"Сквозь тернии" - читать интересную книгу автора (Эндрюс Вирджиния)

Часть вторая

СКАЗКИ НЕНАВИСТИ

Я проглотил бекон, съел без остатка яичницу с луком и третий по счету кусок пирога, пока Барт все жевал и жевал уныло, точно у него вовсе не было зубов. Пирог, ждущий его на тарелке, давно остыл, а Барт цедил апельсиновый сок с таким отвращением, будто это был яд. Старик на смертном одре и то имеет лучший аппетит.

Он бросил на меня враждебный взгляд и перевел его на маму. Я не мог понять: он так любит ее — как он может и ненавидеть одновременно?

С ним происходило что-то дикое. Раньше он был застенчивым, замкнутым. Постепенно превращался во все более агрессивного, жестокого и подозрительного мальчика. Теперь он глядит еще и на папу так, будто тот совершил невесть что. Но его ненависть к маме неприкрыта и непонятна.

Неужели ему неясно, что у нас с ним лучшая мама в мире? Мне хотелось выкрикнуть это, чтобы узнали все, и чтобы Барт вновь стал таким, каким я его знал. Пусть бы себе, как и прежде играл в войну, бормотал что-то, убивал воображаемых врагов… Но куда исчезло его восхищение мамой, его любовь к ней?

Улучив момент, я поймал Барта у стены сада.

— Что, черт возьми, случилось, Барт? Отчего ты так злишься на маму?

— Я ее не люблю. — Он скрючился, расставил руки, как крылья, и превратился в аэроплан. Для Барта это было совершенно нормально, я не удивился. — Уйди с дороги! — приказал он. — Самолет вылетает в Австралию! Сезон охоты на кенгуру!

— Барт Шеффилд, отчего ты всегда хочешь кого-то убивать?

Руки-крылья опустились, мотор заглох, и Барт со смущением посмотрел на меня. Он был таким красивым, когда солнце падало на его коричневые глаза, и таким маленьким, беззащитным.

— Не буду я убивать настоящих кенгуру. Я просто хотел поймать вот такого маленького-малюсенького и посадить в карман, чтобы он вырос.

Вот дурак! Тупица.

— Во-первых, у тебя нет в кармане соска, чтобы детеныш пил из него молоко. — Я насильно усадил его на скамью. — Барт, и потом: нам надо поговорить, как мужчина с мужчиной. Что тебя так тревожит, дружище?

— В большом-пребольшом, красивом-прекрасивом доме, высоко-высоко в горах, когда прошел день, наступила ночь, и снег пошел, — начался пожар! Языки пламени взлетали все выше, выше, красные и желтые, а снежные хлопья превратились в розовые… А в том большом-пребольшом доме жила старая-престарая женщина, которая никогда не ходила, никогда не разговаривала, и вот мой папа, мой настоящий папа, который был юрист, побежал спасти ее… Он не смог спасти ее, и он сгорел! Он сгорел, сгорел…

Ненормальный. Сумасшедший. Как жалко его.

— Барт, — начал вкрадчиво увещевать я, — ты же знаешь, что дядя Пол умер совсем не так.

Но к чему говорить ему это? Дядя Пол умер спустя несколько лет после рождения Барта. Спустя сколько? Я могу вспомнить дядю Пола, но не помню годы. Мог бы спросить у мамы, но не хочу снова тревожить ее этим. Я повел Барта к дому.

— Барт, твой настоящий отец умер, когда он сидел на веранде и читал газету. Он не умер при пожаре. У него было больное сердце, и это вызвало тромбоз коронарных сосудов. Вспомни, папа нам все объяснил.

Я видел, как темнеют его глаза, как наливаются упрямой силой, расширяясь, зрачки, и немедленно он затеял драку со мной:

— Я не о том отце говорю! Я говорю о моем настоящем папе! Он был юрист, он был сильным и большим, у него никогда не болело сердце!

— Барт, кто тебе все это наплел?

— Сгорел! — заорал он, вырываясь и протягивая руки, как в дыму, пытаясь найти выход из огня. — Это Джон Эмос мне рассказал! Весь мир был в огне! На Рождество загорелась праздничная елка! Люди бегали, кричали, наступали "а упавших! И тогда этот огромный дом упал и поглотил собой всех, кто там остался! Мой папа умер, умер там!

Ну, все, хватит. Пойду и все расскажу родителям.

— Барт, послушай-ка. Если ты не перестанешь ходить к соседям и слушать всякие идиотские истории, я расскажу обо всем родителям, а они пойдут разговаривать о тебе к соседям.

Он закрыл веки, будто ему надо было разглядеть что-то в своем собственном воображении. Он будто высматривал там еще более достоверные детали. Потом его темные глаза открылись. Взгляд его был бешеным и диким.

— Занимайся своим поганым делом, Джори Маркет, или убирайся!

Он подобрал старую бейсбольную клюшку и внезапно запустил ее мне в голову. Она вышибла бы мне мозги, если бы я не нагнулся.

— Если заикнешься обо мне и бабушке, я убью тебя, пока ты спишь.

Сказал громко и холодно, открыто глядя мне в глаза.

Я почувствовал, что у меня волосы становятся дыбом от страха. Неужели я его боюсь? Нет. Ведь он — мой младший брат. Я продолжал молча взирать на него. А он внезапно сбросил с себя всю браваду и схватился за сердце. Я улыбнулся: я-то знал его секрет. Он всегда таким образом избегал настоящего столкновения.

— Ну, хорошо, Барт. Тогда я сам возьмусь за это дело. Я сам пойду к этим соседям и спрошу у них: почему это старые люди позволяют себе забивать голову мальчишке всяким мусором.

Личина старика мгновенно спала с него. Губы его беспомощно раскрылись. Он с мольбой посмотрел на меня, но я решительно повернулся и пошел, точно зная, что он ничего не предпримет. Бамс! Я упал плашмя от тяжести, вспрыгнувшей мне на спину. Это был Барт. Я хотел было поздравить его с наконец-то быстрой и точной реакцией, но он принялся молотить меня кулаками в лицо.

— Ты теперь не будешь красавчиком, — прошипел он.

Я нанес ответный удар, не посмотрев прежде, что он, оказывается, колотит меня вслепую, с закрытыми глазами, и при этом всхлипывает, как ребенок. И я уже не смог ударить вторично.

— Испугался, да? — Он оттопырил верхнюю губу и зарычал, весьма довольный собой. — Ну, что, узнал, кто здесь хозяин, да? В глаз хочешь, да?

Тут уж я не выдержал и двинул его что было силы. Он упал, и я снова устыдился: ведь он становился сильный, только когда злился.

— Тебя надо проучить хорошенько, Барт Шеффилд, и я этим, пожалуй, займусь. В следующий раз подумай дважды, прежде чем угрожать мне, а то это ты останешься без глаза.

— Ты никакой мне не брат, — всхлипывал Барт. Весь пыл сошел с него. — Ты мне брат только наполовину, а это все равно, что не брат.

Он плакал навзрыд и подвывал. Грязными кулаками он тер глаза, не находя выхода своим эмоциям.

— Ты видишь: та старуха пичкает тебя дурацкими мыслями, а их у тебя и так больше чем достаточно. Она просто настраивает тебя против семьи, и я ей это выскажу.

— Не смей! — взвизгнул он, и ярость снова обуяла его. — Или я не знаю что сделаю… Я сделаю! Я клянусь, что я что-то натворю! Ты пожалеешь, если пойдешь туда!

Я усмехнулся:

— Это ты меня заставишь пожалеть или еще кто-то?

— Я знаю, что тебе там надо, — сказал он угрюмо, снова становясь ребенком. — Ты хочешь отнять у меня моего громадного пса. Но он не полюбит тебя ни за что! Ты хочешь, чтобы моя бабушка увидела тебя и полюбила больше, чем меня. Но у тебя не получится! Ты хочешь все у меня отнять, но я тебе не отдам, не отдам!

Мне стало его жаль. Но так оставить я это не мог.

— Иди, пожалуйся маме, она пожалеет! — презрительно бросил я и ушел.

Он кричал у меня за спиной о том, что я еще пожалею, что он что-то натворит…

— Ты еще заплачешь сам, Джори! Ты заплачешь так, как не плакал никогда в жизни!

Солнце ярко сияло в этот день, деревья отбрасывали на дорогу тень, и вскоре я забыл о Барте, о его угрозах. Солнце начинало печь мне голову. Позади послышалось шлепание маленьких лапок. Я присел, ожидая увидеть на повороте Кловера и принять его в объятия. Он всегда встречал меня так восторженно, бросаясь мне на шею и облизывая мне лицо, с тех пор, как мне исполнилось три года, и Кловер стал моим.

Три года… Я вспомнил, как мы жили тогда с мамой в горах Блю Ридж Виргинии, в маленьком коттедже, примостившемся на склоне. Я помнил темноглазого человека, очень высокого, который подарил мне не только Кловера, но еще и кота, которого мы назвали Калико, и попугая по имени Ваттеркап. Кот убежал и не вернулся. А Ваттеркап умер, когда мне было семь лет.

— Будешь моим сыном? — вспомнил я слова этого человека, которого звали… звали… Барт? Барт Уинслоу? Боже мой… только сейчас я начал осознавать что-то, что до сих пор выпадало из моего сознания. Или… мой брат Барт — сын этого человека, а не дяди Пола? Отчего бы иначе мама назвала своего сына именем человека, который не был ей мужем?

— Иди домой, Кловер, — сказал я, и он понял. — Тебе уже одиннадцать лет, и не годится тебе гулять по солнцепеку. Иди домой, ляг в тенек и жди меня, о'кей?

Помахивая хвостом, он послушно удалился, оглядываясь на меня. Как только я повернусь, он снова последует за мной. Поэтому я терпеливо ждал, пока он не скроется из виду. Тогда я продолжил путь к огромному особняку, что был по соседству. Из головы у меня не выходило мое открытие… и все события прошлого крутились, как в калейдоскопе. Я вспомнил балет на Рождество, рождественский вечер и человека, который подарил мне мой первый электрический поезд. Но я отчего-то оборвал цепь воспоминаний, желая сохранить образ матери священным, свою любовь к дяде Полу нерушимой, а уважение к Крису — непоколебленным. Нельзя позволять себе вспоминать лишнее.

Любовь и любимые люди приходят и уходят, говорил я себе. Балет — это тоже жизнь, только экзальтированная, с преувеличенными страстями. И смело, как бы сделал мой папа, я подошел к железной ограде и проговорил в телефонное устройство, что хочу быть принятым. Железные ворота тихо распахнулись, как двери каземата, чтобы пропустить меня внутрь. Я почти бегом преодолел извилистую тропинку к дому и позвонил, а потом постучал медным молотком в двойные двери.

Я нетерпеливо ждал, пока мне открывал сгорбленный старик дворецкий. Тем временем позади меня закрылись железные ворота. Я почувствовал себя так, будто попал в ловушку. Я чувствовал себя бедным скитающимся принцем, который не знал волшебного слова. Только Барт знал его. И, совсем как Барт, я придумывал волшебные ситуации, только из своей сферы, из балета.

Смущение и сожаление внезапно охватили меня. Нет, этот дом не похож был на замок злой колдуньи, который мне предстояло завоевать. Это просто был старый дом старой женщины, которая, видимо, нуждалась в Барте так же сильно, как и он в ней. Но, конечно, она не может быть его бабушкой, это он все придумал. Та бабушка, я знал, находится в сумасшедшем доме где-то далеко в Виргинии. Туда ее поместили за какое-то ужасное преступление.

Здесь все было тихо; вся обстановка подавляла и делала меня как-то старше. У нас в доме всегда была музыка, шум с кухни, лай Кловера, крики Синди, шумные игры Барта и возня Эммы. Но в этом доме не слышно было ни шороха. Я нервно вытер ноги, уже жалея о своем намерении встретиться с хозяйкой. Тут я заметил тень фигуры за занавешенным окном. Я вздрогнул и хотел было бежать, как дверь открылась и в нее выглянул дворецкий:

— Можете войти, — негостеприимно проговорил он, меряя меня взглядом водянистых глаз, — но не задерживайтесь слишком долго. Леди стара и быстро устает.

Я спросил, как ее зовут, потому что уже устал называть ее про себя «старой женщиной» или «женщиной в черном». Мне не ответили. Дворецкий был мне неприятен всем: своей походкой, шарканьем, стуком эбонитовой трости по паркету и розовой блестящей лысиной. Тонкие белые усы его свисали двумя шнурами на сжатые губы. Несмотря на то, что казался он слаб и стар, в нем было что-то зловещее.

Он подтолкнул меня вперед, но я все еще не решался. Тогда он насмешливо улыбнулся, показав свои слишком большие и слишком желтые зубы. Я смело расправил плечи и вошел; надеясь, что сейчас я все улажу, и мы снова заживем так же счастливо, как жили до сих пор, когда они сюда еще не приехали, и этот дом был в нашем распоряжении.

Я не осознавал своих дурных предчувствий. Я полагал, что это просто любопытство.

Комната, куда я вошел, снова поразила меня, хотя затрудняюсь сказать, чем. Может быть оттого, что шторы были наглухо закрыты в такой чудесный солнечный день. Или оттого, что еще и ставни снаружи тоже были закрыты, пропуская лишь узкие солнечные лучи. И то, и другое создавало в зале неожиданный холодок. В нашей местности сильной жары не бывает никогда. Близость океана создает прохладу, а вечерами даже летом необходимо одевать свитер. Но в этом доме было просто-таки холодно.

Она сидела в деревянном кресле-качалке и смотрела на меня. Она сделала жест, приглашающий меня подвинуться поближе. Ее рука была изысканно тонка. Отчего-то у меня было предчувствие, что она угрожает благополучию моих родителей, моему собственному, и больше всего — душевному благополучию Барта.

— Не нужно бояться меня, Джори, — теплым, ласковым голосом сказала она. — Мой дом всегда открыт для тебя так же, как и для Барта. Я всегда буду рада тебя видеть. Давай поболтаем с тобой. Хочешь кусок пирога и чашечку чая?

Обольстить — вот то слово, которое следовало бы добавить для расширения моего словаря, на чем всегда настаивал папа. Он часто говорил: «Мир принадлежит тем, кто умеет красиво и правильно говорить, а удача приходит к тем, кто хорошо пишет».

Она обольстила меня, эта женщина в черном, сидевшая так горделиво в своем кресле и выглядевшая так старо.

— Отчего вы не откроете ставни, не раздвинете занавеси, чтобы впустить сюда свет и воздух? — спросил я.

Нервное движение рук высветило игру драгоценных камней, которыми были унизаны ее пальцы. Рубины, изумруды и бриллианты — все цвета спектра засияли вдруг в комнате. И все эти роскошные украшения совсем не вязались с простым черным нарядом, который она носила, и с вуалью в несколько слоев черного шифона, что была на ее голове. Но голубые глаза ее были теперь открыты, и показались мне мучительно знакомыми.

— Свет режет мне глаза, — объяснила она слабым шепотом.

— Почему?

— Что почему? Почему свет режет мне глаза?

—Да.

Она вздохнула.

— Я долго жила оторванной от мира, замкнутой в маленькой комнатке, но что еще хуже, я была замкнута в себе. Когда ты лицом к лицу сталкиваешься впервые сам с собой, то первое впечатление — это шок. Когда я впервые поглядела на себя в зеркало без свидетелей, я содрогнулась; так же было, когда я впервые заглянула внутрь себя. Поэтому сейчас в моих комнатах много зеркал, но я закрываю свое лицо, чтобы не видеть слишком многое. Я нарочно не пускаю в комнаты свет, чтобы не видеть лица, которое я любила раньше.

— Тогда было бы лучше снять зеркала.

— Как легко все у тебя получается. Но ты еще молод. Молодым все кажется простым и легким. Я не хочу снимать зеркала. Они нужны мне для того, чтобы напоминать о моей вине. И эти закрытые окна, и этот застывший воздух — это все наказание для меня. Если хочешь, Джори, открой ставни, раздвинь шторы, впусти сюда воздух и свет, а я сниму вуаль и открою свое лицо, но ты не найдешь его приятным. Красота моя давно увяла, но это столь малая потеря по сравнению с прочим, что ушло от меня, и за что надо было сражаться самоотверженно.

— Самоотверженно? — спросил я.

Для меня это было слово, не употребляемое обычно в разговорах; слово, которое в книгах было равнозначно храбрости.

— Да, Джори, надо было самоотверженно защищать то, что принадлежало мне. Я была для них всем, но я же их и погубила. Я полагала, что поступаю правильно, а совершила преступление. Я каждый день убеждала себя, что поступаю правильно. Я не обращала внимания на просьбы и мольбы; я полагала, что делаю для них все, потому что у них все было. Они перестали мне верить, они перестали любить меня, и это оказалось самым страшным наказанием. Это страшнее любой боли. Теперь я ненавижу себя за слабость, нерешительность, трусость в те минуты жизни, когда надо было стоять на своем и сражаться за них. Надо было забыть о себе и думать только о них, о моих детях. Единственное мое извинение в том, что я была тогда молода, а молодые всегда эгоистичны, даже когда речь идет о собственных детях. Я тогда думала, что мои интересы выше, чем их. Думала, их время еще придет, а мое — уже нет. Я ощущала, что это мой последний шанс стать счастливой. И что надо схватиться за него, пока старость не украла мою красоту… а мой любимый был моложе меня. Я не могла рассказать ему о них. О них? О ком это она?

— О ком? — слабо переспросил я.

— О моих детях, Джори. О моих четверых детях от первого мужа, за которого я вышла, когда мне было только восемнадцать. Я вышла замуж против воли отца, но по любви. Я думала, что никогда не смогу найти мужчину, столь же привлекательного для меня… и все же я его нашла.

Мне не хотелось слушать всю эту историю. Но она упрашивала меня остаться. Я присел на один из прекрасных дорогих стульев.

— И вот, — продолжала она, — я пошла на поводу у своих страхов, позволила своей любви ослепить себя, игнорировала их интересы, и теперь — теперь я плачу по ночам.

Что я мог ей сказать? Я не понимал, о чем она говорит. Я подумал, что она сошла с ума, и не удивительно, что Барт тоже. Она пристально посмотрела на меня.

— Ты исключительно красивый мальчик. Но, думаю, тебе это известно.

Я кивнул. Мне было известно. Всю жизнь мне говорили о моем шарме, моей воспитанности, моих талантах. Но я четко знал, что главное — это талант, а не внешность. По моему мнению, внешность без таланта бесполезна. Я уже знал, что красота с возрастом блекнет, но все же я преклонялся перед красотой.

Поглядев на обстановку, можно было понять, что эта женщина ценит красоту так же, как и я, и все же…

— Как жаль, что она сидит здесь во мраке и отказывает себе во всех радостях жизни, — проговорил я еле слышно, но она услышала и тоже чуть слышно произнесла:

— Чтобы больше наказать себя.

Я не ответил, а она продолжала свою историю о несчастной богатой девушке, которая совершила ошибку, влюбившись в своего дядю, сводного брата ее отца — он был всего тремя годами старше. Поэтому отец оставил ее без наследства. Почему она выбрала меня, чтобы рассказать все это? Что общего имеет ее прошлое с Бартом? Ведь ради него я пришел сюда.

— Я вышла замуж вторично. Мои дети возненавидели меня за это. — Она посмотрела на свои унизанные перстнями руки и начала их нервно крутить. — Детям часто кажется, что взрослые делают то или иное по своему капризу. Это не всегда так. Детям кажется, что мама не нуждается ни в ком, кроме них. — Она вздохнула. — Они полагают, что могут дать ей всю любовь, которая ей нужна, потому что не знают еще, что есть множество видов любви… а женщине трудно быть одной, особенно после смерти мужа.

Вдруг, будто забыв обо мне на время, она вскочила:

— Ах! Я такая негостеприимная хозяйка! Джори, что бы ты хотел попить и поесть?

— Ничего, спасибо. Я пришел только лишь для того, чтобы сказать, что вы не должны приглашать Барта сюда. Не знаю, что вы ему тут рассказываете, что он делает у вас, но домой он приходит расстроенный, напичканный дикими мыслями.

— Расстроенный?

Ее нервные пальцы взлетели к горловине платья и принялись теребить красивую нитку жемчуга с бриллиантовой застежкой.

— Джори, если я задам тебе один гипотетический вопрос, ответишь ли ты мне искренне? Я встал:

— Мне не хочется отвечать на вопросы…

— Если твоя мама и папа когда-либо разочаруют тебя, подорвут твое уважение к ним — найдешь ли ты в своем сердце достаточно любви, чтобы простить их?

Конечно, сам себе быстро ответил я, хотя совершенно не мог себе представить такой ситуации. Я начал подвигаться к двери, а она все ждала моего ответа.

— Да, мадам, думаю, я простил бы им все.

— А убийство? — быстро спросила она, тоже вставая. — Ты бы простил? Случайное, неумышленное убийство?

Да, она точно помешанная, как и ее дворецкий. Мне захотелось побыстрее выбраться отсюда. Но надо, чтобы она поняла, что я предупреждаю всерьез. И я сказал:

— Если вы желаете Барту добра, оставьте его!

Ее глаза наполнились слезами; она молча кивнула. Я понимал, что причинил ей боль. Мне надо было скрепить сердце и не говорить слова извинения. Когда я уже выходил, позвонил разносчик, и двое мужчин внесли большой сверток.

— Не уходи, Джори, — попросила она. — Я хочу, чтобы ты взглянул, что это такое.

Зачем мне было разглядывать чужие вещи? Но я остался, отчасти подчиняясь тайному любопытству.

Старик-дворецкий пришаркал в зал, но она отослала его:

— Я не звала тебя; Джон. Пожалуйста, оставайся в своей половине, пока я не позвоню.

Он неприязненно взглянул на нее и убрался восвояси.

К тому времени сверток развернули, двое рабочих вынули упаковочные материалы и развернули что-то огромное в сером чехле.

Все эти приготовления были похожи на спуск корабля на воду. Мне отчего-то стало неприятно, тем более, что у нее самой был такой вид, будто она ждет-не дождется., когда я увижу содержимое. Может быть, она хочет сделать мне подарок; ведь она всегда дарит Барту все, что он только пожелает. Барт был, пожалуй, самым жадным на земле мальчишкой: он хотел все, особенно же он хотел любви к себе, и никому больше не желал эту любовь уступать.

Я успел понять, что рабочие разворачивали огромную картину, написанную маслом, но тут же вздрогнул и отступил, потрясенный: передо мной стояла мама, еще более прекрасная, чем наяву.

Она была в простом белом платье; ее тонкая рука опиралась на прекрасный резной столбик. А позади нее расстилалась пеленой мерцающая белая материя. Резная лестница уходила куда-то в туман, в котором угадывались очертания не то дворца, не то особняка.

— Ты знаешь, чей это портрет? — спросила она, когда картина была повешена на указанное место в одном из боковых залов.

Я тупо кивнул: я потерял дар речи.

Зачем ей мамин портрет?

Она подождала, пока уйдут рабочие. Они ушли улыбаясь, довольные выданными им деньгами.

Я с трудом дышал, причем все тело мое было в странном оцепенении.

— Джори, — ласково сказала она, поворачиваясь ко мне, —это мой портрет, его заказал мой второй муж вскоре после того, как мы поженились. Когда я позировала для него, мне было тридцать семь лет.

Да, моей маме тоже было тридцать семь, и на портрете эта женщина выглядела в точности как моя мама.

Я сглотнул комок в горле; мне захотелось в туалет, мне срочно надо было бежать… Но я остался: еще больше мне необходимо было выслушать ее объяснения. Я чувствовал приближение какой-то страшной тайны; я был совершенно парализован страхом.

— Мой второй муж, Бартоломью Уинслоу, был моложе меня, Джори, — быстро, будто боясь, что я не дослушаю, проговорила она. — Когда подросла моя дочь, она соблазнила моего мужа, увела его у меня, желая иметь от него ребенка и тем ранить меня еще глубже. Ведь я не могла иметь детей больше. Ты догадываешься, кто этот ее ребенок?

Я вскочил и попятился к выходу, выставив впереди себя руки, чтобы избежать новых нежелательных для меня откровений. Я не желал, не желал слушать это!

— Джори, Джори, Джори, — нараспев, покачивая головой, продолжала она, — ты совсем меня не помнишь? Вспомни-ка, как ты жил с мамой в горах Виргинии. Вспомни маленькую почту и леди в меховом манто. Тебе тогда было года три. Ты тогда увидел меня, заулыбался, подошел погладить мех и еще сказал, что я красивая — помнишь?

— Нет! — закричал я изо всех сил. — Я никогда вас не видел, никогда, прежде чем вы приехали сюда! А все блондинки с голубыми глазами выглядят одинаково!

— Да, — печально и отрешенно проговорила она, — тут ты прав. Я не хотела подшутить над тобой. Я думала, мне будет приятно твое удивление. Прости меня, Джори. Прости.

Мне надо было уйти, но я не в силах был оторваться от этих голубых глаз.

Когда я понуро шел домой, я чувствовал себя несчастным. Зачем я остался? Зачем этот портрет привезли, именно когда я был там? Отчего у меня было такое чувство, что эта женщина представляет угрозу для моей матери? Неужели ты, мама, соблазнила ее мужа? Неужели это правда? Но ведь у Барта именно такое имя: Бартоломью. Разве это не доказательство?

Все, что она рассказала, подтверждало те подозрения, которые до поры до времени спали во мне. Распахнулись какие-то двери, впуская все новые воспоминания, которые для меня были, как враги.

Я взобрался по ступеням на веранду, которую мама шутливо прозвала «южный дворик Пола». Конечно, на традиционное калифорнийское паттио это совсем не было похоже. Но чего-то на этой веранде не хватало. Я был так расстроен, что не сразу заметил: ну, конечно, не было Кловера. Я позвал его, но он не появился. Я начал искать и звать всюду.

— Бога ради, Джори, — выглянула из окна кухни Эмма, — не кричи так громко! Я только что уложила Синди, и ты разбудишь ее. Я видела Кловера несколько минут назад, он побежал в сад за бабочкой.

Я облегченно вздохнул. Бывали моменты, когда мой старый пудель превращался в щенка: это когда ему попадались весело порхающие бабочки. Я пошел на кухню к Эмме.

— Эмма, я давно хотел спросить: в каком году мама вышла замуж за доктора Пола?

Эмма в это время была занята холодильником, что-то бормоча про себя:

— Могу поклясться, что здесь лежали жареные цыплята. Остались с прошлого вечера. У нас сегодня печенка с луком, Барт это не любит, так я оставила цыплят специально для него. Думаю, твой проныра-братец уже съел их.

— Так вы не помните, когда они поженились?

— Ты тогда был совсем маленький, — ответила она, все еще продолжая поиски.

Эмма всегда плохо помнила даты. Она даже не могла запомнить собственный день рождения. Может быть, специально?

— Тогда расскажите мне снова, как мама встретилась с младшим братом Пола. То есть с нашим отчимом.

— О, Крис, конечно, был такой красивый, такой высокий и загорелый. Но доктор Пол был нисколько его не хуже… в своем собственном роде, конечно. Замечательный человек, ваш второй отец Пол. Он был такой добрый, такой мягкий, выдержанный…

— Странно, что маме сразу понравился не младший брат, а старший, правда?

Она выпрямилась и схватилась за спину, на которую всегда жаловалась. Потом вытерла руки своим белоснежным фартуком.

— Надеюсь, твои родители сегодня не опоздают к обеду? Беги-ка и скажи Барту, чтобы принял ванну, пока не поздно. Это нехорошо, когда мама приезжает и видит Барта вечно грязным.

— Эмма, вы мне не ответили.

Она повернулась к плите и начала поджаривать перцы.

— Джори, лучше бы ты спросил у своих родителей. Не приставай ко мне. Может быть, ты полагаешь, что я член семьи? Нет, мое место — на кухне, я, в крайнем случае, всего лишь друг семьи. Так что беги и не мешай мне готовить.

— Ну, пожалуйста, Эмма, это нужно не для меня, а для благополучия Барта. Я придумал кое-что, чтобы исправить его поведение. Но как могу я что-то сделать, если у меня нет фактов?

— Джори, — сказала она, улыбаясь мне, — будь счастлив, что у тебя такие замечательные родители. Вы с Бартом — очень счастливые мальчики. Я надеюсь, и Синди со временем поймет, как ей посчастливилось в тот день, когда твоя мама решила завести дочку.

День шел на убыль. Я искал где только мог, но не нашел Кловера. Я устало присел на ступени и смотрел, как небо становится из синего розовым с огненно-фиолетовыми полосами. Страшная тяжесть висела на сердце. Хорошо бы весь сегодняшний кошмар бесследно прошел. Кловер, где же Кловер? До этого момента я не осознавал, как много он значит в моей жизни, как мне будет его не хватать, если… если он исчез навсегда. Боже, сделай так, чтобы он не исчез, прошу тебя.

Я еще раз оглядел двор, а потом решил пойти в дом и позвонить в газеты, чтобы дать объявление. Я назначу за Кловера такое большое вознаграждение, что кто-нибудь его обязательно принесет.

— Кловер! — еще раз закричал я. — Ко мне! Из кустов вылез Барт в изодранной и грязной одежде. Его темные глаза странно бегали.

— Чего орешь?

— Не могу найти Кловера, — ответил я, — ты ведь знаешь, что он никуда не уходит. Он домашний пес. Я как-то прочел о людях, которые крадут собак, чтобы продать их в научные лаборатории для экспериментов. Барт, если кто-то продал так Кловера, я умру.

Он поглядел на меня, и на лице его можно было прочитать потрясение.

— Они не сделают этого… разве это возможно?

— Барт, надо найти Кловера. Если он не вернется, я сойду с ума, я умру. А что, если он попал под машину? Барт побледнел и начал дрожать.

— Что с тобой?

— Пристрелил волка прямо здесь. Выстрелил ему прямо в красный глаз. Он хотел напасть на меня, а я оказался быстрее и выстрелил…

— Прекрати, Барт! — Он начинал меня страшно раздражать своей несуразицей. — Нет здесь никаких волков, и ты прекрасно знаешь это!

Я рыскал по окрестностям до полуночи. Слезы стояли у меня в горел и наполняли глаза. У меня было предчувствие, что Кловера нет в живых. В поисках мне помогал папа.

— Джори, — наконец, сказал он, — давай бросим сейчас это дело и поищем еще утром. Если только Кловер не вернется сам. Хотя он и стар, но лунная ночь может романтически на него подействовать, поэтому не стоит переживать всю ночь, Джори.

Ах, если бы. Но вряд ли. Давным-давно уже Кловер перестал бегать за представительницами их прекрасного собачьего пола. Все, что теперь надо было ему — это лежать где-нибудь в безопасном месте, где на него не наступит Барт.

— Папа, иди ложись, а я поищу еще. Мне надо на репетицию только к десяти, поэтому ты больше нуждаешься сейчас во сне, чем я.

Он обнял меня, пожелал удачи и пошел в свою комнату. Часом позже и я сдался. Кловера не было в живых. Это было единственное объяснение его исчезновения.

Мне надо было рассказать родителям о своих подозрениях.

Я проник к ним в спальню и встал возле кровати. Лунный свет падал на их тела. Мама лежала в полуоборот, и ее голова покоилась на папиной груди; он спал на спине, и его левая рука обнимала ее за бедро. Простыни достаточно прикрывали их наготу, но мне стало очень стыдно. Я отступил назад. Не надо было мне входить. Во сне они оба выглядели моложе, чувственнее; зрелище было и трогательно, и постыдно одновременно. Я не понимал источника этого стыда. Ведь папа уже давно и честно объяснил мне все, что происходит в постели между мужчиной и женщиной.

Я неожиданно всхлипнул и повернулся.

— Крис, это ты? — спросила мама во сне, поворачиваясь на другой бок.

— Я здесь, милая. Спи, бабушка нас не найдет, — пробормотал сонно папа.

Я, потрясенный, застыл на пороге.

Оба говорили как дети, знавшие друг друга. И опять эта бабушка.

— Я так боюсь, Крис. Если они нас увидят и поймут, что мы им скажем, как объясним?

— Ш-ш-ш, — прошептал он. — Теперь жизнь наша станет другой. Верь в милость Божью. Мы с тобой были достаточно наказаны. Он не станет наказывать нас больше.

Я стремительно побежал в свою комнату и упал на кровать. Внутри меня были опустошение, холод и мрак вместо любви и света, как бывало раньше. Кловер пропал, навсегда. Мой верный любимый добрейший пудель, который никому не причинил вреда за свою жизнь. А Барт подстрелил волка.

Что еще придумает Барт? Знает ли он, что я видел и слышал? Может быть, поэтому он ведет себя так странно? Поэтому он смотрит на маму так, будто хочет ее смерти? Слезы вновь стали душить меня. Теперь я верил, что Барт — сын не дяди Пола. Барт — сын второго мужа этой старой леди, и зовут его так же. Это он — тот высокий темноглазый человек, которого я смутно помню. Доктора Пола я помнил хорошо, а моего собственного отца я знал только по фотографиям.

Наши родители лгали нам. Почему они скрыли правду? Не потому ли, что правда была так безобразна, что они не решились рассказать нам? Или они так не верят в нашу любовь к ним?

Бог мой, но ведь тогда их секрет должен быть таким ужасным, что мы не сможем простить!

А Барт просто опасен. Я знал, что это так. День ото дня он становился все более неуправляемым. Утром я хотел немедленно бежать к папе и маме и рассказать им. Но пришло утро… и я не смог сказать ни слова. Теперь мне становилось понятно, отчего папа настаивал на том, чтобы мы разучивали по одному новому слову каждый день. Для выражения таких переживаний нужны специальные слова, а я, увы, не был еще достаточно образован, чтобы облечь все свои мысли в соответствующие слова и термины. Мне нужна была поддержка, но где ее искать, если перед глазами все время стоит Барт с его темными пронизывающими глазами, Барт, который что-то знает?

Господи, ты ведь слышишь сейчас меня, ты видишь все; дай мир моим родителям, ниспошли им успокоение, так чтобы они не грезили по ночам какой-то страшной бабушкой; потому что, чтобы они ни совершили, праведное или нет, они не могли поступить против совести своей.

Отчего вдруг взялись эти мысли и слова?

Блажен мир, лишенный реальности. В моей памяти были люди-тени, ничего конкретного, конкретной была лишь ненависть Барта, которая росла день ото дня.

УРОКИ

Июль. Мой месяц. «Зачат в огне, рожден в жару», сказал про меня Джон Эмос, когда я сказал ему, что мне скоро десять лет. Не знаю, что он имел в виду, но мне нет до этого дела. Скоро увижу Диснейленд. Ура! А дурак Джори портит мне все веселье своим длинным печальным лицом, и все из-за того, что какая-то грязная собачонка не приходит домой.

Я сидел и думал, кто будет кормить Эппла в то время, как я поеду в Диснейленд. В это время Джон схватил меня за руку и повел в свою комнату наверху гаража. Там было сыро и пахло противно, как в аптеке.

— Барт, сядь здесь и читай мне вслух из дневника Малькольма. Если ты все врешь мне, что читаешь эту книгу, то Бог накажет тебя.

Я с печалью и унынием поглядел на Джона. Мне было весело и не хотелось читать всякие мрачные книги. Я взглянул на Джона с той печалью, которую почувствовал бы Малькольм к старой и больной женщине, которая не может говорить без свиста и пришепетывания. Но я сел и начал читать.

«Юность моя была растрачена на плотские наслаждения, и, по мере того, как я приближался к своему тридцатилетию, я понял, чего была лишена моя жизнь. Это главный стержень, эта цель — религия. Кроме денег, следует всегда иметь в жизни стержень. Я желал искупить свои прегрешения, свои увлечения женщинами; причем чем развратнее они были, тем более влекли меня. Не было для меня большего удовольствия, чем видеть красивую высокомерную женщину униженной, поступающей недостойно. Мне доставляло удовольствие бить их, оставляя красные рубцы на их прекрасной коже. Я видел их кровь — и это приводило меня в восторг. Тогда я понял, что нуждаюсь в Божьей помощи. Мне нужен Бог. Мне нужно спасти свою вечную душу от дьявола».

Я оторвался от рукописи и взглянул на Джона, стараясь понять все эти длинные слова, которые для меня ничего не значили.

— Понимаешь ли ты, что Малькольм говорит тебе, мальчик? Он говорит: неважно, насколько ты ненавидишь женщин, все равно властвовать над ними — наслаждение, но дорогой ценой, мальчик, очень дорогой ценой оно покупается. К сожалению, Бог наделил человека греховными желаниями, и ты должен подавлять их, когда будешь взрослеть. Затверди в уме и никогда не забывай: женщины будут причиной твоей погибели. Я знаю это. Они погубили меня; они держали меня, как слугу всю жизнь, когда я должен быть гораздо большим.

Я встал и ушел: я устал от Джона Эмоса и его слов. Я шел к своей бабушке, которая любила меня больше, чем любит Бог. Больше, чем кто-нибудь на Земле. Она любила меня такого, каким я был. Она так меня любила, что даже сочинила, будто она настоящая моя бабушка, хотя я знал, что этого просто не может быть.

Суббота — лучший день недели. Папа оставался дома, и мама была счастлива. Мама наняла тупую домработницу, чтобы та помогала ей, потому что у нее теперь было столько дел, чтобы прихорашивать и наряжать Синди. Будто кому-то интересно, как та выглядит. Джори в субботу ездил в балетную школу, чтобы увидеться со своей дурочкой-подружкой. Днем он приедет и разрушит все мои планы. А у меня было много планов. Повидать Эппла. Посидеть на коленях у бабушки, и чтобы она попела мне свои чудесные песни. Утро обычно проходило незаметно во всех этих делах.

Джон Эмос каждый день рассказывал мне, как стать таким, как Малькольм. И я чувствовал себя все взрослее и сильнее.

В это утро Синди купили новый пластиковый плавательный бассейн. Старый для нее был недостаточно хорош. Мерзкая девчонка! Ей покупали все; новое, даже новый красно-белый купальный костюм, с мерзкими красными ленточками на плечах. А как она кокетливо пыталась стянуть его с себя обратно!

Джори вскочил и побежал в дом за камерой, чтобы запечатлеть это. Щелк! Он передал камеру маме:

— Сними меня с Синди, — попросил он.

Конечно, она счастлива, чти он попросил ее, ведь он будет на фотографии вместе с Синди, Они даже не спросили меня, хочу ли я сняться с ними. Слишком часто, видно, я набычивался, высовывал язык, кривил презрительно лицо. Все уверены, что Барт способен все испортить.

Проклятые кусты исцарапали мне руки, ноги. С кустов на меня сыпались насекомые. Проклятые клопы! Я давил их, шлепал по телу, пробираясь сквозь кусты, пока эта слюнявая девчонка радовалась, плескаясь в бассейне.

Когда они попытаются увезти меня из Диснейленда на восток, я убегу, поймаю машину и вернусь домой, чтобы ухаживать за Эпплом. Так бы сделал Малькольм. Мертвецам все равно. Они не обидятся, если я не положу цветов на могилу. А мерзкая бабушка Джори будет даже рада, что меня нет.

Я подбежал к дереву, залез на стену, спустился, а потом подошел к будке Эппла, который рос каждый день и становился все больше. Я бросил ему печенье, и оно вмиг исчезло. Эппл прыгнул на меня, и я упал.

— А теперь съешь эту морковку — вместо чистки зубов!

Эппл понюхал морковку. Завилял хвостом. Подпрыгнул и выбил морковку из моих рук. До сих пор так и не научился играть в лошадиные игры.

Я запряг Эппла в новую тележку для пони, и мы объехали весь двор.

— Н-но! — кричал я. — Смелее, поймаем этих ворюг! Беги вперед, мой верный конь, нам надо успеть до захода солнца!

Я заметил тень, мелькнувшую среди холмов. Быстро повернулся и выстрелил! Так и есть: индеец! Сниму скальп! Индейцы преследовали нас, пока мы не оставили их далеко позади. Холмы сменились знойной пустыней. Мучимые жаждой, мы искали оазис. А увидели мираж.

Вот она, женщина из миража. В развевающихся черных одеждах, она шла поприветствовать нас возле своего жилья…

— Воды… — простонал я. — Чистой, холодной воды…

Я растянулся в шезлонге и протянул с наслаждением свои длинные и худые запыленные ноги… Высыпал песок из обуви.

— Пива, — приказал я салунной девушке.

Она быстро принесла мне холодное-прехолодное коричневое, пенящееся пиво… Оно обожгло мне живот, как крапива, и я подмигнул девушке:

— Какая красотка! Что ты делаешь в таком тухлом месте?

— Я местная. Разве не помнишь, старина Сэм? — Она опустила глаза и повела ресницами. — Но когда приходят трудные времена, леди берется за любую работу.

Она подыгрывает мне! Какая чудесная у меня бабушка! У меня никогда еще не было товарища по играм.

Я дружески улыбнулся ей:

— Поставь в стойло Эппла. Смотри, чтобы он не умер, я им дорожу.

— Милый, это уже нехорошо для игры. Нездорово для тебя так часто говорить о смерти. Пойди-ка лучше ко мне — я спою тебе.

Как хорошо! Я люблю, чтобы меня укачивали, как ребенка. Я свернулся на ее коленях, положил голову ей на грудь, и слушал ее песни. Она качалась в своем кресле, и я все больше впадал в забытье. Я повернул лицо так, чтобы рассмотреть под вуалью ее черты. Неужели я полюблю ее больше мамы? Я подглядел, что волосы бабушки под вуалью совсем серебрянные, только иногда просвечивают золотые пряди.

Не хочу, чтобы мама старела, и ее волосы стали бы седыми. Она каждый день оставляет меня ради этой Синди, забывает про меня из-за своих дел. Отчего Синди появилась у нас и испортила мне всю жизнь?

— Пой еще, пожалуйста, — прошептал я, когда она окончила. — Ты любишь меня больше, чем мадам Мариша любит своего Джори?

Если только она скажет: да, много, много больше, — я не знаю, что сделаю для нее.

— А бабушка Джори очень любит его?

Мне показалось, в ее голосе была ревность. Меня охватило бешенство. Она заметила это и начала целовать меня. Поцелуи были сухими из-за этой вуали.

— Ба, мне надо тебе что-то рассказать.

— Хорошо. Только не забывай правильно произносить "р". Рассказывай мне все, я всю свою жизнь стану тебя слушать. — Она отвела рукой волосы у меня со лба и постаралась пригладить их. Не смогла.

— За два дня до моего дня рождения мы поедем в Диснейленд. Там мы будем неделю, потом полетим туда, где у нас много могил. Будем посещать кладбища, покупать цветы, класть их на солнце, где они сразу же умрут.

Ненавижу кладбища. Ненавижу бабушку Джори, которая меня не любит, «потому что не рожден для танца».

И снова она зацеловала меня:

— Барт, расскажи своим родителям, что… у тебя в жизни и так было слишком много могил. Скажи им, как тебя это удручает.

— Не станут и слушать, — устало сказал я. — Они даже не спросят, что я люблю и что не люблю. Они только говорят, что я должен делать.

— А я уверена, что они послушают, если ты расскажешь им о своих снах, где ты видишь себя умершим. Тогда они поймут, что слишком часто таскают тебя по кладбищам. Расскажи им всю правду.

— Но… — запинался я, не зная, как это совместить, — но… я хочу в Диснейленд!

— Скажи им, как я тебе посоветовала, а я уж позабочусь об Эппле.

Я почувствовал отчаяние. Раз я передоверял воспитание Эппла кому-то другому, значит, он больше уже не будет мой. Я хотел, чтобы он был только мой, полностью мой…

Я зарыдал от беспомощности, оттого, что жизнь так сложна. Но я сбегу, раз я решил, так и будет, я обязательно сбегу…

Мы снова качались в кресле, и бабушка нашептывала мне, что мы с ней на корабле, и плывем по бурному морю к прекрасному спокойному острову…

… Когда я сошел на остров, я не мог стоять или даже сохранить равновесие… Она исчезла. Я — один. Совсем один. Как на чужой планете, а на Земле меня ждет Эппл. Бедный Эппл. Он умрет в одиночестве.

Я проснулся и в панике подумал: где я? Отчего все так состарилось? Мама — отчего у тебя лицо покрыто черным?

— Просыпайся, милый. Тебе нужно пойти домой, а то родители станут волноваться. Ты долго спал; наверное, чувствуешь себя получше.

Следующим утром я строил во дворе домик для Кловера. Теперь у Кловера будет свой дом, и ему, бедному, не придется убегать, чтобы найти себе дом. Из папиного ящика с инструментом я взял молоток, гвозди, пилу и перетащил все это во двор. Проклятая пила не слушалась и не пилила. Дом будет скрюченный, и все из-за этой дурацкой пилы. Проклятый гвоздь! Ударил себе молотком по пальцу… Я начал стучать молотком с другой стороны — молоток опять не видит ни черта! Стукнул по другому пальцу… Пусть попробует Кловер пожаловаться — я ему покажу… Хорошо еще, я не чувствую боли, а то бы давно заплакал. Тут я как следует стукнул молотком по большому пальцу и все почувствовал. Оказывается, я чувствую боль, как каждый нормальный человек.

Из дверей показался Джори и истерически закричал:

— Какого черта ты строишь дом для Кловера, если Кловера уже две недели, как нет? Никто не отозвался на объявление. Теперь я уверен, что он уже мертв. Но даже если он вернется, он будет спать у меня в ногах и больше нигде, ясно?

Значит, издевается. Считает меня дураком. Но Кловер придет, он увидит. Бедный Кловер.

Я тайком увидел, как Джори, отвернувшись, смахнул слезы.

— Послезавтра мы уезжаем в Диснейленд, радуйся, — хрипло проговорил он.

Чувствовал ли я радость? Не знаю. Мой больной палец, раненый молотком, начал болеть. Наверное, Эппл умрет в одиночестве.

Тут у меня возникла идея. Джон Эмос говорил мне, что Бог взирает сверху вниз на всех тварей и людей. Мама с папой много раз говорили, чтобы я не просил у Бога никаких вещей, только лишь благословения, и то не для себя, а для других. Поэтому, как только Джори ушел, я бросил молоток и побежал туда, где я мог бы преклонить колени и помолиться за моего щенка-пони и за Кловера. Потом я побежал к Эпплу, и мы с ним катались по траве, я смеялся, он — визгливо лаял на меня. Он лизал меня мокрым языком в лицо, а я его целовал в ответ. Когда он поднял заднюю лапу над розами, я тоже расстегнул штаны и сделал то же самое. Потому что мы всегда все делали вместе.

И тут решение пришло ко мне.

— Эппл, не волнуйся. Я пробуду в Диснейленде всего одну неделю, а потом вернусь к тебе. Я спрячу под сеном твои печенья и поставлю ведро так, чтобы оно капало в миску. Только ты не смей есть то, что даст тебе Джон Эмос или моя бабушка. Не позволяй никому подкупить тебя едой.

Он завилял хвостом, говоря мне, что будет слушаться и будет мне верным. И тут же сделал рядом большую кучу «как-как». Я взял ее руками, показывая ему, что я теперь — часть его самого, что мы теперь всегда вместе. Я отбросил это в сторону, и тут же налетели мухи и прибежали муравьи, чтобы все убрать. Ничто не долговечно на земле-и ничего удивительного. Я вытер руки о траву.

— Время для урока, Барт, — позвал меня Джон Эмос, и его лысая голова засияла на солнце.

Я лежал на сене, а он навис надо мной; от него пахло плесенью и мочой. Я почувствовал себя пойманным зверьком.

— Ты читаешь дневник Малькольма? — строго спросил он.

— Да, сэр.

— Ты запоминаешь слова Господа и регулярно молишься?

— Да, сэр.

— Те, кто следует заветам Божиим, будут вознаграждены, так же как отступники будут судимы. Бог всем воздаст по деяниям их. Я приведу тебе пример. Однажды жила прекрасная молодая девушка, которая родилась в сорочке, да не в простой, а в серебряной. У нее было все, что можно купить за деньги, но ценила ли она данное ей Богом? Нет, она была неблагодарной! Когда она выросла, она стала искушать мужчин своей красотой. Она ходила перед ними полуодетой. Она была надменна и богата, но Бог наказал ее, хотя и в конце жизни. Бог через Малькольма заставил ее ползать на коленях, плакать и молить о пощаде. Малькольм поразил ее своим гневом. Малькольм всегда наказывал неправедных — и ты должен.

Черт, как он надоедал мне со своими историями! У нас в саду стояли и вовсе неодетые скульптуры, но они не искушали меня. Я вздохнул. Поговорил бы он о чем-нибудь другом, а то все о Боге, о Малькольме… и о какой-то красивой девушке.

— Опасайся красоты в женщинах, Барт. Будь осторожен с женщиной, которая покажется тебе без одежды. Опасайся женщин, которые лгут, чтобы заманить тебя. Будь умным, как Малькольм!

Наконец, он отпустил меня. Не хочу быть Малькольмом. Я хочу ползать по земле, как змея, неслышно, слушать звуки джунглей и выслеживать диких зверей. Опасных зверей, они могут в любую минуту напасть. Я отпрянул: нет! Этого не может быть! Не может быть, чтобы Бог послал мне на гибель Динозавра. Выше небоскреба. Длиннее, чем поезд. Надо скорее бежать к Джори и рассказать ему, что у нас на заднем дворе водится…

Впереди шум в джунглях! Я остановился, едва переводя дух после быстрого бега.

Голоса. Шипенье змей?

— Крис, мне все равно, что ты скажешь. Нет необходимости навещать ее вновь этим летом. Довольно. Ты сделал для нее все, что мог. Так забудь ее и посвяти себя нам, твоей семье.

Я осторожно поглядел сквозь кусты. Мои родители сидели вдвоем в самой отдаленной и заросшей части сада. Мама рыхлила землю вокруг роз.

— Кэти, ты что, навсегда осталась ребенком? Неужели ты не научилась прощать и забывать? Может быть, ты и можешь представить себе, что она просто не существует, но я не могу. Я не могу не думать, что у нее больше никого не осталось. — Он поднял ее с колен и приложил свою ладонь к ее губам, потому что она уже приготовилась возражать. — Хорошо, хорошо, держись за свою ненависть, но я — врач, и я обязан сделать все, что я могу для любого несчастного. Душевные болезни иногда опаснее физических. Я хочу видеть ее здоровой. Я хочу вывести ее из этой клиники, и не надо метать на меня такие взгляды и говорить, что она никогда не была сумасшедшей. Чтобы совершить такое, что совершила она, надо было тронуться умом. К тому же, вследствие некоторых известных фактов близнецы так и не выросли бы, они не были бы здоровы. Как Барт. Ведь Барт слишком отстает в росте от своих сверстников. Боже мой, разве правда?

— Кэти, как могу я жить и уважать себя, если я забуду собственную мать?

— Ну что ж, прекрасно! — разъярилась мама. — Езжай, езжай и навести ее! Мы с Синди и мальчиками останемся у мадам Мариши. Или полетим в Нью-Йорк навестить некоторых старых друзей, пока ты не найдешь для нас время. — Она язвительно улыбнулась. — Если, конечно, ты еще хочешь быть вместе с нами.

— Куда я могу деться от тебя? Кто еще будет волноваться, жив ли я или умер, кроме тебя и наших детей? Кэти, подумай: когда я отвернусь от своей матери, я откажусь тогда от всех женщин… и от тебя.

Она упала в его объятия, и начались все эти любовные ласки, которые я так ненавижу. Я уполз подальше в кусты, думая о том, что именно мама говорила о его матери, и отчего она так ее ненавидит. Меня даже затошнило от волнения: а что, если эта бабушка в черном — действительно мать моего приемного отца? И она действительно сумасшедшая, а любит меня она только потому, что должна любить, как внука? Что, если Джон Эмос не врет?

Все это было так сложно понять. Коррин Малькольм — она действительно дочь Малькольма, которая «искушала» Джона Эмоса в юности? Или это сам Малькольм ненавидел какую-то полуодетую и красивую женщину?

Иногда, читая дневник Малькольма, я чувствовал смущение: он писал так подробно обо всех глупостях своего детства, будто детство было для него важнее, чем взрослая жизнь. Как это странно: я жду — не дождусь, когда стану взрослым.

Я услышал голоса родителей вновь. Они шли как раз ко мне. Я побыстрее отполз под кусты.

— Я люблю тебя, Крис, так же сильно, как и ты меня. Иногда мне кажется, мы оба слишком сильно любим. Если ты ушел, я просыпаюсь в ночи. Мне бы хотелось, чтобы ты не был врачом. Чтобы ты каждый вечер и ночь был со мной. Я боюсь. Мне не хотелось бы говорить о нашей тайне сыновьям, но я чувствую, что каждый день они к ней приближаются. Я думаю, что они не поймут нас и станут ненавидеть.

— Они поймут, — сказал папа.

Как он мог знать? Я не понимал и более простых вещей, а тут было что-то такое… неприятное, из-за чего мама даже не могла спать ночью.

— Кэти, разве мы были плохими родителями? Разве мы не делали для них, что могли? После того, как они вместе с нами взрослели, умнели — разве они не смогут понять? Мы все им расскажем, откроем все факты… Они поймут и удивятся, как я удивляюсь иногда, как вообще мы смогли выжить и не потерять рассудок в той жизни.

Джон Эмос прав. Они сильно грешили, иначе чего бы им так бояться, что мы не поймем их? А в чем же тайна? Что именно они скрывают?

Они ушли, а я еще долго оставался там в кустах. У меня были в саду любимые потайные местечки, и я чувствовал себя в них, как маленький лесной зверек, который боится человека. Потому что, если только человек увидит меня, он убьет.

Малькольм не выходил у меня из головы. Он, его хитрость и мудрость. Я думал о Джоне Эмосе, который учил меня словам Божьим, Библии и тому, как распознать грех. Но как только я думал об Эппле и о бабушке, я чувствовал себя хорошим. Не совсем хорошим, но хотя бы немного.

Я встал на четвереньки и начал вынюхивать. Я вынюхивал то, что спрятал на прошлой неделе, а, может быть, месяц назад. Я поискал даже в небольшом прудике, который придумал папа, чтобы мы видели, как рождаются мальки. Я видел, как они появляются из икринок, и родители снуют туда-сюда, как сумасшедшие вокруг них.

— Джори! Барт! — позвала мама из открытого окна кухни. — Обедать!

Я вглядывался в воду. Я видел свое лицо с грязными разводами, со спутанными волосами, совсем не курчавыми и красивыми, как у Джори. В моем лице было что-то уродливое, темно-красное, что было будто не из этого прекрасного мира и сада. Я плакал кровавыми слезами. Я опустил руки в воду и вымыл лицо. Потом сел, мне надо было подумать. И только тогда я заметил на колене кровь — очень много крови, которая уже засохла лепешкой. Не важно, подумал я, главное, что не болит сильно.

Интересно все-таки, откуда взялась кровь? Я вспомнил, как я полз. Или я ободрался об ту доску со ржавым гвоздем? Может быть, я всадил себе гвоздь? Папа говорил, что очень важно, чтобы кровь из раны вытекала свободно. Моя текла так свободно, что ноги и даже руки были в крови.

Я на всякий случай расковырял рану пальцем, чтобы кровь текла еще свободнее. Люди со странностями, вроде меня, не находят ничего необычного в том, чтобы делать такое, а люди пугливые, вроде мамы, сразу от этого падают в обморок. Кровь была густая и горячая, вроде того вещества, что наложил кучкой Эппл.

А может быть, я вовсе и не со странностями, потому что внезапно я почувствовал боль. Настоящую боль — и очень сильную.

— Барт! — свирепо заорал папа с задней веранды. — Немедленно иди есть, или я тебя выдеру!

Когда они все сидели в столовой, они не могли видеть, как я проскальзываю в другую дверь, а именно это я и сделал. В ванной я вымыл руки, надел пижамные штаны, чтобы скрыть мою кровавую коленку, и, тихий и покорный, сел за стол.

— Самое время, — проговорила мама.

— Барт, почему каждый раз, как мы садимся за стол, ты заставляешь себя ждать? — спросил папа.

Я опустил голову. Не то чтобы мне было стыдно, я просто неважно себя чувствовал. Колено дергало от боли, наверно, это есть наказание Божие, и Джон Эмос прав. Эта рана — мой собственный адский огонь.

На другой день я прятался в саду в одном из своих потайных местечек. Весь день я провел там, наслаждаясь болью, потому что она означала, что я нормальный человек, как все. Я был наказан Богом, как и все остальные грешники. Я хотел пропустить обед и пойти проведать Эппла. Я уже не помнил, был я у него сегодня или нет. Я попил воды из рыбного пруда — лак, лак, как кошка.

Мама с утра улыбалась и складывала веши. Первыми она уложила мои.

— Барт, постарайся сегодня никуда не лазить и вести себя хорошо. Приди к обеду вовремя, и тогда папе не придется наказывать тебя перед сном. Он ведь не любит наказания, но надо тебя как-то дисциплинировать. Постарайся есть побольше. Тебе будет не до удовольствий в Диснейленде, если ты заболеешь в пути.

Солнце собиралось закатиться. Джори побежал на улицу, чтобы поглядеть на цвета заката, которые, он говорил, были «как музыка». Джори умел «ощущать» цвета; они делали его грустным, радостным, одиноким или «мистическим». Мама тоже. Теперь, когда я могу ощущать боль, может быть, я научусь и «ощущать» цвета.

Наступила ночь. Темнота приводит с собой привидения. Эмма позвонила в свой хрустальный колокольчик, зовя меня к обеду. Я хотел есть, но не мог пойти.

Позади меня что-то отвратительно пахло. Я заглянул в дупло дерева. Фу! Там, наверное, птичьи яйца. Я осторожно засунул туда руку. Нащупал что-то твердое, холодное и покрытое шерстью. На этом «чем-то» был ошейник с такими колючими шипами, что я укололся. Что это — колючая проволока? Или этот сдохший зверь — Кловер?

Я разрыдался, охваченный диким страхом.

Они подумают, что я сделал это.

Потому что, что бы ни случилось плохого, всегда думают на меня. А я любил Кловера. И всегда хотел, чтобы он любил меня больше, чем Джори. А теперь Кловеру уже не жить в этом чудесном домике, который я когда-нибудь дострою.

Джори бежал навстречу мне по дорожке. Он ищет меня.

— Барт, выходи! Барт, не надо перед отъездом раздражать родителей!

Хорошо еще, я нашел новое место, которого он не знает, и лежу здесь, притаившись, на животе.

Джори убежал. Вышла мама.

— Барт, — позвала она. — Уже поздно… Пожалуйста, Барт. Прости меня, что я тебя ударила сегодня утром.

Я отер слезы, выступившие от жалости к самому себе. Я ведь утром хотел помочь. Я случайно высыпал в раковину целую пачку порошка, думая, что меня похвалят. Откуда я знал, что одна маленькая пачечка наделает столько пены? Пена и содовые пары наполнили всю кухню.

Вышел папа:

— Барт, приходи и съешь свой обед. Мы все поняли, что ты сделал это не нарочно. Ты хотел помочь Эмме. Тебя простили. Не дуйся и приходи.

Я все сидел, и чем больше я сидел, тем виноватее себя чувствовал за то, что заставляю их страдать. В голосе мамы я слышал слезы, будто она и в самом деле любит меня. Но как она может любить, а я быть достоин ее любви, если я ни разу в жизни не сделал ничего правильно?

А колено все больше болело. Вот-вот поедет по нашей улице, завывая сиреной, «скорая помощь», схватит меня и так же с сиреной повезет в папин госпиталь. Они отнесут меня в операционную, и хирург в маске взревет:

— Отрезать ему эту гниющую ногу!

Они отрежут ее по колено, а оставшаяся часть начнет отравлять меня всего, и вскоре меня похоронят.

А похоронят меня на кладбище в Клермонте, в штате Южная Каролина. Сбоку от меня будет лежать тетя Кэрри, ведь в конце концов ей нужно для компании кого-то такого же маленького, как она. Но я не буду Кори. Я буду сам по себе — черная овца в своей семье, как сказал обо мне Джон Эмос, когда он рассердился на меня за то, что я играл с его кухонными ножами.

Я лежал на спине со скрещенными на груди руками и глядел в небо, как Малькольм Нил Фоксворт, ожидая, когда пройдет зима, и новое лето приведет маму, папу, Джори, Синди и Эмму к моей могиле. Клянусь, что мне они не принесут прекрасные цветы на могилу. И я в могиле скорбно улыбнусь, и они никогда не узнают, что мне испанский мох нравится больше, чем благоухающие розы с их шипами.

Они уйдут. А я буду лежать в холодной сырой земле. Снег покроет землю, и мне в моей вечной обители уже не понадобится изображать Малькольма Фоксворта. Я представил себе Малькольма, старого, высушенного, с седыми волосами и хромающего, как Джон Эмос. Разве что чуть покрасивее, чем Джон Эмос, потому что слишком уж Джон безобразен.

И тогда, когда я умру, все мамины проблемы будут решены: Синди тогда сможет жить с ней, и все будут спокойны, и будет мир.

Ну, вот я и умер.

БОЕВЫЕ РАНЫ

Обед прошел без Барта. Вот уже и спать пора ложиться, а он так и не показался. Мы все искали его, но я — дольше всех. Ведь я лучше других знал его.

— Джори, — сказала мама, — если мы в течение десяти минут не найдем его, я вызываю полицию.

— Я найду его, — проговорил я, стараясь, чтобы голос звучал, как можно увереннее.

Сам я, однако, совсем не был так уверен. Но мне не нравилось, что Барт так обращается с родителями. Ведь они всегда делают для нас все, что можно. Им и вовсе не интересно в четвертый раз посещать Диснейленд. Это все для Барта. А он такой тупой и бесчувственный, что не понимает. Он просто возмутителен. Вот результат снисхождения, которое всегда ему оказывают папа с мамой. Надо бы наказать его посуровее, и тогда бы он знал, что последует за таким наглым поведением.

Но когда я несколько раз повторил им, что думаю по поводу мягкости наказания Барта, они оба заявили, что достаточно натерпелись от жестоких и суровых родителей. И знают, что ни к чему хорошему суровые меры не приводят. Мне всегда казалось странным, что у обоих были одинаково жестокие родители. Когда я смотрел на них, я не мог не заметить, что у обоих были светлые волосы, голубые глаза, черные брови и длинные, загнутые темные ресницы. Мама их подкрашивала, а папа посмеивался над ней: он говорил, один перевод краски, потому что никакого подкрашивания не надо.

Они говорили, что Барта никак нельзя наказывать физически.

А ведь как любит Барт поговорить о зле и грехе. Это у него недавно; будто он тайком читает Библию. Он даже может прочесть целый пассаж из Библии — что-то из Соломоновых притчей о любви брата к сестре, чьи груди были как…

Я бы даже помыслить ни о чем таком не мог… не захотел. Это причиняло мне еще большее смущение, чем когда Барт твердил о том, как он ненавидит кладбища, могилы, старых леди — и почти все остальное. Наверно, единственно сильное чувство, которое он, бедняга, испытывал, была ненависть.

Я обыскал его «пещеру» в кустах и нашел клочок материи от его рубашки. Но его самого не было. Я подобрал доску, которую Барт планировал прибить на крышу собачьей будки, и увидел на ней ржавый и весь вымазанный в крови гвоздь. А что, если он поранился об этот гвоздь и уполз куда-нибудь умирать? Все последнее время он говорит о смерти или о мертвецах. Ведь он всегда почему-то ползает, а не ходит, нюхает следы… он даже лечит сам себя, как собака. Боже, до чего он помешанный ребенок.

— Барт! — позвал я. — Барт, это Джори. Если ты хочешь непременно остаться на ночь на улице, то пожалуйста, делай, как хочешь — я не скажу родителям. Ты только дай мне знать, что ты живой.

Ни звука в ответ.

Двор наш очень большой, к тому же весь зарос кустами, цветами и деревьями, которые то и дело сажают мама с папой. Я обошел вокруг куста камелии. О, Боже, не Барта ли это голая нога?

Ноги вытянуты — ну, конечно, это он! Я внимательно всматривался, потому что он никогда не прятался обычно под камелией. Было совсем темно, к тому же спускался туман.

Я осторожно освободил его тело из колючих кустов, недоумевая, отчего он не издаст ни крика. Я в ужасе смотрел в его темные, бессмысленно глядящие глаза, в его красное, воспаленное лицо…

— Не трогай меня… — простонал он. — Я почти умер… вот теперь…

Я схватил его на руки и побежал… Он кричал, жаловался на боль в ноге…

— Джори, я не хочу умирать… я правда не хочу умирать…

К тому времени, как подбежал папа и подхватил его, Барт уже был без сознания. Папа положил его в машину.

— Не могу поверить, боюсь, что у него газовая гангрена, — проговорил папа. — Надо молиться, чтобы это было не так… нога у него распухла раза в три.

Я знал, что от гангрены можно умереть.

В госпитале Барта положили в постель. К нему пришли врачи, осматривали, совещались. Они пытались выставить папу из палаты, потому что в профессиональной этике врачей — не лечить больных из своей собственной семьи. Наверное, оттого, чтобы не было слишком много эмоций, мешающих профессионализму.

— Нет! — закричал папа. — Я останусь. Он — мой сын, и я должен знать, что с ним.

Мама только плакала и держалась за безвольную руку Барта. Я чувствовал себя неважно и корил себя за то, что не сделал все, что мог, чтобы вовремя найти его.

— Эппл, Эппл… — бормотал все время Барт. — Хочу видеть Эппла.

Он был в ужасном состоянии. Он так потел, что его худое, маленькое тело промочило простыни. Мама начала рыдать.

— Выведи маму, — приказал мне папа. — Не надо, чтобы она видела это.

Пока мама плакала в комнате ожидания, я прокрался обратно и увидел, как папа впрыскивает инъекцию пенициллина в руку Барта.

— Нет ли у него аллергии к пенициллину? — спросил другой врач.

— Не знаю, — ответил папа. — У него никогда не было инфекций. Другого выхода нет, надо попытаться. Приготовьте все, чтобы снять реакцию в случае ее появления.

Он обернулся и увидел меня, притаившегося в углу.

— Сын, пойди к маме. Ты тут ничем помочь не можешь.

Я не мог двинуться с места. Что-то удерживало меня в операционной. Может быть, чувство вины? Я должен был находиться здесь, с Бартом. Некоторое время спустя папа подал сигнал няне, и та пошла за другими врачами. Значит, Барту стало хуже. Я не мог поверить собственным глазам: по всему телу Барта показались огромные набухшие рубцы… они были красные и, видимо, чесались, потому что рука Барта ожила и бродила от одного рубца к другому… Тогда папа приказал привезти каталку, и они увезли Барта…

— Папа! — закричал я. — Куда его? Ему отнимут ногу?

— Нет, сын, — тихо ответил папа. — У твоего брата сильная аллергическая реакция. Надо сделать трахеотомию, пока ему не заблокировало дыхание.

— Крис, — позвал другой врач, — все в порядке. Том прочистил трахею. Трахеотомия не понадобится.

Прошел день, но Барту не стало лучше. Было похоже, что он расчешет себя до мяса и умрет от другой инфекции. С ужасом я смотрел, оставшись вечером в госпитале, как распухшие пальцы Барта тщетно пытаются избавить тело от жуткой муки непрерывными конвульсивными движениями. Теперь все его тело было пунцовым. Уже глядя в папино лицо, можно было сказать, что положение сверхсерьезно. Руки Барта связали, чтобы он не мог чесаться. Тогда его глаза стали вылезать из орбит, и казалось, что это два огромные красные яйца. Губы Барта распухли так, что стали на три дюйма шире обычного.

Я не мог поверить, что бывает такая жуткая аллергия.

— Ах! — кричала мама, в ужасе глядя на Барта и вцепившись в папину руку.

Прошло еще два дня — никакого улучшения. Свой десятый день рождения Барт встретил, бредя на больничной койке; путешествие в Диснейленд отменили, а поездку в Южную Каролину отложили до следующего года.

— Посмотри, — сказал как-то папа с надеждой в усталом лице, — опухоль уменьшается.

Аллергия прошла. Я думал, что теперь Барт начнет поправляться. Но я ошибался. Потому что у Барта оказалась реакция на любой антибиотик, который к нему применяли. Нога его распухла еще сильнее.

— О, что нам делать, что нам делать теперь?! — плакала мама так сильно, что я стал опасаться за ее здоровье.

— Мы делаем все, что можем, — только и мог ответить папа.

— Боже мой, — пробормотал Барт в забытьи, — ты спас меня?

Слезы побежали по моему лицу и капали на рубашку, как дождь.

— Бог не спас тебя, — сказал папа.

Он преклонил колена у постели Барта и молился. Он держал в руке маленькую ручонку Барта. Мама в это время спала на кушетке, поставленной для нее в палате. Она не знала, принимая таблетки, которые дал ей папа, что они не от головной боли, а снотворное. Она была так расстроена, что не заметила разницы.

Папа прикоснулся ко мне:

— Иди домой и поспи, сын. Ты уже сделал много для своего брата.

Я медленно поднялся и пошел к двери. Ноги не слушались меня. Бросив последний взгляд на Барта, я увидел, как он без устали ерзает, а папа в это время устало присел возле мамы на кушетку.

На следующий день маме надо было идти в балетный класс, а потом она побежала в госпиталь.

— Жизнь идет, — сказала она, уходя. — Тебе надо учиться, Джори. Позабудь про проблемы Барта, если можешь, и позанимайся музыкой.

Как только она вышла, меня осенило. Эппл! Барт говорил об Эппле, о своем огромном щенке. Щенок-пони, как он называл его.

Я кинулся к телефону:

— Как там Барт? — спросил я у папы.

— Плохо. Джори, я не знаю, как об этом сообщить твоей маме, но специалисты хотят ампутировать ногу Барта, пока инфекция не проникла дальше в организм. Я не хочу идти на эту меру — но и рисковать жизнью Барта тоже нельзя.

— Не позволяй им ампутировать ему ногу! — почти закричал я. — Передай Барту и удостоверься, что он понял — я позабочусь об Эппле! Пожалуйста, оставь ногу Барту.

Ведь ясно, как день, что после ампутации Барт совсем замкнется в себе и помешается.

— Джори, твой брат лежит без признаков сознания и отказывается разговаривать. Он совсем не старается выздороветь. Мне кажется, он хочет умереть. Мы не можем давать ему антибиотики, и температура у него повышается. Но что-то мы должны сделать, чтобы сбить эту температуру.

Впервые я проголосовал на дороге. Очень милая женщина подвезла меня, и я что было силы побежал к дому соседей. Если Барт узнает, что с Эпплом все в порядке, он выздоровеет. Он просто наказывает сам себя, так же, как когда-то он, разбив что-то, бил кулаками о дерево. Я утирал слезы на бегу, осознав, что мой младший брат для меня гораздо большее, чем я думал раньше. Дурачок, который просто не рад самому себе. Вечно играет в кого-то, представляется, рассказывает взрослые истории, чтобы произвести впечатление. Папа давно предупредил меня: «Делай вид, что веришь в его игры, Джори». Но, может быть, мы все слишком верили, что это игры.

Я удивился, увидев Эппла в сарае, привязанным к столбу, глубоко врытому в землю. Поодаль стояла миска с едой. Достать до нее Эппл никак не мог. Его жалобные глаза, его свалявшаяся шерсть рассказали мне историю его голода. Кто же над ним так издевается? Земля вокруг была разрыта его мощными когтями. Подросший щенок, он пытался устроить подкоп, но тщетно. Теперь он обессиленно лежал и тяжело дышал. Дверь сарая была наглухо закрыта.

— Все в порядке, мальчик, — пытался подбодрить я его, давая ему чистую воду.

Он начал лакать с такой ненасытной жадностью, что мне пришлось отнять ее снова на время. Я мало знал, как лечить собак. Но знал, что собаки, как и люди, после долгой жажды должны пить понемногу. Потом я отвязал его. Пошел к его полке с запасами и выбрал самое, по моему мнению, лакомое из длинного ряда банок. Эппл голодал среди собачьего изобилия. Я смог нащупать все ребра, когда погладил его. А шерсть его была когда-то такой пушистой и красивой!

Когда он поел и напился, я причесал его шерсть и распутал клочья. Потом уселся на грязный пол и положил его громадную голову себе на колени.

— Барт скоро придет, Эппл. И придет на своих ногах, обещаю тебе. Не знаю, кто так зло пошутил над тобой, но я доищусь.

Меня беспокоила как раз мысль о том, что искать нет надобности: тот самый человек, который больше всего любил Эппла, и мог быть его мучителем. Именно у Барта была такая дикая логика. Если Эппл так страдал в его отсутствие, то он будет в десять раз больше рад, когда Барт придет. Неужели Барт так жесток?

На улице стояла прекрасная погода. Приближаясь к особняку, я услышал приглушенные голоса двух людей. Это были та старуха в черном и ее безобразный дворецкий. Оба сидели в прохладном паттио, затененном пальмами в цветных кадушках и папоротниками в каменных урнах.

— Джон, я чувствую, что должна пойти и проверить еще раз щенка Барта. Он так обрадовался мне утром; я не поняла, отчего же он такой голодный. Почему он должен быть привязан на цепь? В такой прекрасный день можно дать собаке порезвиться.

— Мадам, сегодня день вовсе не прекрасный, — проговорил очень злобно выглядевший дворецкий. Он вытянул ноги в шезлонге и посасывал пиво. — Вы одеты в черное, не удивительно, что вам жарко.

— Меня не интересует твое мнение о том, как я одета. Меня интересует, почему Эппла держат на цепи.

— Потому что собака может убежать искать своего молодого хозяина, — саркастически заметил Джон. — Я полагаю, вы об этом не подумали.

— И все же он выглядит слишком грустным и слишком истощенным. Надо его проведать.

— Мадам, лучше бы вы были озабочены судьбой внука, который вот-вот потеряет ногу!

Она уже почти встала с кресла, но при этих словах вновь опустилась на подушки.

— О Боже! Ему хуже? Ты услышал разговор Эммы с Мартой?

Я вздохнул: действительно, Эмма любила посплетничать, хотя ее просили держать язык за зубами. Я не думаю, чтобы она сказала что-то секретное. Мне она никаких секретов не рассказывала. А у мамы вечно не было на них времени.

— Конечно, слышал. Эти двое сплетниц каждый день перемывают хозяевам косточки. Хотя, если верить Эмме, доктор и его жена — просто ангелы.

— Джон, что Марта узнала о Барте? Расскажи мне!

— Кажется, мадам, мальчишка всадил себе в колено ржавый гвоздь, и теперь у него газовая гангрена. Такая гангрена, при которой нужно ампутировать конечность, или больной умрет.

Я внимательно наблюдал за их выражениями лиц: старуха была страшно расстроена, а старик — равнодушен, если не сказать — доволен достигнутым эффектом.

— Ты лжешь! — вскричала она, вскакивая. — Джон, ты обманываешь меня, чтобы помучить. Я уверена, что Барт поправится. Его отец найдет способ спасти мальчика. Я уверена. Он должен… — и она разрыдалась.

Она сняла вуаль, чтобы вытереть слезы, и я увидел ее лицо, на котором лежала печать страдания. Неужели она и в самом деле так любит Барта? Почему? Неужели она и вправду родная бабушка Барта? Не может быть. Ведь нам сказали, что его бабушка находится в клинике для душевнобольных, в Виргинии.

Я сделал шаг вперед, чтобы меня заметили. Леди была удивлена моим появлением, но тут же вспомнила о своем незакрытом лице и поспешно надела вуаль.

— Добрый день, — поздоровался я, обращаясь к женщине и игнорируя старика, к которому чувствовал сильнейшее отвращение. — Я случайно услышал, что говорил вам ваш дворецкий, мадам, но он прав только частично. Мой брат очень болен, но у него нет газовой гангрены. И его ноге ничего не грозит. А наш отец — слишком опытный доктор, чтобы допустить ампутацию.

— Джори, ты уверен, что Барт поправится? — спросила она с большим участием. — Он очень дорог мне… Я не могу сказать тебе, до чего он мне дорог… — Она замолчала и начала крутить кольца на своих тонких пальцах.

— Да, мадам, — сказал я. — Если бы у Барта не оказалась аллергия к большинству лекарств, что ему давали, то инфекция давно была бы побеждена. Во всяком случае, папа должен знать, что делать и в случае аллергии. Мой папа всегда знает, что делать. — Я повернулся к старику и постарался говорить, как можно авторитетнее. — Что касается Эппла, не следует его держать в закрытом наглухо сарае в такую жару. И совсем не следует ставить его воду и пищу вне досягаемости. Я не знаю ваших планов, но почему вы заставляете такую прекрасную собаку страдать? Лучше бы вы позаботились о создании условий для собаки, иначе мне придется доложить о жестоком обращении с животными обществу защиты животных.

Я повернулся и пошел к дому.

— Джори! — закричала вслед мне леди в черном. — Подожди! Не уходи. Я хочу спросить тебя о Барте. Я обернулся.

— Если вы хотите помочь моему брату, — сказал я, — то помощь может быть только одна: оставить его в покое. Когда он вернется, выдумайте какую-нибудь правдоподобную причину, по которой вы не сможете его больше принимать: пощадите его чувства и душу.

Она вновь стала упрашивать меня остаться и поговорить, но я решительно пошел вперед, думая, что сделал кое-что для защиты Барта. От чего его надо было защитить — я не знал.

В ту же ночь у Барта поднялась температура. Его завернули в термическое одеяло, которое работало, как холодильник. Я видел, как папа с мамой переглядывались, касались друг друга руками, будто придавая друг другу силы. Оба сразу принялись растирать руки и ноги Барта принесенным льдом, будто они действовали, как единый организм, не сговариваясь, понимая друг друга без слова. Я склонил голову, тронутый их любовью и пониманием.

Мне хотелось бы рассказать им о женщине в черном, но я обещал Барту молчать. У Барта она была единственным другом в его жизни, она подарила ему единственного его любимца… Но, чем дольше я скрывал от них, тем сильнее они стали бы переживать ее внезапное вторжение в нашу жизнь. Отчего они не приняли бы ее появления, я не знал — я только предчувствовал.

Как хотелось мне быть мужчиной, уметь принять правильное решение, быть твердым!

Засыпая, я вспомнил слова, которые часто повторял папа: «Пути Господни неисповедимы».

Следующее, что я помню, это лицо папы, который тряс меня и кричал:

— Барту лучше! Он поправится! Ему сохранят ногу!

Медленно, день за днем, распухшая до невероятных размеров нога выздоравливала; опухоль спадала. Постепенно и цвет кожи стал нормальным, хотя до сих пор Барт так ни с кем и не разговаривал, только бессмысленно глядел в пространство перед собой.

Однажды, завтракая вместе с нами дома, папа потер усталые глаза и сообщил нам нечто невероятное:

— Кэти, этому трудно поверить, но лаборатория обнаружила в культуре тканей, взятых из раны Барта, неожиданные микроорганизмы. Мы полагали, дело в ржавчине, она вызвала загноение, но кроме ржавчины там обнаружен вид стафилококка, который связан с экскрементами животных. Тем более подобно чуду, что мы умудрились не допустить развития гангрены.

Мама, тоже бледная и усталая, склонилась к нему на плечо:

— Если бы здесь был Кловер, тогда бы я еще могла поверить…

— Ты же знаешь нашего Барта. Если даже за версту отсюда есть грязь, он обязательно найдет ее и поднимет. Кстати, вчера он снова бредил яблоком, так я купил и дал ему одно. Он бросил его на пол. Но когда я сказал ему, что на восток мы в это лето не полетим, он казался обрадованным. — Папа посмотрел на меня. — Надеюсь, ты не очень расстроен, Джори. Нам необходимо подождать будущего лета, чтобы навестить твою бабушку, или, возможно, я смогу на Рождество вырваться с работы. Барт выздоравливал, и теперь меня начинала постепенно разбирать злость. Он нашел верный способ избежать визита на восток, думал я, к «проклятым могилам» и «проклятым старухам». Он даже пожертвовал Диснейлендом. А это не в привычках Барта — чем-нибудь жертвовать. Барт всегда добивается всего, чего хочет.

В тот вечер меня оставили с Бартом, а мама с папой разговаривали в больничном холле с друзьями. Я рассказал Барту о разговоре между его «бабушкой» и ее дворецким, и как она волновалась за него.

— Она любит меня, — гордо прошептал Барт слабым голосом. — Она любит меня больше всех. Кроме, может быть, Эппла. — Но тут он задумался.

Не обольщайся, хотелось мне сказать Барту. Но я не имел права разочаровывать его и красть у него привилегию быть самым любимым, пусть даже и вне семьи. Со смешанным чувством я наблюдал перемену настроений на его впечатлительном личике. Что же он за человек, мой брат? Очевидно, ему требовалась вся любовь родителей, вся без остатка, и ему одному.

— Бабушка боится этого проклятого старика, — сказал он, — но я с ним справлюсь. У меня теперь есть сила. Я долго копил. Я вправду сильный.

— Барт, почему ты туда ходил?

Он пожал плечами и уставился на стену.

— Не знаю. Просто хотелось.

— Ты же знаешь, папа подарит тебе собаку, любую, какую захочешь. Нужно только поговорить с ним, и он сейчас же купит тебе щенка такого же, как Эппл.

Его яростные глаза хотели испепелить меня на месте.

— В мире нет собаки такой же, как мой щенок-пони. Эппл особый.

Я переменил тему.

— А почему ты думаешь, что эта женщина боится своего дворецкого? Она сама сказала тебе?

— Ей и не надо было говорить. Я сам могу сказать. Он так ужасно смотрит на нее. А она боится. Я понял, что тоже боюсь — неизвестно чего.

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Хорошо, конечно, когда вокруг тебя столько суетятся и так балуют. Но долго это не продлится. Как только я выздоровлю, так мама переменится. Две длиннющие недели в вонючем госпитале — там хотели отрезать мне ногу и сжечь ее в печи. Теперь я счастлив, как только гляжу на свои ноги — вот они, обе здесь. Вот будет шуму, когда я в школе расскажу, что мне хотели отрезать ногу! Я стану героем. Но я не позволил себе, скажу я, гнить там и умирать. Я даже не плакал. Я тоже могу быть храбрым.

Я вспомнил, как папа смотрел на меня дни и ночи, печальный и озабоченный. Может, он и вправду любит меня, хотя я не его сын?

— Папа! — закричал я, увидев его.

— Рад видеть тебя здоровым и счастливым на вид. — Он присел на краешек кровати, притянул меня к себе и поцеловал. Мне стало неудобно. — Барт, у меня хорошие новости. Температура твоя выровнялась. Колено заживает. И то, что ты сын врача, имеет свои преимущества. Я выписываю тебя прямо сегодня. Потому что, если тебя не выписать, боюсь, ты растаешь, как свечка. А дома, надеюсь, Эммина чудодейственная еда нарастит на твоих костях немного мяса.

Он глядел на меня так добро, будто я и впрямь значил для них столько же, сколько и Джори. Мне захотелось плакать.

— Где мама? — спросил я.

— Я уехал очень рано, а она осталась дома, чтобы организовать тебе встречу и торжественный обед. Я надеюсь, ты не возражаешь против этого?

Очень возражаю! Хочу, чтобы она была здесь! Я-то знаю: она не приехала, потому что возится с противной Синди — заплетает ей ленточки в косички. Я промолчал и позволил папе перенести себя в машину. Как хорошо было на улице, как хорошо было ехать домой!

В фойе папа поставил меня на шатающиеся ноги. Я поглядел на маму, потому что первого она поцеловала папу — хотя я был здесь, рядом, и хотел, чтобы она меня поцеловала. Но я знаю, почему она не сделала это. Она теперь боится меня. Потому что она боится моего худого лица, некрасивого, бледного, и моего костлявого тела. Она заставила себя улыбнуться. Когда, наконец, она подошла ко мне, как подходят выполнить последний долг, хотя я и не умирал, — я сморщился. Изображает счастье и удовольствие видеть меня. А сама больше не любит меня, не хочет, чтобы я жил. Джори тоже старался изо всех сил, изображая счастье и радость, хотя я знаю: они все были бы рады, если бы я умер. Я чувствовал себя совсем как Малькольм, когда он был маленьким мальчиком: никто был ему не рад, никому он был не нужен," и он был такой одинокий…

— Барт, милый мой! — сказала мама. — Отчего такая грусть? Почему ты не рад? Ты не хочешь вернуться домой?

И она попыталась обнять меня, но я улизнул. Я видел, что ей больно, но это уже не имело значения. Ведь она играет, как играл кого-то я.

— Так чудесно, что ты опять дома, — снова солгала мама. — Мы с Эммой целое утро планировали, как развлечь тебя и сделать счастливым. Тебе не нравилась больничная пища, поэтому мы приготовили все твои самые любимые блюда.

И она снова попыталась обнять меня, но я не позволил ей «обольстить» меня своими «женскими чарами», о чем предупреждал меня Джон Эмос. Вкусная еда, улыбки и поцелуи — все это «женские чары».

— Ну, Барт, не надо быть таким мрачным. Мы с Эммой все твои любимые блюда включили в меню праздничного обеда.

Я пристально посмотрел на нее. Мама покраснела.

Подошел папа и дал мне в руки короткую трость:

— Переноси тяжесть тела на нее, пока колено не заживет окончательно.

Занятно, конечно, ходить, постукивая тростью, как старичок… как Малькольм Фоксворт. Приятно, когда все вокруг тебя суетятся, спрашивают, почему же ты не ешь. Но ни один из подарков, в честь моей выписки приготовленных, не стоил тех, что мне подарила бабушка, живущая по соседству.

— Послушай, Барт, — прошептал Джори за обедом, — неужели ты такой неблагодарный? Все только и делают, что вытанцовываются перед тобой.

— Ненавижу яблочный пирог, — сказал я.

— Но раньше яблочный пирог был твой любимый…

— Никогда! И цыплят я ненавижу, и картофельное пюре, и зеленые салаты — все, все ненавижу!

— Похоже на то, — проговорил с возмущением Джори, отвернувшись от меня.

Сначала он решил не замечать меня за мое дурацкое поведение, а потом повернулся и взял с моей тарелки нетронутую куриную ногу.

— Ну что ж… раз ты не хочешь, не позволим добру пропадать.

Он съел все без остатка. Теперь я даже не мог проникнуть ночью на кухню и подкрепиться, когда они не видят. Ну и пусть. Пусть поволнуются, что я исхудаю до скелета. И умру. Я буду лежать в холодной сырой могиле. Вот тогда они обо мне пожалеют.

— Барт, пожалуйста, постарайся чего-нибудь поесть, — умоляла мама. — Что плохого в этом пироге?

Я скривился. Но тут рука Джори протянулась, чтобы схватить мой кусок пирога, и я дал ему по руке.

— А я не могу есть пирог, когда наверху нет мороженого.

— Эмма, принесите мороженое, — ослепительно улыбнувшись, сказала мама.

Я отодвинул тарелку и развалился на стуле:

— Плохо себя чувствую. Мне надо побыть одному. Не люблю, когда вокруг меня столько суеты. Это мне портит аппетит.

Папа начинал смотреть на меня так, будто у него кончилось терпение. Он не стал ругать Джори за то, что тот схватил мой пирог. Вот и все: прошел час, они все уже устали от меня и пожалели, что я не умер.

— Кэти, — сказал папа, — не надо умолять Барта, он поест, когда проголодается.

В желудке у меня урчало от голода. Я хотел именно то блюдо, что стояло передо мной, и которое теперь забрал Джори. Так я и сидел, умирая от голода, а все вокруг нисколько этого не замечали; они смеялись, разговаривали и вели себя так, будто меня здесь не было. Я встал и похромал в свою комнату. Папа вдогонку сказал:

— Барт, тебе нельзя играть на улице, пока твоя нога не зажила окончательно. Поспи, но с вытянутой ногой. Попозже посмотришь телевизор.

Ну вот. Телевизор. Снова пытаются отделаться. Нисколько не рады моему возвращению.

Чтобы казаться послушным, я пошел именно в мою комнату, как мне и сказали, но встал в дверном проеме и прокричал им как можно громче:

— Не смейте тревожить меня, когда я отдыхаю!

Продержали меня две недели в этом дрянном госпитале, а теперь, когда я вернулся, хотят продержать меня еще больше взаперти. Вот я покажу им! Никто не посмеет запирать меня! Но, прежде чем я сумел вылезти незамеченным через окно, прошло долгих шесть дней. Я и так уже пропустил пол-лета, не поехал в Диснейленд. Но я не упущу оставшегося.

На проклятое дерево возле стены я забрался совсем не с прежней легкостью. К тому времени, как я спущусь и дойду до бабушкиной двери, я скрючусь от боли. Боль — это совсем не так безобидно, как я себе представлял. Но ведь Джори как-то растянул лодыжку и вышел тут же танцевать на сцену, игнорируя боль. Значит, я тоже смогу.

Взобравшись на стену, я взглянул вниз: не смотрит ли кто. Нет. Никого. Даже и не подумают, что я могу повредить свою больную ногу. Что это за гадкий запах?

Я начал принюхиваться. Это оттуда, из дупла старого дуба. Ага, вспоминаю. Там что-то дохлое. Но что — не могу вспомнить. В голове будто туман.

Эппл. Лучше буду думать об Эппле. Позабуду про колено. Стану думать, что больная нога принадлежит кому-то старому и дряхлому, вроде Малькольма. Моя молодая нога хотела все время куда-то бежать, но моя старая нога контролировала все ее действия, заставляя опираться на трость.

Ах! Что за разрывающая сердце картина ждет меня в сарае! Бедный Эппл — мертвый от тоски, куча шерсти и костей. Я буду кричать, проклинать всех тех, кто заставил меня уехать на восток и сгубить моего лучшего, преданнейшего друга. Только животные способны любить с такой преданностью.

Казалось, прошло лет сто, как я в последний раз был тут. Держись, старина, думал я. Возьми себя в руки, приготовься выдержать этот удар стойко, как выдержал бы Малькольм. Эппл слишком сильно тебя любил, и заплатил смертью за свою любовь. Никогда-никогда уже мне не иметь такого друга, как мой щенок-пони.

У меня никогда не хватало чувства равновесия, а тут и вовсе меня мотало справа-налево, в глазах был туман, я был как невменяемый. Я почувствовал, что кто-то стоит у меня за спиной. Я обернулся через плечо, но никого не увидел. Никого, кроме устрашающего силуэта динозавра, в который превратились кусты. Глупые садовники могли бы придумать что-нибудь поинтереснее, чем без конца стричь кусты. Надо было повидаться с Джоном Эмосом: пусть подзарядит мои мозги новой порцией мудрости.

Приготовившись к самому худшему, я подошел к сараю. Ничего не вижу, ослеп. Темно! Отчего так темно? Я пробирался вперед медленно и осторожно. Все ставни сарая закрыты. Бедный Эппл — остался в темноте, один и голодный. Комок застрял у меня в горле. Я внутренне плакал по своему любимцу.

Я сделал над собой усилие, чтобы войти вовнутрь. Вид мертвого Эппла нанесет рану моей душе, моей бессмертной душе, которая должна остаться чистой, если я собираюсь войти в светлые врата рая, как вошел в них Малькольм. Так говорил Джон Эмос.

Еще шаг. Я остановился. Вот он, Эппл — и вовсе не мертвый! Он играл в стойле с красным мячом, хватая его огромной пастью, окно у него было раскрыто, а в миске было полно еды. Чистая вода была в другой миске.

Меня затрясло. А Эппл равнодушно посмотрел на меня и начал снова играть. Он совсем не скучал по мне!

— Ты! Ты! — закричал я. — Ты здесь ел, пил, развлекался! И все это время, когда я был на пороге смерти, ты вовсе и не тосковал! А я-то думал, что ты меня любишь. Я думал, ты будешь скучать по мне. А теперь ты даже не рад мне! Даже не завиляешь хвостом, не залаешь! Я ненавижу тебя, Эппл! Ненавижу тебя за то, что ты не любил меня!

Тут только Эппл узнал меня и побежал ко мне, поставил свои огромные лапы мне на грудь и лизнул в лицо. Он бешено заколотил хвостом, но меня уже было не обмануть! Он, видно, нашел себе нового хозяина, который лучше ухаживал за ним. Иначе бы его шерсть не выглядела так чисто и красиво.

— Почему ты не умер от одиночества?! — заорал я.

Мне хотелось, чтобы он провалился сквозь землю, так я его ненавидел. Он почувствовал мое настроение и поджал хвост, повесив голову, и виновато глядел мне в глаза.

— Убирайся! Пострадай так, как я страдал! Тогда ты обрадуешься, когда я вернусь! — И я забрал всю его еду, воду и выбросил их.

Я схватил его красный мяч и забросил его так далеко, чтобы его больше не нашли. Все это время Эппл внимательно наблюдал за мной. Он хотел все вернуть, но было уже поздно.

— Теперь ты поскучаешь, — и я, рыдая, закрыл за собой все окна, ставни и двери. — Оставайся здесь и умри с голода! Я никогда не вернусь, никогда!

Выйдя на солнце, я вспомнил о том, что у Эппла прекрасная мягкая подстилка из сена. Я вернулся, открыл сарай и вилами отгреб все сено. Эппл начал поскуливать, стараясь вырваться ко мне. Но я не пустил.

— Лежи теперь на холодном твердом полу! Твои кости станут болеть, но я не пожалею, потому что больше не люблю тебя! — Я со злостью вытер слезы.

За свою жизнь я имел только трех друзей: Эппла, бабушку и Джона Эмоса. Эппл сам убил мою любовь к нему, а один из двоих предал меня, потому что кормил Эппла и украл его любовь. Но Джон Эмос не стал бы беспокоиться о собаке — это, должно быть, бабушка.

Я задумчиво шел домой. В эту ночь нога так болела, что я стонал, поэтому папа пришел и дал мне лекарство. Он взял меня на руки и сидел так, говоря мне успокаивающие, усыпляющие слова.

Мне снились кошмары. Везде были мертвые кости.

В реках текла кровь, неся части человеческих тел вниз, прямо в океан. Мертв. Я был мертв. Везде погребальные венки. Присылали все новые и новые, и все говорили, как они рады, что я умер. А океан огня играл свою дьявольскую мелодию, и я еще больше возненавидел всю музыку, все танцы еще больше, чем раньше.

Солнце заглянуло ко мне в окно и вырвало меня из объятий дьявола. Когда я открыл глаза, боясь взглянуть на свет, я увидел Джори. Он сидел у меня в ногах и с жалостью смотрел на меня. Нужна мне его жалость!

— Барт, ты кричал ночью. Мне очень жаль, что нога твоя до сих пор болит.

— Нога у меня вовсе не болит! — заорал я.

Я встал и прохромал на кухню. Там мама кормила Синди. Проклятая Синди. Чтоб она пропала. Эмма поджаривала для меня бекон.

— Только кофе и тост, — рявкнул я. — Вот все, что я буду есть.

Мама вздрогнула, а потом подняла ко мне необычно бледное лицо:

— Барт, пожалуйста, не кричи. Потом, ты ведь не любишь кофе.

— У меня такой возраст, что я могу пить кофе! — рявкнул я в ответ

Я осторожно опустился в папино кресло с подлокотниками. Подошедший папа не попросил меня уступить ему кресло. Он уселся на мой стул, налил до половины в чашку кофе и долил сливок. Дал чашку мне.

— Ненавижу кофе со сливками!

— Как ты можешь быть уверен, если ты не пробовал?

— Знаю.

Я отказался пить испорченный кофе. Малькольм пил только черный кофе — значит, буду пить и я. Все, что я буду есть на завтрак — сухой тост. И, если я хочу стать мудрым, как Малькольм, я не должен намазывать его маслом и земляничным джемом. Потому что может быть несварение. Я должен опасаться несварения.

— Папа, что такое несварение?

— Кое-что такое, чего у тебя не должно быть. Да, трудно быть Малькольмом все время. Папа опустился на колено возле меня и ощупал мою ногу:

— Сегодня дела хуже, чем были вчера, — сказал он и подозрительно прищурился. — Барт, я надеюсь, ты не ползал на больном колене?

— Нет! — проорал я. — Я не сумасшедший! Это простыни. Они протерли мне кожу. Ненавижу хлопковые простыни! Шелковое белье лучше.

Малькольм спал только на шелковом белье.

— Откуда же ты это знаешь? — спросил папа. — У тебя никогда не было шелкового белья.

Он продолжал осматривать колено, вымыв его предварительно. Потом он насыпал на рану какой-то белый порошок и приклеил свежую накладку.

— А теперь давай поговорим серьезно. Я прошу тебя, Барт, обратить внимание на это колено. Неважно, где ты находишься: в доме, в саду или на веранде — не ползай в грязи.

— Это не веранда, а патио. — Я нарочно подчеркнул это, чтобы показать, что он вовсе не такой всезнайка.

— Ну хорошо, патио — тебе от этого легче? Нет. Мне никогда не было легко. Я стал над этим думать. Да, иногда мне бывало хорошо, когда я представлял себя Малькольмом, всесильным, богатым, умным и хитрым. Играть роль Малькольма было легче, приятнее, чем любую другую. Отчего-то я знал, что если я буду играть роль Малькольма, то я и стану таким же — всесильным, почитаемым, любимым.

День тянулся и тянулся. Все только и делали в тот бесконечный день, что следили за мной. Наступили сумерки; должен был прийти папа, и мама прихорашивалась перед его приходом. Эмма готовила обед. Джори был в балетном классе, поэтому я незаметно проскользнул в патио и поспешил в сад.

В сумерках косые тени от лучей солнца становились зловещими. Все бесчисленные ночные существа перешептывались, толклись у меня над головой. Я отмахивался от них. Я бежал к Джону Эмосу. Он сидел у себя в комнате и читал какой-то журнал, который он быстро спрятал, когда я вошел не постучавшись.

— Ты не должен так входить, — сказал он без улыбки, даже не обрадовавшись, что я пришел живой, на двух ногах.

Мне было теперь легко сделать такой же суровый вид, как у Малькольма, и напугать его:

— Это ты давал Эпплу еду и питье, пока я болел?

— Нет, конечно, — охотно отозвался он. — Это все твоя бабушка. Я же предупреждал тебя о женщинах: им никогда нельзя верить. И Коррин Фоксворт ничуть не лучше всех других женщин, которые заманивают мужчин, делают их рабами.

— Это имя бабушки — Коррин Фоксворт?

— Конечно, я же тебе говорил. Она дочь Малькольма. Он назвал ее в честь матери, но не потому что любил мать, а чтобы ему это имя напоминало о коварстве женщин. Он знал, что и собственная дочь предаст его — хотя он любил ее, слишком любил, по моему мнению. Мне порядком надоели разговоры о чарах женщин, о том, как они «заманивают».

— Почему ты не сделаешь себе хорошие зубы? — строго спросил я.

Мне не нравилось, как он свистит и пришепетывает при разговоре.

— Молодец! Ты начинаешь разговаривать, как Малькольм. Болезнь пошла тебе на пользу, как и ему всегда. Теперь слушай внимательно, Барт. Коррин — твоя настоящая бабушка, и она же была женой твоего родного отца. Она была любимой дочерью Малькольма, но однажды она так согрешила, что ее ждет суровое наказание.

— Наказание?

— Да, суровое наказание. Но ты не должен показывать, что переменил свое отношение к ней. Делай вид, что любишь ее, хочешь ее видеть. Тогда она станет уязвимой для нас.

Я знал, что значит «уязвимой». Это одно из тех взрослых слов, что мне надлежало выучить. Слабый. Плохо быть слабым. Джон Эмос сходил за своей Библией и положил мою руку на ее изношенную черную обложку, всю в трещинах.

— Это собственная Библия Малькольма, — сказал он. — Он сам завещал ее мне… хотя мог бы завещать гораздо больше…

Я подумал, что Джон Эмос — единственный человек, в котором я еще не разочаровался. В нем я нашел верного друга, в котором нуждаюсь. Ну и что, что он стар — ведь я научился играть в старость. Хотя я не мог вынуть зубы изо рта и положить их в чашку.

Я в испуге глядел на Библию. Мне хотелось убрать руку, но я не знал, что последует за этим.

— Поклянись на этой Библии, что выполнишь волю Малькольма, которую он возложил на своего великого внука: отомстить всем тем, кто вредил ему.

Как я мог поклясться в этом, если все еще любил ее? Может быть, Джон Эмос лжет? Может быть, это Джори кормил Эппла?

— Барт, ты что, не решаешься? Ты слабак, Барт? У тебя нет воли? Посмотри дома на свою мать: как она пользуется своей красотой, своим телом, поцелуями, объятиями, чтобы заставить твоего папу сделать все, что она захочет. Посмотри, как тяжело он работает, как устает. Спроси самого себя: почему? Для себя ли он это делает или для нее — для того, чтобы она покупала новую одежду, шубы, драгоценности и новый дом, который она хочет. Вот как женщины все время используют мужчин; пока они играют в жизнь, мужчины работают.

Я сглотнул ком в горле. Я знал, что у мамы есть работа. Она учит балетным танцам. Но ведь это скорее развлечение, чем работа, не так ли? Покупает ли мама что-то на свои деньги или только на папины? Этого я не знал.

— Ну, тогда иди к бабушке, будь с ней ласков, как прежде, и вскоре ты поймешь, кто тебя предал. Это не я. Иди и представь, что ты — Малькольм. Назови ее по имени — взгляни, как в ее лице сразу появятся стыд и вина, а еще страх, что ты узнал, кто тебя предал. Ты поймешь, кому можно верить, а кому — нет.

Я поклялся на Библии, что отомщу тем, кто предал Малькольма, и похромал в зал, который бабушка любила больше всего. Я встал в дверях и глядел на нее, а сердце мое билось, потому что мне хотелось побежать к ней, чтобы она обняла и посадила меня к себе на колени.

Было бы правильно представлять из себя Малькольма, называть ее Коррин, если она даже не объяснила мне, как все было?

— Коррин, — сказал я грубым голосом. Ах, как мне нравилась эта игра! Я сразу почувствовал себя сильным, правым.

— Барт! — радостно закричала она. — Наконец ты пришел ко мне! Я так рада видеть тебя снова сильным и здоровым.

Она немного помолчала и добавила:

— Кто сказал тебе мое имя?

— Джон Эмос. Он еще сказал мне, что ты давала еду и питье Эпплу, пока меня не было. Это правда?

— Да, милый, я делала для Эппла все, что могла. Ведь gt; он так скучал по тебе, что мне было жаль его. Ты не станешь сердиться?

— Ты украла его у меня! — закричал и заплакал я, как ребенок. — Он был моим единственным другом; он единственный в самом деле любил меня, а теперь он любит тебя больше.

— Нет, что ты… Барт, конечно, он неплохо ко мне относится, но любит он тебя.

Она больше не улыбалась, радостное выражение исчезло с ее лица. Правильно сказал Джон Эмос: я разгадал се намерения, и она испугалась. Теперь она будет еще больше лгать мне.

— Не говори со мной так сурово, — попросила она. — Это не идет мальчику десяти лет. Милый мой, тебя столько времени не было, и я очень скучала. Разве ты хоть чуточку не любишь меня?

Внезапно, несмотря на свою клятву на Библии, я побежал в ее объятия и обнял ее сам.

— Бабушка! Я вправду болел. Я поранил свое колено… очень больно. С меня так лился пот, что постель была мокрая. Они завернули меня в холодное одеяло, и мама с папой растирали меня льдом. Там был жестокий врач, он хотел отрезать мне ногу но папа не позволил. Тот доктор сказал потом, как он рад, что у него не такой сын. — Я вздохнул от избытка чувств. Я был теперь далеко-далеко от Малькольма и совсем забыл о нем. — Бабушка, я понял, что папа все же любит меня, иначе он бы так не боролся за мою ногу.

Она была поражена:

— Ради Бога, Барт! Отчего у тебя появилось сомнение, что он не любит тебя? Конечно, он любит! Кристофер не может не любить, потому что всегда был добрым, любящим мальчиком…

Откуда она знает, что моего папу зовут Кристофер? Сердце мое забилось; глаза сузились. Она поднесла руки ко рту, будто спохватилась, что выдала какой-то секрет. Потом начала плакать.

Ненавижу слезы. Именно слезами женщины уговаривают и заманивают мужчин.

Я отвернулся. Ненавижу слабость людей. Я положил руку на грудь и ощутил твердую обложку дневника Малькольма. Он придавал мне силы, он переливал ее со страниц в мою кровь. Что из того, что мое тело худое и мальчишески слабое? Рано или поздно она узнает, кто ее хозяин…

Надо было идти домой, пока они не спохватились.

— Спокойной ночи, Коррин.

Я оставил ее плачущей. Но откуда же она узнала, что моего папу зовут Кристофер?

В саду я заглянул к деревцу персика. Никаких корней. Проверил душистый горошек. Никаких проростков. Мне не везло с цветами, не везло с персиковыми саженцами, ни с чем. Ни с чем, кроме игры в Малькольма. А в игре я становился все лучше и лучше. Улыбаясь, счастливый и успокоенный, я лег спать.

ДВЕ СТОРОНЫ ДИЛЕММЫ

Никогда Барта было не найти там, где он должен быть. Я взобрался на дерево там, где он обычно перелезал, и сидел на стене. Тут я увидел, как Барт ползает на коленях в саду у той леди в черном. Нюхает землю, как собака.

— Барт! — прокричал я. — Кловера нет, а ты не займешь его место!

Я знал его привычку: зарыть кость и обнюхивать, пока не найдет ее. Он взглянул наверх, не понимая, откуда я кричу, а потом начал лаять. Затем снова поиски кости, игра в щенка, а потом вдруг Барт превратился в хромающего дряхлого старика. Если уж у него болело колено, то с чего ему приволакивать ногу? Вот идиот!

— Барт! Выпрямись сейчас же! Тебе десять лет, а не сто! Если будешь ходить скрюченным, то таким и вырастешь!

— Жил на свете человек — скрюченные ножки…

— Все дурачишься…

— Господь сказал: поступай с другими так, как они поступают с тобой…

— Неправильно. Правильная цитата такая: «И как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними».

Я протянул ему руку, чтобы помочь. Барт скривился, ахнул, схватился за сердце, закричал что-то о своем больном сердце и о том, что оно не выдержит, если он будет лазить по деревьям.

— Барт, мне надоело твое кривлянье. Все, что ты делаешь, это вызывает новые и новые неприятности. Поимей сочувствие к маме с папой и ко мне. Когда мы снова пойдем в школу, у тебя будет много неприятностей. А мне будет за тебя неудобно.

Барт хромал позади меня, бормоча под нос себе что-то о том, как он будет богат и мудр. Бормотанье сопровождалось стонами и вздохами.

— Не родился еще человек умнее и хитрее меня, — твердил Барт.

Сбрендил, совсем сбрендил, подумал я, слушая это. Но когда я увидел, как он скребет свои грязные руки щеткой с таким усердием, будто и в самом деле хочет отмыть их, я изумился. Барт стал непохож на Барта. Он снова играет какую-то роль. Ко всему прочему он почистил зубы и улегся в постель. Я побежал сообщить родителям, которых нашел в гостиной. Они танцевали под медленную музыку.

Как и всегда, когда я их видел вместе, на меня находило какое-то мягкое романтическое колдовство. Она так нежно смотрела на него; он так трепетно касался ее. Я подал звук, чтобы они не совершили чего-нибудь для посторонних глаз лишнего. Не отнимая друг от друга рук, они вопросительно посмотрели на меня.

— Да, Джори, — проговорила мама, но ее голубые глаза еще были подернуты любовной дремой.

— Я хотел рассказать вам о Барте, — сказал я. — Я думаю, вам это будет интересно.

Папа оживился. Мама еще была где-то далеко-далеко. Она уселась на софу рядом с папой.

— Мы долго ждали, что ты раскроешь секрет Барта. Но начать рассказывать мне оказалось нелегко.

— Видите ли, — начал я, — у Барта бывают сновидения, кошмары, тогда он кричит… но это вы знаете. Он вечно кого-то представляет… и это нормально для мальчишки: например, игра в охоту или что там еще, но иногда я вижу, что он обнюхивает землю, как собака, или откапывает отвратительную грязную кость и потом носит ее в зубах — вот это уж слишком.

Я сделал паузу, ожидая их реакции. Мама повернула голову и к чему-то прислушивалась, будто к шелесту ветра. Папа подался вперед и заинтересованно слушал.

— Говори, говори, Джори, — ободрил меня папа. — Мы тоже не слепые. Мы видим, как Барт изменился. Страшась продолжать, я понизил голос:

— Я несколько раз собирался рассказать вам это, но боялся, что вас это встревожит.

— Пожалуйста, не утаивай ничего, — попросил папа. Я посмотрел папе в глаза, но побоялся взглянуть на маму, зная, что она напугана.

— Леди, живущая в соседнем доме, дарит Барту дорогие подарки. Это она подарила ему щенка сенбернара по имени Эппл, а также железную дорогу с двумя миниатюрными поездами. А самую большую комнату в доме она превратила в игровую — специально для Барта. Она бы и меня задарила подарками, но Барт не позволяет ей.

Они в немом изумлении посмотрели друг на друга. Потом папа сказал:

— Что еще?

Я сглотнул слюну и услышал свой незнакомый, осипший голос. Я перешел к самой мучительной части своего рассказа:

— Вчера я оказался возле стены… там, где дерево с дуплом, вы знаете… Я подстригал кусты, как ты показал мне, папа… вдруг почуял какой-то отвратительный запах… мне показалось, он идет из дупла. Я проверил, что там… я нашел… нашел… — Мне понадобилось глотнуть воздуху, прежде чем я смог выговорить. — Я нашел Кловера. Он был мертв и разложился. Я вырыл для него могилу. — Я поспешно отвернулся, чтобы вытереть слезы, и договорил остальное. — Я увидел, что его шея обмотана проводом. Кто-то специально убил его!

Они сидели молча, оба напуганные и шокированные. Мама смахнула слезы: она тоже любила Кловера. Руки ее дрожали. Ни она, ни папа не спросили: кто же убил Кловера? Из этого я сделал вывод, что они думали так же, как и я.

Перед сном папа пришел в мою комнату и около часа расспрашивал меня: что обычно делает Барт? Куда он ходит? Кто такая эта женщина по соседству? Кто ее дворецкий? У меня чуть отлегло от сердца. Теперь они начнут думать, что предпринять. А я в эту ночь последний раз оплакивал Кловера. Ведь мне скоро пятнадцать, я уже почти мужчина, а слезы не для мужчин. По крайней мере, не для «мальчиков» под метр восемьдесят.

— Оставь меня в покое! — взвился Барт, когда я попросил его не ходить больше в соседний дом. — И не рассказывай больше про меня, а то смотри, пожалеешь.

Каждый день приближал нас к сентябрю и к школе. Я наблюдал, как Барт становится все более озлобленным. Родители наши, по моему мнению, слишком мягки к нему.

— Послушай меня, Барт, перестань представляться стариком по имени Малькольм Нил Фоксворт, кем бы он там ни был! — Но Барт уже не мог остановиться: все так же хромал, все так же хватался за «больное» сердце.

— Никто не жаждет твоего богатства, никто не ждет, что ты умрешь, чтобы его унаследовать. Бедный безумный братец, нет у тебя никакого наследства!

— У меня двадцать миллиардов десять миллионов пятьдесят пять тысяч шестьсот долларов и сорок два цента! — Он загибал пальцы. — И еще я не помню, сколько у меня запрятано в сундуках, так что я могу утроить эту цифру! Если человек может сразу вспомнить, сколько у него денег, то он еще не богат. — Я даже не подозревал, что он в силах назвать такую цифру.

Когда я произносил что-нибудь саркастическое, Барт сгибался пополам, как он боли, и валился на пол. Он хватал ртом воздух:

— Быстрее!.. Пошлите за врачом… Принесите мои таблетки… Я умираю… Моя левая рука…

Однажды я не выдержал и вышел на улицу. Я сел на скамью и достал книгу, чтобы почитать и успокоиться. Барт достал меня. Если ему так необходимо актерствовать, то почему он выбрал именно эту роль — хромого старого придурка с больным сердцем?

— Джори, тебе все равно, если я умру? — Барт вышел за мной.

— Абсолютно.

— Ты никогда не любил меня!

— Ты мне нравился больше, когда разговаривал, как мальчишка своего возраста.

— А ты поверишь, если я тебе скажу, что Малькольм Нил Фоксворт — это отец той старой леди по соседству, и она моя бабушка, моя родная бабушка?

— Это она тебе сказала?

— Нет. Это мне сказал Джон Эмос. И еще он мне рассказал кое-что. Джон Эмос много мне рассказывает. Он рассказал мне, что папа и дядя Пол — вовсе не родные братья, это мама все выдумала, чтобы скрыть свой грех. Он говорит, что мой настоящий отец — Бартоломью Уинслоу, и он сгорел в огне. Наша мама соблазнила его.

Соблазнила? Я внимательно посмотрел на него.

— А ты знаешь, что значит это слово?

— Не-а. Но это плохо, по-настоящему плохо!

— Ты любишь нашу маму?

Он забеспокоился. Глаза его еще больше потемнели. Сел на землю. Не знает, что ответить. По-моему, на этот вопрос, если любишь, надо отвечать не задумываясь.

— Барт, сделай одолжение мне и облегчи жизнь себе. Пойди прямо сейчас и расскажи маме с папой все, что тебя беспокоит. Они все поймут. Я знаю, ты думаешь, что мама любит меня больше, чем тебя, но это не так. У нее в сердце хватит места для десяти своих детей.

— Десяти?! — вдруг закричал он. — Ты намекаешь, что мама возьмет еще детей?

Он вскочил и побежал неловко, подпрыгивая, как старый хромой человек; будто взятая на себя роль и в самом деле лишила его всей природной ловкости.

Слишком долгое пребывание в госпитале пошло ему явно не на пользу.

Может быть, и нехорошо подслушивать, но я услышал, что говорил Барт маме, когда они остались одни. Она сидела на задней веранде. Синди дремала у мамы на коленях, пока та читала книгу. Когда Барт подбежал, она быстро отложила книгу и пересадила Синди в другое кресло. Она смотрела на него, я бы сказал, умоляюще.

А Барт выпалил:

— Как твое имя?

— Ты же знаешь.

— Оно начинается с "К"?

— Да, конечно. — Она была неприятно изумлена.

— А я… я знаю, что когда ты уходишь, кто-то маленький плачет и кричит от страха. Кто-то такой же маленький, как я… его закрывает в шкафу злой отец, который его ненавидит. Однажды даже папа закрыл его в наказание на чердаке. На большом, темном, страшном чердаке, где всюду мыши, страшные тени и пауки.

Она застыла от страха.

— Кто тебе все это сказал?

— У его мачехи темно-рыжие волосы… но потом он узнал, что никакая она не мачеха, а просто любовница.

Даже со своего отдаленного места я слышал, как участилось мамино дыхание. Она взяла Барта на колени, но видно было, что она боится его.

— Милый, кто тебе сказал это слово? Ты ведь не знаешь, что значит «любовница»?

Барт неподвижно смотрел в пространство, будто видел там кого-то.

— Однажды жила прекрасная и стройная леди с темно-рыжими волосами… Она жила с отцом мальчика, но не была за ним замужем… А отец даже не интересовался, жив ли мальчик или уже нет…

Мама выдавила из себя улыбку:

— Барт, я вижу, что ты настоящий поэт. Я вижу стройность в твоих фантазиях, а со временем появятся и рифмы…

Барт скривился, метнув на нее свой темный взгляд:

— Презираю поэтов, музыкантов, артистов, танцоров! Она поежилась. Я тоже.

— Барт, мне надо тебя спросить, и ответь мне искренне. Что бы ты не ответил, тебя не станут наказывать. Ты сделал что-нибудь с Клевером?

— Кловер ушел. И не станет жить в моем новом собачьем домике.

Она сбросила Барта с колен и стремительно ушла. Потом вспомнила о Синди и побежала забрать ее. Я подумал, что она все сделала неправильно — и к этой мысли меня привели глаза Барта.

Как с ним случалось всегда, так и на этот раз: после своей злобной «атаки» Барт устал, захотел спать и улегся без обеда. Мама как ни в чем не бывало улыбалась, смеялась и наряжалась, чтобы поехать на торжественный обед в честь назначения папы главным врачом госпиталя.

Я провожал их, стоя у окна, и видел, как папа торжественно повел маму к машине. Когда они приехали домой, было что-то после двух ночи. Я как раз только заснул, но услышал их разговор в гостиной.

— Крис, я совсем не понимаю Барта, как он живет, почему он так разговаривает, почему так смотрит на меня… я боюсь собственного сына, и меня это огорчает.

— Успокойся, родная, — обнял ее папа, — я думаю, что ты преувеличиваешь. Если эти задатки разовьются в Барте, то он вырастет великим актером.

— Крис, я слышала, что последствием перенесенного тяжелого заболевания с температурой бывает повреждение умственной деятельности. Может так быть, что после этой истории у него что-то сдвинулось в мозгу?

— Кэтрин, ты же знаешь, что Барт прошел тест успешно. И не думай, что мы дали ему этот тест оттого, что у нас появились подозрения. Все пациенты, у которых была высокая температура в течение длительного срока, должны пройти через него.

— Но ты не находишь ничего необычного?

— Нет, — с уверенностью ответил папа, — он просто маленький мальчик с огромным количеством эмоциональных проблем, и мы, взрослые люди, должны помочь и понять его.

Что он имеет в виду?

— Но у Барта все есть! Он совсем не в тех условиях, в которых росли мы! Разве мы не делаем, что можем для его счастья?

Видно было, что мама не удовлетворена его готовыми ответами. Я ждал продолжения разговора. Но мама сидела молча. Папа хотел, чтобы она пошла спать — так я расценил его поцелуи ей. Но она сидела неподвижно, погруженная в свои мысли. Глядя куда-то на свои босоножки, она заговорила о Кловере:

— Я уверена, что это не Барт сделал. — По-моему, она больше пыталась убедить сама себя своими словами. — Так мог поступить только садист. Помнишь, была статья о событиях в зоопарке? Кто-то из этих людей увидел случайно Кловера… — Она замолчала: и ей, и мне было известно, что на нашей дороге крайне редко встречаются незнакомцы.

— Крис, — с выражением страха в лице продолжала она, — сегодня Барт рассказал мне что-то дикое. О каком-то маленьком мальчике, которого запирали в шкафах и на чердаке. Потом уже он поведал мне, что имя этого мальчика — Малькольм. Откуда он может знать о нем? Кто мог назвать ему это имя? Крис, не думаешь ли ты, что Барт близок к разгадке нашей тайны?

Я вздрогнул. Значит, есть что-то, чего я о них еще не знаю?

Значит, и в самом деле существует какая-то ужасная тайна.

Я чувствовал ее приближение: видимо, Барт чувствовал тоже.

ЗМЕЯ

Солнце играло в прятки с туманом. Я сидел в саду один. И смотрел на глубокие рубцы на своем колене. Папа предупреждал, чтобы я не соскребал коросты — иначе рубцы останутся навсегда; но какое мне дело: навсегда — не навсегда? Я начал осторожно приподнимать кончики корост. Мне было интересно, что под ними? Не увидел ничего, кроме розового мяса, которое снова готово было кровоточить.

Солнце, наконец, победило и полилось горячими лучами мне на голову. Поджаривает мозги. Не хочу, чтобы мои мозги поджарились. Я отодвинулся в тень.

Голова начала болеть так, будто вот-вот расколется. Я закусил нижнюю губу, чтобы выдавить кровь. Мне не очень больно, но днем она распухнет так, что мама забеспокоится. А это хорошо. Наконец-то, забеспокоится обо мне.

До того, как проклятая Синди появилась у нас, я был маминым любимчиком: только на меня она целый день и обращала внимание. Скоро мама с Джори вернутся из балетной школы. Теперь они оба только и думают, что о балете и о Синди. А я уже знаю, что самая важная вещь в жизни — это деньги. Если будешь иметь много денег, никогда не придется думать о том, где их взять. Этому меня научили Джон Эмос и дневник Малькольма.

— Барт, — послышался голос Эммы, которая тихо пробралась ко мне. — Мне так жаль, что отменили обещанное тебе путешествие в Диснейленд. Чтобы тебе было повеселее, я приготовила тебе праздничный пирог. Только для тебя одного.

Она держала в руках совсем маленький пирог с одной свечой в центре шоколадной глазури. Будто мне исполнился только один год! Я ударил по пирогу, и он упал на землю. Она закричала и отпрянула. Мне показалось, что она сейчас заплачет.

— Не очень-то красиво и неблагодарно, — проговорила она. — Барт, почему ты так отвратительно ведешь себя? Мы все стараемся сделать для тебя что-то приятное.

Я высунул в ответ язык. Она вздохнула и ушла.

Потом вышла снова с противной Синди на руках. Никакая мне она не сестра. И не хотел я сестру. Я спрятался за дерево и стал оглядываться. Эмма посадила Синди в надувной бассейн. Та начала разбрызгивать воду. Какая тупая, глупая, противная… Даже не умеет плавать. А Эмма смеется над всеми ее штучками и радуется, как последняя дура. Вот если я сяду в этот бассейн и забрызгаю ее с головы до ног, она уже не будет рада.

Я ждал, что Эмма уйдет, но она и не думала. Она пододвинула стул, села рядом и принялась шелушить горох. Плюх, плюх, сыпались горошины в голубую миску.

— Купайся, купайся, золотко мое, — ободрила Эмма Синди. — Давай бей своими ножками, ручками, чтобы они стали сильными, и тогда научишься плавать.

Я терпеливо ждал: каждая упавшая в миску горошина приближала меня к тому моменту, когда Эмма поднимется и пойдет в кухню. Тогда Синди останется одна. А плавать она не умеет. Я выгнул спину, как кот, готовый к прыжку. Мне не хватало только хвоста, чтобы подергивать им.

Вот и последняя горошина. Эмма встала. Я напрягся. И тотчас подъехала ярко-красная мамина машина и остановилась возле гаража. Эмма задержалась, чтобы поздороваться с мамой. Первым выбежал Джори, радостно подпрыгивая:

— Привет, Эмма! Что у нас на обед?

— Что бы там ни было, тебе понравится, — вся расплывшись в улыбке своему дорогому красавчику, ответила Эмма. Никогда она так не улыбается мне — противная! — Что касается Барта, я знаю, что он терпеть не может все это: горох, бараньи ножки с овощной запеканкой и десерт. Господи, как Же трудно угодить твоему братцу.

Мама поболтала с Эммой, а они всегда болтают, будто Эмма и не служанка вовсе, и побежала поиграть с Синди, целуя и обнимая ее, будто не видела десять лет.

— Мам, — сказал Джори, — почему бы и нам не одеть купальные костюмы и не присоединиться к Синди?

— Побежали наперегонки к дому, Джори, а затем купаться! — закричала ему мама, и они вдвоем побежали, как дети.

— Будь хорошей девочкой, поиграй здесь со своей уточкой и лодкой, — сказала Эмма Синди. — Эмма скоро вернется.

Я кинул взгляд на Синди и обомлел: проклятая девчонка встала в бассейне и снимала свой купальник. Она увидела меня, бросила прямо мне в лицо мокрую тряпку и засмеялась, высунув язык. Она дразнила меня своим голым телом! Она заманивала меня! Потом села обратно в бассейн и начала осматривать себя с довольной улыбкой. Порочная, бесстыдная тварь! Представил ее повзрослевшую, как она заманивает, показывая свои самые интимные места…

Да, матери обязаны учить своих дочерей вести себя достойно, скромно. А моя мать была совсем, как Кор-рин, которая была слабой и никогда не наказывала своих детей. Это сказал мне Джон Эмос.

— Твоя бабушка, Барт, погубила своих детей безнаказанностью, и теперь они живут в грехе и попирают правила, установленные Богом!

Значит, я обязан научить Синди, как вести себя достойно. Знать стыд, быть скромной. Я пополз к ней на животе. Теперь все ее внимание было приковано ко мне. Голубые глаза ее широко раскрылись. Пухлые розовые губки отделились одна от другой. Сначала она подумала, что я собираюсь играть с ней. Потом ее умишко что-то подсказал ей. Она с испугом приподнялась и напомнила мне застывшего от страха испуганного кролика. Кролика, смотрящего на змею. Лучше буду змеей, чем котом. Змей в Эдемском саду, который поступил с Евой так, как и надо было.

— Иди, — сказал Бог Еве, увидев ее обнаженной, — изгоняешься ты из Рая, и пусть мир бросает в тебя камни.

Показывая ей язык, как змея, я приблизился вплотную. Это Бог руководил мной. Мать, которая не учила и не наказывала своих детей, сделала меня таким — змеей, которая исполняет волю Божью.

Силой воли я пытался сделать свою голову плоской, маленькой и похожей на змеиную. В огромных испуганных глазах Синди показались слезы; она пыталась перебраться через скользкий край бассейна и не могла. Но воды там было не столько, чтобы Синди могла утонуть, иначе бы Эмма не оставила ее.

Но… если боа-констриктор, бразильский удав, выпущен на свободу — что против него может сделать двухлетний ребенок?

Я перегнулся через край и плюхнулся в воду.

— Ба-а-ти! — отчаянно закричала Синди. — Уходи, Ба-а-ти!

— Шш-ш-ш, — шипел я.

Я обкрутился вокруг ее обнаженного тельца и обхватил ногами ее шейку, пытаясь стащить ее целиком в воду. Ведь я не мог на самом деле утопить ее. Но грешники должны быть наказаны. Такова воля Божья. Я видел, как удав в телевизоре заглатывает свою жертву. Я попытался сделать так же с Синди.

Тут какая-то другая змея обхватила меня самого! Я отпустил Синди, чтобы не утонуть — или не быть проглоченным заживо! Господи, отчего ты не спасешь меня?

— Какого черта ты делаешь это? — заорал Джори, весь красный от злости. Он так тряс меня, что я перестал понимать, где я. — Я следил за тобой! Я видел, как ты полз, и думал: что у тебя на уме? Ты что, хотел утопить Синди?

— Нет! — Я хватал ртом воздух.Просто хотел проучить ее!

— Ну да, — усмехнулся он. — Как ты проучил уже Кловера.

— Ничего я не делал с Кловером! Я заботился об Эппле, любил его. Я не жестокий… нет, нет, нет!

— Отчего же ты так кричишь, если это не ты? Невиновный не станет оправдываться! Это ты убил его! Я вижу по твоим глазам!

На меня накатила ярость.

— Ты ненавидишь меня! Я знаю!

Я бросился на него и пытался ударить, но не смог. Я отступил, пригнул голову и побежал на него, целясь ему прямо в живот. Он не успел разгадать маневр и упал, скрючившись и вскрикнув от боли. Я думал, он убьет меня, и поэтому ударил еще раз. Но я промахнулся. Я никогда не бываю метким. Сила удара оказалась больше, чем я думал.

— Это нечестно — бить ниже пояса, — простонал он, такой бледный, что я испугался. — Это грязная игра, Барт.

Тем временем Синди вылезла-таки из бассейна и побежала голая в дом, визжа на пределе возможного.

— Проклятая порочная девчонка! — закричал я вслед. — Это все из-за нее! Это она виновата!

Из боковой двери выбежала в развевающемся переднике, с вымазанными в муке руками Эмма, а за ней — мама в голубом бикини.

— Барт, что ты натворил? — закричала мама. Она подхватила Синди, потом полотенце, которое уронила Эмма.

— Мама… — всхлипывала Синди. — Там была большая змея… змея!

Представьте себе. Она сразу поняла, что я изображал. Не такая уж тупая, оказывается.

Мама завернула Синди в полотенце и спустила с рук. В то время я как раз приготовился еще раз ударить Джори, но мама увидела.

— Барт! Если ты ударишь Джори, ты пожалеешь об этом!

Эмма смотрела на меня с ненавистью. Я глядел то на одного, то на другую. Все, все ненавидят меня, все желают моей смерти.

Морщась от боли, Джори пытался подняться. Теперь он выглядел вовсе не красиво и не изящно. Такой же неуклюжий, как я. Он закричал:

— Ты дурак, Барт! Полный идиот!

Я схватил камень, лежавший у меня под ногами.

— Барт! Не смей! — закричала мама.

— Скверный мальчишка! Только попробуй брось! — взвизгнула Эмма.

Я взвился и бросился на Эмму с кулаками:

— Прекрати называть меня скверным! — орал я. — Я не скверный! Я хороший, хороший!

Мама, подбежав, схватила меня в охапку и повалила.

— Никогда не смей бросаться камнями или бить женщину, слышишь! — кричала она, прижимая меня к земле.

В мозгу у меня стояла красная злоба: мама сейчас была для меня олицетворением всех женщин, заманивающих, соблазняющих, обольщающих. Особенно ее полуобнаженное тело со всеми его изгибами вызывало во мне ярость. Малькольм хорошо знал эту ярость, он писал о том, как бы он хотел сделать женские груди плоскими, смять их. Я вообразил себя Малькольмом, и глаза мои стали такими, что мама задрожала.

— Барт, что с тобой такое? Ты не соображаешь, что делаешь, что говоришь. Ты стал непохож на себя.

Я обнажил зубы, будто пытаясь укусить ее — и в самом деле попробовал укусить. Она несколько раз ударила меня по лицу, пока я не начал плакать.

— Ступай на чердак и оставайся там, Барт Шеффилд, пока я не решу, как с тобой поступить!

Я боялся чердака. Усевшись там на одну из маленьких кроватей, я стал ждать ее. Никогда еще она не била меня. До этих пощечин она всего несколько раз шлепала меня — и это за всю жизнь. А теперь она поступает так, как поступали с маленьким Малькольмом. Теперь я был на самом деле, как Малькольм.

Дверь скрипнула, и я услышал, как она взбирается по узким шатким ступеням. Рот ее был сжат в угрюмую складку, и она будто заставляла себя глядеть мне в глаза. Никогда не думал, что она бывает такой злой.

— Снимай штаны, Барт.

— Нет!

— Делай, как я говорю, или твое наказание будет много хуже!

— Нет. Ты не смеешь бить меня! Попробуй только тронь, и я дождусь, когда ты будешь в балетной школе, вот тогда посмотришь, что я сделаю с Синди! Эмма не сможет мне помешать. Я убегу, пока она будет соображать, что делать. А полиция не заберет меня, потому что я несовершеннолетний!

— Ну, Барт, это уж слишком.

— Но это еще не все, что я сделаю, если ты Тронешь меня!

Она растерялась. Не смеет прикоснуться ко мне. Подняла тонкие бледные руки к горлу и прошептала:

— О, Боже… Надо было мне знать, что ребенок, зачатый таким образом, обернется против меня… Барт, мне так жаль, что твой сын такой монстр…

Монстр? Это я — монстр?

Нет — это она монстр! Она делала со мной то же самое, что мать Малькольма сделала с ним. Запереть на чердаке… Я ненавидел ее теперь так же сильно, как раньше — любил.

Я закричал:

— Ненавижу тебя, мама! Хочу, чтобы ты умерла!

Тогда она отвернулась со слезами на глазах и убежала.

Но обернулась все-таки, чтобы запереть меня в этом темном, затхлом месте, которое я ненавидел и боялся. Ну что ж, стану сильным, как Малькольм, и таким же безжалостным. Она за это заплатит. Я заставлю ее заплатить. Я ведь просто хотел, чтобы она снова была хорошей, и чтобы любила меня чуть больше, чем Синди и Джори. Я заплакал. Но все еще будет по-моему.

Придя домой, папа узнал о происшедшем и отлупил меня ремнем. Мне понравилось, что он не обращал внимания на мои просьбы и извинения.

— Ну что, больно? — спросил он, когда я натянул штаны.

— Не-а, — я улыбнулся. — Чтобы сделать мне больно, надо повредить мне кости, но тогда полиция бросит тебя в тюрьму за истязание ребенка.

Папа поглядел мне в глаза холодно и жестко.

— Ты думаешь, что мы мягкие, добрые родители, и чувствуешь себя безнаказанным? — говорил он всегда спокойно. — Ты думаешь, что пока ты несовершеннолетний, на тебя нет управы, но ты ошибаешься, Барт. Мы все живем в цивилизованной стране, где люди должны подчиняться законам. Никто не смеет преступить закон безнаказанно, даже Президент. А самое тяжелое наказание для непослушных детей — запереть их, чтобы они не могли свободно гулять и играть.

Я молчал. Папа продолжил:

— Мы с мамой решили, что терпеть больше твое поведение нельзя. Поэтому, как только я договорюсь, ты поедешь на прием к психиатру. Если ты и тогда будешь упорствовать, мы оставим тебя на попечении врачей, которые найдут способ заставить тебя вести себя, как нормальный человек.

— Вы не можете! — закричал я, напуганный тем, что меня запрут в сумасшедшем доме навеки. — Я убью самого себя!

Папа строго посмотрел на меня:

— Не убьешь. И не думай, что ты умнее нас с мамой. Мы с твоей мамой противостояли и не таким, как ты — десятилетний дерзкий ребенок. Помни это.

А вечером, когда я лежал в постели, я услышал, как мама с папой кричат друг на друга. Кричат так, как я еще ни разу в жизни не слышал.

— Как тебе пришла в голову мысль послать Барта на чердак, Кэтрин?! Неужели ты не понимаешь? Неужели нельзя было приказать ему оставаться до моего прихода в своей комнате?

— Нет! Это не наказание. Он любит свою комнату. У него в комнате есть все, что нужно для удовольствия. А вот чердак — это не удовольствие. Я сделала то, что была обязана.

— Обязана сделать? Кэти, или ты не понимаешь, чьими словами ты сейчас говоришь?

— Ну что ж, — ледяным голосом проговорила мама, — разве я не предупреждала тебя: я — сука, которая всегда заботится только о себе.

Они повезли меня к врачу на следующий же день. Посадили там в кресло и приказали ждать. Нас позвали. Мама с папой вошли со мной. За столом сидела женщина. Выбрали бы, по крайней мере, мужчину. Я сразу возненавидел ее за то, что ее волосы были такие же черные и блестящие, как у мадам Мариши на старой фотографии. Ее белая блузка вздымалась на груди так сильно, что я отвернулся, чтобы не видеть.

— Доктор Шеффилд, вы с женой можете подождать за дверями, мы с вами поговорим позже.

Я с тоской глядел вслед уходящим родителям. Никогда еще я не чувствовал себя так неуютно, как тогда, когда мы остались с ней наедине, и она посмотрела мне в глаза своими добрыми глазами, скрывающими темные мысли.

— Тебе бы не хотелось быть здесь, правда? — спросила она.

Я ничего не ответил.

— Мое имя — доктор Мэри Оберман. Ну и что?

— Посмотри, здесь на столе есть игрушки… может быть, ты что-то выберешь?

Игрушки… я же не младенец.

Я метнул на нее взгляд. Она отвернулась, и я понял, что она почувствовала неловкость.

— Твои родители говорят, что ты любишь играть роль другого человека. Наверное, у тебя нет товарищей по играм?

Конечно, нет. Но это не ее дело. Идиотка, я был бы последний простак, если бы рассказал ей о Джоне Эмосе, и что он мой лучший друг. Когда-то моим другом была бабушка, но она предала меня.

— Барт, конечно, ты можешь продолжать молчать, но этим ты только принесешь еще большую боль тем, кто тебя любит. Но ведь и тебе сделали больно, тебе больнее всех. Твои родители хотят помочь тебе. Поэтому они привели тебя сюда. Ты должен сам себе помочь. Расскажи, что тебе приносит радость и счастье. Расскажи, что тебя тревожит, расстраивает. И нравится ли тебе твоя жизнь.

Я не скажу ей ни нет, ни да. Ничего не стану говорить. Она начала объяснять, что люди замкнутые, которые ни с кем не делятся своими проблемами, могут себя разрушить эмоционально.

— Ты ненавидишь своих родителей? Не стану отвечать.

— А своего брата Джори ты любишь?

Да, с Джори все в порядке у меня. Просто было бы лучше, если бы он не был таким уж ловким и красивым. Был бы, как я.

— А что ты думаешь о своей приемной сестре Синди? Может быть, мой взгляд ей все рассказал, поэтому она что-то записала в тетради.

— Барт, — начала она снова, отложив ручку. Глаза ее глядели по-матерински добро. — Если ты отказываешься отвечать, то у нас не остается иного выбора, как положить тебя в госпиталь, где много врачей, а не один, будут пытаться восстановить твое психическое здоровье. Никто там плохо с тобой обращаться не будет, но это совсем не так приятно, как быть дома. Там у тебя не будет своей комнаты, своих вещей; своих родителей ты будешь видеть раз в неделю, да и то на час. Не думаешь ли ты, что гораздо лучше будет нам договориться и соединить наши усилия? Что случилось с тобой этим летом, почему ты так изменился? Вспомни.

Нет, не хочу, чтобы меня запирали в сумасшедшем доме с кучей придурков, которые больше и наверняка злее, чем я, … и к тому же, я не смогу тогда навещать Джона Эмоса и Эппла…

Что мне делать? Я вспомнил строчки из дневника Малькольма, и как он умел только делать вид, что поддается на уговоры, но сам всегда делал только то, что хотел.

Я начал плакать, сказал, что обо всем сожалею, и делал это так искренне, что даже сам поверил. Я сказал:

— Это все из-за мамы… Она любит Джори больше, чем меня. Она все время возится с Синди. У меня никого нет. Мне одиноко и плохо.

Она все приняла за чистую монету и после разговора со мной сказала родителям, что нам надо с ней продолжать видеться в течение года.

— Он очень застенчивый мальчик, — она улыбнулась и тронула маму за плечо. — Но не обвиняйте ни в чем себя. Барт запрограммирован на самонеудовлетворенность, и даже если вам кажется, что он ненавидит вас, это означает, что он недоволен собой. Поэтому ему кажется, что все, кто любит его — глупцы. Это болезнь. Такая же, как физическая болезнь, и даже хуже. Он пока не может найти себя.

Я прятался и подслушивал, и был страшно удивлен ее словами.

— Он любит вас, миссис Шеффилд, почти религиозной любовью. Боготворит. Поэтому он ожидает, что вы во всем будете совершенны, в то же время зная, что он недостоин вашей любви. И, как это ни парадоксально, он как раз страстно желает, чтобы все ваше внимание и вся ваша любовь были направлены только на него.

— Но я все же не понимаю, — проговорила мама, облокачиваясь на папино плечо, — как он может одновременно любить меня и желать сделать мне больно?

— Человеческая натура очень сложна. Особенно сложен ваш сын. В нем постоянно борются два начала: доброе и злое. Он, может и бессознательно, знает об этой борьбе — и нашел любопытное решение. Он индифицирует свое темное, злое начало со стариком, которого называет Малькольм.

Оба — папа и мама — застыли в ужасе с раскрытыми ртами.

Перед тем, как прочесть вечернюю молитву и лечь спать, я пробрался в мое заветное место в холле, откуда было слышно все, о чем говорят родители в спальне.

— Мне сегодня показалось, что мы все еще на чердаке и никогда, никогда оттуда не выберемся… — говорила печально мама.

Какую связь имел чердак со мной и с Малькольмом?

Только ту, что и его, и меня наказали, заперев на чердаке?

Я тихо пробрался обратно в мою комнату и лег, напуганный разговором о моем «бессознательном» и страшась самого себя.

Под подушкой у меня всегда теперь лежал дневник Малькольма. Я впитывал в себя его страницы день и ночь. И становился все сильнее, все мудрее.

СУМЕРКИ СГУЩАЮТСЯ

Мама с папой сидели в гостиной следующим вечером перед камином. Незамечаемый ими, я скрючился возле двери на полу, думая, что они не вспомнят обо мне. Мне было неприятно думать о том, что я обманываю их, но иногда лучше знать наверняка, чем гадать.

Сначала мама молчала, а потом стала говорить о визите к психиатру.

— Барт ненавидит меня, Крис. Он ненавидит и тебя, и Джори, и Синди. Думаю, что и Эмму тоже… но презирает он только меня. Он не может простить мне того, что я люблю не только его.

Он притянул ее к себе и положил ее голову к себе на грудь. Так они и сидели.

Потом они неожиданно решили пойти проверить, спит ли Барт или убежал, и я был вынужден поспешно спрятаться в ближайшую нишу, чтобы меня не заметили.

— Он обедал? — спросил папа, когда они выходили из гостиной.

— Нет. — Она сказала это, будто хотела, чтобы Барт спал, боясь, что когда он не спит, проблем не избежать.

Но они умудрились разбудить его, и, не отвечая ни слова на их притворные извинения, он поднялся и проследовал в столовую.

Даже если мальчик не разговаривает много дней, а только мрачно и злобно на всех смотрит — семейный обед есть семейный обед.

Но этот обед был уж слишком мрачен. Даже Синди пребывала в непонятном раздражении. Ели все без аппетита. Эмма тоже не разговаривала, лишь подавала на стол. Даже ветер, который до сих пор дул неустанно, затих, и листья на деревьях повисли, как побитые морозом. Внезапно похолодало, и холод навел меня на мысль о смерти, о чем Барт твердит неустанно.

Я думал о том, каким образом мама с лапой уговорили Барта пойти к психиатру. Кто мог разговорить его, если он так невероятно упрям? А папа так занят и без Барта — но тот, конечно, не видит, как его любят и как о нем заботятся.

— Пошел спать, — сказал Барт, поднимаясь из-за стола, не поблагодарив, не спрося разрешения встать. И ушел. Мы остались сидеть, будто застыв. Нарушил тишину папа:

— Барт сам не свой. Очевидно, что-то так его беспокоит, что он даже не ест. Надо добраться до истины.

— Мама, — предложил я, — я думаю, если ты пойдешь к нему, посидишь сначала с ним подольше; и потом некоторое время не будешь обращать внимания на нас с Синди, то это подействует.

Она странно, долгим взглядом посмотрела на меня, будто не веря, что это так просто решается. Папа поддержал меня, сказав, что, по крайней мере, вреда это не принесет.

Барт притворялся, что спит; это было ясно. Мы с папой встали на полпути к двери его комнаты, чтобы он не мог нас видеть. Мы приготовились защитить маму. Папа положил предупреждающе руку мне на плечо и прошептал:

— Ведь он всего лишь ребенок, Джори, очень ранимый ребенок. Он меньше ростом, чем большинство мальчиков его возраста, тоньше, слабее, и, может быть, в этом тоже есть проблема. У Барта гораздо больше проблем роста, чем у большинства мальчиков.

Я ждал, что он скажет еще что-нибудь, но он только прошептал:

— Удивительно, отчего в нем так мало грации, в то время как его мать так грациозна.

Я посмотрел на маму, которая стояла над якобы спящим Бартом.

И вдруг она выбежала из комнаты и бросилась к папе:

— Крис, я боюсь его! Иди сам. Если он проснется и заорет на меня, как вчера, я не удержусь и ударю его. Я не знаю, как с ним обращаться, кроме как запереть снова на чердаке или в шкаф. — Тут она поднесла, будто спохватившись, руки ко рту. — О, я не хотела сказать это, — слабо прошептала она.

— Конечно, нет. Надеюсь, он не услышал. Кэти, прими-ка аспирин и иди спать, а я погляжу, чтобы легли мальчики.

Он подмигнул мне, и я улыбнулся в ответ. Обычно мы с папой говорили по вечерам о том, о сем… вернее было бы сказать, что он ненавязчиво объяснял мне, как разбираться в сложных ситуациях. Настоящий мужской разговор, в котором женщина не должна участвовать.

Папа спокойно вошел в комнату Барта и присел на край кровати. Я знал, что Барт всегда чутко спит, но тяжесть папиного тела сразу перекатила тощую фигурку Барта на бок. Это разбудило бы даже меня, хотя я обычно спал крепко.

Я подкрался поближе и увидел, что под закрытыми веками глазные яблоки Барта быстро-быстро бегают, будто он наблюдает за игрой в теннис.

— Барт!.. Проснись.

Барт подскочил так, будто рядом пальнула пушка. Он испуганно уставился на папу.

— Сынок, еще нет и восьми вечера. Эмма приготовила лимонный пирог, который она поставила в холодильник. Не делай вид, что тебе не хочется. Вечер замечательный. Когда я был, как ты, мне представлялось, что сумерки — лучшее время для гулянья на улице. Можно прятаться, воображать себя шпионом, а вокруг красивые огни…

Барт глядел на папу так, будто тот говорил на иностранном языке.

— Полно, Барт, не торчи здесь в одиночестве. Мы с мамой тебя любим, ты это знаешь. И ничего страшного нет в том, что иногда ты что-то делаешь не так. Другие вещи гораздо больше значат. Например, честь, уважение людей. Перестань представляться не тем, кто ты есть. Тебе нет нужды становиться каким-то особенным; в наших глазах ты и так особенный.

Барт враждебно смотрел на папу. Отчего папа, такой мудрый и проницательный, не видел в Барте то, что видел я? Или он ослеп? Мама увидела это; она всегда видела людей яснее, чем папа.

— Послушай, Барт. Лето кончилось. И лимонный пирог будет съеден другими. Бери то, что дается тебе сегодня, или завтра его уже может не быть.

Почему он так цацкается с этим злобным мальчишкой?

Папа повернулся, чтобы уйти. Барт двинулся за ним, как тень.

Внезапно Барт быстро забежал вперед и встал перед папой:

— Ты мне не отец, — зарычал он, — и ты меня не обманешь! Ты ненавидишь меня и хочешь, чтобы я умер!

Папа тяжело опустился на стул рядом с мамой, которая держала на коленях Синди. Барт подошел к качелям и уселся, крепко вцепившись руками в веревки, будто боялся упасть с комнатных качелей.

Все ели превосходный лимонный пирог — все, кроме Барта. Папа поднялся и сказал, что ему надо навестить тяжелого больного в госпитале. Он бросил беспокойный взгляд на Барта и тихо сказал маме:

— Выбрось все из головы, родная, и не волнуйся. Я скоро буду. Наверное, Мэри Оберман — не лучший психиатр для Барта. Он ненавидит женщин; я найду другого психиатра, мужчину.

Он наклонился, чтобы поцеловать ее. Я услышал влажный звук поцелуя. Они так долго смотрели друг другу в глаза, будто читали там что-то.

— Я люблю тебя, Кэти. Пожалуйста, не волнуйся. Все будет хорошо. Мы выживем

— Да, — сказала она, — но я не могу не думать о Барте… он, мне кажется, тоже переживает.

Выпрямившись, папа посмотрел на Барта долгим тяжелым взглядом.

— Да, — твердо сказал он. — И Барт переживет все это. Смотри, как он вцепился в веревки, а ведь его ноги почти достают до пола. Он просто не верит себе самому. Он черпает силу в своем воображении. Надо помочь ему обрести покой и уверенность. К нему не подходят методы воспитания, применяемые обычно для десятилетних мальчиков. Хотя и других мы пока не нашли.

— Пожалуйста, будь осторожен, — как всегда напутствовала она его, провожая, и было видно, что она рвется за ним и глазами, и сердцем.

Решившись защищать от Барта маму и Синди, я, однако, очень скоро стал засыпать. Каждый раз с трудом приоткрывая глаза, я видел, как Барт все качается и качается на качелях, бессмысленно глядя в пространство.

— Пойду уложу Синди, Джори, — сказала мама и позвала: — Барт! Пора спать… Я приду попрощаться с тобой. Вычисти зубы, вымой руки и лицо. Мы оставили тебе кусок пирога. Можешь съесть его перед тем, как пойти чистить зубы.

Никакого ответа от Барта; но он встал с качелей, как-то очень неловко, осторожно, посмотрел на свои босые ноги, на пижаму… Пошел переставлять с места на место все вещи, рассматривая их, будто видел в первый раз, и снова ставя на место. На секунду его внимание задержалось на лодочке из венецианского стекла, потом уставился на изящную фарфоровую статуэтку балерины в танце, которую мама подарила доктору Полу после своего первого замужества… Она очень была похожа на маму.

Он неловко подцепил статуэтку своими деревянными пальцами… повертел… взглянул, что написано на подставке: «Лимож», там было написано, я тоже читал… и выпустил из рук.

Она упала на пол и разбилась на несколько частей. Я бросился собирать их, думая, что подберу их раньше, чем заметит мама, но Барт поставил на балерину свою ногу и раздавил ей голову. Голой ногой!

— Барт! — закричал я. — Что ты делаешь! Ты же знаешь, что мама дорожит этой статуэткой больше всех своих вещей.

— Оставь меня! Молчи о том, что я сделал. Это случайно, слышишь, случайно получилось.

Чей это был голос? Чей угодно, но только не Барта. Это снова говорит тот старик, которого он играет.

Я бросился за веником и совком, надеясь, что успею, пока мама не заметит… От прекрасной балерины остались жалкие фарфоровые крошки.

Когда я вспомнил о том, что Барт может быть опасен, я побежал в комнату Синди и нашел его там. Он мрачно смотрел, стоя в дверях, как мама расчесывает сидящую на коленях у нее Синди.

Мама взглянула и поймала его взгляд. Она хотела улыбнуться, но ее улыбка растаяла, прежде чем расцвела. Она успела что-то увидеть в глазах Барта.

Барт рванулся к ней и столкнул Синди с маминых колен. Синди упала и разревелась. Она побежала к маме, и мама с Синди на руках нависла над Бартом:

— Барт, объясни, почему ты это сделал?

Он с усмешкой посмотрел в ее лицо и, не оглянувшись, вышел.

— Мам, — сказал я, когда она успокоила Синди и уложила ее в постель, — Барт помешался. Скажи папе, чтобы нашел ему любого врача, но пусть он останется там, пока его не вылечат.

Я видел раньше ее слезы, но никогда не видел еще, чтобы она так отчаянно, так бессильно рыдала.

И я, вместо папы, держал ее в объятиях и успокаивал. Это придало мне сил и гордости: я почувствовал себя взрослым и решительным. Я чувствовал ответственность за нее.

— Джори, Джори, — всхлипывала она, — почему Барт так ненавидит меня? Что я сделала?

Что я мог ответить? Я сам хотел бы знать, почему.

— Может быть, лучше подумать, почему Барт не такой, как я, потому что я скорее умру, чем заставлю тебя страдать.

Она обняла меня.

— Джори, моя жизнь представляется мне сплошным препятствием к счастью. И я чувствую, что если случится еще одно несчастье, то я сломаюсь… поэтому я не могу допустить, чтобы оно случилось. Люди столь сложны, Джори, особенно взрослые люди. Когда мне было десять лет, я думала, что взрослым жить легко: у них есть сила, власть, на их стороне права… Я никогда не думала, что быть взрослой и растить детей так трудно. Но не таких детей, как ты, конечно, милый…

Я уже знал, что ее жизнь была полна грусти и разочарований; что она пережила потерю родителей, затем Кори, Кэрри, моего отца — и потом своего второго мужа.

— Дитя моего отмщения, — прошептала она про себя. — Все время, пока я носила Барта, я не переставала ощущать свою вину. Я так любила его отца… и я же способствовала его смерти.

— Мама, — спросил я, внезапно озаренный догадкой, — может быть, Барт чувствует твою вину, когда ты глядишь на него… как ты думаешь?