"Иностранец в Смутное время" - читать интересную книгу автора (Лимонов Эдуард)

Братцы, что ж это такое! Гнилым мясом нас кормят!


Тарковский, опустив лицо, что-то чертил на листке бумаги, может быть, портрет любимой женщины. А может быть, вписывал имя харьковчанина в список. Юному провинциалу казалось, что Арсению Тарковскому, астроному и поэту, осколку «тех» славных времен, стыдно за Машеньку и за самого себя, стыдно ему, что он вынужден выслушивать бездарные вирши, потому он и опустил голову.

Машенька закончила чтение и встал оппонент Юрий. Сейчас, подумал Индиана, он скажет ей, что стихи безнадежны, что писать ей не следует. Сейчас, бедная Машенька, как-то она перенесет удар?

Ничего подобного ожидаемому им суровому приговору, после которого Машенька должна была, прикрываясь шалью, выбежать в метель и броситься под поезд метро на станции Маяковская (добравшись до нее на троллейбусе!), не прозвучало. Юрий указал Машеньке на неточность рифмы во второй строке третьего стихотворения, на то, что одно из стихотворений построено на слишком развернутой метафоре, метафоричность каковой совершенно исчезает к концу стихотворения. Он похвалил Машеньку за старательность и констатировал, что она сумела избавиться от ошибок, замеченных семинаристами Тарковского и им, Юрием, в частности, в стихах, отданных Машенькой на их суд год назад. Шуршали страницы, семинаристы серьезно следили за комментариями Юрия. Семинаристы тянули руки и задавали по очереди вопросы или высказывали замечания. Рита Губина спросила Машеньку нечто удивительно глупое, отчего Индиана поморщился. В Харькове Рита показалась ему умной столичной девочкой. Его никто не спросил его мнения, хотя он твердо решил, что, если спросят, он, вольная душа, встанет и скажет: «Стихи ваши — говно. Вы никогда не будете писать лучше, Машенька, потому что у вас нет таланта!» Еще, думал злой юноша, можно добавить в ницшеанском стиле что-нибудь вроде: «Вам следует броситься под поезд на станции метро Маяковская!» Или: «Я бы на вашем месте бросился под поезд метро!» (Вначале он сформулировал фразу «бросился бы в Москву-реку!», но вспомнил, что она замерзла.)

Наконец Тарковский поднял голову. Люди, долгие годы исполняющие социальные функции, в конце концов достигают удивительного искусства и бесстыдства в области лжи. Лицо красивого Арсения Александровича выражало лирическое удовлетворение. «Ну что же, после столь полного анализа, которому подверг стихи Машеньки Юрий, мне остается лишь добавить несколько моих личных замечаний. — Воздев лицо к люстре, Тарковский продолжал. — Вы все, ребята, конечно же помните известное стихотворение Мандельштама, где есть строчки:

«Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем! Я нынче славным бесом обуян, Как будто в корень голову шампунем Мне вымыл парикмахер Франсуа…»

«Помним! Конечно….» — загалдели и закивали семинаристы.

«Так вот. Однажды я спросил Осип Эмильича… — Тарковский остановился, умело подчеркивая важность момента, — я спросил его: «Почему вы поставили имя ФРАНСУА в этом стихотворении, Осип Эмильевич? Ведь так и просится на место имя АНТУАН, ведь АНТУАН есть точная рифма к ОБУЯН?»

Шепот восхищения пробежал по комнате.

«Действительно! — прошептала Леночка Игнатьева из глубины своих белых воротничков. — АНТУАН, АН-ТУ-АН!» — как молитву повторяла она.

«Я сказал: «Осип Эмильевич, вы, может быть, хотели сохранить имя Франсуа, потому что парикмахер Франсуа действительно существует или существовал?» Вы знаете, что он мне ответил?»

«Что-о-о?» — прошептала Леночка Игнатьева.

«Молодой человек, — сказал мне Осип Эмильевич, — я поставил Франсуа вместо Антуан, потому что в точной рифме есть нечто вульгарное»,

«Оххх!» — выдохнула Леночка Игнатьева, а с нею семинаристы.

«Вот так, Машенька, советую и вам избегать в некоторых случаях точных рифм. Позволю себе привести также изречение Шопенгауэра, Осип Эмильевич очень любил его повторять: «Красота невозможна без известного нарушения пропорций». Ну что ж, на сегодня вы свободны, — Тарковский встал. — Я, к сожалению, тороплюсь сегодня. В следующий понедельник будет читать… — он поискал глазами, — Юрий. Юра, вы подготовили стихи?»

«Да, Арсений Александрович».

«Раздайте их вашим товарищам. До свидания».

И сопровождаемый растроганной Леночкой, Арсений Александрович ушел, хромая.


Харьковчанин был разочарован. «И это все?» — спросил он Риту Губину.

«Да. А чего ты еще ожидал? Сейчас мы все пойдем в кафе, на первый этаж. Мы всегда сидим там после семинара. Ребята из всех семинаров собираются. Кафе у нас вроде клуба». — Очевидно, очень довольная тем, что после многих недель отсутствия опять вернулась в приятное ей место, Рита заулыбалась.

Индиана хотел спросить, а где же ссоры, бунты, где знаменитые смогисты-скандалисты, из-за которых он простоял заснеженным Дедом Морозом у входа в Дом Литераторов столько понедельников? Где сами стихи, наконец? Новые стихи где? Новая московская авангардная поэзия? Не Машенькины же это вирши? Однако он не задал Рите этого вопроса, боялся что-нибудь испортить в механизме судьбы грубыми вопросами и требованиями. Подожду, решил он. Может быть, следующее занятие будет интереснее. Пойти в кафе он отказался. Он не имел права тратить на развлечения деньги, предназначенные на питание семьи. На покупку котлет (шестьдесят копеек десять штук), носивших в народе имя «микояновских». Названных так в честь Анастаса Микояна. Подобным же образом бутылки с зажигательной смесью получили некогда стихийным образом имя Молотова.

В следующий понедельник на семинар явилось куда большее количество семинаристов. Стихи Юрия были более профессиональны, но так же безжизненны и скучны, как и стихи мокроглазой Машеньки. Арсений Александрович рассказал очередную историю из жизни своего учителя Мандельштама, выслушанную присутствующими с благоговением, назначил девушку по имени Дуня поэтом грядущего понедельника и удалился, хромая больше обычного.

«У него осложнения с ногой, — грустно поведала Рита провинциалу. — Кажется, опять будут делать операцию. Ты знаешь, что у Арсения протез?»

Нет, он не знал. Он только судорожно следил за глазами Тарковского, надеясь, что, может быть, сейчас глаза остановятся на нем, и в следующий понедельник он развернет свои синие тетрадки, и они все охуеют. Он им покажет, как нужно писать, жалким и слабым версификаторам! Поэт был зол на восковую мумию, на ебаного красивого старого акмеиста, выбравшего клячу Дуню. Дуня, еб твою мать! Да его, Индиану, даже швейцар в харьковской закусочной-автомате на Сумской называл «Поэт!» (Ну да, там был швейцар! В закусочной-автомате! — вспомнил Индиана, изумился и перевернулся на жестком ложе «Украины».)

Рита пустилась в объяснения медицинских подробностей состояния ноги Тарковского, но жестокий юноша (перед выездом в Дом Литераторов полдня провел он у зеркала, репетируя чтение стихов) не слушал ее, он весь внутренне кипел. Он пошел в кафе со всей этой бандой посредственностей, решив, что выпьет две бутылки пива по 42 копейки, а завтра не станет есть. Один день проживёт без еды. Ничего с ним не случится! Писать будет легче, на голодный желудок мысли яснее. В своем последовательном экстремизме провинциального Лотреамона, явившегося в Москву покорить ее, он дошел уже до того, что писал стихи по десять часов в день. Глядя из окна на заснеженные поля и лес (в стекла вдруг упирался злой зимний ветер и давил на них плечом), Индиана размышлял о своей будущей славе… И нате, слава откладывается, Тарковский опять выбрал не его!

В кафе Индиана уселся за один стол с Ритой и даже постарался быть общительным, разговорился с двумя соседними семинаристами, имена их память его не сохранила.

«Мне не нравится практика отбора одного поэта на целое занятие, — заявил он, опорожнив бутылку пива. — Не говоря уже о том, что стихи в основном скучные, и слушать и обсуждать скучные стихи два часа утомительно, — такой порядок дает нам возможность каждому почитать свои стихи РАЗ в 15–20 недель! То есть, если исключить летние месяцы и, праздники, получается реже, чем раз в полгода!»

«Ты прав, — признала Рита. — Я читала свои единственный раз — больше года назад».

«Ты прав, старик! — воскликнул один из тех, чьи имена не сохранила память Индианы. — Все верно, но что мы можем сделать? Такой порядок, так хочет Арсений».

«А что мы, дети в детском саду? Ведь семинар создан для нас, а не для Арсения Тарковского. Давайте скажем Арсению, что нам неудобен порядок проведения им семинаров. Что все мы хотим читать стихи в один вечер, пусть каждый понемногу, по нескольку стихотворений. Мне лично хочется прочесть мои и услышать мнения других поэтов о них. Я и из Харькова в Москву приехал ради этого!»

«Арсений обидится», — убежденно сказала Рита. И отвернулась поглядеть, как очень пьяный молодой человек с розовым лицом взял другого, похожего на него молодого человека за ворот пиджака и рывком приподнял его со стула.

«На сегодня получается, что обижены мы. Так и будем безропотно терпеть глупую систему, чтобы не обидеть Арсения? Да фиг с ним, с Арсением! Он издал свой первый сборник, когда ему стукнуло шестьдесят. Что ж, и нам ждать шестидесяти лет?»

«В пятьдесят пять», — поправила его Рита.

Возвращаясь на последнем поезде метро в Беляево, поэт сожалел, что ввязался в дискуссию со слабыми, не понимающими его страстей людьми. В Беляево, поздоровавшись с греющимися у газовой плиты на кухне хозяйкой Жанной и своей подругой Анной, он проследовал прямиком в постель и, лежа в постели, записал:

«Был в кафе, истратил 84 коп. Глупо. Среди других видел пьяного Давида Самойлова. Он сидел, обнимая девушку, свою семинаристку (Самойлов — руководитель другого семинара). Говорят, пить со студентами нельзя. У него могут быть неприятности. Рита — дура».

Пришла Анна, и поэту пришлось, отложив тетрадь, выключить свет и сделать вид, что он спит. Анна полежала рядом с ним в темноте, пошарила рукой по бедру поэта, переползла на поэтический член, попробовала член рукой… И так как ни член, ни сам поэт не реагировали на провокацию, разочарованно повернулась на бок и вскоре засопела. А поэт долго еще не спал, думая о своих тетрадках, о Доме Литераторов, о Тарковском…


Через неделю, измученный ожиданием, он поднял народ на восстание. Один. Когда, закончив занятие, Тарковский, вновь игнорируя молчаливые мольбы Индианы, назначил в поэты следующего понедельника не его и стал выбираться из-за стола, чтобы уйти, он взорвался: «Арсений Александрович! Что же это такое! Я, например, ни разу не читал своих стихов. Я хочу читать! Мы все хотим!» — и он обернулся за поддержкой к семинаристам, которых в тот вечер собралось особенно много. Пришли даже какие-то вовсе незаписанные люди, даже некто Юпп — повар-поэт из Ленинграда, неизвестно какими путями пробравшийся в ЦДЛ. «Давайте почитаем стихи!» — взмолился он.

«Извините, ребята, я должен уйти, — Тарковский пошел к двери. — В любом случае, наше время истекло, и мы должны освободить помещение…»

«Но соседняя комната открыта и свободна…» — сказал кто-то.

«До свиданья», — Тарковский вышел.

Гнев и возмущение заставили Индиану вскочить на стул. «Ребята! — закричал он. — Зачем нам Арсений! Нас никто не гонит. Время девять тридцать. Вместо того, чтобы сидеть в кафе, давайте почитаем друг другу стихи. В конце концов ради этого мы сюда и ходим!»

«Дело говорит, — поддержал его толстенький Леванский. — Давайте почитаем. Каждый по паре стихотворений. Для знакомства. Будем читать по кругу. Кто не хочет — может уйти».

Никто не ушел. Присутствующие радостно загалдели, приветствуя приход нового порядка. Юный Индиана послужил тем самым матросом, который, выудив червя из борща на броненосце «Потемкин», не выплеснул его равнодушно на пол, как поступили другие матросы, но заорал: «Братцы, что ж это такое! Гнилым мясом нас кормют!» Ни тот матрос с «Потемкина», ни Индиана не были горлопанами каждого дня. На том этапе его жизни Индиану справедливее было бы отнести к категории скромных и молчаливых молодых людей. Но именно в таких типах гнездится настоящий протест и медленно скопляются опасные пары, разрывающие вдруг установленные порядки.

Когда очередь дошла до него, он трясущимися руками раскрыл вельветовую тетрадь на «Кропоткине» и прочел:

По улице идет Кропоткин Кропоткин шагом дробным Кропоткин в облака стреляет Из черно-дымного пистоля…

После «Кропоткина» он прочел «Книжищи» и остановился. Быстро, очень быстро произошло желанное действо. Он остановился, чтобы следующий за ним по кругу юноша прочел свои стихи. Но следующий почему-то молчал. И все молчали. Полный самомнения, но и робости, провинциал вдруг с ужасом подумал, что сейчас они все засвистят, захохочут, застучат ногами. Но они молчали. Кудрявенький Леванский заскрипел стулом и сказал: «А ну-ка прочти еще что-нибудь!»

«Но ведь уговаривались по два?»

«Читай! Пусть читает! Здорово!» — закричали статисты, и он, уже не удивляясь, вспомнив, что так должно быть, именно так он все видел в снах наяву, глядя в снежное поле Беляево-Богородского, он стал читать…