"Гарольд, последний король Англосаксонский" - читать интересную книгу автора (Бульвер-Литтон Эдвард Джордж)

ГЛАВА 1

В то время саксонцы – начиная с короля и кончая последним поденщиком – садились ежедневно четыре раза за стол. «Счастливые времена!» – воскликнет не один из потомков поденщиков, читая эти строки. Да, конечно, счастливые, но только не для всех, потому что хлеб рабства и горек, и тяжел. В то время, когда живые, деятельные бретонцы и постоянные распри королей предписывали саксонцам строгое воздержание, последних нельзя было упрекнуть в страсти к пьянству, но они увлеклись впоследствии примером датчан, любивших наслаждаться жизнью. Под влиянием их саксонцы предавались всевозможным излишествам, хотя и позаимствовали от датчан много хорошего; эти пороки не проникли, однако, до двора Исповедника, воспитанного под влиянием строгих нравов и обычаев нормандцев.

Нормандцы играли почти одинаковую роль со спартанцами: окруженные злобными, завистливыми врагами, они поневоле следовали внушениям духовенства, чтобы только удержаться на месте, добытом ими с таким тяжелым трудом. Точно так, как спартанцы, и нормандцы дорожили своей независимостью и собственным достоинством, отличавшим их резко от многих народов. Гордое самоуважение не допускало, чтобы они унижались и кланялись перед кем бы то ни было. Спартанцы были благочестивее остальных греков благодаря постоянной удаче во всех предприятиях, несмотря на препятствия, с которыми им приходилось бороться; этой же причине можно приписать и замечательное благочестие нормандцев, верящих всем сердцем, что они находятся под особым покровительством Пресвятой Богородицы и Михаила Архистратига.

Прослушав Всенощную, отслуженную в часовне Вестминстерского аббатства, которое было построено на месте храма Дианы[11], король со своими гостями прошел в большую залу дворца, где был сервирован ужин.

В стороне от королевского стола стояли три громадных стола, предназначенных для рыцарей Вильгельма и благородных представителей саксонской молодежи, изменившей ради прелести новизны грубому патриотизму своих отцов.

На эстраде сидели вместе с королем только самые избранные гости: по правую руку Эдуарда помещался Вильгельм, по левую – епископ Одо. Над ними возвышался балдахин из золотой парчи, а занимаемые ими кресла были из какого-то богато позолоченного металла и украшены королевским гербом великолепной работы. За этим же столом сидели Рольф и барон Фиц-Осборн, приглашенный на пир в качестве родственника и наперстянка герцога. Вся посуда была из серебра и золота, а бокалы украшены драгоценными камнями, и перед каждым гостем лежали столовый нож с ручкой, сверкавшей яхонтами и ценными топазами, салфетки были отделаны серебряной бахромой. Кушанья не ставились на стол, а подавались слугами, и после каждого блюда благородные пажи обносили присутствовавших массивными чашами с благовонной водой.

За столом не было ни одной женщины, потому что той, которой следовало бы сидеть возле короля – прелестной дочери Годвина и супруги Эдуарда, – не было во дворце: она впала в немилость короля вместе со своими родными и была сослана. «Ей не следует пользоваться королевской роскошью, когда отец и братья питаются горьким хлебом опальных и изгнанников», – решили советники кроткого короля, и он согласился с этим бесправным приговором.

Несмотря на прекрасный аппетит всех гостей, они не могли прикоснуться к пище без предварительных религиозных обрядов. Страсть к псалмопению достигла тогда в Англии грандиозных размеров. Рассказывают даже, что на некоторых торжественных пирах соблюдался обычай не садиться за стол, не прослушав все без исключения псалмы царя Давида; какой хорошей памятью и какой крепкой грудью должны были тогда обладать певцы!

На этот раз стольник сократил обычное исполнение молитв до такой степени, что, к великой досаде короля Эдуарда, были пропеты только десять псалмов.

Все заняли места, и король, попросив извинения герцога за это непривычное поведение стольника, произнес свое вечное: «Нехорошо, нехорошо, это нехорошо!»

Разговор за столом почему-то не клеился, несмотря на старания Рольфа и герцога, мысленно пересчитывавшего тех саксонцев, на которых он мог бы положиться при случае.

Но не так было за остальными столами; поданные в большом количестве напитки развязали саксонцам языки и лишили нормандцев их обычной сдержанности. В то время, когда винные пары уже произвели свое действие, за дверями залы, где бедняки дожидались остатков ужина, произошло небольшое движение, и вслед за тем показались двое незнакомцев, которым стольник очистил место за одним из столов.

Новоприбывшие были одеты просто: на одном из них было платье священнослужителя низшего разряда, а на другом – серый плащ и широкая туника, под которой виднелось нижнее платье, покрытое пылью и грязью. Первый был небольшого роста, худощавый; другой, наоборот, – исполинского роста и крепкого сложения. Лица их были более чем наполовину закрыты капюшонами.

При их появлении среди присутствовавших пронесся ропот удивления, презрения и гнева; шум прекратился, когда заметили, с каким уважением относился к ним стольник, особенно к высокому. Но немного спустя ропот усилился, так как великан бесцеремонно придвинул к себе громадную кружку, поставленную для датчанина Ульфа, сакса Годри и двух молодых нормандских рыцарей, родственников могучего Гранмениля. Предложив своему спутнику выпить из кружки, новый гость сам осушил ее с явным удовольствием, показав этим, что он не принадлежит к нормандцам, а потом попросту обтер губы рукавом.

– Извини, – обратился к нему один из нормандцев – Вильгельм Малье, из дома Малье де-Гравиль, – как можно дальше отодвигаясь от гиганта, – если я замечу тебе, что ты испортил мой плащ, ушиб мне ногу и выпил мое вино. Не угодно ли будет тебе показать мне лицо человека, нанесшего все эти оскорбления, мне – Вильгельму Малье де-Гравилю?

Незнакомец ответил каким-то глухим смехом и опустил капюшон еще ниже.

Вильгельм де-Гравиль обратился с вежливым поклоном к Годри, сидевшему напротив.

– Виноват, благородный Годри, имя твое, как я опасаюсь, уста мои не в состоянии верно произнести. Мне кажется, что этот вежливый гость саксонского происхождения и не знает другого языка, кроме своего природного. Потрудись спросить его, в саксонских ли обычаях входить в таких костюмах во дворец короля и выпивать без спроса чужое вино?

Годри, ревностнейший приверженец иностранных обычаев, вспыхнул, услышав иронические слова Вильгельма де-Гравиля. Повернувшись к странному гостю, в отверстие капюшона которого исчезали теперь колоссальные куски паштета, он проговорил сурово, но картавя немного, как будто не привык выражаться по-английски:

– Если ты – саксонец, то не позорь нас своими мужицкими приемами, попроси извинения у этого нормандского тана, и он, конечно, простит тебя... Обнажи свою голову и...

Тут речь Годри была прервана следующей новой выходкой неисправимого великана: слуга поднес Годри вертел с жирными жаворонками, а нахал вырвал весь вертел из-под носа испуганного рыцаря. Двух жаворонков он положил на тарелку своего спутника, хотя тот энергично протестовал против этой любезности, а остальных положил пред собой, не обращая никакого внимания на возмущенные взгляды, направленные на него со всех сторон.

Малье де-Гравиль взглянул с завистью на прекрасных жаворонков, потому что он, будучи нормандцем, хоть и не был обжорой, но, во всяком случае, не пренебрегал лакомым кусочком.

– Да, foi de chevalier! – произнес он. – Все воображают, что надо ехать за море, чтобы увидеть чудовищ; но мы как-то уж особенно счастливы, – продолжал он, обращаясь к своему другу, графу Эверескому, – так как нам удалось открыть Полифена, не подвергаясь баснословным приключениям Улисса.

Он указал на предмет всеобщего негодования и довольно удачно привел стих Виргилия:

«Monstrum, horrendum, informe, ingens, cut lumen adeptum»[12].

Великан продолжал уничтожать жаворонков с таким же непоколебимым спокойствием; спутник же его казался пораженным звуками латинского языка. Он внезапно поднял голову и сказал с улыбкой удовольствия:

– Bene, mi fili, lepedissime; poetae verba in militis ore non indecora sonant.[13]

Молодой нормандец вытаращил глаза на говорившего и ответил иронично:

– Одобрение такого великого духовного лица, которым я тебя считаю, судя по твоей скромности, неминуемо должно возбудить зависть моих английских друзей, которые по своей учености говорят вместо «in verba magistri» – «in vina magistri»[14].

– Ты, должно быть, большой шутник, – сказал снова покрасневший Годри, – я нахожу, что вообще латынь идет только монахам, да и те не слишком-то сильны в ней.

– Латынь-то? – возразил де-Гравиль с презрительной усмешкой. – О, Годри, bien aime! Латынь – язык Цезарей и сенаторов, гордых мужей и мужественных завоевателей. Разве ты не знаешь, что герцог Вильгельм Безбоязненный уже на девятом году знал наизусть комментарии Юлия Цезаря?... И поэтому вот тебе мой совет: ходи чаще в школу, говори почтительнее о монахах, из числа которых выходят самые лучшие полководцы и советники, и помни, что «ученье свет, а неученье – тьма!»

– Твое имя, молодой рыцарь, – спросил духовный по-французски, хотя и с легким иностранным акцентом.

– Имя его я могу сообщить тебе, – сказал великан на том же языке грубым голосом. – Я могу сообщить его имя, род и характер. Зовут этого юношу Вильгельмом Малье, а иногда и де-Гравилем, так как наше нормандское дворянство нынче уже не может существовать без этого «де». Но это вовсе не доказывает, что он имел какое-либо право на баронство де-Гравиль, принадлежащее главе его дома, исключая разве старую башню, находящуюся в каком-то углу названого баронства и прилежащую к ней землю, достаточную только на прокорм одной лошади и двух крепостных. Очень может быть, что земли уже давно заложены, чтобы купить бархатную мантию и золотую цепь. Родители его: норвежец Малье, принадлежавший к викингам Хрольва, этого морского короля, и француженка, от которой он наследовал все, что имеет драгоценного, а именно: плутовской ум и острый язык, любящий чернить все встречное и поперечное. Он обладает еще и замечательными преимуществами: очень воздержан, так как ест только за счет других; знает латынь, потому что был, благодаря своей тощей фигурке, предназначен к монашеству; обладает некоторым мужеством, если судить по тому, что он собственной рукой убил трех бургундцев, вследствие чего герцог Вильгельм и сделал из него вместо монаха sans tache – рыцаря sans terre... Что же касается остального...

– Что касается остального, – перебил де-Гравиль, страшно побледневший от бешенства, но сдержанным тоном, – то не будь здесь герцога Вильгельма, я вонзил бы свой меч в твою тушу, чтобы тебе удобнее было переварить краденый ужин и заставить тебя замолчать навсегда.

– Что же касается остального, – продолжал великан равнодушно, – то он схож с Ахиллесом только потому, что он impiger и iracundus[15]. Рослые люди могут не хуже маленьких прихвастнуть латинским словечком, мессир Малье, le beau Clerc!

Рука рыцаря судорожно схватила кинжал, зрачки его расширились, как у тигра, готового кинуться на свою добычу, но, к счастью, в это время раздался звучный голос Вильгельма.

– Прекрасен твой пир, и вино твое веселит сердце, государь и брат мой! – сказал он. – Только недостает песен менестреля, которые короли и рыцари считают необходимой принадлежностью обеда. Прости, если я попрошу, чтобы сыграли какую-нибудь старинную песню: ведь нормандцы и саксонцы всегда любят слушать о деяниях своих отцов.

Гул одобрения пронесся между нормандцами, саксонцы же тяжело вздохнули: им слишком хорошо было известно, какого рода песни пелись при дворе Эдуарда Исповедника.

Ответа короля не было слышно, но те, кто изучил его лицо до тонкости, мог бы прочесть на нем порицание. По знаку с его стороны выползли из угла какие-то похожие на привидения музыканты в белых одеждах, напоминающих саваны, и заиграли могильную прелюдию, после чего затянули плаксивыми голосами длинную песню о чудесах и мученичестве какого-то святого.

Пение было до того монотонно, что подействовало на всех подобно усыпляющему средству. Когда Эдуард, один из всего собрания внимательно слушавший певцов, оглянулся на своих гостей, ожидая услышать от них восторженную похвалу, то ему представилась следующая неутешительная картина: племянник его зевал; епископ Одо слегка похрапывал, сложив на животе руки, богато украшенные перстнями; Фиц-Осборн покачивал маленькой головой под влиянием сладкой дремоты, а Вильгельм смотрел куда-то вдаль и, очевидно, не слышал ничего.

– Благочестивая, душеполезная песня, герцог, – сказал король.

Вильгельм встрепенулся, кивнул рассеянно головой и спросил отрывисто:

– Что виднеется там, уж не герб ли короля Альфреда?

– Да... а что?

– Гм! Матильда Фландрская происходит от него по прямой линии... Саксонцы все еще чрезвычайно чтят его потомков.

– Ну, да, Альфред был великий человек и перевел псалмы царя Давида.

Монотонное пение, наконец, кончилось, но действие его на гостей Эдуарда еще не прекратилось. Томительная тишина царствовала в зале, когда в ней неожиданно раздался звучный голос. Все вздрогнули и оглянулись: перед ними стоял великан, доставший из-под своего плаща какой-то трехструнный инструмент и запевший следующую балладу о герцоге Ру:

От Блуа до Санли текут, подобно бурному потоку, нормандцы,и франк за франком падают пред ними, купаясь в своей крови.Во всей стране нет ни одного замка, пощаженного огнем,ни жены, ни ребенка, не оплакавших супруга и отца.Хорошо вооруженные монахи и рыцари бежали к королю...земля дрожала под ними;их догонял герцог Ру.«О, государь, – жалуется барон, – не помогают ни шпоры, ни меч;удары нормандской секиры градом сыплются на нас».«Напрасно, – жалуется и благочестивый монах, –молимся мы Пресвятой Деве:молитвы не спасают нас от нормандцев.Рыцарь стонет, монах плачет,потому что ближе и ближе придвигается черное знамя Ру».Говорит король Карл:«Что ж мне делать? Погибли мои полки;король силен только, когда подданные окружают его трон,а если война поглотила моих рыцарей, то пора прекратить ее.Если небо отвергает ваши мольбы, монахи, то согласитесь на мир...Ступай, отец: неси в его лагерь Распятие,посохом мани в стадо этого злого Ру.Пусть будет принадлежать ему весь морской берег,и пусть Жизла, дочь моя, станет невестой его,если он приложится к Распятию,и вложит в ножны проклятый свой меч,и сделается вассалом Карла...Иди, церковный пастырь, свершай святое дело,потом златой парчею покрой ты пяту Ру».С священными песнями монах приближается к Ру,стоящему, подобно крепкому дубу, посреди своих воинов,и говорит мудрый архиепископ франков:«К чему война, когда тебе предлагают мир и богатые дары?К чему опустошать прекраснейшую землю подлунной?Она ведь может быть твоею,говорит король Карл тебе, Ру.Он говорит, что твоим будет весь берег морской,и Жизла, прелестная дочь его, станет невестой твоей,если примешь христианство, вложишь в ножны свой мечи сделаешься вассалом Карла».Нормандец смотрит на воинов, совета от них ждет...Смилосердился над франками Бог:смягчил сердце Ру.Вот Ру пришел в Сан-Клер,где на троне сидел король Карл и вокруг него бароны.Дает он руку Карлу, и громко все восклицают;заплакал король Карл; сильно Ру жмет руку ему.«Теперь приложись к ноге, – епископ говорит, –нельзя иначе тебе»...Блеснул грозно взор новообращенного Ру.К ноге дотрагивается он,будто желая по-рабски приложиться к ней...Вот опрокинул трон, и тяжело упал король...Ру, гордо подняв голову свою, громогласно изрек:«Пред Богом преклоняюсь, не перед людьми, будь то императорили король. К ноге труса может приложиться лишь трус!» –вот были слова Ру.

Невозможно описать, какое впечатление произвела эта грубая баллада на нормандцев. Особенно сильно взволновались они, когда узнали певца.

– Это Тельефер, наш Тельефер! – воскликнули они радостно.

– Клянусь святым Павлом, мой дорогой брат, – произнес Вильгельм с добродушным смехом, – один мой воинственный менестрель может так повлиять на душу воина. Ради личных его достоинств прошу тебя простить его за то, что он осмелился петь такую отважную балладу... Так как мне известно, – говоря это, герцог снова сделался серьезным, – что только весьма важные обстоятельства могли привести его сюда, то позволь сенешалю призвать его ко мне.

– Что угодно тебе, угодно и мне, – ответил король сухо и отдал сенешалю нужное приказание.

Через минуту знаменитый певец приблизился тихо к столу короля, в сопровождении сенешаля и своего товарища. Лица их были теперь открыты и невольно поражали всякого своим контрастом. Лицо менестреля было ясно, как день, лицо же священника – мрачно, подобно ночи. Вокруг широкого, гладкого лба Тельефера вились густые темно-русые волосы; светло-карие глаза его были живы и веселы, а на губах играла шаловливая улыбка. Священник был совершенно смугл и имел нежные, тонкие черты лица, высокий, но узкий лоб, по которому тянулись борозды, изобличал в нем мыслителя. Он шел тихо и скромно, хотя и не без некоторой самоуверенности, среди этого благородного собрания.

Проницательные глаза герцога смотрели на него с изумлением, смешанным с неудовольствием, но к Тельеферу он обратился дружелюбно:

– Ну, если ты не пришел с дурными вестями, то я очень рад видеть твое веселое лицо... мне приятнее смотреть на него, чем слушать твою балладу. Преклони колена, Тельефер, преклони их перед королем Эдуардом, но не так неловко, как наш несчастный земляк перед королем Карлом.

Но Эдуард, которому гигантская фигура менестреля так же не нравилась, как и песня его, отодвинулся и сказал:

– Не нужно, великан, мы прощаем тебе, прощаем!

Тем не менее Тельефер и священник благоговейно преклонили перед ним колена, потом медленно поднялись и стали, по знаку герцога, за креслом Фиц-Осборна.

– Отец духовный! – обратился герцог к священнику, пристально вглядываясь в его смуглое лицо. – Я знаю тебя, и мне кажется, что церковь могла прислать аббата, если ей нужно что-нибудь от меня.

– Ого! Прошу тебя, герцог, не оскорблять моих добрых товарищей! – откликнулся Тельефер. – Быть может, ты еще будешь им больше доволен, чем мной: певец может произвести и фальшивые звуки, впечатление от которых мудрец сумеет уничтожить.

– Вот как! – воскликнул герцог, мрачно сверкая глазами. – Мои гордые вассалы, кажется, взбунтовались... Отправляйтесь и ждите меня в моих покоях! Я не желаю портить веселую минуту.

Послы поклонились и тотчас же ушли.

– Надеюсь, что нет неприятных вестей? – спросил тогда король. – В церкви нет никаких недоразумений?... Священник показался мне хорошим человеком!

– А если б в моей церкви были недоразумения, то мой брат сумеет разъяснить их посредством своего красноречия, – ответил пылко герцог.

– Ты, значит, очень сведущ в церковных канонах, благочестивый Одо? – обратился король почтительно к епископу.

– Да, я сам пишу их для моей паствы, сообразуясь, конечно, с уставами римской церкви, и горе монаху, дьякону или аббату, который бы осмелился истолковать их по-своему.

На лице епископа появилось такое зловещее выражение, что король слегка вздрогнул. Пир скоро прекратился, к величайшему удовольствию нетерпеливого герцога.

Только несколько старых саксонцев и неисправимых датчан остались на своих местах, откуда их вынесли уже в бесчувственном состоянии на мощеный двор и усадили рядом возле стены дворца. В таком положении обрели их поутру собственные слуги, смотревшие на них с непроизвольной завистью.