"Монета Энди Уорхола (рассказы)" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)

Обыкновенные шпионки

Я заработался, и когда наконец, оторвавшись от пишущей машины, включил ТиВи, восьмичасовые новости уже начались. Я успел увидеть лишь последние кадры интересующего меня репортажа. Академица Сахарова протягивала руку итальянскому премьеру Кракси. Ближе всех к академице стояла пожилая полная женщина с благородным лицом. Седые волосы и черные одежды сицилийской маммы. Она работала с микрофоном — переводила речи премьера и академицы. Хотя в Риме, без сомнения, возможно было найти сотни русско-итальянских переводчиков, кто-то (кто?) вызвал из Парижа именно ее — сицилийскую мамму. Мою старинную знакомую. Мы познакомились двенадцать лет назад, и именно в Вечном городе. Простому обитателю демократии, естественно не знающему, кто есть кто на телевизионном экране или фотографии, кроме главных действующих лиц, будет интересно и поучительно узнать и о тех, кто помещается по правую или левую руку от знаменитого русского человека. О героях второго плана.


Когда я вместе с соседями явился с круглого рынка, закупив провизию согласно тщательно составленному заранее списку (картошка, помидоры, лимоны, лук, оливковое масло), я нашел Елену в той же позиции, в какой оставил. Она лежала в постели, погребенная под слоем одеял. Пейзаж комнаты претерпел лишь одно изменение. Поверх одеял были навалены все наши носильные вещи, даже нижнее белье. Опорожненные, неловко были брошены на пол чемоданы.

— Ты спишь?

— Да, — прошептала она. — И не хочу просыпаться. Хочу умереть. — Она всхлипнула.

Я вздохнул. Я понимал, что ей много тяжелее, чем мне. Она привыкла к исключительно хорошей жизни. Дочь полковника, потом — жена богатого московского художника. А тут такой холод, нет денег и кончился керосин. Керосинный обогрев она видела только в старых фильмах из жизни бедняков до Октябрьской революции.

— Может быть, я открою ставни?

— Нет. — Она опять всхлипнула.

— Ты плачешь?

— А что мне еще остается делать…

— Встань, на улице солнце, небо как на картинах венецианской школы. На рынке было невероятно красиво… Розовые кальмары… синие рыбины.

— Ненавижу их небо, и их холодные камни, и их рыбин… Я заледенела. Как мальчик Кай из сказки Андерсена, попавший во дворец Снежной Королевы. Только королеву зовут синьора Франческа и она уродина!

— Ну полежи еще. Я пойду варить картошку.

Я вышел. В темном коридоре далеко впереди светился узкий параллелепипед — вход в кухню. Оттуда слышались голоса. Я пошел к светлой щели. Из двери в единственный на всю квартиру туалет-душ вышел тощий черный абиссинец.

— Бон джорно! — промычал он.

Обычно он, как и другой его черный собрат, вместе они занимали одну из комнат, в этот час утра уже трудился где-то на овощной консервной фабрике на окраине Рима. Присутствие абиссинца в квартире в неурочное время можно было объяснить лишь тем, что его выгнали с работы.

В кухне я нашел Изю Краснова, его жену и их белобрысого мальчика. Плюс девушка Ира сидела над тетрадью с итальянскими фразами. Кухня была самым теплым помещением в квартире, потому мы все охотно скоплялись в кухне. Девушка Ира принадлежала к еще одной семье, обитавшей в квартире эксплуататорши синьоры Франчески. Всего в квартире нас жило тринадцать. У Иры были толстые косы, толстые ноги и толстые очки.

— Банный день сегодня или завтра, синьор Краснов?

— Послезавтра, Эдь. По четвергам. Что, не терпится помыться?

— Я лично нахожу, что грязному теплее. Елена замерзла, отказывается вставать. Я думал, может быть, сегодня банный день, согрелась бы.

— А вы что, керосинкой не пользуетесь?

— Пользовались. Наступил капут горячему. Бензобаки пусты. И карманы пусты. Конфорки все заняты, конечно?..

— Одна будет сейчас свободна, — сказала жена Изи. — Алешкина каша почти готова.

У Красновых были деньги, им было легче. Немного денег, но были. Изя был эмигрантом, но он эмигрировал не из Советского Союза, как мы с Еленой или семья девочки Иры. Изя свалил из Израиля, потому как белая русская жена и желтоволосый ребенок раздражали израильтян. Во всяком случае, так объяснял свое присутствие в Риме Изя. Красновы хотели устроиться в Германии или Австрии, в самом крайнем случае согласны были остаться в Италии, но с израильским паспортом это была нелегкая задача.

Я сел за стол напротив девочки Иры и стал чистить картошку.

— Никогда и в самом кошмарном сне не мог вообразить, что буду загибаться от холода в Риме. Бля, как же римляне выдерживают? Привыкли?

— Шутишь? — сказал Изя. — Нормальные люди имеют нормальные теплые квартиры. За 200–250 миль в месяц можно иметь квартиру из трех комнат.

— Почему же сука Франческа дерет с нас с каждой семьи по 60 миль за холодный грязный склеп. Горячая вода включается раз в неделю! Кстати говоря, в прошлый банный день нам с Еленой не хватило воды.

— Потому что мы бесправны, вот почему. Так же как и негры. — Изя боднул головой в темноту коридора в сторону комнаты абиссинцев. — Хозяева квартир боятся сдавать свою площадь людям без документов. Потому мафиози и наживаются.

— Тебе легче. У тебя израильский паспорт…

— Кто-то сделал так, Эдь, что на израильский паспорт в Европе смотрят с б'ольшим недоверием, чем на выездную советскую визу.

— Найти бы хоть какую-нибудь работу. Чуть повысить жизненный уровень. На швейную фабрику бы устроиться, у тебя нет знакомых? Я ведь шил, я тебе говорил, Изя?

— У них у самих безработица. И с чем ты пойдешь устраиваться на работу? С недействительной выездной сов. визой? И кто тебя возьмет даже по-черному с твоим запасом итальянских слов? Ты уже выучил десяток?

Я заткнулся. Он ударил меня по самому слабому месту. Я не знал ни одного иностранного языка. На круглом рынке я объяснялся жестами. И в этом был виноват только я сам. Изя родился в Израиле. Ребенком уехал с отцом в Одессу, эмигрировал позднее уже совершеннолетним с матерью в Израиль, провоевал две войны в парашютистах. Изя знал несколько языков.

— А что, совсем нет денег, Эдь? Могу тебе занять миль десять-двадцать…

— А чем я тебе отдавать буду? Я тебе уже десять миль должен.

— Да, пацан… — Изя погладил крепкий, рано облысевший череп. — Хуевые твои дела… То-то ты на рынке одни овощи покупал. Толстовский фонд платит вам в три раза меньше, чем «Хаас» евреям, я так понимаю?

— Кажется, в два…

— Слушай, Эдь, ты вот что, попробуй сходить в АЛИ. Ты же поэт, литератор. Попроси у них какой-нибудь работы…

— Никогда не слышал о такой организации. Они что, помогают эмигрантам?

— Расшифровывается как «Ассоциация Литературы Интернациональной». Официально они занимаются засылкой в Советский Союз литературы. На русском и на языках народов. Но эмигранты говорят, что и множество других дел делают. Запомни адрес: виа Лютезиа 8/6.


На следующий день я пошел на виа Лютезиа. Автобусный билет стоил всего 50 лир, но я экономил. Толстовский фонд выдавал нам с Еленой 122 тыс. лир, из коих 60 доставались синьоре Франческе.

Уже по зданию и по входной двери в него можно было понять, как далеко отстоит организация АЛИ от Толстовского бедного фонда. Дверь была могущественная, тяжелая, и бронзовые части ее начищенно сияли под римским солнцем. И вторая дверь — собственно ведущая в АЛИ — была чистого, светлого дерева, только хорошее могло ожидать посетителя за такой радостной дверью.

И внутри тоже было хорошо! Светло, тепло, чисто и ново. От каменных джунглей двора, дома и квартиры синьоры Франчески обиталище Интернациональной Литературной Ассоциации отстояло ровнехонько на расстояние, какое разделяет дурной восемнадцатый век и конец двадцатого. Из-за светлого дерева стола приподнялась молодая женщина в сером костюме и спросила, чем она может быть мне полезна. Спросила по-итальянски, наугад, и так как я мычал, от волнения передвигая очки на носу и другой рукой расстегивая легкомысленный узкоплечий плащ с крылышками (подарок Елены, еще в Москве), она попросила меня сесть уже по-русски.

— Присядьте, сейчас вами кто-нибудь займется.

Они знали свое дело, работники этого красивого и теплого помещения. Женщина улыбнулась мне и присела вновь, нажала несколько кнопок на телефонном аппарате и что-то сказала в трубку. Может быть, даже и не на итальянском языке, а на ангельском. В процессе легкого музыкального движения руки ее над телефонным аппаратом и волнового мгновенного изгибания тела несколько мини-волн духов докатилось до меня. Внутренности трущобы синьоры Франчески пропахли вареной фасолью, жаренной на оливковом масле рыбой; пропитались запахами тяжело одетых нечистых животных (неодетые животные пахнут куда приятнее). Даже Елена пахла много хуже, чем в СССР. «Ах, как прекрасно», — подумал я, вдохнув все мини-волны, и, спуская зад на подавшуюся и заскрипевшую под ним кожу, осмотрелся. За душистой женщиной величественно возвышались декорациями книжные полки. Корешки книг в большинстве своем были белые, и если цветные, то светлые. Куда-то преграждали доступ несколько внутренних изящных дверей. Приглушенные, из-за дверей были слышны мелодичные голоса. Время от времени раздавались телефонные звонки, и благоухающая женщина, всякий раз улыбаясь, снимала трубку: «Пронто!» Она могла бы и не улыбаться, телефонные собеседники все равно не могли увидеть улыбки, но женщина щедро расходовала свое радушие и даже один раз грациозно подтянулась на стуле.

Мы оставались наедине с благоухающей недолго. Из уходящего в залитую дневным светом даль прохода меж книжными полками пошел вдруг на меня нагруженный связками книг и черным портфелем большой неуклюжий старик. Он шумно сопел и задирал на ходу краем портфеля книги, так что в конце концов с полки свалилось несколько томиков. За ним, ободряющий, прозвучал теплый русский голос: «Ничего, ничего, не беспокойтесь!», и чьи-то руки, я увидел, подняли со светлого паркета упавшие томики. «Слон», как я его тотчас назвал, вышел наконец за пределы посудной лавки и по-слоновьи неловко повернулся ко мне задом. Предметы, торчащие из его объятий, совершили неряшливый круг, и портфель — самое опасное из орудий — упал на стол душистой женщины. Скатились на пол карандаши, ручки и множество канцелярских прелестей, упала со шлепающим шумом розовая папка… короче говоря, мгновенно создался огромный трам-тарарам. На их месте я бы выгнал неряшливого и неуклюжего старика или по меньшей мере посоветовал бы ему двигаться осторожнее. Но душистая безмятежно улыбалась над розовым шелковым бантом блузки, завязанным у горла, а седовласая крупная дама в черном платье и тапочках (почему тапочках?), наконец сумевшая появиться из-за спины старика, ворковала заботливо, поднимая предметы с пола:

— Следовательно, я надеюсь увидеть вас в следующую среду, Наум Ефимович?..

И, затыкая книги себе под мышки, опасно вращая при этом вновь схваченным портфелем, старик недовольно пробормотал:

— Особенно на меня не рассчитывайте. Приду, если смогу. Всякий раз добираться к вам из Остии, знаете, не большое удовольствие…

Старик — несчастье, старик — гроза мелких предметов, старик — смерть стеклянным изделиям прошел к двери и уже извне, из дыры, соблаговолил повернуть к седовласой в тапочках недовольное лицо.

— До свидания, Ирина Алексеевна… — Личико старика вздрогнуло как бы во мгновенном тике, и он стыдливо прибавил: — Спасибо.

Пока затворялась дверь, я успел подумать, что некоторые люди умеют быть удивительно неприятны. Этого же старика можно было бы помыть, остричь неровно лысеющую голову, заменить гнилые тряпки новыми, не гнилыми, посадить его на режим, надавать масла…

— Эдуард Лимонов? — Седовласая в тапочках, ласковое лицо сицилийской маммы, глядящей на блудного сына, вернувшегося из долгих странствий, стояла надо мной.

Поспешно закончив думать о старике, «а кому он на фиг нужен, проводить с ним оздоравливание и парикмахерские работы», я встал.

— Я.

— Ирина Алексеевна Иловайская… Альберта. — Сицилийская мамма подала мне теплую мягкую руку сицилийской маммы. — Пойдемте в мой кабинет, там нам будет спокойнее разговаривать. — Большой уткой она заколыхалась по проходу между блоками книг.

В кабинете, простом и не отягощенном лишними предметами: вечнозеленая зелень за окном, несколько русских картинок на стенах — подделки под иконы, изделия западной промышленности, — мы уселись друг против друга. Она поместилась за столом, но настолько неформально, что стола между нами не чувствовалось.

— Расскажите мне немного о себе, пожалуйста… Как вы там жили, как вы выехали… Я ведь о вас ничего не знаю.

Еще один удар по самолюбию. Герой контр-культуры, поэт и, разумеется, мегаломаньяк, я не сомневался в своей универсальной известности. И я был, без сомнения, известен в Москве верхнему слою в три-пять тысяч интеллектуалов, представляющих сливки населения в каждой столице мира. Но уже в Вене я обнаружил, что даже самый крошечный диссидент пользуется на Западном Берегу куда большей известностью, чем я, уже там мне приходилось произносить свою краткую биографию каждому новому человеку. Вздохнув, я начал:

— Я — блудный сын советского офицера и домохозяйки. Я был последовательно вором и рабочим-литейщиком…

Мамма нашла мою судьбу необычайной и сопроводила ее восклицаниями и вводными вопросами, хотя мне самому моя судьба представлялась вполне банальной и даже скучной. Ни одной войны за плечами! Я даже не имел никогда возможности проверить степень своей храбрости. В русскую гражданскую войну мальчики в шестнадцать лет порой командовали полками. Хемингуэй в 19 лет уже воевал где-то в Италии. Романтичность воровского периода моей жизни я понял много позднее, уже живя в Париже, прочитав «Дневник вора» Жана Женэ.

— Среди эмигрантов, с которыми мы связаны, я еще не встретила ни одного рабочего.

Она с достоинством поправила седую косу, уложенную на затылке в стиле барышень из русских опер.

— Ну, я не считаю себя рабочим, — сказал я, застеснявшись. — Литейщиком я был всего полтора года. Конечно, это более длительный период, чем Никита Сергеевич Хрущев пробыл в шахтерах или Максим Горький в пекарях, однако совесть моя не позволяет мне называться рабочим, и тем более литейщиком. Тогда уж портным, я ведь шил около десяти лет. Основным занятием в моей жизни всегда было написание стихов.

— Я бы очень хотела прочитать ваши произведения.

Недоверчивый, уже успевший убедиться, что самое последнее, чем любят заниматься жители Западного Берега, — это читать стихи, я все же не сумел уловить в ее голосе фальши. Может, она и вправду любит читать стихи.

— Принесите мне, пожалуйста, ваши стихи в следующий раз. Очень возможно, что я сумею помочь вам опубликовать их. У нашей организации по самому роду нашей деятельности множество связей с русскими печатными органами. А кто вам, кстати говоря, посоветовал прийти к нам?

— Сосед по квартире. Тоже эмигрант. — Я не стал уточнять, что Изя — эмигрант из Израиля.

— Он наш клиент? — Почему-то ее заинтересовал вдруг не поэт, сидящий перед ней, произведения которого она только что так пылко требовала, но то, каким образом поэт узнал о существовании АЛИ.

— Не знаю… Кажется, он у вас был… Он также сказал мне, что вы можете дать литературную работу. Заказать статью. Толстовский фонд так мало платит нам. Я бы хотел заработать немного денег…

— Да, к сожалению, Толстовский фонд не в состоянии платить своим эмигрантам больше. Однако уже хорошо и то, что они обеспечивают основные нужды. Первой эмиграции, например, никто не помогал.

— Спасибо Толстовскому фонду, — сказал я и потупил взор.

— С кем вы имеете дело в Фонде? Кто вас ведет?

— Кажется, их там всего двое. Директор Джек Стюарт и Аня Давыдова. Очень симпатичные люди.

— Симпатичные, — согласилась мамма. — Давыдова в особенности.

Я отметил про себя, что мамма уходит от моего вопроса. Она, кажется, не собирается дать мне работу.

— Аня Давыдова по образованию — оперная певица. Она работает в Фонде временно. Помогает Стюарту. Он… как бы это благороднее выразить, несколько не в форме последнее время… — Сквозь ласковую материнскость черт презрительность показалась на лице сицилийской маммы и скрылась. — Пьет, — закончила она жестко.

— Я не знаю, — сказал я дипломатично, — я не замечал. У нас исключительно деловые отношения. Я вижу его два раза в месяц, когда прихожу на виа Катанзаро за деньгами.

Она вдруг повеселела. Как бы сицилийская мамма вспомнила о том, что кроме только что похороненного сына — жертвы междоусобных войн мафии, остались еще сыновья.

— Что касается работы для вас… АЛИ занимается засылкой в Советский Союз русских книг по самым различным вопросам…

— Я знаю, — зачем-то выскочил я. — Солженицына, Автарханова, да?

— Ну почему же только Солженицына или Автарханова? — обиделась она за свою организацию. — Большинство книг, которые мы посылаем, вовсе не антисоветские, но русская литература. Собрания сочинений поэтов: Мандельштама, Гумилева, Ахматовой…

Они работали с культурой, с поэзией, а я неловко обидел их, налепил на них ярлык «антисоветские». Я понял свою ошибку. Я решил исправиться.

— О! — воскликнул я с чувством. — Нельзя ли у вас взять почитать Мандельштама или Гумилева?! Я кое-что читал в Советском Союзе, но никогда не держал в руках полные собрания сочинений. Я мечтаю прочесть этих поэтов!

— Перед уходом напомните мне, пожалуйста, я посмотрю, есть ли у нас еще Мандельштам. Гумилев есть точно…

— О, спасибо! — выразил я благодарность почти голосом Беллы Ахмадулиной. Романтически растроганным голосочком. — Я буду вам очень благодарен. И если я смогу для вас что-нибудь написать…

— Что касается работы… Иногда к нам обращаются различные институты, проводящие социологические исследования СССР. Их интересуют социологические процессы, имеющие место в советском обществе. Знаете, о чем говорят люди различных социальных слоев, к чему они стремятся, каковы их отношения между собой и с властями, каково их мнение о зарубежных странах. Очень широкий круг вопросов интересует наших клиентов. Вплоть до размещения рабочей силы на территории страны. Вы можете написать что-нибудь на одну из этих тем, если хотите… — Она давала мне понять, что вообще-то моя статья им, может быть, и не нужна, но так как я настаиваю…

— Я могу написать о советской контркультуре, — сказал я. — Насколько я понял, здесь, на Западе, очень мало знают о движении контркультуры. Политические диссиденты лишь небольшая часть этого айсберга. В основном оппозиция режиму была и есть скорее эстетическая оппозиция, нежели политическая. Контркультура не признает за официальным искусством эстетической ценности…

— Вы служили в армии? — прервала она мои теоретические рассуждения. — Вы могли бы написать что-нибудь о жизни в советской армии.

— К сожалению, нет. Мой отец прослужил в советской армии 28 лет.

— Жаль. — Мамма поскучнела. — Жизнь советской армии — очень интересная и мало исследованная тема. Однако вы можете написать о настроениях среди советских рабочих, скажем?

— Да-да! — подхватил я. — Среди рабочих…

Я был готов писать о небесных телах, мне совершенно неизвестных, за исключением созвездия Большой Медведицы, и невидимых мною до возраста одиннадцати лет, когда мне купили первые очки; лишь бы увеличить наш пищевой рацион, расширить меню, купить курицу! Купить Елене платье, чтобы она радовалась и не лежала под одеялами, с опущенной на окне шторой.

— Ну вот, договорились. Пишите и приходите. Только, пожалуйста, позвоните предварительно. — Она встала.

Я хотел сказать ей, что мы можем сейчас же условиться, в какой день я принесу ей донос на советский рабочий класс, ибо телефонный звонок для меня — целое предприятие, что синьора Франческа запирает телефонный диск на замок. Для совершения телефонного звонка мне необходимо спуститься в незнакомый мне мир, стесняясь, коряво произносить слова чужого языка… Я хотел ей объяснить все это, но застеснялся. Я тоже встал.

— Скажите, Ирина Алексеевна, а вы не родственница того Иловайского, историка?..

— Родственница, — подтвердила она. — Того самого.

— А вы давно уехали?

— Я никуда не уезжала. Я родилась на этой стороне.

Она сделала движение плечами, явно и очевидно поправляя платье. Однако мне, выискивающему, как и подобает поэту, похожести повсюду, она показалась большой матерью-птицей, вставшей с яиц. Встряхивается, устала в одной и той же позе сидеть на гнезде.


Получая от директора Стюарта деньги — он вынимал их из жестяной легкомысленной коробки из-под печенья, — я, преисполнившись внезапной благодарности за полученные мили лир (за что, ей-богу? Не понимаю я тогдашнего себя сейчас. Мы были нужны Толстовскому фонду, Америке и миру куда больше, чем они нам. Они заработали на нас во много раз больше денег, чем выложили из коробок из-под печенья!), я сообщил ему о своем визите в АЛИ. Я уже знал, что не следует идиотски честно информировать Толстовский фонд о каких бы то ни было сторонних денежных поступлениях, они тотчас же высчитывали поступления из нашего рациона. Но я похвалялся знакомством с потомком (потомицей?) знаменитого историка.

Джек снял взгляд с затрепанных «миль» и обратил его на меня.

— Моя женщина работает в АЛИ. Милена. А вы знаете, Эдуард, что это я основал АЛИ! — Седая борода и полуседые, несколько запущенные волосы Стюарта делали его старше, чем он был в действительности. По-хулигански блестели глаза. — Да-да, я! Как это по-русски говорьят? «Ваш покорьный слуга!»

Американец очень хорошо говорил по-русски. Иногда только в произношение его там и тут вкрадывались ненужные мягкие знаки. То, что американец является главой отделения Толстовского фонда в Риме, меня не удивляло. В Вене главой отделения был поляк или польский еврей Рогойский.

— Кстати, что вы с Еленой делаете сегодня вечером?

Он или был странным образом не в курсе дел сбоих немногочисленных тогда клиентов, или же играл в благородную светскую игру. Что может делать вечером в Риме пара, у которой на питание, обогрев и наслаждения после вычета квартплаты остается 62 тысячи лир!

— Мы свободны сегодня вечером, — сказал я.

— Хотите приехать ко мне в гости? Выпьем, поразговариваемь…

Мне показалось, что выпьем он произнес с особенным удовольствием. Но, может быть, лишь потому, что я вспомнил сухой приговор сицилийской маммы: «Пьет!»? Мне пришлось увидеть Джека Стюарта пьяным лишь однажды. А именно вечером того же дня. Вполне возможно, что дурная слава напрасно волочилась за ним. Возможно также предположить, что кто-то приклеил к его имени дурную славу и репутацию алкоголика. Лично я видел в нем достаточно замкнутого в себе человека, случайно попавшего на административный пост, не совсем подходивший к его характеру. Я думаю, в тот день у него было смутное желание поговорить с людьми, совершить экскурсию в страну людей. Я был лишь первым попавшимся ему из двуногих.

— С удовольствием, — сказал я.

— Чтобы вам не было скучно со мной, я приглашу Аню… Аня! Хотите прийти к нам с Миленой сегодня вечером? — крикнул он, выдувая слова в направлении смежной комнаты, где Анна Давыдова втолковывала что-то армянской паре, едва способной объясняться по-русски. Судя по выражению лица Давыдовой, тотчас появившейся в дверях, она, как и я, была приятно шокирована приглашением босса.

— Да, Джек, разумеется, я буду рада…

— Вот и хорошо. Организуйтесь между собой и появляйтесь к восьми… Нет, лучше к половине девятого…


Мы организовались. Аня заехала к нам на маленьком красном автомобильчике. Мне не нужно было даже давать ей наш адрес, потому что именно она устроила нас к синьоре Франческе. У нас был выбор, мы могли поселиться в Остии, у моря. Там жила основная масса эмигрантов и квартиры были менее холодными. Однако мы предпочли жить в Риме, у Терминале. В Остии мы побывали только раз, и Остия нам очень не понравилась. Средиземное хваленое море оказалось серым, низким и скучным. Куда хуже Черного моря. На грязном песке, у вонючего костра сидели кучкой местные хулиганы. Через год там, в Остии, на грязном песке агонизировал Пьер-Паоло Пазолини.

В выбранное ею для нас место жительства Аня Давыдова предпочла не заходить. Она просигналила нам с улицы, и мы спустились. По цветным, веселым, уже праздничным — Рим готовился к Рождеству — улицам мы профыркали слабым мотором через вечернюю столицу.

В квартире Стюарта было тепло и стояли большие мягкие диваны. В ту римскую зиму 74/75 годов меня поражала теплота чужих квартир и их радостная светлость. Меня необыкновенно шокировало, что диваны — бежевые. Сохранить бежевость чего бы то ни было в комнате синьоры Франчески было бы вещью невозможной. Ледяной пол туалета-душевой, средневековость пара, мгновенно заволакивающего эту пещеру в банный день, все действия с тряпками, мочалками и губками, выныривание из пара Елены в полотенцах, бегущей в нашу комнату (дабы тотчас погрузиться в постель, иначе бы она моментально простудилась); Изя Краснов, прячущий в чемодан портативный электрический обогреватель при каждом шорохе у входной двери (синьора Франческа могла внезапно войти и обнаружить мошенничество), — все эти видения бедной жизни вынужденно терзали мое внутреннее зрение, когда я сидел со стаканом скотча на бежевом диване Стюарта. Хозяин, бело-розовая физиономия в морщинах, фартук с мисс Пигги поверх джинсов, в распахнутой вдали глубине кухни готовил нам спагетти с оливковым маслом, чесноком и… о, удовольствие, вопреки всем правилам итальянской кулинарии, с большим куском мяса: спагетти-стэйк-аль-олио — называлось блюдо. Шаляпин простуженным басом ворчал из-под шипящей иглы проигрывателя. Усиленный двумя ящиками с громкоговорителями шаляпинский шепот слегка щекотал мне спину. Елена, тотчас обретшая в тепле и на свету самоуверенность и заносчивость, присущие ей, беседовала, оттопырив нижнюю губку, с Анной Давыдовой. Глядя на сдержанную физиономию Давыдовой, я подумал о том, что зарубежные русские очень чопорны и старомодны по сравнению с нами — советскими русскими. Даже в самые неформальные моменты жизни физиономии у них такие натянутые, как будто они присутствуют на болезненном приеме в посольстве враждебного государства.

Вошла, открыв дверь своим ключом, я сразу узнал ее, «благоухающая» из АЛИ. «Вот и Милена!» — возгласил Джек и, вытирая руки о мисс Пигги, поспешил к своей женщине и поцеловал ее. Я так и не понял никогда, была ли Милена женой Джека или же «лив ин», по известному американскому выражению, девушкой. Елена была представлена Милене, и, оглядев друг друга, молодые женщины осторожно пожали друг другу руки, на всякий случай улыбнувшись вполсилы. Представлен был и я. Очень еще неопытный западный человек, я имел глупость пробормотать: «Я же вас знаю, мы с вами виделись в…», но, увидев полное отсутствие энтузиазма на лице благоухающей, оставил начатую было тему и позволил ей пройти в интимные глубины квартиры для совершения интимных надобностей.

За столом мы пили кьянти и говорили о Титовых. Оказалось, что Стюарт — друг Титовых. Говорил, в сущности, только Джек, мы же с Еленой лишь время от времени издавали восклицания вроде «Ах!», «Ох!», «Невероятно!», «Кошмар!». История Титова и его жены Строевой, которая впоследствии затмилась другими эмигрантскими историями и выцвела, была первой в этом жанре трагедией. Русские оба, Титов — религиозный художник, Строева упоминалась всегда как поэтесса, пара сумела устроить большой шухер вокруг себя еще в СССР. У него, продававшего свои христианские произведения иностранцам, с течением времени образовалось множество влиятельных западных знакомых: журналистов, дипломатов и бизнесменов. Короче говоря, после многочисленных перипетий, арестов, ссылок, переодеваний, узнавания и неузнаваний наступил катарсис истории: паре разрешили выехать в Израиль, куда Титов (анекдотично, не правда ли?) желал выехать как на историческую родину своей любимой модели Иисуса Христа. Советская неуклюжая, деревянная машина повернулась, несколько толстошеих упитанных дядь грубо выругались, плюнули, подписали каждый по паре бумаг, и Титовы оказались на Западе…

Некоторое время, естественно, они только тем и занимались, что бросали в воздух чепчики. Затем, очнувшись от туристского очарования чужими странами и народами, Титовы загрустили. Погрустив, они задепрессировали. Задепрессировав, они из этого состояния не вышли. (Мне лично стало ясно, что не все в порядке с королевством датским, уже через несколько дней по вступлении на их территорию, но подробности выступали медленно и не все сразу. Узнав подробности, я повозмущался год-два и с удовольствием погрузился в привычное мне по старой стране презрительное одиночество, оставив толпу играть свои игры…)

— Елена (Строева) лежит, отвернувшись к стене, и не хочет видеть людей.

Стюарт подлил мне кьянти. Я поблагодарил и подумал, что моя Елена тоже лежит в постели, не позволяет мне поднять штору на окне и никого не хочет видеть. Правда, она подозрительно часто пытается затащить меня в постель. Следовательно, депрессия ее относительна. И время от времени мы все же выходим вместе в Рим и рассматриваем аккуратные руины и музеи вечного города…

— Атмосфера у них в доме ужасная, — продолжал Джек. — Картины его давно уже не покупают. Вы обратили внимание на мои стены?

Мы все вежливо поворочали головами. Войдя, я, да, обратил внимание на темные профили и фасы и грязные подобия кубистических крестов на грязном фоне грязных небес или гор на стенах квартиры и отнес эти произведения к самой дремучей разновидности московской живописи — к доморощенному экспрессионизму. Юноша передовой — я дружил в Москве с концептуалистами или на худой конец — с гиперреалистами.

— Часть картин он мне подарил, часть я у него купил. — Стюарт вздохнул. — Далеко не все его работы мне нравятся, но мне очень хотелось ему помочь… Не знаю, что с ними будет. Их поведение давно уже вышло из пределов нормального, превратилось в болезнь… В особенности ее поведение…

Мы повздыхали. Я — лживо, потому что я им не сочувствовал.

— Очевидно, слабые люди, — сказал я осторожно.

— Они такими не были, Эдуард, — возразил Стюарт. — На моих глазах из энергичной пары, сумевшей вырваться из советского пленения, не будучи евреями, они превратились в калек…

Джек поскреб седую щетину на щеке. Еще более обычного раскрасневшийся, он был похож в этот момент на горнолыжного скандинавского инструктора. Скребет инструктор щеку, сожалея о сломавшем ногу туристе…

Джек первым встал из-за стола. Милена отправилась на кухню сделать кофе. Елена и Анна Давыдова, опять на диване, обратив друг к другу колени, беседовали о чем-то, улыбаясь больше обычного. Может быть, о мужчинах, потому что Давыдова вдруг сконфузилась, как монашенка, услышавшая бранное слово. Стало жарко, стекла запотели и скрыли Рим.

— Хочешь ты бренди или коньяк?

— Бренди.

В те времена я выбирал напитки, звучащие экзотично. Коньяки были и в СССР. Стюарт приоткрыл широкую дверь на балкон, сделал глубокий вздох и потер себя рукою по груди: «Уф, хорошо!» Я не спросил его, что хорошо, воздух ли, коньяк ли. Отведя дверь плечом, он протиснулся на балкон. Я вышел за ним. Яркие многоцветные огни, постоянные и мигающие, висели повсюду в темноте. Можно было прочесть красное «БАР». Голубое сверху вниз лилось «ТРАТТОРИА»… Воздух был острым, с добавкой щепотки пыли и щепотки истолченной хвои, в темноте угадывался неосвещенный, выпуклый ежом холм, и по запаху судя, его населяли пинии.

— Да… — После «да» Стюарт произнес короткую фразу по-английски, каковой я не понял, несмотря на то, что учился последние несколько месяцев в Москве английскому языку. — Познакомившись с настоящими русскими, под их влиянием я очень изменился за последние пару лет. Ти знайешь, Эдуард, я ведь был в юности убежденным антикоммунистом. Я специально изучил русский язык для того, чтобы бороться против коммунизма. Коммунизм я считал самой серьезной опасностью для христианской цивилизации, которая когда-либо возникала…

Я отпил бренди. Его глобальное мироощущение, его взгляд на грешную землю нашу как бы с космического корабля был мне недоступен. Я всегда боялся ошибиться и потому предпочитал никогда не оперировать такими возвышенными категориями, как «христианская цивилизация», «коммунистическая опасность». Я представил себе, как Джек Стюарт — молодой идеалист — изучает русский язык, вместе с письменным столом носясь над земным шаром, где пульсирующая кроваво-красным «коммунистическая опасность» пожирает пульсирующую ангельски-белым «христианскую цивилизацию».

— Я пошел работать в CIA именно для того, чтобы бороться против коммунистической опасности, чтобы защитить христианскую цивилизацию…

Вот это являлось для меня новостью. Рядом со мной, облокотясь на перила балкона, оказывается, стоял шпион.

— Я основал АЛИ, это была моя личная идея. Я считал, что достаточно открыть советским людям глаза на их собственную власть, и они поднимутся и сбросят эту власть. Книги должны были открыть им глаза… — Он повернулся ко мне, плечо его царапало голубое «ТРА…». — Э, божье мой, каким я был идеалистом! — Его «божье мой!» умилило меня. Надо же, нахватался… — Теперь филиалы АЛИ есть в нескольких странах. Называются они по-разному. В Нью-Йорке филиал называется «Бэтфорд Пабликэйшанс». Посети Бэтфорд, если у тебя будет желание. Там, кстати говоря, работает сестра первой жены Солженицына — Решетовской, она замужем за диссидентом Штейном…

— Занятно, — сказал я. — Но неужели вы верили, Джек, что засылкой в Советский Союз собраний сочинений поэтов можно изменить мировоззрение советского человека. Да еще подвинуть его на подвиг свержения власти?

— Собрания сочинений поэтов, изданные на Западе, должны были действовать на советского человека и в первую очередь на интеллектуала как серьезный довод в пользу западной демократии: вот, мол, она какая — и добрая, и широкая. Однако в процентном соотношении поэзия составляла и составляет незначительную часть общей массы литературы. В основном книги, засылаемые в СССР, — книги, естественно, антисоветские: воспоминания, политические трактаты, обвиняющие режим… — Стюарт помолчал. — Сейчас, с появлением на Западе массы эмигрантов, деятельность АЛИ приняла куда более широкий характер: организация теперь занимается и сбором информации. Тебя уже попросили что-нибудь написать?

Я невинно поглядел на мистера Стюарта — директора Толстовского фонда в Риме.

— Нет.

Он рассмеялся.

— Я не вычту из пособия деньги, которые АЛИ тебе будет заплатить, не беспокойся. И даже не скажу об этом Анне Давыдовой. Если они еще не просили у тебя статьи, то попросят. Вся получаемая информация, даже самая невинная, пригождается. Она поступает в отдел обработки информации CIA и там соединяется и сравнивается с другими информациями, с тысячами и десятками тысяч кусков информации. Обработав информацию, CIA может иметь представление о структуре советского общества и его процессах. Особенно интересны для них советская наука и советская армия. Данные. Фамилии.

— Для них?.. Для вас.

— Но, для них. — Он улыбнулся. — Меня выставили из CIA. За упадочьние настроения. И чтобы я не пиздьель, — он выругался в первый раз, — посадили меня директором в Толстовский фонд. Должность, как понимаешь, неважная, но дающая мне возможность существовать бьезбедно. — Стюарт засмеялся нервно, можно было подумать, что он замерз. — Экс-CIA-мэн с полным желудком менее разговорчив, чем экс-CIA-мэн с пустым…

— Джек, Эдуард!.. Кофе готов. И вы совсем забыли о дамах! — Благоухающая стояла в дверной щели.


Я принес в АЛИ статью «Московская богема» и полное собрание своих стихотворений. О настроениях среди рабочих, как я ни напрягался, я не смог припомнить достаточно, чтобы растянуть материал на целую статью. Дальше воспоминания о том, как бригадир коммунистического труда Бондаренко как-то на ночной смене признался мне, что пошел бы на «мокрое дело», если бы можно было одним ударом грабануть миллион, я не сдвинулся. «Московскую богему» я легко накатал в один день. Откровения еще десяти Джеков Стюартов не могли бы в ту пору меня остановить.

— Очень интересно, — сказала сицилийская мамма, перелистав мою статью. В этот раз поверх темного платья она набросила темную шаль, в приемной АЛИ возились рабочие, дверь была открыта. — Не совсем то, что я ожидала, но интересно… Вы знаете, мы не можем платить достаточно, наш бюджет чрезвычайно ограничен… — Порывшись в столе, она вынула конверт, очевидно заранее приготовленный. — Здесь 30 тысяч лир. Извините меня, но для нашей отчетности вы должны расписаться вот здесь… — Она подвинула ко мне лист бумаги с черт знает каким текстом. Может быть, там было написано, что я продаю АЛИ/CIA свою душу. В те времена я готов был подписать любую бумагу в обмен на несколько итальянских денежных знаков. Я подписал. — Сколько копий вам необходимо с ваших стихов?

Я хотел бы, чтобы она сделала десять тысяч копий, но следовало быть разумным.

— Три? — сказал я неуверенно. — Одну в Имку-Пресс, еще одну я хочу послать Андрею Синявскому, правда, я не знаю его адреса, и третью… я еще не решил точно, но может быть, в издательство «Посев»… Можно три, Ирина Алексеевна?

— Ну разумеется, можно три, — ласково улыбнулась мамма. — И знаете что… Ведь у вас так мало денег… Давайте я сама отошлю ваши рукописи? Вы только напишите мне сопроводительные письма. Согласны?

«Благодетельница!» — хотел я закричать. Я подумывал с ужасом уже о почтовых расходах, ан вот, пожалуйста, можно сделать все бесплатно, за счет CIA. Как хорошо, как прекрасно. CIA будет пропагандировать мои стихи.

— Вы принесли мне адреса ваших друзей в СССР, которым вы хотели бы, чтоб мы послали книги и вещи? Не забыли?

Я был тогда еще верный друг моих друзей, а не та черствая сволочь, каковой стал впоследствии. Я выписал для маммы адреса десятка художников и поэтов Москвы, которым она обещала послать томики стихов, монографии Босхов, Брейгелей и Модильяни или штаны, в которых некоторые из моих друзей нуждались.

— Не беспокойтесь, мы найдем способ переправить подарки, — уверила меня мамма, когда я было засомневался, как же все монографии и штаны (я даже попросил послать одному художнику теплое пальто или дубленку, и — экспортной — я вместе с адресом передал АЛИ его приблизительные размеры) пересекут границу.

— А я, — проворковала она, укладывая мою бумажку с адресами в зеленую папку, — как обещала, приготовила книги для вас…

Мамма торжественно подняла с полу и водрузила на стол тяжелые, на толстой бумаге труды умерших поэтов. Живой поэт, я схватил в охапку несколько килограммов творчества Мандельштама и Гумилева, встал и, чувствуя приятное похрустывание тридцати тысяч лир в брючном кармане, стал пятиться к выходу.

— Я согласовала с начальством, — ворковала мамма, идя за мной. — Вы можете написать для нас еще одну вещь, если хотите. Попытайтесь все же написать что-нибудь о настроениях среди рабочих. Об интеллигенции пишут многие. Или же… Хотя вы сами и не служили в армии, но ваш отец, вы мне рассказывали, многие годы служил в НКВД/МВД… Попытайтесь вспомнить быт, обстановку в офицерской среде…

— Да, — заверил ее я. — Сделаю все, что возможно, постараюсь вспомнить. — Подумав, однако, что моего папу я им не заложу. Из чистой сентиментальности. Продам им кого-нибудь другого.

— Всего вам наилучшего, Эдуард Вениаминович!

За моей спиной, отодвинув рабочего, высверливающего дыру в двери, вошла крупноносая молодая женщина в плаще с меховым воротником. Пояс стягивал плащ в талии. Я посторонился, давая женщине дорогу.

— Познакомьтесь… Наша директриса, Людмила Торн. Московский поэт-нонконформист Эдуард Лимонов.

Подняв колено и подперев им пачку книг, я подал руку директрисе. Почему-то директриса была много моложе сицилийской маммы. Светлые очи ее равнодушно скользнули по длинноволосому юноше в очках. Множество длинноволосых юношей в очках как раз тогда прибывали в Рим из Союза Советских.


Мы живем во времена, когда продавать Родину очень легко. Невозможно увидеть, как немецко-фашистские захватчики после твоего доноса тащат на виселицу соседа по квартире. В наши дни продажа Родины — операция абстрактная, канцелярская, лишенная романтизма. Потому десятки тысяч диссидентов спокойненько каждый день продают Родину в письменном и устном виде. Предательство в наши времена бесцветно и не имеет запаха. Ну разве что пахнет бумагой… За произведение, озаглавленное «О настроениях», они заплатили мне на пять тысяч лир меньше — 25 миль. Если учесть, что две чашки кофе в кафе на виа Венето, недалеко от американского посольства, стоили три тысячи лир, то донос мой CIA о настроениях в советской среде принес нам с Еленой чистую прибыль в 16 чашек кофе. Не сомневаюсь, что за сведения о советских подводных лодках они платили куда больше, но я ничего о подлодках не знал. Не знала и Елена. И даже сведения «О настроениях», сообщенные мной, наверняка не доставили CIA никакого удовольствия. Я писал, например, о том, что так называемое «религиозное возрождение в СССР» — миф, что религиозность всего лишь интеллигентская легкомысленная мода и люди, вчера еще усердно сидевшие в позе лотоса и распевавшие буддийские сутры, сегодня распевают христианские псалмы. О диссидентах я отзывался презрительно, высказав по пути аррогантное мнение, что в диссиденты идут люди, у которых нет таланта ни к писательству, ни к изобразительным искусствам. Наверняка CIA пренебрегло моим честным доносом и положило его под сукно, как оно позднее поступило с доносами о настроениях в Иране, утверждавшими неприятные американскому правительству истины. Американцы любят свои собственные теории и держатся за них вопреки здравому смыслу. Я отдал мамме письма Синявскому, «Имка-Пресс» и «Посеву», а она с улыбкой вернула мне собрание моих поэтических произведений. Оригинал…

Вскоре нам наконец объявили, что мы выдержали проверку и достойны стать временными резидентами Соединенных Штатов. Я отправился в АЛИ, чтобы попрощаться с сицилийской маммой, так радушно отнесшейся ко мне и чуть-чуть поднявшей уровень нашей с Еленой жизни в Вечном городе, но с сожалением узнал от благоухающей Милены, что маммы на службе нет и не будет еще несколько дней. Я передал ей привет и благодарности. После целого дня, проведенного в римском аэропорту, после бомбовой тревоги, после опознания пассажирами чемоданов, выгруженных вновь из самолета на аэродромное поле (наши чемоданы оказались взломанными, они были вопиюще и подозрительно тяжелы. В них содержались книги, в том числе и подаренные маммой), мы наконец взлетели. Пересекши ночь над Атлантикой, мы при криках младенцев, в туалетной вони, в эмоциях страха и надежд, ликования и отчаянья сели, провезя колесами по грубым бетонам Нового Света.

С год, наверное, мне было не до сицилийской маммы, не до АЛИ и римских воспоминаний. Только раз я вспомнил о Джеке Стюарте, прочитав в русской газете, где стал работать корректором, о том, что Елена Строева покончила с собой. О CIA мне приходилось вспоминать едва ли не каждый день, однако не в связи с АЛИ, но общаясь с коллегами по «Новому Русскому Слову» (оно же — «Русское Дело» моих романов и рассказов). Оказалось, что CIA активнейшим образом участвует в русско-советской жизни. Редактор газеты Яков Моисеевич Цвибак, он же журналист Андрей Седых, он же Моисей Яковлевич Бородатых моих художественных произведений (я снимаю здесь с него псевдоним, потому как сейчас он выскажет нечто, что я оставляю на его совести), сказал мне как-то, будучи в хорошем настроении, что все русские печатные органы, так же как и радиосервисы за границей, существуют на субсидии CIA.

— Кроме нас, молодой человек. Мы единственная русская газета, содержащая себя сама. И ежедневная газета, заметьте…

— А «Русская Мысль», Яков Моисеевич?

— И парижская «Русская Мысль», да простит меня многолетняя моя подруга Зиночка Шаховская. «Русская Мысль» и была задумана и основана в 1946 году, в самом начале холодной войны, именно как пропагандный рупор Соединенных Штатов.

Яков Моисеевич ничего против CIA не имел, он лишь справедливо гордился своими финансовыми и организаторскими способностями. Он предпочитал взимать пожертвования на газету с полуживых старушек. Следует отметить и тот факт, что лишь огромное количество коммерческих объявлений отличало газету Седых/Цвибака от газет, финансируемых CIA.

В феврале 1976 года в пене страстей и брызгах крови закончилась наша с Еленой совместная жизнь. Избитый судьбой, потерявший работу, квартиру, жену, я метался по супергороду и пытался начать новую жизнь. Среди прочих нелепых поступков, совершенных мною тогда, значится и визит к экс-директрисе АЛИ, носатенькой Людмиле Торн, с которой я познакомился у просверливаемых дверей.

— Позвони Торнихе, не будь дураком! Она сейчас устраивается в Нью-Йорке… АЛИ в Риме закрыли, — сказал мне приятель — корректор «Нового Русского Слова», откуда меня уже выгнали. — Квартиру она нашла, работу ей найдет CIA, эмигранты говорят, что она ищет себе мужика. Многих уже перепробовала. Позвони ей.

— И что? — сказал я. — Я не могу даже встретиться с ней в баре. Мне нечем заплатить за дринк!

— Напросись к ней в гости, нужно быть авантюристом! Не забывай, что у тебя есть преимущество. Ты был мужем красивой женщины. Милые дамы — стадные животные, у них необычайно развит инстинкт имитации. Если такая женщина с ним жила… значит, в нем что-то есть… Хорошо бы попробовать… Вот она тебя и попробует. Зацепишься, CIA найдет тебе работу…

Я думаю, сам он был бы не способен осуществить свои же советы. Я был способен. Плюс мне нечего было терять. Я позвонил Людмиле Торн и сказал ей, что от нее зависит моя жизнь. Не исключена возможность, что я именно так в тот момент и думал.

— Я не совсем представляю, чем я могу вам помочь, — сказала она. — И почему именно сегодня? Мы не можем увидеться в другой день? Завтра, к примеру?

— Нет, — сказал я. — Завтра будет поздно.

Трудно не сорваться на ложный тон и дать должное толкование моему тогдашнему состоянию. Сейчас в моем отношении к Лимонову 1976 года явно видно этакое подтрунивание. И тогда, я вспоминаю, я ощущал временами, что играю мужа, брошенного любимой женщиной, и переигрываю. Однако большую часть времени я рычал и плакал как следовало, по-настоящему, и умело гнал прочь мои собственные сомнения.

Выпив для храбрости, я отправился к CIA-вумэн. «Иду ебать агента CIA», — развязно размышлял я по пути. Несколько раз оглядевшись по сторонам, я даже пощупал свой член под кожаным пальто. В порядке ли?.. Однако развязность покинула меня, как только я прикоснулся к звонку ее квартиры. Дверь отошла. Лицо, пудреный нос, светлые глаза, встретившие меня, выражали настороженность. Я понял, что она сожалеет уже, что уступила моему давлению.

— Проходите, Эдик.

Вступив ногой на ее территорию, я тотчас объявил, что меня бросила жена. Она знает, сообщила она. Ах да, я забыл, что CIA все знает.

— Не переживайте, — сказала она. — Все проходит.

— Вам легко говорить, — сказал я. — Вы всего этого не пережили…

— А вот и пережила, — сказала она, потупясь. — Из Рима я сбежала отчасти потому, что… короче говоря, у меня был роман с одним мужчиной… Теперь романа нет… Да, он был русский… Вы любите граппу?

Друзья по несчастью, мы выпили. Один раз я потянул женщину CIA на себя и попытался поцеловать ее в губы. Но наткнулся на твердый нос. Близко от меня прошли желатиновые, застывшие, как куриный холодец, глаза с прожилками, микрорельеф носа в запудренных мелких кратерах пор, и на меня нахлынула безжалостная горячая волна отчаянья. «Это тебе не Елена, — сказал внутренний голос. — Отныне будешь ебать кого придется. И напудренные носы…» — «Ни хуя не буду! — прохрипел я себе. — Не могу, не хочу и не буду!»

— Признайтесь, что вы с отчаянья написали вашу статью «Разочарование»? — спросила она через некоторое время, очевидно поняв, что не дождется от меня решительных действий. Если удовольствие отменяется, то хотя бы сделаю бизнес, может быть, решила она.

— Ничего подобного, я написал статью еще в сентябре, задолго до моих личных несчастий.

Я хотел добавить, что вы там, в своем CIA, привыкли к одной и той же устарелой фрейдистской платформе: все объясняете личными проблемами. Пора меняться, будьте гибкими! Но я сидел в ее квартире, а не в кабинете, CIA будет звучать неприлично, как говорить о веревке в доме повешенного…

Она покачала головой.

— Я вам не верю. Говорят, вашу статью перепечатала «Правда»…

— «Неделя» — приложение к «Известиям»…


Мы еще попрепирались так некоторое время. К девяти за ней заехали друзья: подруга (тоже с напудренным носом) и друг — мясистолицый, вежливый, в неприлично светлом для зимы костюме. Они стали кружком вокруг, одетые, и глядели на меня, расположившегося на дешевом табурете в кухне, у дешевого бара. И табурет и бар достались ей от предшествующих жильцов.

— Мне нужно уходить, — сказала она нерешительно.

— Ну и уходи, — согласился я и решил упасть с табурета. И упал.

Конечно, они могли взять меня за руки и за ноги и выбросить к такой-то матери из апартмента. Но они не выбросили. Возможно, их удержало то обстоятельство, что жестокое ее отношение ко мне могло повредить репутации ее (и CIA) в русском эмигрантском обществе. Как и во всех национальных меньшинствах, новость о том, что Людмила Торн безжалостно выбросила русского поэта в зимний Нью-Йорк, в снег и грязь, облетела бы тотчас миазматическое болото эмиграции. И общественное мнение было бы на моей стороне, так как тогда я еще не написал никаких романов и был чист, как лист бумаги. К тому же русская национальная традиция почитает пьяного почти вровень с божьим человеком. (Кстати говоря, мне так и осталась неизвестна национальность Людмилы Торн. По-русски она говорила с некоторым, как бы украинским акцентом.)

Они подтащили меня к дивану. Уложили. Постучали ящиками и шкафами и ушли. Я встал. Включил радио, попытался запустить проигрыватель, но не смог, не хватило технических знаний. Склонился над радио, нашел музыкальную станцию с хорошим ритмом и вышел в кухню. В бутылке было еще какое-то количество граппы. Я прикончил граппу, выпил две банки пива, бутылку мартини-вермута и решил покончить с собой. Я подумал, что у нее должен быть где-то спрятан револьвер. Какой же агент CIA живет без револьвера? Может быть, час я потратил на передвигание мебели, ощупывание дивана, кровати, обстукивание стенок. Не найдя револьвера, я сел в угол и расплакался. «Блядь, даже с собой не покончишь в этом ебаном мире! Она, очевидно, взяла его с собой!» Найдя свое поведение нелепым, я вдруг расхохотался. И заплакал опять. И в сотый раз за этот вечер, закрыв глаза, попытался представить, что сейчас делает моя бывшая жена. Ничего утешительного для себя я не увидел. Клубки тел, розовых, белых и желтых, как клубки червей… Я выругался и опять стал ползать по квартире, ища револьвер.

Когда она зажгла свет в прихожей, я лежал у дивана. Я не спал, я существовал этаким многоклеточным полурастением-полуживотным, переваривая небольшое количество колбасы салями, найденной в холодильнике, граппу, пиво, мартини-вермут и апельсиновый сок. Зеленые равнины были в моем сознании, монотонные и скучные, и я летел над этими равнинами маленьким аэропланом, не спеша. По краям равнины засыхали и желтели… Чертыхаясь, но называя меня Эдиком, CIA-вумэн подняла меня и уложила на диван. Накрыла кордильеро-андийским латиноамериканским пончо, расшитым холодными и твердыми камешками и стекляшками, и ушла в спальню. Я полетел дальше над моими равнинами, а они все засыхали. Временами я садился на диван и, ощупав под брюками член, уговаривал себя, что нужно быть мужчиной, а не маленьким аэропланом и пойти к ней в спальню. Один раз, открыв глаза, я обнаружил женщину CIA, стоящую надо мной в голубом пеньюаре и синем халатике поверх… Она что-то говорила мне, губы двигались, глаза округлялись, но вот что, я так никогда и не узнал.

С первым безжалостным зимним ярким серым светом, проникшим в ливинг-рум, я встал, стараясь не шуметь, открыл сложные замки на ее двери и вышел. В сером оцинкованном гробу злевейтора спустился в холл и выпрыгнул на улицу. Из кофе-шопов вылетали кофейные горячие ветерки, а с ними ветерки жареного сала…

Людмила Торн надолго исчезла из моей жизни.


В 1978 году обменяли Владимира Буковского, выдающегося диссидента с физиономией знаменитого стахановца, на секретаря чилийской компартии Луиса Корвалана. В «Сандэй Таймс» — воскресном приложении к «Нью-Йорк Таймс» — появилась огромнейшая, на множество страниц статья о Буковском, с фотографиями. Автор статьи — Людмила Торн стояла на одной из фотографий рядом с виновником торжества. Она летала встречать Буковского в Вену и «прилетела его» в Америку. Я уверен, что ни один американский гражданин не задумался над тем, кто такая доселе не известная никому журналистка Людмила Торн. И где она служит. И почему заинтересованная организация CIA маскирует себя под незаинтересованную организацию «Нью-Йорк Таймс». Ну что вы, я не против CIA, но та же статья читалась бы американским гражданином совершенно по-иному, знай он, что ее автор — кадровая служащая CIA. Интересны всегда бывают именно маленькие тонкости, а не большие преувеличения. Как, интересно, называется новая должность Людмилы Торн? Специалистка по диссидентам?

Я переехал в Париж, занялся своей карьерой, и карьера милейшей женщины, в последний раз возникшей надо мной в халатике и пеньюаре, размылась, я не знаю деталей. Лишь единожды года два назад мне удалось прочесть в русской газете скромное и короткое интервью с ней. Интервью было затиснуто в самый темный угол газеты. Оказывается, Людмила теперь часто посещает Афганистан. Она, вместе с другом Володей Буковским и другими энтузиастами, организовала ни больше ни меньше «Свободное Радио Кабул» и сумела установить в различных точках Афганистана около дюжины радиотрансмиттеров. «В афганистанских условиях это была нелегкая задача», — призналась она. В ответ на простодушный вопрос интервьюера, откуда взялись деньги на дюжину радиотрансмиттеров и всю эту грандиозную межконтинентальную затею в целом, Людмила скромно объяснила, что, разумеется, «частные пожертвования» позволили осуществить коллективную мечту.


Сицилийскую мамму я увидел опять в 1981 году. Приехал толстоморденький, грубо говорящий по-русски диссидент Войнович (чтобы пополнить собой символическую братскую могилу диссидентов здесь, на Западе), и ПЕН-клуб организовал на рю Франсуа Мирон встречу. Я оказался на вечеринке диссидентов случайно, так как одна дама, от каковой я кое-что хотел получить, назначила мне там свидание. Вообще-то я стараюсь не общаться с мертвыми душами. Зная, что дама опоздает, опоздал и я. Первое, что я увидел, войдя, был буфет. Я улыбнулся буфету. Вслед за буфетом я увидел профиль симпатичного крепенького юноши-американца, поступившего в свое время в мою группу в Альянс Франсэз через два дня после меня и исчезнувшего из группы (об этом мне уже сообщил другой соученик) через день после того, как я перестал посещать занятия. Юноша говорил с лысым стариком по-русски так, как будто бы он родился в Харькове. В Альянс Франсэз он сказал мне, что родился в Чикаго. Американец заметил меня, и мы оба сделали вид, что мы друг друга не заметили. Я — чтобы не смущать его. Он — чтобы не смущать меня. Когда я, с сожалением узнав от барменов, что дринк получить не могу, следует ожидать окончания официальной части, вернулся к краю толпы, пенящейся спинами и затылками у дверей, ведущих в основной зал (там выступали, стоя рядом с виновником, ораторы), юного Питера Пена и след простыл. Я заглянул через головы в зал. Слева у стены большим черным пятном сидела сицилийская мамма! Она еще больше распухла, увеличилась вдвое, розовые вздутия лица стали желтыми вздутиями. Отдельно, как на троне, сидела сицилийская мамма, расставив увеличившиеся колени под черным платьем. Черная шаль покрывала ее благородные русские плечи из рода российских историков. У подножия невидимого трона подвизались скованные с ней невидимыми цепями два-три-четыре лица, скелета, нарочито пригнувшиеся фигурки.

— Это Иловайская? — спросил я, поймав его за пиджак, у проскочившего мимо молодого писателя-диссидента.

— Ну да. Она же теперь главный редактор «Русской Мысли»… Ты что, не знаешь? Чудак…

Диссидент вырвался и отвалил от меня. Хотя они и привыкли к моему существованию где-то вне их круга, стояние со мной рядом, может быть, могло повредить его карьере.


«Да! — сказал я себе. — Вот, Лимонов, как на глазах растут люди!» Пробыв несколько блистательных лет личной переводчицей Солженицына (!) (мамма была переводчицей in residence, то есть проживала с семьей Солженицыных в имении в Вермонте; интересно, знал ли косматый биографию Иловайской-Альберти? Подозрительный автор «Теленка» должен бы знать…), вдруг получить такое повышение по службе! Главный редактор самой крупной русской газеты на Западе!

Если не знать о существовании «бога из машины» — CIA, то непонятно, почему никому не известная пожилая дама, не писательница, не журналистка вдруг становится ни с того ни с сего главным редактором важной газеты. Если смотреть на «Русскую Мысль» как на нее глядит, например, «Либерасьон», недавно охарактеризовавшая «РМ» как «организацию, объединяющую русских эмигрантов в Париже», то непонятно, почему русские эмигранты не нашли более достойной кандидатуры. Среди них полным-полно писателей, зачем им какая-то дама в руководители? У них есть Аксенов, Саша Соколов и прочие. По русской традиции редактор журнала или газеты всегда крупный писатель… Но иные традиции в Сентрал Интеллиджэнс Айдженси…

Когда ораторы и толпа повалили к буфету и барам, я увидел, как, нездорово опираясь на плечи хрупких товарок, пошла к выходу сицилийская мамма. Только тут я понял причину тех давних римских тапочек — у нее было плохо с ногами. Годы еще более раздули и изуродовали ее ноги, мамма переваливалась чудовищной уткой… Может быть, именно поэтому ей досталась сидячая редакторская должность, а Людмила Торн, у которой здоровые ноги, бегает по афганским горам? Главным удовольствием газеты «Русская Мысль», управляемой родственницей российского историка, было до сих пор смакование русских потерь в Афганистане. С кровожадным удовольствием цитировала газета русские потери. Советские агрессоры, да, но все же русские солдаты — пожмет плечами читатель (даже если он и не русской национальности), чему ж тут особенно радоваться, тем более русской газете! Однако все тотчас становится на свои места, если мы вспомним приведенное выше высказывание акулы русского журнализма Якова Моисеевича Цвибак/Седыха. Для печатного органа CIA, издающегося на русском языке, нормально радоваться русским смертям. Точно так же «Правда» (но куда более сухо!) радуется, если американских солдат взорвали в Ливане или Никарагуа.

Я не отрицаю, читатель, права CIA издавать свою газету на русском языке. Я демократ. Но напишите под «Русская Мысль» — мелким шрифтом: «американская газета, издаваемая CIA в Париже на русском языке». Дабы не вводить в заблуждение народные массы и иностранные, в частности французские, печатные органы. Чтобы, когда «Либерасьон» или другие газеты получали бы от «Русской Мысли» новую информацию, они бы знали, что получают информацию от CIA.


Я выпустил множество книг во Франции. Успешно строю свою литературную карьеру. Дамы из АЛИ тоже, как видите, не лыком шиты, и каждая сделала свою, скорее незаурядную карьеру за эти годы. Газеты, радио, телевидение! Какие сферы! Я горжусь карьерами своих современниц…

Сицилийская мамма меня, однако, немного огорчила. Сумела задним числом усолить мне мои сладкие римские воспоминания. Оказалось, она все же не была так уж прямо великодушна даже в те чистые дни моего западного детства, когда, невинный, я не написал еще книг, раздраживших позднее ее начальство. Синявский, с которым я наконец познакомился, например, утверждает, что никогда не получал моего собрания стихотворных произведений и сопровождающего соб. сочинений пылкого письма. Нехорошо было, мамма, обманывать того длинноволосого юношу в очках, только что из Союза Советских, таких юношей обманывать, как ребенка по голове трубой ударить…