"Виликая мать любви (рассказы)" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)

Обыкновенная драка

Он ударил меня первым. Он был прав. Я уже некоторое время обижал его, называя всяческими матерными словами по-английски. Я называл его mother-fucker и хуесос и еще другими. Но если начать эту историю с головы, а не с хвоста, — я был прав. Ибо до этого он снял с Мишки очки, говнюк.

Вообще-то, если вернуться к пункту «зеро» истории, мы с Мишкой-типографом вылезли из метро у Лехалля уже вдребезги пьяные. Мы приехали из банлье, где в русской типографии была в этот день закончена моя новая книга. Мы обмыли книгу в компании издателя и рабочих (шампанское и виски), выпили в кафе у станции белого вина и, купив в супер-маршэ бутыль кальвадоса, сели в поезд. Так как никогда не знаешь, какая книга будет последней в твоей жизни, разумно праздновать выход каждой.

Десять копий малютки, затянутые в пластик, лежали у моих ног на полу вагона RAR линии В, бутылка кальвадоса переходила из рук Мишки в мои и обратно. Челночные, знаете, движения совершала. У станции Бурж-ля-Рейн Мишка предложил мне купить судно, чтобы бороздить на нем моря и океаны, одновременно не бездельничая, но совершая необходимые кому-то торговые рейсы.

— А хули еще делать в жизни?.. — сказал Мишка. — Я не собираюсь работать типографом до конца дней моих. На хуя я тогда уезжал…

— Правильно, — одобрил я. — Купим списанный миноносец. Я слышал, что можно задешево купить списанный военный корабль.

— Не может быть! — воскликнул Мишка.

— Может. И знаешь, почему задешево? Потому что его никуда, на хуй, не применишь, военный корабль. Помещения на нем мало, все стиснуто до предела, дабы вместить как можно больше орудий и припасов к ним. И никакого люкса на военном корабле. Народ же, покупающий бато, ищет прежде всего люкса, чтобы рассекать южные моря в компании красивых блядей, развалясь на диванах в больших каютах с веселыми окнами. Чтобы возить на нем грузы, экс-военный корабль тоже не особенно пригоден, много в него не загрузишь. А нам он как раз будет впору.

— Но если невозможно возить на нем грузы… — начал Мишка.

— Мы будем курсировать вдоль берегов и обстреливать города и деревни. — Я захохотал. Часть населения вагона, доселе обращенная ко мне затылками, встревоженно сменила их на бледные осенние лица.

— Почему ты, Лимонов, хочешь обстреливать города и деревни? — Мишка глядел на меня как строгий, но втайне гордящийся взбалмошным анархистом-учеником учитель. По-моему, ему самому хотелось обстреливать населенные пункты и он лишь стеснялся своих сорока восьми лет.

— Не знаю… — начал я. Но решил раскрыться перед Мишкой. Я давно уже ни с кем не говорил на «эти» темы. Для этих тем нужен был специальный человек, а специальный человек не подворачивался. Может, Мишка как раз и есть специальный человек? — Надоело мне быть цивилизованным, притворяться смирным, кастрированным. Сколько можно. Мишка! Жизнь укорачивается, а где сильные ощущения? Где удовольствия борьбы? Жить в цивилизованной стране — как находиться в хорошем психиатрическом госпитале, надеюсь, ты уже понял… Сытно, тепло, но тысячи ограничений… И строго следят за тем, чтоб ты не возбуждался. Но возбуждаться — и есть жизнь, Мишка! Хочу возбуждаться… Во мне дух горит и не погас с возрастом, даже жарче горит, разрывает меня. Ты думаешь, я хочу почтенным соней-писателем жизнь окончить? Активно не хочу… Следовательно, давай будем иметь в виду нашу мечту. И станем к ней двигаться.

Мишка глотанул кальвадоса и отер рот тыльной стороной ладони. Поезд мягко подскользнул и пиявкой прилип к платформе станции Аркуэль-Кашэн. Я знал об этом городе-спутнике Парижа только то, что его муниципалитет сплошь состоит из коммунистов. И что на Пасху 1768 г. маркиз де Сад устроил здесь дебош с вдовой кондитера, которая заложила его властям.

— Вот и давай, — сказал я. — Идея твоя — тебе и начинать. Составь досье. Выясни, где можно купить списанный военный корабль. Позвони в различные инстанции.

— На сколько, ты думаешь, он потянет, кораблик, а, Лимонов?

Вошли свежие пассажиры. Стройный черный в аккуратном сером костюме с галстуком и атташе-кейсом уселся рядом с Мишкой. Рядом со мной опустился крупный старик в маскировочной хаки-куртке.

— Хуй его знает… Никогда еще не покупал военных кораблей.

— Мы с тобой похожи на двух подвыпивших люмпенов, рассуждающих о революции, сидя в кафе, — заметил вдруг Мишка уныло. — И капусты у нас, в любом случае, нет.

— Ни хуя подобного, — сказал я. — Не самоунижайся. Мы не демагоги. Деньги заработаем. Ты сколько раз свою судьбу менял? В скольких странах жил?

— В четвертой живу. Посетил куда больше.

— А я в третьей. Те, кто в кафе разглагольствуют, — чаще всего в этом же картье и родились. Мы с тобой авантюристы. Ты уверен, что в этой стране умрешь?

— Не думаю… Вряд ли. Здесь климат плохой. Сыро. — Мишка передал мне бутылку.

Мы въехали под открытое облачное небо в Форуме. Мы были, однако, еще много ниже парижских улиц. Просто в этом месте Форум по проекту архитектора не покрыли крышей. Бушлат мой, некогда принадлежавший Гансу Дитриху Ратману, немецкому моряку, был расстегнут. Пролетарская куртка Мишки, напротив, была тщательно зафиксирована им на все имеющиеся пуговицы и молнии. Кальвадос действовал на нас по-разному. Мы направлялись в ашелем художников — в новый дом как раз напротив чуда канализационной техники — Центра Помпиду. Одно из ателье принадлежало моему приятелю Генриху. Я предполагаю, что мы хотели выпить еще и продолжить собеседование.

— В наше время боеспособная протяженность жизни увеличилась необыкновенно, Мишка, — сказал я. — Одиннадцатилетние дети прекрасно воюют, вооруженные Калашниковым, и в Сальвадоре, и в Ливане, и в ирано-иракской войне. Можешь поднять Калашников — уже годишься. И старики преспокойно могут оперировать Калашниковым вплоть до возраста восьмидесяти и больше лет. В этом истинное преимущество нашего времени перед всеми временами. В эпоху сабель, мечей и конных атак боеспособность располагалась где-то между всего лишь двадцатью и сорока годами!.. Ты слышишь, Мишка!

— Слышу… Ты уверен, что твой друг дома? Нужно было все-таки позвонить ему…

— Дома. Где ему еще быть… Ох, как я не люблю этих ебаных музыкантов! Посмотри на уродов, Мишка. — Я презрительно сморщился. Внизу, на цементном дне ущелья, у бронзовой статуи голой девки, расположились уличные музыканты. Группа их, нечесаная, бородатая и растекающаяся как грязная жижа, была окружена зрителями. Повсюду, с разных уровней и площадок Форума на музыкантов довольно глядели бездельники. Психология порядочного советского гражданина, черт знает каким непонятным образом унаследованная мною от папы — советского офицера, безжалостно заставляет меня презирать бездельников, безработных, людей грязных и плохо одетых. Несмотря на то что сам я большую часть жизни просуществовал вне общества — был вором, поэтом «maudit» и чернорабочим, — я парадоксальным образом пронес это презрение через всю жизнь.

— Что они тебе сделали? — поинтересовался Мишка, безразлично скользнув взглядом по музыкантам. — Ну дуют себе в трубы и щиплют гитары, пусть их…

— Ты, Мишка, плюралист. Слишком терпимый. Я не выношу этот бездарный сальный народец здесь или на станции метро «Шатле». Толпы подонков. Бесполезные существа. Говнопроизводящие машины! Чернь. Даже смотреть на них неприятно — как лицезреть городскую свалку. Обрати внимание на типа с трубой: сальные волосы до плеч, красный платок завязан под коленом, фу, какой мерзкий говнюк. Рожа, от неудачно залеченных прыщей, похожа на кактус.

— Парень как парень, — Мишка обернулся ко мне. Один глаз у него был хитро прищурен. — Я не могу сказать, что обожаю толпу в Шатле или у Центра Помпиду, но в демократии каждому есть место. Ты, между прочим, фашист, Лимонов. Никакой ты не левый. Тебя по ошибке в левые определили. Тебе уже говорили, что ты фашист?

— Я не фашист. В одном журнале написали, что я — «правый анархист»… Однако ярлык не имеет никакого значения. Если нелюбовь к уродливым, бесполезным и бездарным людям называется фашизм, тогда я фашист. Вся эта публика оскорбляет чувство эстетизма во мне…

Оказалось, что выбраться с балкона, на котором мы находились, можно, лишь спустившись вниз, к скульптуре и музыкантам. Другой выход наверняка существовал, но мы его не нашли. Я впереди, пачка с книгами под рукой, Мишка сзади — мы стали спускаться, распихивая народ. С далекого вверху неба закапало вдруг. У бронзовой девки, спиной к ней, стоял кактусоволицый с платком под коленкой и, задрав вверх, в дождь, кларнет-трубу-дудочку, вывизгивал из нее мелодию. Жирная некрасивая девка в тесных джинсах, сплетя обе руки над головою, неудачно подергивалась и кружилась в двух шагах от солиста хуева. У грубых ног статуи сидели еще несколько ворсисто-волосатых существ с винного цвета физиономиями: стучали и пощипывали струны.

— Обрати внимание на исключительно мерзкую девку, Мишель. — Я нагло остановился между дудочником и танцовщицей и поглядел на экспонат, сопроводив взгляд гримасой отвращения. Так глядят на крысу, вдруг перебегающую рю дэ Розьер среди бела дня, местные евреи. — Живот вывалился из штанов…

— Корова, — согласился Мишка. — Но не смотри на нее так вызывающе, нас побьют.

— Они?.. Нас… Не смеши меня…

— Их много, а мы одни. Не забывай, что мы еще не обплываем мирные берега на военном корабле. И приготовься к тому, что каждый участок мирного берега окажется защищенным национальным военно-морским флотом.

— Kill the suckers, fuck the fuckers!

— Ты что такой агрессивный сделался? Кальвадос в голову бьет? На английский перешел…

— Надоело потому что. — Я остановился у найденного наконец выхода с цементной арены и бросил книги оземь. — Везде одно и то же, Мишка! Через три страны прошел — и везде молятся статуе простого среднего человека. Равенство распроклятое воспевается. Но ты-то знаешь, что это хуйня, Мишка. Люди вопиюще неравны. Даже если дать им идеально равные условия воспитания и образования. Толпа тупа, глупа и бесталанна на 95 или сколько там, биологи точно знают, процентов. Мы все уже рождены неравными. Кактусоволицый и животастая — ублюдки, а я — нет. И я ненавижу бесталанных сук вокруг, потому что они меня подавляют. В трех странах — в СССР, ЮэСэЙ и Франции — политический строй один и тот же: диктатура посредственностей. Человек высшего типа безжалостно подавляется. Наша цивилизация планомерно уничтожает своих героев. Происходит ежедневный геноцид героев!

— Чего ты, на хуй, хочешь? Жалуешься на свое время? Хотел бы родиться во времена трубадуров, рыцарей и прекрасных дам? Так это сказка. В реальности никогда таких времен не было… Ты маленький, и я маленький. В тебе сколько росту?

— Метр семьдесят четыре.

— Так вот, в те прекрасные времена самый здоровенный, умеющий широко и долго размахивать дубиной, делался господином. Нам с тобой не светило бы в любом случае занять хорошее место в обществе, так как мы маленькие.

— Но мы крепенькие, — сказал я. — С чего ты взял, Мишка, что я идеализирую эпоху трубадуров и прекрасных дам или вообще прошлое? — Ты же недоволен настоящим.

— А я что, бумагу подписывал быть довольным? К тому же эмоциональная неудовлетворенность — лучший мотор для писателя.

— Пойдем, мотор, — сказал Мишка. — Так мы никогда в пункт В не доберемся. Давай я возьму книги.

— Я сам умею носить свои книги.

Мы пересекли бульвар Севастополь и вышли к Центру Помпиду. Если у Лехалля к сброду и черни еще густо примешаны «branches», то есть одетая модно и ведущая себя а-ля мод молодежь, то у Центра Помпиду процентное соотношение между чернью и браншэ резко нарушается в пользу черни. Обилие жуликов, шпагоглотателей, уголовников в трико, ложащихся на стекла, несвежих Чарли Чаплинов, безработных, не знающих, как убить время, подзаборных девочек и всяческого совсем уж неопределенного грязноватенького больного люда — непременного мусора больших городов — удручающе именно в этой точке Парижа. Недаром несколько полицейских автобусов дежурит денно и нощно вокруг чуда канализационной техники двадцатого века.

— Видишь, в каком доме обитает человек. В стеклянной башне. Лет пятнадцать добивался ателье, все «пистоны» использовал — и вот получил. Последний этаж — его. Восемьдесят пять квадратных метров…

— Шумно, наверное? — спросил Мишка.

— Звукоизоляция. Рамы двойные. Только ровный такой гул с площади, как океанский прибой.

Избегая стволов деревьев и скамей, на которых червями копошились клошары и безработные, мы направились к башне — обиталищу жрецов искусства. Большая часть их, по словам Генриха, никакого отношения к искусству не имела. Но зато имела «пистоны» в министерстве культуры и в Отель дэ Билль. Существо в мужской кожанке, в стоптанных ботах, заляпанных засохшей грязью, с бабьим лицом, растопырив руки, перегородило нам дорогу. «Один маленький франк, капитан?»

— А в ГУЛАГ не хочешь, пизда? — швырнул я существу по-русски и, не останавливаясь, проследовал к цели, к двери общежития художников. Проходя мимо скамьи, наполовину занятой телом какого-то чернявого бездельника, я небрежно швырнул мои книги рядом с ним. Разбрасывание предметов обычно является у меня неоспоримым признаком начинающегося опьянения. Существо с бабьим лицом прокричало нам вслед нечто вроде «Сало-ооо!».

— Смотри-ка, — удивился Мишка. — Русского не понимает, но интонацию твою поняла.

— Собаки, и те соображают, когда к ним сурово обращаешься. — Я нашел фамилию приятеля на щитке интеркома и нажал пластиковую выпуклость. Из надрезов в дюралевом щитке не донеслось ни единого звука.

— Ну вот, его нет дома, — уныло сказал Мишка. — Зря тащились.

— Погоди. Может, он в туалете. Или в ванной. Там два этажа, пока спустится…

— Ну жми еще… — пробурчал Мишка.

Я нажал. В этот именно момент «он», или «тип», или «это говно», как я и Мишка впоследствии стали его называть, вспоминая об эпизоде, появился из-за Мишки и ловко сдернул с него очки.

Вообще-то Мишка очков не носит. Он надел их на минуточку, дабы разглядеть фамилии счастливцев, проживающих в стеклянном дворце… Мишка — бывалый человек. Мишка пережил в этой жизни многое. Посему он спокойно сказал, обращаясь к больному:

— Эй, отдай мои люнетт[47] обратно. — И даже не протянул за своими люнетт руки.

Жлоб, на голову выше меня и Мишки — это он полулежал на скамье, на которую я бросил книги, — оскалился и посадил Мишкины люнетт себе на нос. Затем он воздел ручищи к небу и несколько раз обернулся вокруг себя под неслышимую нам мелодию.

— Наверное, обколотый героином, — предположил Мишка. — Посмотри, какие глаза чокнутые… — И, медленно взяв за локоть больного, объяснил ему почти ласково, как ребенку: — Отдай мне, пожалуйста, мои очки? Они тебе не нужны, а я без них плохо вижу…

— Мишка! Ты просишь у этого гада отдать тебе очки? Да он над тобой издевается! Ты, motherfucker… — начал я. (Как всегда в подобных случаях, английские ругательства только и пришли мне в голову.) И я попытался, отодвинув Мишку, приблизиться к типу вплотную. Но Мишка не позволил себя отодвинуть.

— Спокойно, — сказал Мишка. — С такими нужно спокойно. Он отдаст мне очки. Положи мои люнетт туда, откуда ты их взял… — Мишка улыбнулся мазэр-факеру и похлопал себя по переносице.

Мазэр-факер улыбнулся Мишке в ответ, да так, что вся его сухая латинская физиономия растянулась грязным абажуром на каркасе лица… И он посадил мишкины очки Мишке на нос…

— Видишь! — Мишка поглядел на меня гордо, как дрессировщик, которому дикий зверь, против ожидания, не снял скальп. — С такими следует держать себя спокойно. Правду я говорю, мудило гороховый? — обратился Мишка к зверю.

Зверь вдруг положил большую красную лапищу Мишке на голову и ласково задрал Мишкину растительность. Заодно лапища пригладила лоб, брови и глаза и, сдвинувшись на свеженадетые очки, свезла их с носа.

— Эй-эй, потише, пожалуйста! Не будь медведем, что за медвежьи ласки!

Мишка поймал очки и спрятал их в карман куртки.

— Нужно валить отсюда, — сказал он мне и поморгал растерянно глазами. — Бери книги и пошли. Где книги?

— Что, испугался мазэр-факера? Погоди, попробуем последний раз. — Я прижал выпуклость. По тому, каким непомерно огромным, морщинисто-дактилоскопическим и желтым я увидел свой указательный палец, я догадался вдруг, что я пьян и пьянею еще. И с большой скоростью. Прервав мои наблюдения, из-за кадра, однако, выдвинулась сизо-красная лапища и, накрыв мой палец, насильственно нажала на него и на кнопку. Довольно больно нажала.

— Эй ты, хуесос, stupid asshole,[48] что ты делаешь? — воскликнул я. И обернулся. Бессмысленное, глупое и жестокое лицо смеялось крупным планом. Нехорошие, грязными развалинами, колизеевским полукругом щерились верхние зубы. За лицом, как на голландском пейзаже, синел Центр Помпиду, сухие стволы пересекали перспективу, две розовые щекастые девки дули друг другу в рот с вывески магазина «Сохо», торгующего модными глупостями, и в ту сторону уходил спиной от меня миниатюрный Мишка. Должно быть, Мишка пошел взять со скамьи книги, предположил я.

— Ты, глупый мазэр-факер, — продолжил я речь. — Мы тебя не трогаем, не трогай нас. ОК? Ты, стюпид мазэр-факер. ОК?

Все было вовсе не ОК, потому что он вдруг ударил меня коротко и резко в нос.

— Ты… — начал я. И вынужден был приложить руку к лицу, так как из носа на верхнюю губу выкатилось нечто теплое и, свалившись с губы, упало мне на галстук. Ибо под бушлатом Ганса Дитриха Ратмана на мне были приличные одежды — полиэстровый костюм 60-х годов и синий галстук. Кровь! — понял я. И разозлился. А разозлившись, увидел, что очки мои, вследствие не замеченного мною маневра, оказались у гада в руке. У него была явная слабость к «люнетт».

— I am sorry! — сказал я и шмыгнул носом. — Я очень sorry. Я сожалею, что был с вами груб. Вы сильнее меня — я признаю. Давайте помиримся… — Рукавом бушлата я смазал кровь с верхней губы.

Он был доволен. Он победил меня и унизил. Он улыбался и поигрывал моими очками, зажатыми в руке.

— Стюпид Амэрикен, — произнес он коряво. — Ты,— он ткнул в мою шею твердым пальцем, — стюпид!

— Да, — согласился я. — Я — stupid. I am sorry…

Видя, что я капитулировал, он расслабился. Пританцовывая передо мной, он стал работать на публику. Бездельники, конечно же, тотчас же собрались в некотором отдалении поглядеть, что происходит. Почему человек с кровавым носом и второй, в руке зажато — что? — топчутся друг перед другом.

Он поверил в мое подчинение и, разевая рот в хохоте, стал позировать толпе. От одного из деревьев в него прицелился телевиком фотограф. Он заметил телевик и бодро поглядел в объектив.

Продолжая бормотать: «Я извиняюсь, я виноват… Будем друзьями…», я соединил обе ладони замковым захватом, как учил меня больше тридцати лет тому назад Коля-цыган, и, перенеся в этот молот всю мою силу, какая имелась в пьяном, но тренированном теле, я ударил его сбоку и снизу в затылок, под ухо. Так сбесившаяся ветряная мельница могла бы сбить с ног зеваку, если бы идиот-турист вдруг оказался на уровне ее могучего крыла.

Он рухнул наземь. И я без промедления ударил его сапогом в голову.

— Я убью тебя на хуй, мазэр-факер! — закричал я. — Ты решил, что я американец… Ты думал… Ты думал…

Я бил его сапогами в голову, чтобы он не встал. Если он встанет — меня ожидает минимум госпиталь. Он выше, тяжелее и сильнее меня. И судя по тому единственному удару, который он мне нанес, он умеет драться.


Мишка, как футболист в телевизионном замедленном повторении гола, бежал на меня, вынося далеко вперед ноги, — гиперреалистические подошвы тяжелых типографских рабочих башмаков Мишки плыли на меня всей своей дратвой и всеми своими царапинами. Клошарка в мужской кожанке, широко разведя сизые алкогольные губы, кричала. Только на исключительно короткий момент я услышал: «Он убьет его! Убьет его!» — и внешние звуки были отключены. Я мог слышать отныне лишь звуки, издаваемые мною. И оказалось, что я ору по-русски, смешивая русские ругательства с английскими.

— …Ты думал я американец, ха! О нет, дебил, я — русский… И я убью тебя тут на хуй, на площади у Центра Помпиду, забью насмерть, и мне все равно, что со мной произойдет потом, sucker! Я тебя не трогал, ты первый начал. Первый! Первый! Первый! Я серьезный человек, я не американец, я русский. Мне жизнь не дорога в конечном счете, я из слаборазвитой еще страны, где пока честь ценится дороже жизни… Я — русский, мазэр-факер, ты чувствуешь это на ребрах или нет! Русский… Русский… Меня трогать не надо. Противопоказано. Я полудраться не умею. Я убью тебя на хуй…

Я избивал его как символ. В нем, лежащем у стены HLM для художников, было воплощено для меня все возможное зло. Целый набор зла. Он вломился грубо и насильственно в мой мир, разбил невидимую оболочку, отделяющую и предохраняющую меня от других. «Ну вот и получай теперь, гад! Ты надеялся на лимитированное столкновение, на лимитированную войну, да… Но ты не знаешь русского характера, мудак… Теперь, когда ты тронул меня, гад, — война будет до последней ядерной боеголовки, до последнего патрона к Калашникову, до последнего глотка кислорода в атмосфере! Ты надеялся удачным толчком в нос подчинить меня? Эх ты, жалкий мудак… Да я уже десяти лет отроду выучил азиатский прием, может быть подлый, но ведущий к победе: если ты слабее — притвориться побежденным, даже расплакаться, чтобы в удобный момент обрушиться на расслабившихся гадов всей своей волчьей мощью!»

Мишка, набросившись на меня сзади, схватил меня за руки. Но схватить меня за ноги он не мог. И я продолжал работать ногами, обутыми в дешевые, чрезвычайно остроносые сапоги, купленные мною — я почему-то вспомнил об этом — в двух шагах, на рю Сэнт-Мартин, в бутике «Кингс-шуз». Покончив с национальными обидами, я уже пинал его королевско-шузовскими сапогами за себя персонально. За то, что у меня нет паспорта, за то, что моя девушка не звонит мне уже неделю. За то, что он, здоровый битюг, ни хуя не делает, отираясь у Центра Помпиду, а я вкалываю всю мою жизнь, и у меня ничего нет! Классовая ненависть работника к подонку, налив мои сапоги свинцом, хлестала его по ребрам. «Я тебе, блядь, не ресторан «Du Coeur»,[49] испорченный западный мазэр-факер! Я тебе покажу ресторан «Сердца» с бесплатным мясом!» Брюхастые, безработные — владельцы авто и мотоциклов… Мускулистые лодыри с широкими плечами, краснолицые здоровые и наглые рабы — они же профитеры этой цивилизации, я бил их всех сапогами в одно тело, лежавшее у стены…

— Он убьет его! …Убьет его! — Внезапно микрофоны зрителей заработали. Я ослаб и позволил Мишке утащить себя с площади. Свернув за угол, мы побежали…

Проснувшись, я позвонил Мишке. Тот спал еще, но сориентировался быстро.

— А, это ты, убивец…

— Где книги?

— Они остались у тебя. — Мишка зевнул.

— У меня их нет.

— Тогда они остались в кафе… — Мишка зевнул два раза подряд.

— В каком кафе, Мишка?

— Я не знаю названия, но помню визуально местонахождение… Подожди, дай подумать… — Он там зашевелился, должно быть переворачиваясь.

— Давай-давай, рожай.

— Где-то на одной из улочек, впадающих в пляс Репюблик. — В Репюблик впадает с десяток улиц.

— Из этого кафе видна спина статуи на площади… Ну ты и агрессивный! Никогда больше не буду с тобой пить. Даже за денежное вознаграждение. Только чудом у Помпиду не оказалось полиции.

Я не стал слушать его ворчание, я положил трубку, побрился, надел темные очки поверх разбитого носа, поднял воротник плаща и спустился в улицы.

В Париже шел дождь. Дождь не мешал, однако, маневрам целой толпы прохожих на пляс Репюблик… Оказалось, что только из одной улицы видна спина статуи (фас и бока были видны из многих). Два кафе располагались на ней. В первом бармен ответил мне, не колеблясь: «Нет, мсье, вы у нас не были вчера вечером». Во втором кафе, также не колеблясь, бармен сказал: «Да, вы у нас были и не заплатили, мсье».

— Я извиняюсь, я заплачу, — сказал я. — Скажите, не оставил ли я у вас книги?

— Оставил, — равнодушно сказал бармен и вытер мокрые руки о полотенце, болтающееся у пояса фартука. — Эй, Гастон, где книги?

— В шкафу, — ответил хмурый детина, названный Гастоном.

Бармен, порывшись в шкафу, извлек две замызганные, заляпанные грязью и вином книжки.

— Это все?! Со мной был целый пакет книг!

— Все, мсье. Все, что вы оставили.

Я вздохнул. У меня не было оснований сомневаться в словах бармена. На кой ему нужны книги, да еще на русском языке.

— Я был очень пьян? — смущенно спросил я, выкладывая монеты на прилавок.

— Ты еще спрашиваешь! — Бармен покачал головой. Безо всякого осуждения, впрочем.

— Победы, коварны оне, над прошлым любимцем шаля, — справедливо написал когда-то великий поэт Велимир Хлебников. Через одиннадцать месяцев в подобной же уличной драке мне проломили лоб. Некрасивая вогнутость повествует теперь всему миру о моей неразумности.