"Гентианский холм" - читать интересную книгу автора (Гоудж Элизабет)Глава IIIТяжелые мужские шаги, раздавшиеся в зале, и звучный голос, ласково окликнувший, подсказали матушке Спригг и Стелле, что вернулся отец Спригг. Тихий сумеречный час кончился, пора было ужинать и ложиться спать. Они свернули рукоделие и отложили его в сторону. Матушка Спригг засуетилась, принялась накрывать на стол, а Стелла бросилась в объятия отца Спригга. Ее приемный отец был единственным на всем белом свете человеком, перед которым она не стеснялась бурного проявления чувств. И не потому, что Стелла любила его больше всего на свете, а потому, что отец Спригг сам был человеком кипучим, и сохранять в его присутствии степенность не было никакой возможности. Отец Спригг был весь как неистовый порыв веселого ветра, который так наподдаст в спину, что даже самые чопорные и чванливые поневоле пускаются вскачь, хватаясь за шляпы. Ростом он был шести футов и широк в плечах. И хоть было ему за шестьдесят, полвека тяжелых трудов лишь слегка сгорбили его спину. Обветренное лицо отца Спригга обрамляла косматая, рыжая с проседью борода, а из-под густых бровей сверкали синие глаза, словно два хорошо вымытых окошка под нависшей над ними соломенной крышей. Голову его украшала лысина, чью обширную, глянцевую ширь окружала та же густая рыжая бахрома, что росла на его подбородке. Несмотря на преклонный возраст, он сохранил в целости все зубы и отменный аппетит. По темпераменту отец Спригг был холерик. Они вообще часто встречаются среди рыжих. Но холерическая натура трогательно сочеталась в нем с безграничным терпением и безмерной отвагой. Но то, как отец Спригг переносил напасти, сделало бы честь величайшему из святых. Был он к тому же человеком весьма мудрым. Добрый пасечник и отличный пастырь, он, коли не знал чего о пчелах и овцах, так только то, чего знать было не положено. Во всех тонкостях землепашества разбирался он не меньше самых мастеровитых своих работников. Когда он принял на себя хозяйство после смерти отца, хутор Викаборо был на грани разорения. За десять лет отец Спригг превратил его в одну из самых процветающих ферм в округе. Он был любящий муж и отец, строгий, но справедливый хозяин, истинный патриот и добрый христианин, но, в первую голову, и душой и телом — крестьянин, уделявший внимание семье, стране и Богу. Именно в такой последовательности и только в урочный, по его разумению, час — за трапезой, в постели и на сборах ополчения Южного Девона, во время вечерней молитвы и воскресных посещений церкви, но не позволяя однако ни тому, ни другому, ни третьему вмешиваться в главное дело своей жизни. Одевался отец Спригг очень прилично, но подобно своей супруге на моду не обращал никакого внимания. Все его разнообразные костюмы — воскресный, свадебный или крестильный, похоронный, охотничий, костюмы для ярмарки и базарного дня, его ополченская форма — все было сшито из лучших тканей и отлично скроено, к каждому был свой жилет. Многие достались ему еще от отца, и лишь один только — военный мундир он носил меньше двух десятков лет кряду. Хранилась вся эта одежда в огромном дубовом шкафу в парадной спальне. Матушка Спригг так тщательно и любовно чистила щеткой и гладила ее до и после носки, что одежда совсем не изнашивалась. Не изнашивались и многочисленные рубахи, которые отец Спригг носил в будние дни, рубахи, красиво вышитые сначала его бабкой, потом матушкой, а потом и женой, — ведь сшиты они были заботливыми руками из такой крепкой домотканой материи, что никакая непогода или самая черная, грязная работа не могли им повредить. Каждая из этих рубах была произведением искусства, и мысль о том, что предназначалась она для крестьянского труда, повергла бы в ужас современную женщину. Матушку же Спригг, без устали стиравшую и утюжившую их только для того, чтобы все это так же без устали снова пачкалось и мялось, такие мысли не посещали. Для ее мужа и для нее сама работа на ферме была не пресловутой лямкой, которую им приходилось тянуть, чтобы добыть себе пропитание, но самой жизнью, вещью почетной, каковой они гордились, и, не отдавая себе в этом отчета, наделяли свой труд чуть ли не религиозной пышностью и обрядовостью. Прекрасная одежда предназначалась для работы, в которую вплетались стародавние праздники, и все сопровождалось своим особым ритуалом, из которого нельзя было выбросить ни одной самой ничтожной мелочи. И у каждого наряда, каждого праздника и обычая была своя пора цветения, как бывает она у злаков и плодов земли, и все это сливалось в едином ритме мирового круговорота, прибывания и убывания луны, зимнего и летнего солнцестояния, череды дождей и ветров, снегопадов и рос. Отец Спригг казался олицетворением этой великолепной гармонии. При одном только взгляде на него можно было распознать многочисленные добродетели, привлекательную внешность, мудрость и силу, и все это в столь тесном согласии и равновесии друг с другом, что не убавить и не прибавить. Даже его пылкий, как жаркий день во время жатвы, темперамент, нельзя было записать ему в недостатки — столь великолепное частенько находилось ему применение. Ибо не было в отце Спригге мелочности, и хоть подчас он заходил слишком далеко, но никогда не забирал слишком круто. Он мог в пылу дневных трудов обрушиться на вас, как ураган или снежная лавина, и стереть вас в порошок, но никогда не стал бы он с расчетливой злобой ранить вас злословием или отнимать даже самую ничтожную малость, которая, как он считал, принадлежит вам по праву. Стелле, чувствительной, любящей приключения, такая натура отца Спригга была по душе. Она бросилась в его объятия, как падала бывало в луговые травы и лежала в них, раскинув руки и уткнувшись подбородком в теплую землю. И то и другое — и крепкие руки отца Спригга, и тепло травы на лугах — рождало в ней восхитительное чувство единения с ним. Многие справедливо считали, что Стелла любит отца больше всех, не догадываясь однако, что чем сильнее любит эта девочка, тем скупее проявляет свои чувства. — Ах ты, девка! — сказал отец Спригг, ощутив, как прильнуло к нему маленькое тельце — как воробушек. — Полегче, девка, как бы ты меня не опрокинула! Это была любимая шутка. Стелла прижалась к рабочей блузе отца Спригга, с удовольствием вдыхая запах древесного дыма, которым та пропиталась. Дым сжигаемых сучьев и веток она считала одним из самых восхитительных осенних запахов, почти таким же приятным, как запах черной смородины или тыквенного джема. Потом девочка нырнула под руку отца Спригга и вгляделась в сгущавшиеся тени. — Ходж? — чуть слышно прошептала она, протягивая ручонку. В ее ладошку ткнулся холодный нос, после чего руку лизнул теплый язык. Это был пес Ходж. Довольная Стелла с облегчением вздохнула. Ходж был одним из ее любимцев, вот зачем он такой отчаянный, драчун и забияка? Стелла все время боялась, что однажды объявится враг, еще более отчаянный, и Ходжу окажется не по зубам одолеть его даже при всей его удали. Но сейчас пес снова был в безопасности, под защитой стен их крепости, и до утра ей можно было не беспокоиться о нем. Из приоткрытой двери на кухню вдруг пахнуло дивным запахом лука. Все трое заторопились на кухню, где матушка Спригг черпаком разливала овощной суп. Серафина возилась в своей корзине. Мэдж, доярка, проходила мимо открытой двери, неся с маслодельни масло, сыр и большое голубое блюдо с густыми топлеными сливками. Соломон Доддридж, пахарь, уже вошел через заднюю дверь, уселся на стул возле камина, по левую сторону от огня. Это было его постоянное место, принадлежавшее ему по праву. Узловатые руки Доддридж положил на колени, а в зубах зажал короткую глиняную трубку. Он и Мэдж были единственными из всех хуторских работников, которые ночевали в усадьбе и вместе с отцом и матушкой Сприггами, Стеллой, Серафиной и Ходжем составляли тесно спаянную семью преданных друг другу домочадцев. Об этом никогда не говорили вслух, но в глубине души все осознавали свое родство, для них это было так же просто, как ходить по твердой земле и не задумываться, не покачнется ли она у них под ногами, а что касается Серафины, так ей это родство было еще и выгодно. Старый Сол не знал, сколько ему лет, понятия не имел, крестили его или нет и не знал о себе ничего, кроме того, что с детства работает на хуторе Викаборо, ест здесь, спит здесь и здесь же умрет. Раньше он, наверное, помнил о себе побольше, а теперь позабыл все на свете — ведь если уж он не знал, сколько ему лет, значит, возраст у него был самый что ни на есть почтенный. Сол помнил рождение батюшки Спригга и помнил, что уже тогда юность у него осталась позади, и его то и дело мучили приступы ревматизма. Теперь же ревматизм скрючил его в три погибели, и когда он вставал, опираясь на палку, то напоминал Стелле старую шелковицу, растущую у каменной стены сада, главный ствол которого давно уже врос бы обратно в землю, если бы его не подперли рогатиной. Старик Сол теперь и в самом деле больше походил на дерево, чем на человека. Руки и ноги его напоминали ломкие старые ветви, лицо побурело и стало похожим на кору, а седая борода-стерня смахивала на лишайник, выросший на старой-престарой яблоне. Голос его превратился в воронье карканье, а из-за полного отсутствия зубов понять, что он говорит, можно было с превеликим трудом. Зато черные глаза его блестели весело, как у дрозда, чувство юмора никогда не покидало старого Сола, и, как это ни странно, он по-прежнему ловко пахал плугом землю и как прежде уверенно выводил басовые ноты прекрасных мистических песнопений, — ими девонские пахари вдохновляли скотину, которую впрягали в плуг. И, действительно, без Соловых песнопений викаборские быки вообще отказывались пахать. Как только пение прекращалось, они как вкопанные вставали в борозде и вместе с ними замирали чайки, которые кругами летали над плугом. Песнопения эти, казалось, приводили их всех в движение, точно так же, как, говорят, и пение звезд заставляет вертеться всю вселенную и лететь своим путем. Происхождение Мэдж тайны не составляло. После смерти родителей ее вместе с другими детьми отправили в работный дом, тогда ей было десять лет, а в двадцать один на Викаборскую ферму, где работала и по сей день. Со стороны отца и матушки Сприггов она впервые в жизни увидела к себе доброе отношение и была предана им, а Стелле по гроб жизни. Это была пышущая здоровьем хохотушка, с веснушчатым личиком и вздернутым носиком, за работой она обычно певала, но большой разговорчивостью не отличалась. Сколько над ней ни бились, никому так и не удалось научить ее читать, писать или вычитать из пяти два, зато равных ей ключниц и молочниц не было во всем Западном крае. Серафина была раскормленная, полосатая кошка, на вид совсем домашняя, на конюшне держали еще трех котов, чтобы те ловили дворовых крыс, но в доме жила она одна. Вообще-то ей полагалось ловить домашних мышей, но она была так занята воспитанием котят, что на мышей времени у нее почти не оставалось. Ни у одной кошки не бывало столько котят, сколько у Серафины. Когда она впервые, еще котенком появилась на ферме, отец Спригг как раз читал вслух во время вечерней молитвы заповедь «Плодитесь и размножайтесь», и похоже, что Серафина приняла ее чересчур близко к сердцу. Не отдать справедливость псу по имени Ходжу нелегко. Восемь лет назад благородный аристократ, гончий пес по имени Агамемнон удрал из одного из самых знатных домов в округе — Коккинтон-корта, и отправился немного побродить в одиночестве… Пробегая по обсаженной цветами дорожке в окрестностях Викаборо, он увидел за воротами отца Спригга и его овчарку Джипси, охранявшую ягнят, которые резвились на заросшем маргаритками лугу. Джипси была изящным созданием с черными с поволокой глазами, торчащим хвостом, мохнатыми породистыми лапами и длинной шелковистой шерстью безупречно черного цвета (впрочем, на груди у нее красовалось кремовато-белое пятно). Случайный взгляд ее волооких глаз, брошенный через плечо как раз в тот момент, когда Агамемнон заглядывал за ворота, встретился с его взглядом — Агамемнон был сражен. Повторилась история Кофетуа[3] и нищей служанки, в результате на свет появился Ходж, точнее, щенят было пятеро, да четверых утопили. Можно было бы ожидать, что отпрыск красавца-аристократа и прекрасной золушки будет очаровательным созданием, но, к сожалению, этого не случилось. Ходж взял у родителей все без разбору. Кремовую манишку, доставшуюся ему от мамаши, он носил не на груди, а на спине, где на гладкой бурой шерсти — отцовском наследии — она была ни к селу, ни к городу. Статью же он вышел в папашу и двигался с его же царственным достоинством, что никак не сочеталось с нелепо торчавшим хвостом и длинными вислыми ушами, болтавшимися вдоль хитроватой морды. Глаза тоже вышли папашины — темно-желтые, с некоторой жестокостью во взоре, зато пасть безвольная и даже добродушная. Характер Ходжа был в высшей степени благороден. Это был пес умный, смелый, ласковый, преданный, терпеливый, великодушный, однако привередливый и разборчивый. У него был только один недостаток — Ходж был неисправимый драчун. По счастью, благородство не позволяло ему нападать на собратьев меньше его, поэтому, а пес он был крупный, драться ему приходилось не так уж часто, но пройти мимо собаки ростом с него или побольше и не подраться он никак не мог, и теперь, в зрелом возрасте, весь был покрыт шрамами от старых ран: одно ухо разорвано, а один глаз наполовину закрыт. Эти следы минувших битв на теле чудного на вид пса придавали ему несколько бандитское обличье, что не совсем соответствовало его натуре. По этой причине люди, знавшие Ходжа не очень близко, иногда принимали его не за того, кем он был на самом деле. Только Стелла, лучше, чем кто-либо иной, знала Ходжу настоящую цену. За ужином почти не разговаривали — все устали после тяжелого трудового дня, который для взрослых начался в четыре часа утра. Потолковали немного о каком-то побродяжке, который приходил к отцу Сприггу в сад, просил работы. — Отродясь такого чучела не видывал, — проговорил отец Спригг. — Думаю, он и мешка картошки не накопает, силенок совсем нет. Никудышный мальчишка, шваль. — И так-таки никакой работы у вас для него не найдется, батюшка? — жалостливо спросила Стелла. Ей претило, что кому-то, хоть бы и никудышному, подлому мальчишке, дали бы в Викаборо от ворот поворот. — Или поесть что-нибудь? — Нет, — отрезал отец Спригг. — Или от вербовщиков флотских удрал, или из тюрьмы, судя по виду-то. Ссориться с властями мне совсем ни к чему. — А Ходж тоже подумал, что он ни на что не годен? — не унималась Стелла. — Ходжа там не было, — ответил батюшка Спригг. — Ходж ушел с Солом пригнать домой коров. А что, скажи на милость, мое мнение для тебя значит меньше, чем мнение Ходжа? Стелла открыла было рот, чтобы сказать, что она вовсе так не думает, но матушка Спригг строго цыкнула на нее: — Попридержи-ка язычок, милочка, доедай лучше суп. И Стелла поступила так, как ей было велено. Благо, луковый суп матушки Спригг был венцом ее кулинарного гения, и было бы кощунством отдавать ему должное иначе, чем в благоговейном молчании. Кроме лука в мясной бульон она положила овсяную крупу, зубчики чеснока, лавровый лист и подлила парного молока. И еще на ужин были яблоки, запеченные до белой пены, и густые топленые сливки, желтоватые, словно вянущие цветы лютиков. Отец и матушка Спригги, Стелла и Мэдж сидели за столом, а Ходж и Серафина расположились по разные стороны от стула, на котором сидела Стелла, в ожидании лакомых кусочков, которые она всегда ухитрялась бросать им украдкой. Старина же Сол сидел в своем уголке возле камелька, поставив миску с супом на колени. У него была своя, весьма оригинальная манера поглощать пищу, и матушка Спригг сочла, что лучше предоставить ему возможность проделывать это в относительном одиночестве. Тем не менее, он живо прислушивался к скупому разговору, и из его уголка то и дело доносился раскатистый одобрительный смешок. Этот смешок был одним из самых характерных звуков, сопровождавших жизнь в Викаборо, наряду с пением Мэдж, зычным лаем Ходжа, колокольным звоном, разносившимся окрест, боем дедушкиных часов, постукиванием иголки матушки Спригг о наперсток, гулкой поступью тяжелых ботинок отца Спригга по каменным полам и шелестением ветра в яблонях. Спустя годы, когда Стелла будет далеко от Викаборо, она вспомнит эти звуки, и в ее воспоминаниях все они сольются в единую симфонию, которая колыбельной песней зазвучит у нее в ушах и снова перенесет ее на кухню фермерской усадьбы. А сейчас она едва ли понимала, что счастлива и любима, сидя в мягком свете свечи, рдея, как роза, и уплетая яблоки с топлеными сливками. Когда ужин подошел к концу, матушка Спригг, Мэдж и Стелла проворно убрали со стола тарелки, а отец Спригг глухо прокашлялся, прочистив горло, неспешно, размеренным шагом подошел к посудному шкафчику, достал из фарфоровой супницы с синим узором в китайском вкусе Библию, где она всегда и хранилась (супницу никогда не использовали по назначению), вернулся с ней к столу и бережно положил ее перед собой. Сев на стул, отец Спригг снял очки, протер их кумачовым носовым платком, снова водрузил на нос, послюнявил палец и неторопливо стал переворачивать страницы, пока не нашел засушенную красную гвоздику — ею было отмечено место, откуда надо было продолжать чтение. Все снова уселись за стол, благоговейно сложив руки на коленях, а Сол в своем уголке за камином приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Библия и фамильный Часослов были единственными книгами на ферме, и отец Спригг ежевечерне читал вслух своим домочадцам по одной главе из Священного Писания, упорно продвигаясь от Бытия к Откровению. Трудные слова он одолевал с отвагой, стремительно и яростно, как бык, продирался он сквозь не вполне благопристойные места Ветхого Завета; торжествовал, счастливый, добравшись до Нового Завета с его притчами о сеянии, жатве и урожае, с мирными пастухами на пастбищах; заплетаясь и спотыкаясь, пробирался сквозь последние главы Евангелий. Уши его горели от отчаяния и унижения за свою неспособность прочитать историю, как она того заслуживала, однако не единого слова с первой страницы Библии до последней отец Спригг не пропускал. Трудно сказать, что выносили из этого чтения его почтенная супруга, Мэдж и Сол, да и он сам, для них, это было прежде всего нечто вроде дозы снотворного перед отходом ко сну, а для него — одной из тех обязанностей, которые из поколения в поколение возлагаются на хозяина дома и должны быть исполняемы с неизменным терпением. Но для Стеллы эти вечерние чтения были одновременно и наслаждением, и волшебством, и мучением. Сидя за столом с серьезным выражением лица, потупив глаза долу и сложив руки на коленях, она ничем не выдавала своего восторга, но кровь стучала в ее висках, пока она слушала древние предания о приключениях, сражениях, убийствах и скоропостижных кончинах. Она была одним из трубачей, которые дули в свои трубы у стен Иерихона. Это она стояла вместе со сторожем на башне и видела клубы пыли, взвивавшиеся вдали, и слышала, доносится страшная весть: «А походка, как будто Ииуя, сына Намессиева, потому что идет он стремительно»[4]. У нее перехватывало дыхание, когда прекрасная и распутная Иезевель, нарумянив лицо и украсив голову, выглядывала из окна, приветствуя своего убийцу. Это она вместе с Давидом оплакивала смерть Авессалома: «О, кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!»[5] Вместе с Илией прислушивалась она к тихому ветру, повеявшему после вихря и огня, вместе с Исайей вглядывалась в шестикрылых серафимов, вместе с Даниилом она была во львином рве и плакала вместе с Руфью, собирающей колосья вдали от дома. Новый завет она выслушивала с трудом, настолько велик был ее гнев на то, что люди сделали с Ним. Ей не доставляло удовольствия слушать ни о Младенце в яслях, ни о волхвах с их дарами, ни о детях, пришедших за благословением, ни про больных, пришедших за исцелением, — и все из-за того, что будет потоп. Этот Царь, увенчанный терновым венцом вместо золотой короны и распятый на кресте, внушал величие и силу, понять которые Стелла даже и пытаться не осмеливалась, а просто скорбела и негодовала. Рассказы о Воскресении мало утешали ее, она воспринимала их как нечто вроде сказок о приведениях, и рассказы эти ее пугали. Иногда у нее появлялось чувство, что эти части Библии, которые так страшат ее сейчас, однажды станут значить для нее больше, чем все остальное в этой Книге вместе взятое, но это будет очень не скоро. На деяниях апостолов и апостольских посланиях она приходила в себя, но не более того — изложение тут было сухим и лишенным живости, а вот в Откровении Иоанна Богослова она снова оказывалась в своей стихии — дитя вновь попадало в сказочную страну волшебных зверей и городов, построенных из драгоценных камней. Но на протяжении всех этих библейских чтений, даже в самых страшных местах язык Писания подчас внезапно завораживал Стеллу. Странности произношения отца Спригга ее не раздражали. Его грубый, хрипловатый голос, казалось, бесцеремонно швырял слова в воздух, отсекая частицы, не имевшие большого значения, и слова тут же снова падали вниз, преображенные, словно колокольный звон или капли дождя, смешавшиеся с лучами солнца — и недостижимые красоты открывались девочкиному сердцу. Для Стеллы оставалось тайной, как такое могли сотворить простые слова. Она полагала, что создатели этих фраз выстраивали их, чтобы запереть в них чудесные видения, точно также, как другие делают шкатулки для хранения своих сокровищ, а голос отца Спригга был ключом, который со скрипом поворачивался в замке, и открывал шкатулку, выпуская слова на свободу. Правда, эта метафора не слишком занимала воображение Стеллы, но преображение, совершавшееся в воздухе, оставалось для нее такой же неразрешимой загадкой, как и внезапная перемена в ней самой, когда в момент магического звучания слов мрак, царивший у нее в душе, чудом озарялся, и душа, как пташка, трепетала внутри. Иногда Стелла задумывалась, чувствуют ли другие то же самое. Она никогда не озиралась по сторонам, чтобы посмотреть, меняются ли лица домашних, но думала, что вряд ли, как, впрочем, вряд ли менялось и ее собственное лицо. К тому же, они никогда не пытались поговорить об этом друг с другом. То было, вероятно, одно из тех многих странных ощущений, которые люди не могут объяснить даже себе самим. «Слова — странные штуковины, — решила Стелла, — могучие и бессильные в одно и то же время». Шел уже десятый день, как отец Спригг с трудом преодолевал Второзаконие, и матушка Спригг и Мэдж малость вздремнули. Стелле же было не до сна — ведь там был Ог, царь Васанский, последний из гигантов, и его огромный железный одр. А еще были там аммонитяне, которые жили на горе и «выступили против вас и преследовали вас так, как делают пчелы, и возвратились вы и плакали перед Господом»[6]. Много дней подряд Ог преследовал воображение Стеллы, а аммонитяне вертелись и гудели у нее в голове. А сегодня вечером слова из одиннадцатой главы вновь вспыхнули и, упав, осветили ее душу: «… земля, в которую вы переходите, чтобы овладеть ею, есть земля с горами и долинами, и от дождя небесного наполняется водою, — земля, о которой Господь, Бог твой, печется, очи Господа, Бога твоего, непрестанно на ней, от начала года и до конца года»[7]. Стелла видела перед собой свой родной Западный край с его покатыми зелеными холмами, с речками и ручейками, вьющимися меж них, с пасущимися стадами овец, а внизу, защищенные холмами, обширные долины с садами, видела вспаханные поля красноватой земли, усадьбы, крестьянские хозяйства и старинные серые церкви. Она видела солнце и дождь, сменяющие друг друга, величественную радугу на небе. Казалось, будто это земля приподнялась, чтобы напиться и солнца и дождя. Она видела хлеба, зеленеющие в бороздах, фруктовые сады, сплошь в цвету. Она вдыхала благоухание моря цветов и слушала пение многочисленных птиц, как бы возносящих фимиам Господу, Чьи глаза, глядящие на них, дали им жизнь. Но у этой картины была и обратная сторона, сторона жуткая. Если бы Господь почил от дел Своих и отвел глаза, это было бы концом света и жизни, и все снова погрузилось бы во мрак и хаос. Но Господь не отвращался от дел Своих, от начала года и до конца года свет Его очей струился вниз, и вся жизнь на земле устремлялась ввысь. Пораженная, Стелла смотрела, как, смешиваясь, встречаются свет и жизнь, снова оглядывалась вокруг и видела знакомый край медленно преображающийся этим единением. Она видела, как он меняется, вроде бы и тот же самый, но одновременно — и другой; знамения становились явью, призрак облекался плотью, видение превращалось в землю обетованную. Свет померк, и Стелла наконец взглянула на домашних. Сперва на Сола. Тот как-то весь преобразился, склонился набок, приблизив ухо с прижатой к нему ладонью к голосу папаши Спригга и приподняв голову, будто вглядывался вдаль. Матушка Спригг мирно дремала, на лице Мэдж было то странное, бессмысленное выражение, какое всегда было у нее, когда она не хлопотала по хозяйству, которое считала делом своей жизни. Девочка снова посмотрела на старину Сола, и на этот раз, почувствовав ее взгляд, он поднял на нее глаза и улыбнулся. Стелла улыбнулась в ответ. Значит, у старины Сола тоже были видения. Конечно, и как это она раньше не догадалась. Эти его песнопения, которыми он так ладно заставлял быков двигаться, и были путем, которым он вступал в этот мир из мира иного. Отец Спригг закрыл Библию, и все склонили головы, пока он повторял слова молитвы. — Аминь! — произнес отец Спригг, дочитав ее до конца. Это прозвучало как удар грома, и старый фермер, издав шумный вздох облегчения и глубокого удовлетворения, выгнул грудь колесом и расправил плечи. Вновь, в который раз, исполнил он свой малоприятный долг, вызывавший у него смешанные чувства. Матушка Спригг украдкой протерла глаза, прогоняя сон, а лицо Мэдж обрело ясно осмысленное выражение. Как только она встала, чтобы подготовить все к завтраку, Стелла тоже, как чертенок из табакерки, выскочила из-за стола, вновь вся погруженная в привычный ей мир. — Серафина! Ходж! Я их сейчас выведу, — воскликнула она. Хотя эти баловни спали в доме, перед сном их полагалось ненадолго вывести во двор, и этот ритуал всегда исполнялся сразу же после окончания семейной молитвы. Подхватив Серафину, Стелла выскочила из кухни. Ходж бросился за ней по пятам. Они промчались по коридору мимо кладовых, буфета, чулана и маслодельни и выбежали через открытую заднюю дверь во двор. Там проказница бросила вырывавшуюся из рук Серафину на вымощенный булыжником двор, дала Ходжу хорошего пинка под зад (обе животины ничего не имели против такого обращения, каковое привыкли сносить каждый день), вернулась к буфету и достала оттуда миску и тарелку. Оглянувшись, девочка полетела в маслодельню и налила в миску молока, понемногу зачерпывая кружкой из каждого наполненного до краев кувшина, чтобы никто не заметил. Потом поспешила в кладовую, где пробыла чуть дольше, кладя из каждого стоявшего там блюда понемногу еды себе на тарелку. Наполнив ее, она осторожно отнесла тарелку и миску во двор и спрятала их в темном уголке за колодой-подставкой для посадки на лошадей. И тут она услышала за спиной хрипловатый смешок и почуяла приятный запах табака — это старик Сол дожидался ее, чтобы закрыть заднюю дверь… Знал бы он, что она тут проделывает каждый вечер, ни за что бы не выпустил ее на улицу… И Стелла, как ни в чем ни бывало, с гордо поднятой головой подошла к двери. — Ходж! — крикнула она, всматриваясь в тени у колодца посередине двора. — Серафина! Оба выскочили из темноты и поплелись за хозяйкой. Но когда Стелла проходила мимо старика Сола, напускная кичливость мигом слетела с ее раскрасневшегося личика. — Спокойной ночи, Сол! — прошептала она, и, подпрыгнув, как птичка, легонько коснулась его щеки, так легонько, что сама не поняла, поцеловала она его или просто погладила кончиками пальцев. Сол ласково хмыкнул, а девочка побежала на кухню, и чуть запыхавшись, влетела туда. Не было ее, однако, всего ничего — отец Спригг все так же заводил часы, Мэдж накрывала на стол к завтраку, а матушка Спригг зажигала спальные свечи для Стеллы и Мэдж… Сама она с отцом Сприггом и Солом идти спать погодят, они еще посидят, пожалуй, часок перед камином, посудачат о делах на ферме… Стелла поцеловала родителей, пожелала всем спокойной ночи и, взяв свою свечу, пошла в зал, в сопровождении верного Ходжа. Еще щенком, Ходж привык спать на коврике у нее в спальне. Отец и матушка Спригги относились к этой блажи крайне неодобрительно, но Стелла не обращала на это никакого внимания, проявляя тихое, очаровательное упрямство, на которое была великая мастерица и против которого родители ее были бессильны. Подниматься в спальню по лестнице было для Стеллы одним из самых волнующих моментов. Ритуал этот заключал в себе особую прелесть — она поднималась с первого этажа дома — средоточия всех домашних работ со всей их суматохой и спешкой, горестями и обидами — и подниматься от всего этого наверх так здорово, словно ее возносил в небеса ангел. Стелле было даже жалко людей, которые жили в маленьких домишках, спали на том же этаже, где и работали, и были лишены этого наслаждения — радостно и не спеша подниматься навстречу тишине и спокойствию. Она шла по старинной дубовой лестнице очень медленно, воображая себя Божьим ангелом, наслаждаясь контрастом между величавым шествием и суетой последних минут и, предвкушая, чем займется перед тем, как лечь спать. Пламя свечи отбрасывало блики на полированные ступени, на темные панели по обеим сторонам лестницы. Впереди было окно, под которым стоял широкий диван, лестница там расходилась на обе стороны и перетекала в коридор, который шел через весь дом. В окно виднелось небо, усеянное яркими звездами. Ночь стояла такая тихая, что, встав наверху лестницы и вслушиваясь в темноту, девочка не услышала ничего кроме мышиной возни за деревянной обшивкой стены. Ходж подошел поближе и прижался головой к хозяйкиному бедру. Целых пять минут они стояли не шевелясь — в полном молчании, нарушаемом лишь пофыркиванием Ходжа. Стелла не думала ни о чем определенном, она просто вбирала в себя свет звезд и тишину, впуская их внутрь себя, чтобы высвободить тот глубокий покой, в который подобно дереву уходило корнями ее естество. Избыток работы иссушал жажду приключений, но Стелла рано научилась искусству освежать ее. Ходж тоже умел это. Он втягивал мир носом, и запах звездной ночи особенно будоражил его. Когда же Стелла внезапно развернулась и помчалась по коридору, он немного помешкал, нюхнул в последний раз и бросился за ней вслед. |
||
|