эту тему, я не увидел ни кокетства, ни намеренной жестокости. Сердце мое разрывалось от жалости к ней, и я выразил ей свое искреннее сожаление, поскольку мы оба оказались жертвами несбывшихся надежд. Мы стояли у окна маленькой столовой и с деланным вниманием рассматривали сливовые деревья в саду ее отца, ветви которых сгибались под тяжестью плодов, и извергавшие клубы дыма печные трубы позади них.

– Я… прошу вас простить меня, майор, – промолвила она. – Понимаете… я не думала, когда приходской священник из Керси написал папе… И вы так хорошо отнеслись к Тому… заботились о нем. Но, видите ли, ваша… война… И я чувствую, что не имею права просить вас терпеть озорство и непослушание Тома.

– Пожалуйста, миссис Гриншоу, умоляю вас не чувствовать себя обязанной объяснять мне что-либо. Пожалуй, я даже лучше вас понимаю, что являюсь неподходящим претендентом на вашу руку. Если вы твердо решили, что мы не подходим друг другу, то не о чем более говорить. Вы сами скажете отцу об этом или предпочтете, во избежание недоразумений, чтобы это сделал я?

Поскольку мое отсутствие в Керси пришлось на самый разгар лета, по возвращении туда я обнаружил, что моего внимания требуют столько неотложных дел, что было просто некогда предаваться тоске и меланхолии. Впрочем, я счел своим долгом направить миссис Дурвард, как того требовали правила приличия, письмо с выражениями благодарности и признательности. Так что можете представить себе мое удивление, когда почти сразу после приезда из Ланкашира я получил письмо. Воспользовавшись первым же удобным случаем, когда сильный дождь вынудил нас свернуть работы, я отправился в Холл и немедленно написал ответ.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Ваше письмо доставило мне несказанное удовольствие, и я был очень рад узнать, что здоровье мастера Тома продолжает улучшаться. Умоляю вас передать ему, что движение походным порядком является наилучшим занятием для 1-го батальона Именинного полка, пусть даже фигурки солдат изготовлены таким неумелым подмастерьем, как я. А военные маневры на покрывале кровати наилучшим образом смогут поддержать их физическую форму по сравнению с дальнейшей пересылкой по почте.

Спешу заверить вас, что питаю к миссис Гриншоу лишь чувство искреннего восхищения ее манерами и благодарность за ее честность. Вполне естественно, что молодая леди, которая желает обрести в муже наставника и защитника, не могла не обратить внимания на мое увечье. Что касается прочих моих достоинств, то сам я отнюдь неуверен в том, что они перевешивают физический недостаток. Если ваша матушка благосклонно и с пониманием относится к нашей переписке, то мне остается надеяться, что и ваша сестра не будет испытывать чувства неловкости.

Я с радостью готов изложить вам описание и короткие, иногда забавные, истории последних войн, услышать которые вы были лишены возможности из-за того, что ухаживали за племянником. Мне бы не хотелось, чтобы вы думали, будто я не получал удовольствия от пребывания в обществе вашей сестры и ваших родителей. Однако же я не мог отделаться от чувства, что мое повествование было бы намного более живым и точным, если бы вы направляли его вопросами, руководствуясь при этом своими весьма обширными знаниями. И хотя я не берусь утверждать, что моим рассказам присуща историческая завершенность или иные литературные достоинства, в том случае, если письменные свидетельства очевидца тех событий помогут вам в работе или же просто скрасят вам или вашей семье часы досуга, я сочту свою миссию выполненной. С нетерпением ожидаю, когда у вас выдастся свободная минута, чтобы сообщить мне, что именно вы хотели бы узнать и какие истории могли бы наилучшим образом развлечь ваше семейство. Я обнаружил, что женщины без должного почтения относятся к пространным описаниям военной стратегии и передислокации войск. Я отдаю себе отчет в том, что в целом прекрасный пол проявляет больший интерес к второстепенным деталям, способным, однако же, сделать жизнь счастливой или полной мучений, посему не собираюсь утомлять вас многословным изложением отдельных событий военной истории. Боюсь, что в этом случае мое письмо будет представлять интерес лишь для вашей горничной и с его помощью она сможет разжечь огонь в камине или накрутить волосы на папильотки. Когда для работы вам понадобится информация технического характера, я постараюсь изложить ее на отдельном листе, приложенном к письму, и надеюсь, что она будет стоить тех лишних денег, которые почтовое министерство возьмет с вас за его доставку.

Вы совершенно справедливо заметили, что темой для большинства моих забавных историй и анекдотов служит еда либо же ее отсутствие. Полагаю, что мудрость нашего последнего военного оппонента Бонапарта выражается, среди прочего, и в его утверждении, что армия идет вперед только на собственном желудке. Хотя я должен заметить, что один из моих приятелей, лейтенант Барри, который нашел отдохновение в военной истории, тогда как я предпочитаю черпать его в творчестве Виргилия или Вордсворта, утверждал, что Бонапарт позаимствовал эту сентенцию у самого Фридриха Великого. Если это и в самом деле так, то этот факт можно счесть лишним доказательством того, что даже величайшие полководцы извлекают несомненную пользу из трудов своих предшественников.

Как правило, мы испытывали недостаток одного только хлеба. А для того чтобы найти мясо, требовалось лишь несколько минут работы с ножом и крупный рогатый скот, которого всегда было в избытке, тогда как зерно превращается в хлеб лишь после его помола, выпечки и прочих увлекательных и продолжительных процессов. Однако же иногда случается так, что требования военной стратегии и желудка совпадают, как и случилось перед самой битвой у Сабугаля, когда мы наткнулись на арьергард французов, которые мололи зерно на мельнице…

На этом я должен прерваться на некоторое время, дабы убедиться в благополучной отправке этих страниц к месту назначения из рук вашего покорного слуги

Стивена Фэрхерста.

Начиная с сенокоса и заканчивая сбором орехов, в нашей округе не нашлось бы ни одного человека, у которого достало бы времени на что-либо еще, помимо работы и сна. Если я поднимал взор к небесам, то только затем, чтобы попытаться угадать, будет ли завтра дождь. А если мне вспоминалась Испания, то только потому, что хотелось благословить неяркое и нежаркое англо-саксонское солнышко и его неспешное движение по небосклону. Урожай, по словам моего управляющего, ожидался небогатый. Тем важнее для нас было собрать и сберечь каждое зернышко. И вот твердые и упругие стебли пшеницы и ячменя пали под напором наступающих лезвий кос и серпов.

Пали для того, чтобы гордо подняться вновь, уже в виде копен и стогов на вспаханной земле. Большие кони дремали на солнце, прядая ушами и отгоняя назойливых мух в ожидании, пока их нагрузят снопами, которые они повезут сначала на молотилку, а уже оттуда обмолоченное зерно в амбары. Кровельщики трудились не покладая рук на верхушках стогов, их быстрые фигуры мелькали на фоне лазоревого неба, а в огородах бережно собирали последнюю морковь, репу и картофель. Мои крестьяне заквашивали капусту, смывали и сбивали сыры, собирали и сушили майоран, мяту и мелиссу. Дети собирали горох и бобы, после чего уже взрослые закладывали их в кладовые на хранение. Река отдавала камыш и рыбу, которую ловили и солили впрок. Повсюду валили старые деревья, и у двери каждого дома росли груды бревен и поленницы дров. Стайки весело смеющихся девушек искололи пальцы и изорвали передники о ежевику, и губы их были перепачканы ягодным соком. Малыши прочесывали высокую траву, которую лекари и знахари громко именовали ежей сборной, в поисках последних птичьих яиц, чтобы те случайно не избежали бальзамирования в кувшинах с желатином. Свиньи жадно рылись в желудях и паданцах, не обращая внимания на ос: вероятно, они догадывались, что их конец близок. А овцы, меченные красной охрой, одна за другой получали отсрочку смертного приговора.

Вот так мы собирали, свозили и закладывали на хранение первые плоды своих усилий, долженствующих уберечь мою деревню и земли от небрежения и нищеты, в которую они впали в последние годы жизни моего покойного кузена. Но по мере того как золотые деньки становились все прохладнее и короче, трудов праведных, способных погрузить мое тело и ум в состояние умиротворенной усталости, становилось все меньше, и передо мной в полный рост встали последствия разумного решения миссис Гриншоу.

Нельзя сказать, чтобы я горел желанием обзавестись супругой, которая не любила бы меня, о чем я не переставал напоминать себе, стоя в библиотеке поместья Керси в канун Дня Всех Святых со стаканом бренди в руке и наблюдая за деревенскими парнями, которые гуськом маршировали к двери на кухню, размахивая импровизированными лампами из тыквы и репы с вырезанными страшными рожицами. Миновал уже год с той поры, когда я впервые прибыл в Керси, и сейчас деревня лежала передо мной в туманной дымке, поскольку наступил тот час, когда дневной свет уже угасает, но лампы и фонари еще не зажглись. И тут мне в голову пришла крамольная мысль. Быть может, оно и к лучшему, что в этом воздухе, напоенном воспоминаниями, которые я привез с собой из Испании, не будет слышаться шуршание дамских юбок в гостиных, мебель в которых укрыта сейчас чехлами из голландского полотна. И точно так же не будет звучать ее ясный, высокий голос, обсуждающий слуг и постельное белье, или не будет ощущаться ее благоуханное, супружеское присутствие в моей постели.

Хотя подобное умонастроение освободило меня от необходимости немедленно предпринять какие-либо действия в этом направлении, я счел вполне уместным отвлечься от своих мыслей, чтобы ответить на письма мисс Дурвард, которые прибывали с завидной регулярностью, опровергая ее утверждение о деятельном участии в деловых предприятиях отца.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Надеюсь, вы и ваша семья извините меня за задержку с ответом на ваше последнее письмо. Если бы я мог руководствоваться одними только своими желаниями, то ответил бы немедленно по возвращении, но, к несчастью, это не так. Однако теперь, когда урожай убран, а вечера становятся все длиннее, мне доставляет истинное удовольствие писать вам более подробно, чем ранее, когда этого не позволяли мне природа и сельское хозяйство.

Вы спрашиваете, как случилось, что я вступил в армию. Разумеется, с юных лет я полагал, что мужчина непременно должен посвятить себя какому-либо занятию. Боюсь, тем не менее, что на мой выбор не повлияла, как вы предполагаете, ни детская увлеченность, подобная той, которая живет в вашем племяннике, ни традиции, о которых вы упоминаете применительно к династиям музыкантов или художников. Короче говоря, у меня практически не было выбора.

Батюшка мой был третьим сыном четвертого сына некоего землевладельца, о котором в течение многих лет мне было известно только, что он владел обширной собственностью в графстве Саффолк. От моего деда отец получил в наследство лишь доброе имя и хорошее образование, после чего в возрасте двадцати лет женился на моей матери, которая оказалась единственной наследницей фермера из Дорсета. Увы, но не прошло и года после моего появления на свет, как мои родители пали жертвой воспаления легких. Местный викарий и местный же доктор, в течение долгого времени знавшие семью моей матери, убедили моего двоюродного дедушку в необходимости заплатить некоей миссис Мальпас, вдове, проживавшей в том же самом Дорсете, чтобы она взяла меня на попечение, пока я не стану взрослым настолько, чтобы навсегда оставить ее дом и отправиться в школу. Пока я рос и взрослел, всем, кому была небезразлична моя дальнейшая судьба, к числу коих я относил и себя, стало ясно, что мне необходимо посвятить себя какому-либо полезному занятию. При этом я не питал особой склонности, равно как и не обладал особыми познаниями, необходимыми для того, чтобы трудиться на благо Церкви, и был еще менее приспособлен к занятиям юриспруденцией. Следует учесть, что рост мой был слишком велик для того, чтобы я уютно ощущал себя на флоте, посему заинтересованные стороны пришли к согласию, что мне не остается ничего другого, как отдаться в гостеприимные объятия сухопутной армии.

Очевидно, прочитав мой отчет о нашем продвижении через Францию после Тулузы, вы теперь спрашиваете, доволен ли я тем, что, образно говоря, променял свой меч на орало, или, если точнее, свою шпагу на плуг, и должен вам ответить со всей искренностью, что да, доволен. Притом что урожай собран и убран, я чувствую, что впервые в жизни сумел совершить нечто большее, чем изначально предопределила мне судьба, а именно: сделал добро из зла. В Испании случались такие моменты, когда казалось, что стоит нам только остановить свой взор на какой-либо милой и приятной детали пейзажа или мирной сцене, как в следующее мгновение она оказывалась безнадежно испорченной и безвозвратно погибшей. Например, командующий мог подыскивать себе подходящее место для руководства войсками, для чего внимательно осматривал и изучал местность, охваченный при этом не восторгом художника, подобно вам, а руководствуясь всего лишь суровой стратегической необходимостью. Великолепный арочный мост, соединявший берега реки, разрушался до последнего камешка, чтобы помешать продвижению французов, а наверняка восхитивший бы вас заросший полевыми цветами луг мы выкашивали подчистую, дабы получить с него энное количество фунтов фуража. Даже чудесная роща, украшающая собой живописную равнину, или купа деревьев, сгрудившихся на вершине холма, означали лишь укрытие для моих солдат или же для солдат неприятеля и совсем скоро должны были превратиться в братскую могилу.

Я считаю благословением Господним то, что теперь мне можно не смотреть жадными глазами на красоту простирающегося передо мной мира. И если платой за такое благословение служит некоторая домашняя скука, то, пожалуй, мне стоит вспомнить и о том, что за прошедшие несколько лет мне довелось повидать больше, чем другому человеку за всю жизнь, и утешаться этим.

По мере приближения зимы те семейства, которые по разным причинам, будь то веление души или деловая необходимость либо вообще прихоть и чудачество, держались вдалеке от мощеных тротуаров и освещенных газовыми фонарями городских улиц, начали оглядываться вокруг себя в поисках развлечений. Предусмотрительные и дальновидные матроны одна за другой приглашали меня на ужин, дабы проконсультироваться относительно достоинств Парижа и Брюсселя как источников приличного общества, обтекаемого термина-эвфемизма, под которым разумные люди понимали источник мужей. И если в намерения подобных владетельных и заботливых мамаш входило привлечь мое внимание к незамужним прелестям мисс Джоселин, мисс Эуфемии Джоселин, мисс Софи Стэмфорд и других девиц, то их старания были излишними. Я настолько же отдавал себе отчет в прелестях этих молодых леди, равно как и они в количестве принадлежащих мне акров, так что я вовсю наслаждался их обществом, по крайней мере на протяжении хотя бы одного вечера.

В один из таких вечеров мисс Джоселин поспешила ко мне с чашкой чая, едва я переступил порог гостиной ее матери в компании с несколькими другими джентльменами. Она слышала – эти деревенские сквайры такие болтуны! – что стены столовой и библиотеки в моем поместье в Керси украшает восхитительное собрание портретов, целая картинная галерея.

– А мне так нравятся портреты настоящих, взаправдашних людей! Моя гувернантка почему-то всегда заставляла нас внимательно рассматривать изображения этих глупых исторических персонажей. Кому сейчас есть дело до Андромахи, или Актеона, или других скучных римлян?

– Во всяком случае, большинству молодых леди это и в самом деле неинтересно, я знаю, – ответил я. – Разумеется, я буду счастлив показать эти портреты, если ваши родители соблаговолят принять мое приглашение. Или, быть может, ваш брат согласился бы сопровождать вас при случае? Хотя, боюсь, увидев картины наяву, вы будете разочарованы.

Мисс Джоселин отпила маленький глоток чаю, и на мгновение я замер, не в силах оторвать взор от этих полных, красных, как кораллы, губ, которые сначала сомкнулись, а потом полуоткрылись, коснувшись края белой с золотом чашки из лучшего китайского фарфорового сервиза ее матери. Она подняла глаза и поймала мой взгляд. На щеках у нее вспыхнул легкий румянец.

– О, я уверена, что ни в коем случае не буду разочарована. Я совершенно не разбираюсь в искусстве, зато прекрасно знаю, что мне нравится, а что нет. При условии, что я распознаю друга, перспектива или штриховка оставляют меня совершенно равнодушной.

– Боюсь, что у меня на стенах вы найдете немногих друзей, поскольку оригиналы портретов давно мертвы.

– Ах, майор! Вы говорите так, словно у вас в Холле водятся привидения! Но вы ведь наверняка заказали и собственный портрет? – Она наклонила головку и томно взглянула на меня сквозь длинные светлые ресницы. – Мне хотелось бы думать, что я увижу там по крайней мере одного друга. Ну скажите же мне, что и ваш портрет имеется в наличии!

Сама мысль об этом показалась мне абсурдной. Я рассмеялся.

– Нет, нет! Я даже не думал об этом.

– Мама! – Миссис Джоселин оторвалась от чайного подноса. – Мама, майор говорит, что ни за что не станет заказывать собственный портрет, чтобы повесить его в библиотеке в Керси. Скажи ему, что он непременно должен сделать это, чтобы отметить свое вступление во владение Холлом.

– Не позволяйте моей непослушной девочке дразнить вас, майор, – с улыбкой произнесла ее мать, прежде чем возобновить конфиденциальную беседу с миссис Стэмфорд.

– Ах, прошу вас, майор, сделайте мне одолжение, закажите свой портрет! – Ее голубые глаза сияли, грудь вздымалась и опадала. Она положила руку мне на запястье. – Умоляю вас!

Я молчал. Если в моих глазах она прочла капитуляцию перед ее выраженным желанием, то не совсем ошибалась, хотя меня как раз охватило собственное желание и мысль о ее капитуляции. Увлечь ее на роскошный турецкий ковер, разорвать корсаж платья и зарыться лицом в ее круглую, белую грудь, отшвырнуть за ненадобностью в сторону юбки и овладеть ее сочной, розовой сокровенной плотью…

Я взял себя в руки, поскольку прекрасно сознавал – куда уж лучше! – что такие мимолетные и преходящие порывы страсти не могли принести ничего, кроме вреда и головной боли тому, кому известно было то, что знал я.

– Майор? – спустя несколько мгновений вопросительно произнесла она. Вероятно, что-то все-таки отразилось на моем лице, потому что с легким нервным смешком она добавила: – Вы должны простить меня. Я пренебрегаю остальными гостями и должна вернуться к своим обязанностям.

Она развернулась, чтобы удалиться, и в ответ на быстрый и неуверенный взгляд, брошенный ею в сторону матери, та ответила легким кивком, и на губах у нее заиграла удовлетворенная улыбка.

Я не испытывал особого желания глазеть на собственное отражение, но не мог отрицать и того, что теперь, после уборки урожая, у меня возникла отнюдь не тщеславная мысль утвердиться среди своих предшественников во владении Холлом. И не имеет особого значения, что я добился покамест скромных успехов в обеспечении процветания своих земель и семейств, которые обрабатывали их в течение многих веков. Так что по некотором размышлении я отправился на поиски портретиста в Норвиче, и мне стоило немалых усилий отыскать хорошего художника. Пусть мисс Джоселин открыто заявляет о своем пренебрежении перспективой и игрой света и теней, но, невзирая на крайне малую вероятность того, что она когда-либо увидит мой портрет, я не мог уронить свой авторитет в глазах мисс Дурвард.

Оказалось, что при виде этих соблазнительных молодых леди меня обуревают вполне плотские и объяснимые желания. Кроме того, я не мог удержаться от искушения подогреть их интерес ко мне, если даже они готовы были принести себя в жертву. Но, увы, мне никак не удавалось заставить себя смириться с необходимостью отдать им в ответ собственные акры, посему желание мое оставалось неудовлетворенным.

Но почему я не мог решиться на такой шаг? Этот вопрос не давал мне покоя. Подобный обмен считался в нашем обществе вполне обычным делом. И разве не я сам всего несколько недель назад отправился в Ланкашир как раз на поиски спутницы дней и хранительницы ночей своих в рамках того же самого обмена? В очередной раз, укладываясь в постель, я раздумывал над тем, а не пытаюсь ли я избавить себя от грядущих неприятностей, если какая-либо представительница прекрасного пола сочтет, что возрождение моей усадьбы – о которой только и говорила вся округа – не сможет примирить ее с моим недомоганием, или, точнее говоря, увечьем. Стать объектом подобного отвращения, которое не смогла преодолеть даже столь мягкая и добродетельная особа, как миссис Гриншоу, и пострадать от него не один раз, а страдать каждую ночь, до самой смерти… Нет, пока я нахожусь в здравом уме, я ни за что не соглашусь на подобное испытание.

Но когда меня окутала тишина и темнота, я понял, что не только мое нежелание терпеть унижение не позволяет мне отважиться на подобный шаг. Тому была и еще одна причина, намного более веская – нескончаемая горькая печаль и болезненная радость, которые жили в самой глубине моего сердца. То дружеское общение и товарищеские отношения, которых я жаждал, те плотские желания, удовлетворить которые я стремился, стали бы настоящим предательством по отношению к моему собственному сердцу, сохранившему незапятнанную память о недолгом счастье и беззаветной любви.

Перед тем как задуть свечу, я опустил протез на пол рядом с кроватью… Ощущение конечности было настолько реальным, что во сне ко мне иногда возвращалось чувство прежнего счастья, когда я мог ходить и бегать, как все люди, а тело мое было одним целым. Иногда мне снилась Испания, и когда я, не до конца проснувшись, задевал рукой протез, только это случайное касание удерживало меня от попытки встать и двинуться по воздуху. Но потом наступало окончательное пробуждение, и я вновь вспоминал о том, что я калека. В остальные ночи я лежал на пуховой перине в своей кровати, и мне не снилось вообще ничего. Не были они похожи и на ночи, проведенные под небом Испании, которое некогда простиралось надо мной подобно черному бархату, вытканному огромными, как зеркала, звездами. Впрочем, я говорил себе, что нет на свете мужчины, достигшего моего возраста, которого его прошлое не беспокоило бы во сне, когда ангел-хранитель спит и темнота скрывает приближение старого доброго недруга.

Но написать об этом мисс Дурвард я, естественно, не мог. Я даже не рискнул рассказать ей о портрете, не говоря уже о первопричине, которая побудила меня заказать его. Она расспрашивала меня, а я добросовестно отвечал ей лишь о деталях военной формы, о дислокации войск, о пейзаже, о Коруне, о протяженности и значении оборонительных порядков у Торрес Ведрас. Она прислала мне набросок расположения 95-го полка у местечка Катр-Бра с просьбой исправить то, что я посчитаю нужным, и попросила описать несколько эпизодов из армейской жизни.

…Как бы мне ни хотелось провести остаток дня, отвечая на ваши вопросы как можно более полно и подробно, в том, что касается Коруны, я вынужден отослать вас к опубликованным мемуарам и отчетам, поскольку меня там не было. В моих воспоминаниях о 1808 годе сохранились лишь ужасы отступления нашей бригады легкой кавалерии к Виго, когда мы, усталые и измученные, брели сквозь метель и буран, играя роль наживки и стараясь отвлечь на себя как можно больше французских войск. Я помню и о том, какая скорбь охватила нас, когда мы узнали о гибели под Коруной благородного сэра Джона Мура, создателя и доброго гения нашего полка. Эти воспоминания никогда не сотрутся из моей памяти…

Вам следует знать, что мы по праву гордились тем, что наш 95-й полк первым вступал в бой и последним выходил из него, поэтому с предопределенной неизбежностью мы сводили на нет иногда не слишком энергичные усилия нашей интендантской службы вовремя снабдить нас продовольствием и боеприпасами. Вот почему приобретенные нами навыки и успехи в добывании припасов менее ортодоксальными методами вскоре тоже получили широкую известность среди войск Пиренейской армии. Нам завидовали. Как-то голодным вечером в марте 1812 года мы наткнулись на двух молодых людей, одетых с той яркой галантностью, которая отличает кабальеро в этой стране, они несли с собой протестующих и вырывающихся из рук куриц. Я приношу вам нижайшие извинения за свои недостойные художества, надеясь при этом, что ваш талант позволит вам и из этого наброска извлечь пользу; в общем, я попытался изобразить их на обороте этого листа.

Мне очень жаль, что замечания знакомых испортили вашей матушке удовольствие от преподнесенного вами подарка в честь ее дня рождения. Я бы рискнул предположить, что ее любовь к Тому – и удовольствие, которое любой, кто знает его, должен испытывать при виде его очаровательного портрета, написанного любящей рукой, – возобладает над взглядами тех, в ком требования морали заглушают голос человеческой привязанности. Но, очевидно, мне следовало сделать поправку на поколение, чьи вкусы сформировались без помощи рационального, разумного и естественного образования.

Притом что работы на свежем воздухе для меня находилось все меньше, а вечера становились все длиннее, я стал уделять больше времени ведению домашнего хозяйства, равно как и переписке с мисс Дурвард. Причем до такой степени, что буквально каждый день ожидал прибытия нового письма с таким нетерпением, каковое раньше мне было неведомо – ни когда я учился в школе, ни позже, когда служил в полку.

Однажды серым декабрьским днем я отправился в деревеньку верхом, чтобы навестить приходского священника. Я отпустил поводья, и моя старушка Дора лениво трусила по ухабистой и изрезанной колеями дороге, а вид, открывавшийся меж ее ушей, был достаточно уныл, чтобы полностью отвлечь мое внимание от окружающей действительности. Внезапно лошадь шарахнулась в сторону. Она испуганно перебирала ногами, попятилась, встряхнула у меня перед носом серебряной гривой и вырвала поводья у меня из рук. Мне показалось, что прямо из-под ее копыт выскочила маленькая девчушка и плача помчалась к дому с криком:

– Мама! Мама! Я потерялась.

– Надеюсь, она не пострадала? – крикнул я в темноту дверного проема, спешившись.

– Нет, сэр! – воскликнула мать девочки, появляясь в дверях и неловко кланяясь. – Вот тебе, плохая девочка! Ты напугала нашего доброго сквайра. Нельзя же бегать сломя голову. Только попробуй сделать так еще раз, и Бони[5] заберет тебя.

Я вспомнил давно забытого императора, пребывавшего, как мне было известно, в далекой тропической темнице, скучающего и нераскаявшегося. Так вот, он имел обыкновение выходить из туманной дымки, появляясь в наших мирных лесах и полях, облеченный плотью, которую даровал ему мрак, таившийся везде, зловещий и ждущий своего часа. Когда я наконец вскарабкался на лошадь и оглянулся, чтобы помахать им рукой на прощание, мне вдруг показалось, что мать и дочь, обнявшись, превратились в единое целое, став одним человеком.

Причиной моего свидания с приходским священником стал ремонт, который необходимо было провести в церкви до того, как зима нагрянет в наши края по-настоящему. Боннет, церковный сторож и пономарь в одном лице, покачал головой и завел речь о прохудившихся водосточных желобах и треснувших трубах для стока воды. Что до пастора, то он, сохранивший живость невзирая на ревматизм, в этот самый момент вскарабкался на лестницу, с грустью разглядывая две древние фигурки, Святого Луки и Святого Иоанна, которые стояли в нишах по обе стороны паперти и которые украшала черно-зеленая патина, образовавшаяся вследствие бесконечных дождей. Руки святых были отрублены по запястье, лица выглядели непроницаемыми и невыразительными, как если бы они ожидали, что вот сейчас откуда ни возьмись появится некий потусторонний зодчий, который сможет вернуть им прежние черты, стертые дождевой водой.

– Неужели вода причинила подобные разрушения? – полюбопытствовал я.

– Нет, нет, конечно, – поспешил уверить меня старый Боннет, – это случилось во время войны. Здесь повсюду остались ее следы, да еще и осада Колчестера внесла свою лепту.

– Во время войны? А, должно быть, вы имеете в виду Великий мятеж.[6]

– Ну да. Говорят, что тогда здесь творились такие же ужасы, как и во Франции несколько лет назад.

Пастор с кряхтением слез с лестницы и тяжело вздохнул.

– Увы, да. Страшно подумать, что все может повториться… А у нас в Восточной Англии они усердствовали особенно рьяно. Ну что же, Боннет, думаю, мы с тобой увидели все, что нужно. Ты, без сомнения, сообщишь мне, что думает по этому поводу каменщик? – Боннет благочестиво коснулся пряди волос надо лбом и принялся складывать лестницу. – А мы с вами, Фэрхерст, давайте вернемся в мой дом и выпьем по капельке согревающего, день-то нынче выдался холодный. Что скажете? – Я принял его предложение, и, выходя из калитки, он продолжил: – Пуритане проявляют крайне мало почтения к искусству наших предков.

– Равно как и к самим святым.

– Мне легче простить ненависть, которую они питают к языческим идолам, чем ярость, с которой они разрушают нашу общую историю. Кроме того, можно было бы ожидать, что пуритане будут поддерживать евангелистов, что бы при этом ни думали о папских прихвостнях, как они их называют. А, миссис Марш, я привел с собой майора, и мы бы не отказались выпить немного вина.

– Но в Испании мне довелось быть свидетелем того, какую власть эти идолы – даже папистские, католические идолы – могут иметь над людьми, – сказал я, ставя в угол тросточку и сбрасывая с плеч тяжелое пальто. – И того, как их не хватает во Франции. Люди обращаются к ним в поисках утешения и надежды.

Впрочем, я не стал упоминать о том, как болезненно воспринял свидетельства этого утешения, проведя несколько дней в Бера: эти воспоминания занимали слишком большое место в моем сердце, чтобы нуждаться в выражении.

– Разумеется, это вполне понятно, когда речь идет о простых, да к тому же еще и необразованных людях. Я поддерживаю переписку с одним из моих коллег, у которого приход неподалеку от Бристоля. Так вот, мы обсуждали его барабан двенадцатого века; и вообще он обладает поистине энциклопедическими знаниями, настоящий коллекционер древностей. Но все мы должны искать утешения, надежды и всего остального у Господа нашего Иисуса Христа. А теперь, поскольку вы пробовали этот напиток на его родине, скажите, какого мнения вы об этом шерри.

Пастор без особого труда уговорил меня остаться на ужин, и миссис Марш – золовка моей собственной экономки миссис Прескотт – засуетилась, расставляя тарелки и кушанья, пока святой отец зажигал лампы; зима была в самом разгаре, и уже пробило четыре часа пополудни.

Мы побеседовали о наших местных делах и обстоятельствах, например о том, что некоторые банки в последние несколько месяцев прекратили платежи, было очевидно, что вскоре и другие последуют их примеру.

– А если цена на зерно еще подскочит после столь бедного урожая, нас ждут большие неприятности, – заявил пастор. – И тогда будет достаточно нескольких недовольных, которые начнут разглагольствовать о реформах, чтобы на смену голоду пришел радикализм.

– Мне уже доводилось видеть нечто подобное.

– Действительно… Послушайте, Фэрхерст, чуть не забыл. Мне не хотелось бы показаться навязчивым… Короче говоря, относительно того вопроса, о котором мы с вами говорили весной…

Я поспешил избавить его от неловкости и сообщил, что мы с миссис Гриншоу пришли к полюбовному согласию о том, что не подходим друг другу.

– Но, я надеюсь, вы не совсем отказались от этой мысли, – заявил он, потянувшись к графину. – Я видел, как вы охотились верхом с собаками – какая женщина может требовать большего? Причем вам необязательно подойдет какая-нибудь романтичная девица, имейте в виду, а здравомыслящая, приятная во всех отношениях женщина, способная создать уют и комфорт и для себя, и для вас.

Я лишь вздохнул в ответ, поскольку возразить было нечего. Я не собирался объяснять пастору, что тому, кто однажды вкусил божественного нектара, чистая вода, которую он предлагал мне, кажется холодной и горькой. Он наклонился, подливая портвейн сначала в мой бокал, потом наполнил собственный.

– Я знаю, знаю. Розовые щечки и яркие глазки, да? Но в самом деле, вы, часом, не воспарили над землей нашей матушкой? Вы уже год как живете холостяком в Холле. Дружеские отношения имеют очень большое значение. Я знаю, что мы также говорим и о том, чтобы дать природный и наиболее естественный выход вашим страстям, ослабить давление и влияние, которое оказывает на ваш ум прошлое. Но как раз это наиболее часто приходит со временем. И новой привязанностью, кстати.

Я хранил молчание. Его доводы были правильными, справедливыми и хорошо мне знакомыми. Вероятно, только мерзкой погодой можно объяснить то, что они казались мне еще более унылыми и скучными, чем прежде.

Было очень кстати, что моя умница старушка Дора, несмотря на темную ночь, знала каждый камень и каждую выбоину по дороге домой, поскольку утешения, которого я искал так старательно, что заглянул даже на дно графина пастора, я так и не обрел.

После ванны я заснула. Я проснулась оттого, что свернулась калачиком и лежать было неудобно и холодно, зато я почти с радостью увидела вокруг облезлую краску и строгие прямые линии стен и кроватей. Здесь никак не могло оказаться того ужаса, который я видела во сне, холодного, мрачного ужаса, заполняющего собой все пространство. Только во сне в комнате царил мрак, и дверь была заперта.

Я перевернулась на спину. Жемчужные капельки воды высохли у меня на коже, вокруг стояла невероятная тишина. Вечер еще не наступил – в конце концов, я проспала не так уж и долго, – но полосы солнечного света на полу вытянулись, стали тоньше и выцвели, став похожими на любимую тенниску, повешенную для просушки на бельевую веревку. Воздух наполнился таинственным мерцанием, и создавалось впечатление, будто я открыла глаза под толщей золотистой воды. Тут снизу до меня донесся какой-то грохот, потом чей-то крик и снова грохот. Внезапно я осознала, что обнажена, и почувствовала, что замерзла, как бывает, когда из ванны уходят последние капли воды, торопясь и всхлипывая в сливном отверстии, а вам остаются только голые и мокрые стенки, которые еще дышат призрачным ушедшим теплом.

Цифры на радиочасах дрогнули и изменились. Шесть вечера. У меня мелькнула мысль, не пропустила ли я послеобеденный чай, поскольку сам обед я, совершенно очевидно, проспала. И еще мне не давали покоя этот грохот и крик. Что-то происходило внизу. Я слишком долго жила в самых разных местах, чтобы не разбираться в таких тонкостях. Я включила радио на полную громкость и надела чистую тенниску и джинсы. Мне хотелось хотя бы слышать других людей и знать, что я здесь не одна.

Старый линолеум у меня под ногами был гладким, чистым и прохладным, но отнюдь не холодным. Я никогда не ходила босиком дома – о каком бы доме мы ни говорили, – потому что наши полы всегда были грязными. Их вечно усеивали сигаретный пепел и разлитое пиво, мелкие камешки из маслянистых луж, которые никогда не высыхают на улице, где разбито асфальтово-бетонное покрытие. И еще стиральный порошок, потому что никто не заметил, что пакет с ним прохудился, когда кто-то нес его из кухни в ванную, чтобы постирать кеды. Почему именно в ванную? Да потому что раковина на кухне забита тарелками с остатками вчерашнего ужина, новая стиральная машина оказалась просто барахлом и сломалась, а магазин, в котором чей-то приятель сподобился ее приобрести, закрылся и больше не работает. На мгновение я задумалась, где сейчас находится эта самая стиральная машина, потому как в такую погоду приходится стирать килограммы и тонны белья и одежды, разве что вам все равно, если от вас отвратительно смердит потом.

И тут мне пришла в голову мысль о том, что, наверное, сама судьба распорядилась так, чтобы я оказалась здесь, в этом чертовски странном месте. Мне довелось жить во многих квартирах, но ни одна из них не была и вполовину такой большой. Кроме того, тут было не так паршиво, как раньше. Не было лифтов, в которых пахнет мочой, никто не трахался за гаражами и не торговал наркотиками в вестибюле, ступеньки лестницы не были испачканы собачьим дерьмом, а стены не дрожали от звуков гитары Джими Хендрикса. Я, в общем-то, ничего не имею против Джими Хендрикса, он крутой музыкант и слушать его приятно. Но никак не в три часа утра, когда я только что заснула, потому что мать явилась домой в полночь и битых три часа рыдала у меня на груди, умоляя меня не становиться взрослой, потому как жизнь – отвратительная штука, которая заканчивается смертью.

Словом, ничего этого не было и в помине, но тем не менее Холл оставался чертовски странным и даже жутковатым местом. Когда-то, должно быть, здесь обитало богатое семейство, и у них наверняка была куча слуг, которые сновали по лестницам вверх и вниз, спускались в подвал, поднимались на чердак, стараясь не слишком раздражать хозяев своим видом и присутствием. Какими они были, все эти давно исчезнувшие люди? А теперь здесь осталась одна только пустота. У меня помимо воли возникало ощущение, что пустота ждет чего-то, вдыхает воздух, поднимается по лестничным пролетам. Пустота, которая раньше была людьми, которых теперь здесь уже почти и не было, но они оставались где-то совсем рядом, их можно было услышать, если внимательно прислушаться, где-то настолько близко, что мельчайшая пыль, поднятая их присутствием, едва-едва успела осесть.

Я тихонько двинулась босиком по коридору. Навстречу мне по ступенькам очень медленно поднималась Белль, цепляясь за перила и тяжело дыша. Лицо у нее было пунцовым как помидор.

На верхней площадке она остановилась.

– О, – пробормотала она, отдуваясь, – привет. А ты совсем не похожа на свою мать.

От нее разило спиртным. Джином, решила я.

– Я знаю. – Вообще-то я намеревалась произнести эти слова небрежно-равнодушным тоном, но у меня почему-то получилось очень громко. – Я похожа на своего отца.

– Понимаешь, она не захотела оставаться. А ведь я ее не выгоняла. В конце концов я ее мать, так что разрешила бы ей остаться. Я знаю, каково это – быть… Разумеется, я бы никогда не сделала ничего подобного. Я вовсе не такая мать. Даже после того как она сообщила нам, что уехала и что у нее неприятности. Вот только она не пожелала остаться. Что она тебе говорила?

– Ничего особенного.

Мне почему-то не хотелось спускаться вниз, хотя стоять на ступеньках и выслушивать ее тоже было не особенно приятно. Впрочем, я сказала ей правду: мать и в самом деле ничего мне не рассказывала. Ничего о своем замужестве, или о моем отце, или о том, почему они расстались. Его имя даже не было указано в моем свидетельстве о рождении. Я заметила это, когда мать подавала заявление на получение паспортов. Анна Джоселин Вэар – я не возражаю против «Анна», но она никогда не говорила мне о том, что заставило ее выбрать для меня имя «Джоселин». Отец: неизвестен. Мать: Нэнси Аннабель Вэар, урожденная Хольман, не замужем. Мне, в общем-то, не нужны были подробности. Надежда в этом случае всегда служит лишь дополнительным источником печали. Я всегда знала, что мечты сбываются только в кино. Вот почему я повторила:

– Она ничего мне не рассказывала.

– Полагаю, что так. – Белль с трудом выпрямилась и уставилась на меня. Она определенно была пьяна. – Но ведь это не имеет никакого значения, верно? Мы с Реем переехали из Бери-Сент-Эдмундса, а… потом он вернулся в Саффолк, купил здесь деловое предприятие, и я приехала… Он начал все сначала, с нуля, а теперь и я могу так поступить. Ничего еще не кончилось только потому, что школа закрылась. – Свободная рука, которой она не держалась за перила, неуклюже протянулась ко мне. – Теперь мы можем… можем начать заново, с тобой вместе. Нам здесь вовсе не нужна Нэнси, верно? Мы и без нее будем семьей. Только мы. Тебе ведь это нравится, правда?

Мне так сильно хотелось ответить ей «да», что у меня перехватило горло. Пусть даже она была старой, пьяной и не знала, когда у меня день рождения. Мне хотелось протянуть к ней руки, хотелось найти и обрести ее, ведь она была моей бабушкой. Мне хотелось, чтобы и она нашла и обрела меня. Я даже оторвала руку от перил.

Но все это были пустые мечты с привкусом горечи, потому как нельзя создать семью с тем, кого даже не знаешь.

В конце концов я пробормотала:

– Мне надо идти, – спустилась на пару ступенек и, когда она ничего не ответила, пошла дальше. Я услышала, как она с трудом ковыляет вверх по лестнице выше, туда, где они жили с Реем.

Ступеньки тоже были обиты линолеумом, причем на краях он утолщался, якобы для того, чтобы не поскользнуться, хотя на самом деле об эти выступы можно было запросто споткнуться и упасть. Но босиком я двигалась чрезвычайно уверенно и спокойно. Я могла пойти куда угодно.

Везде по-прежнему стояли парты, стулья и кровати, школьные доски и парочка мусорных баков, доверху забитых скомканной бумагой и рваными книжками. Все они выглядели какими-то потерянными, не на своем месте, как если бы комнаты и классы просто разрешили им ненадолго задержаться здесь, смирились с их временным присутствием, подобно тому как смирились с облезлой серой краской, пожарными выходами и номерами на дверях. Дети ушли отсюда, и теперь здание приходило в упадок. Так всегда бывает. Остается только пустота, ожидающая очередного начала.

На кухне дядя Рей помешивал равиоли в кастрюле. Малыш Сесил лежал на животе, сосредоточенно ковыряя в дыре в линолеуме. Глубоко в самой дыре виднелась щепка с нарисованными на ней глазами и ртом.

Когда я вошла, дядя Рей поднял на меня глаза.

– Привет, Анна. Устроилась? Подожди минуточку. – Он поставил кастрюлю на стол над головой Сесила. – Готово, Сие, но имей в виду, они горячие.

Сесил поднялся с пола и заглянул в кастрюлю. У него было треугольное личико с большим выпуклым лбом, на щеке красовалась царапина. Он взял деревянную ложку и принялся выхватывать ею равиоли из кастрюли и отправлять в рот. Ложка была такая большая, что он едва управлялся с ней. Создавалось впечатление, что он ест с большой неохотой, хотя челюсти его работали так, словно он умирал с голоду.

– Ну вот, малыш накормлен, – заметил дядя Рей. – Ничего, если ты сама приготовишь себе что-нибудь? – Он махнул рукой в сторону кладовки. – Там много всего.

Там действительно было много всего, если вам нравится консервированный картофель, или горчичный порошок, или галлонные бутылки растительного масла. Мне лично они не нравятся, но после того как я произвела ревизию наличных припасов в кладовке и холодильнике, мне удалось отыскать крошечную баночку говяжьей тушенки и несколько твердых кислых помидоров. Я выложила все это богатство на тарелку, и у меня получилось нечто вроде ужина. Я не люблю и не умею готовить, и мать тоже. Впрочем, при желании она способна на скорую руку сварганить обед, но и тогда приготовленные ею блюда не отличаются разнообразием. Кроме того, она прогоняет меня из кухни, потому что, дескать, я мешаю ей, да и вообще мне полагается сидеть рядом с ее новым ухажером и развлекать его, стараясь произвести на него благоприятное впечатление. В завершение всего я должна быть готова по первому знаку уйти из дома, чтобы не мешать уже ему.

– Знаешь, я думаю, что здесь ты должна быть довольна своей независимостью, – заявил дядя Рей.

Он мыл кастрюлю и одновременно прихлебывал виски, но в мусорном ведре валялась пустая бутылка из-под джина. Я заметила ее, когда выбрасывала в ведро банку из-под тушенки. Сесил вернулся назад под стол. Теперь он запихивал в дыру пыль и грязь с пола, поверх разрисованной щепки.

– Мне… нам нравится, что ты здесь, с нами. Жаль, что не могу показать тебе окрестности, у меня еще очень много работы в школе. Может быть, через несколько недель… – Он криво улыбнулся. – Пожалуй, мне лучше заняться делами. Кроме того, компания таких стариков, как мы, быстро бы тебе наскучила. А Белль очень устает.

Вежливого ответа на подобное заявление попросту не существовало.

– Я не могу устроиться на работу, пока мне не исполнится шестнадцать, – сказала я. Говяжья тушенка была холодной и жирной. – Но можно хотя бы попытаться.

– Здесь это не так легко, как в Лондоне. И я не знаю, как ты будешь ездить на работу, даже если найдешь ее. Разумеется, я с радостью подвезу тебя, если смогу. Но железная дорога в Бичинг больше не действует, а автобус ходит всего раз в неделю, в базарный день. Боюсь, может показаться, что ты попала в настоящий медвежий угол – ни канализации, ни газа, и электричество тоже иногда отключают.

Но я не собиралась сдаваться так легко.

– Тогда мне придется ходить пешком.

– Знаешь, а почему бы тебе просто не отдохнуть для начала? Ты ведь сдавала экзамены, разве нет?

– В общем-то, почти все я сдала автоматом, так что особенно волноваться было не о чем.

– Но даже в этом случае, я уверен, ты заслужила отдых. Если у тебя нет денег, я могу подбросить кое-что. – Он сунул руку в задний карман брюк и извлек на свет потрепанный, но дорогой бумажник. – Вот, возьми пять фунтов. Тебе ведь хватит этого на первое время?

Я должна была испытывать благодарность, наверное. Мне очень хотелось, чтобы он поступил от чистого сердца. И очевидно, так оно и было на самом деле. Но я чувствовала себя так, когда мать давала мне несколько пенни на сладости, чтобы я перестала плакать, или когда Дэйв и другие ее ухажеры совали мне фунт стерлингов, чтобы я свалила в кино и не путалась у них под ногами. Когда это случилось в последний раз, у меня в гостях была Таня, и раз уж мы не могли оставаться у меня в комнате, красить друг другу ногти, слушать музыку «ТиРекс» и болтать о сексе, то нанесли друг другу боевую раскраску и отправились в ближайший бар. Там мы изрядно набрались, попытались найти в музыкальном автомате что-нибудь получше «АББА» и отвели душу, разглагольствуя о сексе. И едва не занялись им с двумя парнями, которые подсели к нам за столик и принялись развлекать. Но подобный секс меня не привлекал – я занималась им достаточно часто, чтобы усвоить это. В такой спешке парень просто вынимает свой член из тебя и уходит, даже не поинтересовавшись, понравилось ли тебе или нет. Кроме того, если заниматься этим стоя, парни всегда уверяют, что таким способом залететь невозможно, ну решительно невозможно, хотя ты прекрасно знаешь, что на самом деле им просто не хочется надевать презерватив. А Таня не стала бы заниматься сексом в машине, даже если бы она и была у этих мальчишек. Она говорит, что единственное, что может быть хуже журнала «Плейбой» у него под кроватью, – это журнал «Автоэкспресс» у тебя под ягодицами на заднем сиденье.

Дядя Рей по-прежнему держал пятерку в протянутой руке, поэтому я отогнала ненужные мысли и взяла ее у него.

– Спасибо, дядя Рей. Я верну вам деньги, как только смогу. Он похлопал меня по плечу.

– Не спеши, в этом нет необходимости. Можешь считать, что это карманные деньги. И как насчет того, чтобы не называть меня «дядей»? Оставим формальности. Ты как, не против? – С этими словами он направился к двери. – Ну, если тебе больше ничего не нужно, пойду взгляну, как там Белль. Знаешь, погода сказывается на ее самочувствии.

Я выпалила:

– Да, я заметила, – не успев даже сообразить, что лучше бы промолчать.

Он остановился и медленно сказал:

– Я знаю, ты не ожидала встретить ее здесь. Я… словом, для меня тоже стало сюрпризом, что ей пришлось… Но она очень рада видеть тебя здесь. Видишь ли, ей пришлось нелегко в жизни. Она пережила эвакуацию. Война. И то… как с ними обращались. Иногда… Но она очень рада, можешь мне поверить. Как и я, впрочем. Кстати, хорошо, что вспомнил. Завтра приедет фургон, чтобы забрать школьное оборудование, парты, кровати и тому подобное. Конечно, не те, которыми ты пользуешься. Так что если тебе нужно что-нибудь еще – стол, что угодно, – достаточно сказать мне об этом. Просто шепни мне словечко, и дело в шляпе. – Он улыбнулся. Зубы у него были такого же желтоватого цвета, как и волосы. – Я очень рад, что ты приехала, правда. Я… мы хотим, чтобы ты была счастлива теперь, когда мы тебя нашли.

Я лишь кивнула в ответ, потому что боялась, что не удержусь и заплачу. Он вышел из кухни, я сунула пятерку в карман джинсов и вымыла свою тарелку и стакан. Потом я поднялась наверх, надела сандалии и вышла в жаркий и душный сумрак.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Боюсь, что описание армейских будней в мирное время покажется вам несколько неподходящим для того, чтобы воодушевить, наставить или хотя бы просто позабавить вашу аудиторию.

Разве что она, аудитория, получает удовольствие от непривычных рассказов о том, как следует полировать зубным порошком металлические пуговицы, бляхи, нашивки и прочие детали формы или просматривать подряды на поставку фуража для лошадей. Но мне приятно представлять, как вы читаете мои отчеты вслух по вечерам, и еще более приятно надеяться, что вы прикалываете их к стене у себя над столом, как следует из ваших собственных слов, чтобы лучше претворить мои бледные описания в ваши яркие картины.

Мы – те, кто лучше всех познал ужасы и лишения войны,– оказались в некотором смысле после возвращения в Англию разочарованы и даже испуганы мирным договором, заключенным в апреле 1814 года. Тяготы остались позади, а что нам сулило будущее? Мой 95-й полк возвратился в Англию, был расквартирован в Дувре, и предоставленный отпуск я проводил в обществе своих армейских приятелей. Если мы замечали, что прискучили своим молодым супругам разговорами о битвах и стратегиях, то старались выдумывать, если только вечер не подходил к концу, более или менее правдивые истории, которые казались нам наиболее подходящими для дамских ушей. Другие же рассказы, как вы легко можете догадаться, приберегались до того времени, когда леди покидали наше общество. Ведь армия состоит исключительно из мужчин, а мужчины, в свою очередь, состоят из плоти и крови. В самом деле, ежедневный риск и опасности, которым они подвергают свою жизнь, заставляют солдат острее, нежели штатских лиц, чувствовать и ощущать свои естественные желания, придавая им, быть может, некоторую нетерпеливость в стремлении осуществить их как можно скорее, особенно в унылые будни гарнизонной жизни в таком городке, как Дувр.

Что до остального, то мое времяпрепровождение можно было назвать даже приятным, но пребывание в Англии после семи лет, проведенных в Испании, научило меня двум вещам. Во-первых, тому, что мир – это бесценное сокровище, которым мужчины зачастую пренебрегают, распоряжаясь им крайне неумело, и, во-вторых, что для меня он не подходит.

Как и у многих моих армейских приятелей и наших солдат, состояние моего здоровья подвержено приступам лихорадки Вальхерена, которую я подхватил во время злополучной кампании на одноименном острове в 1809 году. Сырой воздух и прохпадное английское лето усугубили мое заболевание, и я более не мог справляться с ним так же успешно, как это было в Испании. Кроме того, стоило нам собраться вместе, как мы особенно остро ощущали отсутствие товарищей, которых нам пришлось похоронить в земле Испании.

Временами казалось, что английские туманы проникли в мой мозг. Я не мог пожать руку приятелю и порадоваться его доброму здоровью без того, чтобы не вспомнить, что радость моя была куда больше, когда здоровье обоих из нас подвергалось опасности. Я не мог раскинуться на зеленом английском лугу, вдыхая аромат нагретых солнцем кустов жимолости, образующих живую изгородь, без того, чтобы в памяти у меня не всплыли покрытые пылью низкорослые заросли розмарина и олеандра. Или жара, которая иссушала кожу, отчего та покрывалась волдырями, горы, реки и снега, которые я видел там, в другой своей жизни. Казалось, в Испании опасность и постоянное присутствие смерти обострили мои чувства и восприятие. Тогда как в Англии я более не мог видеть или чувствовать с той же силой и напряженностью, с той же страстью и восторгом, к которым я привык там. Пусть эта привычка и объяснялась скорбными и горестными причинами.

Так что вы легко можете себе представить, с какими смешанными чувствами воспринял я известие о бегстве Бонапарта с острова Эльба. В дуврских казармах внезапно поднялась суета, начались приготовления. Но рассказу о последнем акте трагедии, каковой может считаться война с Бонапартом, и моем в нем участии придется подождать более благоприятного случая. Дело в том, что я намерен лично отвезти это письмо в Бери-Сент-Эдмундс, чтобы успеть к отправлению почтового дилижанса, а поспешность при езде по нашим мощенным булыжником дорогам способна привести к катастрофе. В качестве армейского командира меня учили никогда не подвергать самого себя или своих солдат ненужному риску. Кроме того, человек, потерявший одну ногу, начинает трепетно относиться к состоянию другой.

Празднование Рождества и Нового года в Керси отличалось торжествами, которые, как я узнал, можно было назвать типичными. По этому поводу я устроил Стеббингу настоящий допрос с пристрастием, дабы не разочаровать своих арендаторов и соседей, упустив из виду какое-либо торжество, которого они с нетерпением ожидали. Единственным, что омрачало наше праздничное настроение, был бесконечный и надоедливый дождь. Поскольку я был вынужден проводить больше времени в доме, то получил возможность лучше узнать своих домочадцев, а они, в свою очередь, меня. И теперь даже посудомойку больше не смущало мое дружеское приветствие, и она отвечала мне с разумным спокойствием и сдержанностью, которым отныне не мешали страх или застенчивость. Я познакомился и с маленьким мальчуганом, которого иногда видел на сеновале и который изредка тенью скользил по дому в спокойные дни, когда никого не было поблизости. Я не стал наводить подробные справки о его происхождении, дабы не ставить Стеббинга перед выбором: или солгать хозяину, или опозорить какую-либо бедную девушку. Поэтому когда во время обеда, который я устроил для своих арендаторов и домашних в День святого Стефана, я не обнаружил мальчишку за столом, то понял, что моя сдержанность принесла свои плоды. Остальные детишки шумели так, что можно было подумать, будто их собралось несметное множество, за что их непрестанно и с любовью укоряли родители и за чем я наблюдал с неизменным интересом, однако мальчика в их компании так и не обнаружил.

Снега выпало немного, но погода стояла сырая и холодная, так что развлечения на свежем воздухе, за исключением охоты и стрельбы, выглядели намного менее привлекательными по сравнению с морозным ноябрем. Но к этому времени мои укрытия для стрельбы по дичи были приведены в должный вид, а местные сквайры произвели на меня благоприятное впечатление своим умением наилучшим образом пользоваться преимуществами нашей спокойной, открытой местности. Поэтому я с чистой совестью пригласил парочку армейских приятелей поохотиться и погостить у меня с недельку в конце января.

– Выходит, ни одной из испанских красоток не удалось соблазнить вас настолько, чтобы поймать в брачные узы, когда вы вернулись в Сан-Себастьян после войны? – поинтересовался Уэлфорд, помешивая пунш и с видом знатока принюхиваясь к его аромату, прежде чем добавить бренди.

– Вы правы, – ответил я, выжимая лимон, который он протянул мне, в чашу с вином. – Почему-то в отсутствие маршала Сульта, который вечно наступал нам на пятки, их прелести выглядели не такими уж и привлекательными.

– Ну, я не могу винить вас за то, что вы их любите, но покидаете, – раздался голос Бакли с софы, на которой он вытянулся.

Мы провели на воздухе целый день, гоняя по лесам в сопровождении всего лишь пары егерей и своры собак. Вернувшись в поместье, мы ограничились тем, что сбросили забрызганные грязью плащи и сапоги, а потом приступили к позднему ужину. И вот теперь мы сидели в гостиной, ощущая приятную усталость в натруженных мышцах и внутреннее удовлетворение от того, что наши ягдташи оказались набиты дичью. Две собаки и Титус, мой спаниель, вытянулись у камина с почти тем же выражением на умных мордах, каковое легко читалось на лице Бакли.

А он продолжал витийствовать:

– Я ни за что не женюсь, даже если бы мог позволить себе подобную роскошь. Ведь женщину, когда она тебе нужна, отыскать очень легко. Кому захочется торчать в гостиной, в которой полно сплетничающих дам, когда можно приятно провести вот такой вечер, как сейчас? Кстати, вы не слышали, господа, о том, что Фрейзер таки попался? Ее папаша настаивает на женитьбе, в противном случае – только не спрашивайте, кто рассказал мне об этом, – он грозится пойти к полковнику. Уж лучше он, чем я.

– Слышали, слышали, – откликнулся Уэлфорд. – Хотя выглядит она очень аппетитно. Вы же не станете возражать, Фэрхерст, что опасность попасться реально существует и что ее следует всячески избегать? – Он покачал в ладонях чашу с пуншем, и вино слабо колыхнулось подобно расплавленному золоту. – Хотя, должен признаться, вы никогда не производили на меня впечатления законченного холостяка. Кроме того, здесь слишком много места, чтобы жить одному. Кочерга готова?

– Да, она уже достаточно нагрелась.

Я вынул ее из камина, где она уже некоторое время поджаривалась на угольях. Кончик ее раскалился до ярко-белого цвета, который постепенно, по мере приближения к рукоятке, переходил в тускло-оранжевый. Держа в одной руке чашу с пуншем, другой я сунул в нее кочергу. Раздалось громкое шипение и треск, чаша вздрогнула у меня в руках, когда в нее низвергнулась струя жара. Запах вина, гвоздики, лимона и корицы с такой силой ударил мне в ноздри, как будто я погрузил лицо в кроваво-красные глубины напитка.

Подняв голову, я увидел, что друзья с любопытством смотрят на меня.

В этот момент я как никогда был близок к тому, чтобы рассказать им о своей любви, и перед моим внутренним взором встали воспоминания, которые, оказывается, нисколько не потускнели со временем, оставаясь такими же свежими и яркими, как и вино, которое я держал в руках. Но я сдержался, потому что реплики друзей и тон, которым они были произнесены, не способствовали душевным излияниям. Если бы я все-таки рискнул и облек свою память в слова, то рассказ мой ничем не отличался бы от тех, которые ходили в нашей среде, вызывая гнев и раздражение. Да и не мог я поделиться с ними своей болью и рискнуть приоткрыть хотя бы малую толику того, что случилось со мной в Бера, а потом и позже, в Сан-Себастьяне.

Пунш по-прежнему исходил паром. Я погрузил в него черпак и по очереди наполнил каждую кружку. Мы выпили за короля, за наш полк, а потом за отсутствующих друзей.

Воцарилась привычная тишина, мы погрузились в воспоминания. Затем Уэлфорд вновь наполнил наши кружки и поднял свою, салютуя портрету, который я с неохотой повесил над камином, после чего обернулся ко мне:

– А теперь тост за вас, Фэрхерст, за то, что вы наконец обрели свою гавань. Желаю вам хорошего здоровья, долгих лет жизни и счастья новому сквайру Керси. Не знаю другого человека, который заслуживал бы этого больше вас.

Я отпил вина, обнялся по очереди с друзьями и спустя мгновение пришел в себя настолько, что смог поинтересоваться у Бакли новостями из Лондона.

Утром мы проснулись рано. Слуги разбудили нас по моему приказанию, поскольку уже в десять часов мы должны были быть в Кэвендише. Мы выехали из поместья с первыми лучами солнца – впервые за последние несколько недель его не закрывали тяжелые дождевые тучи – и втроем ехали в ряд, а сзади скакали мои грумы.

– Я вижу, вы по-прежнему ездите на Доре, – сказал Бакли. – Но ведь она наверняка уже слишком стара и не годится для быстрой ходьбы под седлом.

Я промолчал, и за меня ответил Уэлфорд:

– Я всегда говорил, что в лошади молодость не может считаться равноценной заменой уму, равно как силой не заменишь опыт и мудрость.

Я потрепал Дору по шее.

– Я не сажусь на нее, если день обещает быть тяжелым. Конечно, для скачек она уже не годится, но вполне подходит для того, что нам сегодня предстоит.

На месте сбора я познакомил друзей с остальными участниками охоты, несколькими дамами, которые предпочли бросить вызов холоду и неодобрению своих соседей-пуритан, и парой местных фермеров. Не успели лошади остыть, как главный егерь подал знак к началу охоты. Загонщики заняли свои места, и мы рысцой тронулись по просеке.

Гончие быстро взяли след. Местность была неровной, но золотистая дымка, подсвеченная лучами солнца, не мешала собакам и лошадям, которые были настолько свежими, что мне даже пришлось придержать свою невозмутимую старушку Дору, которая в таких случаях имела обыкновение поддаваться общему порыву. Как прекрасно знал Уэлфорд, имея полторы ноги, я не мог достойно управляться даже с ней. Мы перепрыгивали канавы, переходили в галоп, продирались сквозь живые изгороди, Бакли скакал впереди, а Уэлфорд шел замыкающим. Вскоре мы вспотели, но, прищурив глаза, стремились вперед. Нас охватило напряжение, как когда-то на поле боя, и мы не обращали внимания на сучья, шипы и грязь. На войне нам приходилось опасаться снайперов противника или засады; теперь мы рисковали своими шеями, подвергаясь, вполне возможно, еще большей опасности, которой грозили нам низко нависшие над головой ветви деревьев, спрятавшиеся в траве камни или кроличьи норы.

Загонщики заметили лису, раздалось громкое улюлюканье, и мы помчались по пропитанной влагой земле. Гончие и всадники на лошадях равно распластались в беге, вниз по склону, потом наверх, и лошади тяжко приседали на задние ноги.

Внезапный хруст донесся до меня снизу и сзади, и я еще успел высвободить ногу из стремени и спрыгнул в сторону. Мимо промчалась кавалькада, и нам повезло уже хотя бы в том, что мы не оказались под копытами лошадей. Дора перевернулась на бок и застыла в неподвижности, потом с трудом поднялась на ноги, неловко отставив в сторону левое заднее копыто. Попытавшись сделать шаг, она тяжело завалилась на передние ноги и жалобно заржала. Когда я встал с земли и подошел к ней, то заметил окровавленный острый осколок кости, который торчал у нее из бедра.

Уэлфорд придержал своего коня и вернулся назад. Слова нам были не нужны, мы и так видели, что сделать уже ничего нельзя. Оглядевшись по сторонам, мы заметили вдалеке среди деревьев фермерский дом.

– Я съезжу туда, – вызвался Уэлфорд, вновь вскакивая в седло.

– По-моему, хозяина зовут Гостлинг, – крикнул я вслед, и он, отъезжая, поднял руку в знак того, что понял меня.

Я расстегнул на Доре подпругу, и она немного приподнялась, чтобы я смог вытащить ремни у нее из-под брюха и снять седло. Потом я опустился на землю рядом с ее головой. Она прекратила бороться и просто смотрела на меня, время от времени помаргивая темным глазом. Я погладил ее по морде, пропустил между пальцев мягкие упругие уши, как делал на позициях в Испании или в ее стойле в Керси. Она досталась мне от австрийского капитана, которого я взял в плен под стенами Виттории; лошадь является единственным военным трофеем, который офицер может оставить себе на законных основаниях. Австриец на ломаном французском сообщил мне, что Дора – кобыла ирландских кровей, пятилетка и что он очень любит ее. Сидя в грязи Саффолка, я вспомнил, как Дора вышагивала по пыльным дорогам Эстремадуры, ступала по утрамбованному снегу у моего плеча, когда мы задыхались в разреженном воздухе пиренейских ущелий. Самыми сладкими были мои воспоминания о том, как она стояла на страже у амбара в Бера, нежно и бережно обнюхивая густую зеленую траву, словно благословляя наше счастье своим дыханием. Отправляясь в Брюссель, я продал ее своему приятелю, а потом, вернувшись в Керси, без колебаний выкупил ее обратно. Она помнила меня, как это обычно бывает у лошадей, и восторженно заржала, когда я взял ее под уздцы. Она была гнедой масти, несколько светлее обыкновенного, с переливающейся роскошной черной гривой на выгнутой, как аргийский крест, шее. Сейчас она нервно била по земле обрезанным хвостом, обращенный ко мне бок вздымался и опадал, и я ощущал, как в руке у меня трепетали ее бархатные ноздри. «Если бы она была человеком, – думал я, – то мы могли вылечить ее ногу или даже сделать протез, как у меня».

Когда Уэлфорд вернулся со старинным кремневым ружьем, я решил, что сделаю это сам, потому что был уверен, что она понимает, что мы задумали, и не хотел, чтобы она покинула этот мир в одиночестве. Я зарядил ружье, приставил дуло ей ко лбу, и она взглянула на меня – устало и, как мне показалось, растерянно. Я нажал на курок, но ружье дало осечку. Мне пришлось вспомнить все ухищрения и уловки всадника, потому что Дора начала трясти головой и вновь попыталась встать на передние ноги. Уэлфорд вынужден был схватить ее за узду, чтобы успокоить. Наконец я освободил заевший курок, но она никак не могла успокоиться, и когда я выстрелил, то промахнулся. Обливаясь кровью, она жалобно стонала и мотала головой. Я судорожно перезарядил ружье и выстрелил снова. Тело ее задрожало, и наконец она замерла.

Решение мое никак нельзя было назвать спонтанным: в течение многих недель я говорил себе, что покидаю Керси вовсе не из-за глупого каприза, вызванного гибелью старой любимой лошади. За годы войны мне пришлось потерять нескольких скакунов, и я не мог допустить, чтобы обыденная и вполне естественная скорбь поставила под угрозу благополучие моих земель и людей. Тем не менее настроение оставляло желать лучшего, зимняя меланхолия оказала и на меня свое пагубное действие, так что даже первые подснежники, пробивающиеся сквозь прошлогоднюю листву, которая укрыла пропитанную влагой землю, не внушили мне бодрости духа.

Сидел ли я у камина, дрожа в лихорадке, окидывал ли взором пустые, вымершие поля или грязные проселки, видел ли перед собой одни и те же скучные добродушные лица челяди, сидящей за моим столом или смиренно выстроившейся в церкви вместе со своими наряженными и непослушными отпрысками, в памяти снова и снова оживали дни, проведенные в Испании. Но я видел не Испанию пыльных оливковых рощ и скалистых гор, вздымающихся ввысь в воздухе, дрожащем от веса собственной жары. Это была не Испания черных монахов, тореадоров в раззолоченных одеждах и женщин, бросающих к их ногам цветы. Нет, это была совсем не Испания Веллингтона. Почему-то на память приходили негромкие шумы и мягкие ароматы, сопровождавшие мою жизнь в Сан-Себастьяне после войны: смолистый, соленый запах кораблей и причалов, щебетанье девушек, умывающихся, переодевающихся и подсчитывающих ночную выручку, крик водоноса на улице, звон церковных колоколов, призывающий прихожан на мессу, жалобные причитания нищего, пронзительные вопли чаек и хлопанье свежевыстиранного белья на морском ветру. Но я не собирался возвращаться в Сан-Себастьян. Эти времена остались в прошлом, и, кроме того, только самые простые из пришедших мне на память звуков и запахов были по-настоящему невинными: в этом городе сосредоточилась для меня вся боль, которую я не собирался впускать в свои воспоминания о Бера.

Нет, я не вернусь в Испанию. Но зато я могу искать те же самые удовольствия в других местах: лица путешественников; типографии, ювелирные лавки и кофейни; разъездные торговцы-коробейники, баллады и горячие пироги; констебли и фонарщики; тарабарщина иностранного языка; грохот экипажей по брусчатой мостовой; беседы с мужчинами, которые знают этот мир, и с женщинами, которых не сломили его удары. Весна постепенно вновь завоевывала акры моих земель, и я вдруг осознал, что стремлюсь вкусить этих простых удовольствий, как изгнанник мечтает вновь ощутить на языке любимое блюдо своей бывшей родины. И даже благополучие моего поместья, которое я теперь называю своим домом, не могло перевесить моего стремления к прежней жизни.

Когда я сел за стол, дабы написать мисс Дурвард о своем намерении, воспоминание о ее спокойном и пытливом взгляде побудило меня дать ей намного более полное объяснение своему поступку, чего не удостоился никто другой.

Моя дорогая мисс Дурвард!

Я с благодарностью принял ваши добрые пожелания удачи в моем путешествии. Прошу вас передать искреннюю благодарность и вашему семейству, поскольку я уверен, что дорога моя будет легкой, ведь я имею на то ваше благословение. Как вы и предполагали, мне оказалось нелегко оставить свои дела здесь в таком состоянии, чтобы ни арендаторы, ни земли не пострадали в мое отсутствие. Если бы я не был уверен в достоинствах и благонравии вкупе с надежностью своего управляющего и прислуги высшего ранга, то, пожалуй, не смог бы уехать вообще. Однако же я считаю, что мне очень повезло в этом смысле, намерение мое остается непоколебимым, и я отправляюсь в Брюссель на четвертый день мая.

Мой выбор Брюсселя в качестве конечного пункта назначения объясняется отнюдь не капризом или прихотью, и, смею вас заверить, отнюдь не желанием вновь оказаться в soi-disant, так называемом приличном обществе, которое, если мне не изменяет память, мы с вами уже обсуждали ранее в ходе переписки. Вы пишете о том, что бунт, свидетелями которого были мы оба, сделал вас менее терпимой к устоям общества, в котором вы живете. Может статься, у вас возникло чувство, которое не оставляет и меня, что такая жизнь – неплохая, в общем-то, жизнь, если судить не слишком предвзято, которая приносит пользу всей нации в целом и обеспечивает пропитание беднейшим ее слоям, – в некотором смысле покоится на жестокости и лжи. Не стану отрицать факта, что случившееся в тот день и его последствия сыграли определенную роль в моем решении покинуть Англию. Что касается выбора места назначения, будет лучше, пожалуй, если я изложу вам некоторые обстоятельства моего последнего пребывания там. Кроме того, в качестве послесловия к нашей дискуссии о мирной жизни армейского офицера считаю своим долгом предоставить вам описание некоторых случаев из моего штатского существования.

Когда я в достаточной мере оправился от ранений, полученных в битве при Ватерлоо, чтобы задуматься о возвращении в Англию, мне стало ясно, что если жизнь боевого офицера в мирное время представляется унылой и скучной, то само мое положение стало вообще невыносимым. В военное время ранения, подобные моему, и даже более серьезные, считаются обычным делом и ни в коей мере не могут стать препятствием для дальнейшего продолжения службы Его Величеству. Но в мирное время армия уже не нуждается в наших услугах, посему и платит нам, соответственно, меньшее жалованье. Вот почему, подобно многим собратьям, которые оставили здоровье и силу на чужбине, получив в ответ лишь половину того, что им воистину причиталось, я продал свое обмундирование и оружие, подыскал новых, достойных хозяев для своего грума и ординарца и снял квартиру в Лондоне. Многие мои приятели оказались в подобном положении, и мы частенько собирались вместе, чтобы пропустить стаканчик и обменяться свежими новостями и воспоминаниями. Но под Ватерлоо свершилась такая бойня, такая, не побоюсь этого слова, мясорубка, что ряды моих знакомых существенно поредели.

Известие о том, что наш полк, в знак признания заслуг в Пиренейской войне, а также в битвах при Катр-Бра и Ватерлоо, станет самостоятельной войсковой единицей в качестве стрелковой бригады, было встречено нами с восторгом. (На этот же день, кстати говоря, пришлось и мое рождение, которое я нынче отмечаю с некоторой приятностью и удовольствием. Дело в том, что точная дата моего рождения оставалась мне неизвестной. И лишь когда подошло время моего производства в офицеры, армейские чиновники потребовали от меня уточнить ее. Для этого мне даже пришлось написать священнику прихода, в котором состоялось мое крещение.) Наше празднование получилось весьма продолжительным и шумным. Как бы то ни было, свои ощущения и чувства на следующий день я не могу приписать только последствиям неумеренного потребления вина. Мне сравнялось двадцать семь лет, и при надлежащем лечении и уходе мои раны не должны были помешать моему производству в следующий чин с учетом соответствующей выслуги лет, когда один год на войне засчитывался за три года службы. И вот я сидел в поношенном цивильном сюртуке и раздумывал о своем будущем у жалкого огня, который моя хозяйка полагала вполне достаточным для бывшего офицера, потерявшего ногу и заработавшего лихорадку за то, что охранял ее гражданские свободы.

Впрочем, меланхолия недолго оставалась со мной после того, как я сменил апартаменты. Мое новое жилье содержала некая мадам де Беф, дама средних лет, эмигрировавшая из Бельгии, которая прекрасно знала, как создать уют и комфорт для старого солдата, и не только. Она пришла в неописуемый восторг, узнав, что моя склонность описывать военные события леди и джентльменам, специально собиравшимся послушать меня, привела к тому, что я стал получать приглашения и из других подобных заведений. По ее словам, ее зять держал процветающую частную гостиницу в юго-западном пригороде Брюсселя. Так вот, к нему часто обращались состоятельные путешественники с вопросом, не знает ли он кого-нибудь, кто мог бы сопровождать их в качестве гида по полю битвы у Ватерлоо и прочим местам сражений этой кампании, пусть даже они находились за границей. Если меня заинтересует возможность предоставления услуг подобного рода ces homes gentils[7], то мадам была уверена, что я смогу заключить взаимовыгодное соглашение с ее зятем, хозяином гостиницы «Лярк-ан-сьель», или «Радуга».

Меня это заинтересовало, и дело устроилось быстро и ко всеобщему удовлетворению. Я обнаружил, что мадам Планшон отличается тем же гостеприимством, что и ее сестра, а сам Планшон произвел на меня впечатление честного и открытого делового малого, который много работает сам и от других ожидает того же. Меня обуревало желание приступить к делу, и вскоре я уже сопровождал дам в легких сандалиях и платьях из невесомого муслина на экскурсиях по рвам и траншеям, которые еще совсем недавно были склепами для павших и умирающих. Рассказ о моем собственном ранении тоже производил нужное впечатление на экскурсантов, служа доказательством того, что, хотя британская армия, без сомнения, является лучшей в мире, было бы ошибкой объяснять все потери одним только героизмом.

Разумеется, я был не единственным отставным офицером, сопровождавшим светских дам и джентльменов во время экскурсии по местам былых сражений. Однако исключительное гостеприимство гостиницы «Лярк-ан-сьель» и, должен заметить не без некоторой гордости, мое собственное искусство в составлении дневников и мемуаров знаменитой кампании, впоследствии изданных отдельными трудами, а также моя способность превращать эти записи в развлечение, снискали мне славу одного из самых популярных гидов в этих краях. Меня рекомендовали и передавали буквально из рук в руки.

Разумеется, я должен отметить и то, что у многих слушателей, прибегнувших к моим услугам, имелись свои весомые и скорбные причины посетить эту пропитанную смертью землю, где прошли последние часы их родных и близких. И все те, кто совершал подобное тягостное паломничество, увидев вокруг себя покой и процветание, обретали утешение в осознании того, что наши собственные жертвы и тяжелые утраты были не напрасными. После этого мы обычно отдыхали и приводили себя в порядок в ближайшей гостинице, где, как мне было известно, нам предоставят хорошую еду и постель. Однажды мне весьма любопытным способом удалось заслужить благодарность почтенной мамаши. Дело было так. Услышав отказ ее отпрыска отправиться в цирюльню, дабы привести в порядок отчаянно нуждавшиеся в стрижке волосы, я взвалил его на плечо, после чего поведал солдатскую байку о том, как однажды капитан Хенли, возвращаясь в лагерь в сопровождении двадцати семи плененных им французских драгун, был обстрелян своими же товарищами. Оказывается, те, завидев лошадей с очень длинными хвостами, решили, что это атака французов. Неужели он, отпрыск благородного рода, готов подвергнуться такому риску или все же предпочтет вернуть себе облик, более приличествующий истинному англичанину?

Именно по рекомендации этой леди я попал в Португалию, а потом, по воле двух ученых джентльменов, и в Испанию. Там моим домом на несколько лет стал Сан-Себастьян, древний и процветающий порт, на берег которого, как мне было известно, частенько высаживались путешественники, которые могли бы воспользоваться моими услугами. Как раз во время пребывания там я и получил известие о смерти кузена, проживавшего в Керси, и о свалившемся на меня наследстве.

Я позволил себе вольность и удовольствие написать вам весьма длинное послание, но это объясняется тем, что, несмотря на быстроту современных почтовых сообщений в ныне мирной Европе, наш обмен письмами будет отныне протекать медленнее. Должно быть, вы чрезвычайно рады и испытываете великое облегчение оттого, что состояние здоровья миссис Гриншоу более не внушает опасений, равно как и потому, что годовщина ее утраты прошла без каких-либо чрезмерных душевных страданий, кроме тех, которые можно считать естественными в данном случае. Прошу вас передать ей мои наилучшие пожелания в том виде, какой вы сочтете наиболее подходящим.

Большие двойные двери в холле оказались чуть-чуть приоткрыты. На противоположном его конце находилась задняя дверь, через которую я входила и выходила, когда приехала сюда. «Казалось, это было много-много дней назад, – внезапно подумала я, – а не сегодня утром». Создавалось впечатление, что тишина и пустота были осязаемыми и густыми, что время здесь, в сельской глуши, текло медленнее обыкновенного. Подумала я и о том, что даже в самом большом и унылом жилом микрорайоне, в котором мне довелось обитать, у меня никогда не возникало подобного чувства: там всегда ощущалось присутствие других людей. Здесь был один только Рей, но ведь я собственными ушами слышала, что он поднялся наверх, к Белль.

Я потянула двойные двери на себя, и створки медленно распахнулись, как будто поселившаяся в доме пустота не позволяла им открыться быстрее. Передо мной предстало крыльцо с изъеденными древоточцами деревянными перилами и круглыми плоскими ступеньками, которые спускались к подъездной дорожке, огибавшей заросшую сорняками лужайку, усеянную палыми листьями и сучьями. Откуда-то издалека до меня донесся шум машин, пролетавших по автостраде с двусторонним движением, которая шла мимо старинного и роскошного въезда в поместье и казалась мне дорогой в другой мир. Слева трава была вытоптана, выдавая импровизированное футбольное поле. В центре и там, где, вероятно, располагались ворота, виднелась голая земля, в промежутках поросшая какой-то клочковатой травой, отчего лужайка походила на голову кудрявого парня, который начал лысеть. На дальнем ее краю стеной стояли деревья и виднелся забор. Если посмотреть на небо, можно было предположить, что день еще не закончился, но мне показалось, что с земли как будто поднимается темнота, и, когда я подошла к деревьям, на траве уже выступили капельки росы.

В заборе имелась калитка, достаточно широкая для того, чтобы в нее мог пройти человек, и запертая снаружи на засов, до которого можно было дотянуться и отсюда. Правда, он заржавел и не поддавался, да и вообще у калитки был такой вид, словно ее соорудили в расчете на то, что в один прекрасный день она может понадобиться, вот только день этот так и не наступил. Я решила перелезть через забор. Кожа моя после купания в ванне была настолько чистой и гладкой, что даже старые джинсы в обтяжку болтались у меня на бедрах. Кроме того, подтягиваться, напрягая мускулы, было так здорово, как никогда не бывает на уроках физкультуры, когда тебя подгоняет какой-нибудь фашист-преподаватель.

Я спрыгнула с забора на другую сторону. Под деревьями за забором рос густой кустарник, так что я не могла толком ничего разглядеть. Тропинки, по-моему, тоже не было. К тому времени, когда обнаружился какой-то проход, я уже успела заблудиться и не помнила, с какой стороны вошла в лес. Кусты и деревья стояли вокруг меня сплошной стеной, переплетаясь ветвями и листьями, а тишина, такое было впечатление, тяжким грузом давила на плечи, отчего я почувствовала себя одиноко.

А потом деревья вдруг расступились и я вышла на опушку. Передо мной на большущей поляне стоял дом, совсем не такой, какой рисуют на аляповатых картинках, а позади него тянулись открытые поля, сливавшиеся у горизонта с сине-зеленым небом. У дома была высокая двускатная крыша, вычурные трубы, а посередине красовались старомодные двойные двери, как в гараже, только больше, над ними – ряд окошечек, а сбоку приютилась маленькая дверь. И тут я поняла, что это, должно быть, бывшая конюшня. Оказывается, я вовсе не потерялась – это наверняка дом Эвы.

Я намеревалась выждать немного, а потом сделать вид, будто иду в деревню: у меня возникло неприятное чувство, будто я подглядываю в заднюю дверь, а в такое время суток трудно притвориться, что я просто дышу воздухом. Но было уже поздно. Что-то темное мелькнуло за одним из нижних окон, и маленькая дверь распахнулась.

– Привет! – Это оказался мужчина, а не привидение. – Ты, должно быть, Анна из Холла?

– Да. Но я не… Простите, я, кажется, заблудилась.

– Эва рассказывала о тебе. Ты не спешишь? Я как раз собирался приготовить кофе. Она наверху.

В речи его явственно слышался иностранный акцент, и еще он как-то странно выговаривал имя «Эва» – как если бы набрал полный рот горячей каши. У него были серебристые, стоящие торчком волосы, из тех, что кажутся на ощупь жесткими и пружинящими, как мох, а лицо напоминало цветом темную тонкую выдубленную кожу.

– Проходи сюда.

Он двинулся по узким ступенькам лестницы, которая начиналась прямо от входной двери, и я поспешила за ним, с опозданием сообразив, что, должно быть, именно от этого и предостерегают молоденьких доверчивых девушек: от разговоров с незнакомыми мужчинами. Впрочем, он был достаточно стар, чтобы годиться мне в отцы, хотя, конечно, Господь свидетель, я не могла знать, сколько ему лет. И еще он сказал, что Эва наверху.

Комната была очень большой, с низким потолком и маленькими окнами. Вдоль одной стены выстроились книжные шкафы и полки, ломившиеся под тяжестью книг. Мне еще никогда не доводилось видеть такого их количества, совсем как в библиотеке. Одна полка целиком была отведена под виниловые пластинки, долгоиграющие и «сорокапятки». В углу притаилась кухонная плита с раковиной и буфетами. Посередине гордо расположилась большая мягкая софа в окружении кресел, покрытых чем-то вроде кричащих и безвкусных гобеленов. На кофейном столике тоже громоздились толстые фолианты. В другом углу стояла небольшая железная печь, как в фильмах о ковбоях, рядом с которой горкой высились поленья. На большом столе стоял ящик, похожий на переносной рентгеновский аппарат, только плоский, а за письменным столом, заваленным бумагами, напоминавшим директорский в школе, сидела Эва и что-то писала на листах, сложенных стопкой. Она поднялась нам навстречу.

– Анна! Рада тебя видеть. Вижу, ты уже познакомилась с Тео.

– Я заметил ее из окна студии, – пояснил Тео. Он подошел к кухонному уголку и начал возиться с чем-то вроде кофейника. – Как тебе понравился Холл?

– Он немного странный. Здание школы и все такое, я имею в виду. Но в общем-то все в порядке.

Он поставил кофейник на плиту.

– Итак, что же заставило тебя поселиться у Рея?

– Он мой дядя. Моя мать уехала в Испанию, чтобы открыть там собственное дело. Она собирается купить отель. А я должна присоединиться к ней, как только она все уладит.

Произнесенное вслух, такое объяснение всегда казалось мне более убедительным, чем было на самом деле.

– Как интересно! – протянула Эва. – Ты, наверное, ждешь не дождешься, когда она позовет тебя?

– Вроде того, – отозвалась я. Она открыла жестяную коробочку.

– Тебе нравятся Lebkuchen?[8]

Ага, получается, и они хотели запутать меня и сбить с толку. Но ведь человека невозможно сбить с толку, если он сам того не хочет.

– Простите, я не знаю, что это значит.

– Это маленькое сухое печенье, немецкое, с сахарной глазурью.

– Звучит неплохо.

Она высыпала содержимое коробки на тарелку и водрузила ее на кофейный столик. Коврижки были самых разных форм и размеров – звезды, сердечки и полумесяцы. Некоторые покрыты черным шоколадом, другие – белой сахарной глазурью. Они были сладкими и хрустящими, мягкими и воздушными внутри, и на языке у меня еще долго держался медовый привкус. Тео подал в крошечных чашечках кофе, в котором, похоже, совсем не было молока, зато крепостью он не уступал виски. Аромат его ударил мне в нос, отчего на глазах выступили слезы. Потом Эва поставила на столик сахарницу, и я сразу же положила себе несколько ложек, так что последний глоточек кофе мне даже понравился.

Комнату никак нельзя было назвать опрятной, но в то же время разбросанные повсюду вещи выглядели так, будто лежат на своем месте, и лежат давно, и всегда так лежали. Я подумала, что это, наверное, оттого, что здешний беспорядок никак не походил на беспорядки, которые мне доводилось видеть. У большинства людей в квартире валяются упаковки из-под чипсов, картонные стаканчики для кофе и чая, старые свитера. Здесь тоже был свитер, но из толстой, плотной шерсти, а по нему, как лужицы, были разбросаны яркие цветные пятна пряжи, которые уместнее выглядели бы на картине. К стене была прикреплена змеиная кожа – блестящая, черно-бело-серая. Четыре серебряных подсвечника, довольно коротких и потемневших от времени, стояли на куске толстой шелковой ткани, покрытой пятнами и обтрепавшейся по краям, зато расшитой узорами из цветов и фруктов. В углу ютился маленький телевизор, но я решила, что его вряд ли кто-то смотрит, так как он почти скрылся под грудой газетных вырезок. И еще в комнате были большие светлые камни, типа тех, что попадаются на полях. Но только эти, расколотые пополам, были внутри темными и блестящими, как сама ночь. На кофейном столике лежал кусок дерева, толстое ошкуренное полено, белое, как будто выгоревшее на солнце за долгие годы, но в трещинах и узелках таилась чернота. Мне захотелось погладить его. Падавший из окна солнечный свет говорил моей руке, что полено на ощупь гладкое, но если я коснусь обрубленного и расщепленного конца, то острые края вопьются мне в ладонь.

– Потрогай его, если хочешь, – подбодрил меня Тео. Эва подошла к плите.

– Это кусок дерева, упавшего в лесу. Я думаю, что когда-то, давным-давно, в него ударила молния. Еще кофе, Анна?

В ее устах мое имя прозвучало протяжно и округло, словно она пропела его.

– Да, пожалуйста.

Я протянула руку, чтобы взять со стола кусок дерева. На ощупь оно оказалось теплым, как я и ожидала, а солнечный свет из окна как будто гладил и ласкал его.

– Когда я принес это полено, Эва фотографировала его два дня, – сообщил мне Тео.

– Она фотограф?

– Мы оба занимаемся фотографией.

– Типа репортеров из газет и журналов?

– Да, в общем, это и есть моя работа. Я фотожурналист. А Эва фотохудожник.

– Мой учитель рисования говорит, что фотография не может считаться искусством.

Он улыбнулся, и я пожалела, что сморозила глупость. Но по его тону нельзя было сказать, что он обиделся на грубость.

– Это то же самое, как заявить, что и картина, написанная маслом, не является произведением искусства. Хотя если иметь в виду краску, которой красят дом, то, пожалуй, нет. А картину можно нарисовать и галоидами серебра.

– Чем-чем?

– Химикатами, чувствительными к свету химическими веществами, которые содержатся в пленке и присутствуют в бумаге.

– Ага.

К нам подошла Эва и снова наполнила наши чашки. Я сразу же положила сахар и взяла маленькую горячую чашечку обеими руками. Кофе горячим, крепким и благословенным ручейком потек у меня внутри.

Уходя, я еще нетвердо стояла на ногах, одновременно ощущая невероятное возбуждение после выпитого кофе. Они предложили проводить меня, но я отказалась, сказав, что благополучно доберусь сама. Под деревьями было темно и тепло. На этот раз я оказалась с нужной стороны, чтобы с некоторым усилием отодвинуть засов, так что мне удалось отворить калитку и войти. Трава на футбольном поле таинственно серебрилась в лунном свете и походила на седые волосы. Луна освещала и темные полы в Холле, и мою комнату, заглядывая в ее большие окна. Кругом царила такая невероятная тишина и было так пусто, что я легко представила, будто нахожусь в школе, совсем недавно наполненной гулом голосов, из которой только что ушли люди. Рей говорил, что это была начальная школа, здесь учились малыши, примерно того же возраста, что и Сесил, а моих ровесников не было вовсе. Мать ошиблась, и мне не следовало рассчитывать, что я подружусь тут с кем-нибудь. Но почему-то перед моим мысленным взором вставали взрослые люди, которые разговаривали друг с другом, дрались и трахались, как всегда бывает в тесном мирке школы, и передо мной в белых столбах лунного света возникали огромные тени мальчишек и мужчин.

Я долго не могла заснуть, но не хотелось стряхивать с себя дремоту, чтобы встать и задернуть занавески. Спустя некоторое время жара, и лунный свет, и полудрема, и бодрствование смешались у меня в голове, и я провалилась в сон.

Когда Бакстер избивает Пирса, кровь брызжет на стену, отчего языки пламени начинают дрожать и трепетать. Один из старших учеников своей тростью заталкивает Пирса обратно в круг, нарисованный мелом на полу, и берет очередной стакан вина. Пирс пытается спрятать за спину сломанную левую руку, а другой старается ударить Бакстера. Бакстер хочет нанести ответный удар, но губы его уже разбиты в кровь. Все вокруг подпрыгивают на столах и скамейках, завывая по-волчьи, топая ногами и заключая пари на то, кто продержится дольше. Я ничего не могу поделать, хотя и пытался, в доказательство чего на щеке у меня до сих пор горит рубец. Я усаживаюсь на подоконник, как будто выбираю удобное место, откуда лучше видно, но на самом деле просто хочу отвернуться и смотреть в сторону. Когда это случилось впервые, я пошел и рассказал обо всем заведующему пансионом при школе. Он поправил очки на носу и изрек: «Duas tantum res anxius optat, Panum et circenses[9]. Откуда это, Фэрхерст? Не знаете? А следовало бы. А теперь ступайте прочь». Сквозь искривленное изображение короля Эдуарда VI на стекле я вижу экипажи, подъезжающие к двери заведующего пансионом. Леди и джентльмены приглашены на ужин. Пирс упал, и поднять его уже не смогла бы никакая сила. Бакстер объявлен победителем, и его несут по комнате на плечах, а в это время Пирс кашляет кровью на мою куртку. В изоляторе хирург пускает ему кровь, приставляет пиявок в том месте, где кость проткнула кожу, но этого оказывается недостаточно. В нынешнем году это уже вторая смерть. На Рождество все разъезжаются по домам. Впервые должен был ехать и я, ехать вместе с Пирсом к его родным, но теперь остаюсь здесь, в пустой школе. Я лежу один в спальне, дрожу, и мне кажется, что его кровь попала на мою ночную рубашку и пропитала мои простыни. Я не вижу ее в темноте, но знаю, что она здесь, рядом, каждую ночь. Она может вечно истекать из Пирса, опустошая его, отдавая его тело во власть лихорадки. Капеллан сказал: «Нищими мы пришли в этот мир, и нищими должны мы уйти из него. Господь дал, и Господь взял; да святится имя Господне».