"Деньги" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)* * *Я облокотился на стойку бара и разглядывал первую полосу «Морнинг лайн»: «Ложь ведьмы ради доктора Секса», «Всего лишь... телячьи нежности», «Я за ИРА — рыжий Кейт», «Тайны любви с телекарликом — стр. 4». Ничего картинка мира, а? Позор, просто позор... В Польше скоро, похоже, серьезная заварушка будет. «Солидарность» настроена по-боевому. Если и дальше в таком же духе, Москва их живо построит, ать-два. Я бы точно не миндальничал, известное дело: дай палец — по локоть откусят... Продолжают судачить о приданом леди Дианы. На приданое мне наплевать, лучше бы напечатали еще раз тот знаменитый кадр, где она стоит с ребенком, и платье просвечивает. Барменша, которая вышибла мозги своему дружку пивной кружкой, получила восемнадцать месяцев (условно). Как так? Она сослалась на предменструальный синдром. По-моему, ПМС и без того серьезный фактор риска для мужиков, а тут еще такое позорное соглашательство. Так, очередную бабушку изнасиловали прямо на дому, шайка черномазых и скинхэдов. Прямо какое-то массовое поветрие, геронтофилическое. Этой вообще восемьдесят два. Брр, в таком возрасте только изнасилования и не хватало. А, вот опять про эту малолетку, которая при смерти, — если верить «Лайн», у нее аллергия к двадцатому веку. Бедняжка... У меня, сестренка, тоже проблемы, но совершенно иного рода. У меня к двадцатому веку не аллергия, а наркотическое привыкание. В третьем терминале царил терминальный хаос, воздух и свет насыщены апокалиптическим предчувствием, всепланетная паника, финансовый Судный день. Нас ждет новый мир, мы оставляем Землю, пока еще есть надежда, пока остается шанс. Я встал в очередь, прошел регистрацию, поднялся наверх, отметился в баре, прошел досмотр и рамку металлоискателя, отметился в следующем баре, опустошил дьюти-фри, скатился по эскалатору — и мерил шагами зал ожидания, пока не объявили посадку на ковчег — каждой твари по паре... В салоне (тоже своего рода зал ожидания) мы расселись ровными рядами, будто аудитория, ну-ка, посмотрим, что у них тут за арт-терапия: фоновая музыка, от которой зубы ноют, а на экране-простыне домашнего кинотеатра— вид гавани, исполненный освежающе бездарной кистью. Потом со своим непременным номером выступили стюардессы — песня без слов безумству храбрых, пантомима в спасжилетах. Особого энтузиазма публики эта издевательская пародия на пляску смерти не вызвала. И вот наконец рев двигателей и разгон, и свобода. «Поехали!» — сказал я, когда с легкостью необыкновенной мы взмыли в воздух. Сверху мне открылась ажурная сетка улиц во всей красе, о которой те даже не подозревают. Я скромно летел экономическим классом, но самолет, заложив вираж, пожирал семь галлонов топлива на милю. Даже «фиаско» экономичнее. И хоть летел я, повторяю, экономическим, но мне тоже требовалось мое топливо. Держа наготове сигарету и зажигалку, я ждал, когда погаснет надпись «Не курить». Вывернув что есть мочи шею, не отрывал взгляда от столика с напитками, медленно и скорбно приближавшегося по проходу. В два счета заглотив ленч, я очаровал вечноулыбчивую стюардессу и расколол ее на добавку. Обожаю самолетную кормежку, и я уверен, что на ней можно как-нибудь сшибить деньгу — придумать бы только, как. Я пытался заинтересовать Терри Лайнекса идеей открыть забегаловку, где подавали бы самолетную жратву. Разумеется, в соответствующей обстановке — кресла, ремни, подносики, одноразовые порцайки, и тэ дэ. Можно даже озаботиться видеофильмами, затемнением, отдельными местами для курящих и некурящих, бумажными пакетами... Терри сказал, что ход моих мыслей ему нравится, но лохи будут засиживаться слишком подолгу. Питание выйдет недостаточно быстрым, чтобы принести быстрый заработок... Нацепив наушники (ничего себе, сколько за них дерут), я посмотрел фильм. Оказалось, конечно же, полное дерьмо, какого еще поискать. Надеюсь, мой фильм будет лучше. По крайней мере, денег должен собрать побольше. (Продажа авиалиниям через три месяца после выпуска? То-то должна быть трагедия для всех заинтересованных лиц.) Знаете, больше всего в жизни я хочу — можете назвать это моей самой заветной мечтой — огрести немереную кучу денег. Я бы хоть в алхимики подался, сохранись еще где-нибудь такая профессия... Мы перемещались в пространстве и во времени. Надо как-то убить еще четыре часа. Увы, курение и выпивон не претендуют на ваше внимание безраздельно. Единственный, по-моему, недостаток этого рода деятельности. Некоторым людям (такое впечатление) чего ни дай — все мало. Новенькая чековая книжка Селину уже не устраивает— подавай теперь еще кредитную карту «Ван-тэдж». И, кстати, ребенка. Подумать только,.. Я обвел взглядом на четверть пустой салон. Все или спали, или читали. Да, в такие моменты чтение— вещь, наверно, полезная. Растрепанная девица передо мной читала толстый журнал — вроде, на французском, но даже я мог понять, что статья была о технике фелляции, оральное ноу-хау. Меховая шубка на соседнем сиденье безудержно распушилась, будто наполняемый спасательный плот. Девица летела к своему мужику — или, наоборот, от него, к другому. Сидевшая рядом со мной серьезная девушка в очках читала, по контрасту, книжку «Философия Руссо». По крайней мере, было понятно, как начать разговор. Я загреб очередную горсть бутылочек и до конца полета грузил соседку насчет своей философии. Было нелегко, но время мы скоротали. — Я избороздил этот мир вдоль и поперек, — произнес Филдинг Гудни, — мир порнографии. Главное, Проныра, держать руку на пульсе человеческих слабостей, тогда не прогадаешь. Чужое пристрастие — твоя козырная карта. Наркотики, алкоголь, азартные игры, любое видео — вот где главная кормушка. В наши дни респектабельный бизнесмен должен отслеживать динамику этого рынка. Угадывать, где будет следующий прорыв. По всем прогнозам, определяющим фактором в ближайшее время должна быть обыкновенная лень. Куда-то вылезать, напрягаться— это уже не катит. Все пристрастились сидеть дома. Почему, собственно, и в таком топе вся эта дрянь, быстрое питание. Заглотить свои химикаты, заглотить поскорее — и назад, в норку. Или прихватить дерьмо с собой. На улице неуютно, дома лучше. Что касается порнографии... — ...Да? — отозвался я. Я отхлебнул своего малинового напитка. Закурил очередную сигарету. Мы сидели в итальянском ресторанчике сильно южнее СоХо — Трибека и еще какая-то приставка. Заведение мафиозное, сказал Филдинг, и я ему верил — кругом парча, полумрак, тихо, как в церкви. Я-то стандартный, без особых заморочек, земляшка Филдинг поднял взгляд и сделал паузу. — Антонио Пизелло, — наконец сказал он. — Он же Тони Каццо, со Стейтен-айленда. Пять лет назад ему стрельнули прямо в сердце. И знаешь, что его спасло? — Выпрямив длинный большой палец, Филдинг ткнул себе в ребра. — Пачка кредитных карточек, под резинкой, в нагрудном кармане. Был мальчиш-плохиш, но теперь почти полностью легализовался. — А девица? — Уилла Глюк. С мозгами у нее тоже ничего. Девочка по вызову, такса — тонна за ночь. Уже, правда, почти отошла от дел. А десять лет оттрубила на панели, рядовым составом, самым рядовым — ну, по баксу с хрена. Никто не знает, как ей удалось перескочить в высшую лигу. Так не бывает. Приглядись только, глазищи какие. А губы-то, губы. И ни одной зацепки. Ничего не могу понять. Это меня просто бесит, когда не могу чего-нибудь понять. Воистину прискорбная недоинформированность. Филдинг улыбнулся, беспомощно развел руками, затем сделал решительный знак бдительно караулящему официанту — пальцы буквой "V". Еще два «ред снэппера»[16]. И меню (малиновое, с бахромой и прочими прибамбасами, напомнившее мне и моим пальцам Селину и все ее тайны) — которое Филдинг держал изящными загорелыми ладонями в обрамлении лазурных манжет с золотыми запонками. По ходу обеда Филдинг разъяснял мне про доходность порнографии, про пандемониум Сорок второй стрит, про «Бойлеск» и цепных уникумов Седьмой авеню, про сеть «Малибу» со свальным бултыханьем в сумерках до последнего, фигурально выражаясь, издыхания исполнителя главной мужской роли на полу мотеля, про вездесущую мягкую эротику во всемирной кабельной сети с непременной ретушью причинных мест, про уму не постижимые девиации Германии и Японии, про ориентацию на извращения в системе «видео—почтой», про мафиозную сеть снафф-порно[17], зародившуюся в Мехико и приказавшую долго жить в Нью-Йорке. — Значит, это правда? — живо поинтересовался я. — Конечно. Только их было немного, и лавочку быстро прикрыли. — Я заметил, что режет ягнятину Филдинг по правилам, но когда ест, перекладывает вилку в правую руку. — Да ладно, Проныра, будь реалистом. Если какой-то спрос был, не мог же кто-нибудь не попробовать обеспечить предложение... Да и девицы были сплошь бродяжки. — А ты... видел когда-нибудь? — Ты хоть понимаешь, что спрашиваешь? Это же фактически было бы соучастие в убийстве первой степени. Нет, Проныра, туда я и не совался. Это была организованная преступность, сверхорганизованная. Никак иначе. Снафф-порно — вот уж зацепка так зацепка. И тут его манера, излучаемое им силовое поле вдруг изменились — но ненадолго. Он заговорил горячо, доверительно. — Клинч, точно? Доказательство, что порнография развращает, верно? — Потом он расслабился, убавил интенсивность поля. — Нет, Проныра, слишком рискованно. Никто бы не решился. Проблема с дистрибуцией. Мы перешли к обсуждению нашей проблемы с дистрибуцией — каковой проблемы, если верить моему другу Филдингу, перед нами вовсе не стояло. Мы просто сдадим готовый продукт в аренду прокатным фирмам — таким образом, сказал Филдинг, сохраняется творческая свобода, плюс денег в итоге будет гораздо больше. Я думал, такой номер могут выкинуть только самые-самые большие акулы — но парнишка все рассчитал! Связи у него были — просто закачаешься; и отнюдь не только в киноиндустрии. Пока он их расписывал, я вливал в себя то граппу, то эспрессо, то граппу, то эспрессо, целый железнодорожный состав, и мне слышался шорох крупных купюр, виделась толчея больших нулей. Деньги — мои телохранители. — Знаешь что, Проныра, — сказал он, — порой бизнес представляется мне таким здоровенным глупым псом, который воем воет, лишь бы с ним поиграли. Хочешь знать, что мне подсказывает интуиция? На каком пагубном пристрастии можно будет скоро заработать миллион? Сказать? — Скажи, — ответил я. — Телячьи нежности, — проговорил Филдинг. — Представь: двое лежат в обнимку, им тепло и хорошо. Главное тут маркетинг придумать грамотный. Может, начать с самоучителя? Видео? Ночные рубашки? Секция и симпатичные инструкторши? Подумай об этом, Проныра. Если мозгами пораскинуть, где-то там в телячьих нежностях миллионы и миллионы должны быть. Филдинг оплатил счет — более чем скромный, — оставил на подносике двадцатку. На улице ждал прокатный «автократ». В какой-то момент Филдинг развернулся ко мне и на фоне мелькающих кварталов средней части города произнес: — Ой, Проныра, я же тебя обманул тогда. Убийство не первой степени— второй. В Нью-Йорке убийство первой степени — это полиция, охрана тюремная, такая всякая шушера. Прости, пожалуйста. Возле Таймс-сквер я вышел. Услышал, как Филдинг называет водителю адрес на Парк-авеню. Женский район. Нетвердой поступью я рассекал зной порнографической ночи. По моим биологическим часам и координатам завзятого путешественника во времени, было шесть вечера, а бухла-то сколько уже... Как далеко меня занесло за сегодняшний день, и в пространстве, и во времени. Как мне требовалось задрыхнуть. Где-то рядом с «Эшбери», говорит Филдинг, завелся маньяк, который скачет по крышам. Его кайф в том, чтобы скидывать камни и черепицу на головы гулякам и театралам. Уже отмечено пять случаев, и ни единого промаха. Один случай был смертельный. Убийство второй степени. Ультрафиолетовые полицейские устраивают засады на крышах, но он уходит из всех ловушек, этот психопат-верхолаз, адепт желоба и карниза, контрфорса и мансарды, этот художник от бесконечного пространства. Ловко и безошибочно ориентируется он в готическом частоколе пожарных лестниц, водосточных труб и телевизионных антенн, а вечерний Бродвей хрустит внизу пластиком одноразовых стаканчиков, и все без какой бы то ни было материальной заинтересованности. По крайней мере, для него, там, наверху — без малейшей. В Нью-Йорке вы меня уже видели и представляете, как я там и что. Интересно, в чем все-таки дело, наверно, в этой энергии, электричестве, заразительном искрении и мельтешении, так что устоять абсолютно невозможно — ать-два, горе не беда. В Нью-Йорке я сам на себя не похож, эдакий живчик, неуемный деляга. Сегодня утром я опять с места в карьер взялся за дело, несмотря на смену часовых поясов и похмелье, которое любого другого уложило бы пластом, — пожалуй, даже похуже, чем то, калифорнийское похмелье. Уже семь месяцев прошло, а мне все никак не оправиться. Может, калифорнийское похмелье так и пребудет со мной до конца дней... Я рассказывал вам, что учудил тогда в Лос-Анджелесе? Да уж, будет о чем вспомнить на свалке. Помните, этот огромный негрила с бейсбольной битой?.. Как только ни приходится рисковать шкурой, и все ради смеха, чисто ради смеха. Нередко мне кажется, что калифорнийское похмелье такое стойкое, потому что мне все никак не поверить, что выжил. Не вылезая из кровати, я эффективно пристроил у себя на пузе телефон, записную книжку, пепельницу и кофейную чашку и задумался над первым пунктом повестки дня— Кадута Масси... Как и все, как и вы сами, я сто раз видел Кадуту на экране, в костюмных драмах, мюзиклах, итальянских эротических комедиях, мексиканских вестернах. Я видел, как она съеживается от страха и ходит гоголем, надувает губки и глумливо скалится. В детстве она была моим любимым мастурбообъектом, как и всех остальных. И чем больше я о ней думал, тем сильнее склонялся к тому, чтобы вспомнить детство. Когда-то она была здоровая, от сохи, девка, родом — судя по широким бедрам и губищам — из наивной глубинки, и это ободряло. Прошедшие годы пощадили Кадуту Масси. Прошедшие годы не пощадили больше почти никого. Прошедшее время было своенравным, жестоким и мстительным. Время ломилось кованым сапогом. Кадута же, в свои сорок с хвостиком, вполне могла сыграть романтическую героиню в нужном нам ключе — если, конечно, дать ей достаточно пожилого и/или бисексуального партнера... Как вы помните, поначалу я артачился. Я бы предпочел не ее, а какую-нибудь менее роскошную, менее удачливую актрису, не столь явно в своем уме — например, Санни Уонд или даже Дэй Лайтбаун. Не знаю почему. Но Филдинг уверял, что без Кадуты нам ловить нечего, и я сдался — против денег не попрешь. Кадута, жена заблуждающегося Лорна Гайленда, соперница грудастой Лесбии Беузолейль, мать алчного раба дурных привычек, нечистого на руку Кристофера Медоубрука или Давида Гопстера, или Наба Форкнера — хрен его знает, кого мы там в конечном итоге подпишем. Роль ей отводилась пассивная, но в чем-то центральная. Грустно, короче. Я бы предпочел более реалистичный типаж... Понимаете, исходный-то импульс у меня был, так сказать, персональный, личного свойства. Автобиографический. Очень личного свойства, моего собственного. Я позвонил в «Цицерон», где Филдинг разместил Кадуту со всей ее свитой. Трубку поднял мужчина. Кадута продиктовала мне адрес в «маленькой Италии» и попросила зайти к двум часам. Потом я звякнул в свою лондонскую берлогу. Занято. Занято... Филдинг говорит, что Кадуте нужно ободрение. Постараюсь ее не разочаровать. Главное, чтобы моего запаса хватило на двоих. Вчера, после душераздирающего воссоединения с моим чемоданом, я попытался обменяться с Феликсом рукопожатием по-негритянски, два притопа, три прихлопа. Зачем, спрашивается. Только ради контакта, простого человеческого контакта. Все мы, в конце концов, не более чем люди, лишняя похвала и поддержка никому бы, наверно, не помешали. Ободрение вечно в остром дефиците, вам не кажется? Не обманывайся, братишка. Дамочка, скажите положа руку на сердце. Когда последний раз свой другой такой же давал вам поплакаться в жилетку, гладил по головке, шептал на ухо слова утешения? Правда же, такое бывает нечасто. По крайней мере, хотелось бы гораздо чаще. Ну что, по рукам? Эх, наверняка думаете вы, поплакаться в жилетку — чертовски заманчиво звучит. Я зевнул и потянулся — и чуть не разлил кофе. Дернувшись придержать чашку, я задел пепельницу. Дернувшись придержать пепельницу, разлил кофе и заодно зацепил сгибом локтя провод от трубки — так что когда последним героическим усилием я выпрыгнул из кровати, то телефон, качнувшись маятником, врезал мне по голени и с хрустом упал на ногу... Через двадцать минут, когда боль почти прошла, я разлепил слипшиеся страницы записной книжки в надежде, что не обнаружу телефона Мартины. От этого звонка, от извинений мне очень хотелось отвертеться. Ну-ка, что у нас тут, снизу вверх: «Трексакарна», «Транс-американ», «Тереза», телеремонт... Мартина Твен. Секундочку!.. Это не мой почерк. Это почерк... Селины?.. Вот ведь сучка. Интересно, это упрек, или она издевается? Я демонстративно захлопнул книжку (хлюп). А потом все-таки позвонил. Как серфингист, я лавирую в буре атмосферных помех Манхэттена. Несмотря ни на что. «Сдавайся!» — кричат указатели на перекрестках. Не вздумай. Главное — это как раз не сдаваться. Бороться, искать и упираться рогом — все, короче, сводится к силе воли. Итак, диспозиция по состоянию на середину дня: в руке второй скотч, на поясе мятая скатанная пакистанская ночная рубашка, на коленях у меня полуголая секс-стюардесса. Место действия: «Острова блаженных», Третья авеню. Об этом заведении я прочел в журнале «Отребье»... Обстановка вполне по мне: круглая комната без окон, сутенерский рай в шалаше— жилистые лианы, пластмассовые виноградные грозди, пальмовые листья на потолке, садовые фонарики и птичье щебетание из скрытых динамиков. Я даже заметил, что насвистываю одну из любимых песенок Толстого Винса. Как же ее... «Услада отшельника». Знаете, бывают мужчины, которые приходят в подобное заведение, чтобы потрахаться. Но самоусовершенствование — вовсе не такая безнадежная вещь, как обычно думают. Взять хоть меня. Я зашел только, чтобы мне подрочили. — Так и что вы делаете? — говорил я. — Сначала полотенцем, потом феном, что ли? У дамочки, с которой мы беседовали, были проблемы с волосами. Впрочем, она сама напрашивалась — какого хрена отрастила патлы до жопы? Расплющенная собственным весом, ее монолитно-черная шевелюра искрилась радужными отблесками, как нефтяная пленка на луже. Когда она встала, чтобы подлить мне в стакан, и повернулась спиной, треугольник бикини почти скрылся под нижним краем смолистой копны. Ну почему уменя не могут быть здоровые американские волосы вместо этой половой тряпки на макушке... С самого начала дама сердечно заверила меня, чтобы я не стеснялся «пригласить кого угодно, кто мне приглянется» (не считая надетого на ней бикини, это был единственный намек, что мы сидим не в салоне красоты и не в библиотеке, а в борделе. Я тоже не подавал вида). Тогда я так и не понял (до сих пор не понимаю), относила ли она к числу «кого угодно» и себя. Да, она запросто взгромоздилась ко мне на колени — но лишь для того, чтобы мне было удобней пощупать ее патлы. Может, она тут просто барменша, кассирша, на все руки подавальщица... и, может, я уже слишком хорошо ее узнал. Под боком у меня лежал водонепроницаемый прозрачный пакет с бумажником (деньги, предметы первой необходимости). Предварительно, кстати, заставили принять обжигающий душ, и мне добродушно ассистировали два толстых негра в гавайках навыпуск и потрепанных соломенных шляпах. После вошебойки — собственно острова Блаженных. От всех этих перелетов и суеты мой шум в ушах совершенно стервенеет. В настоящий момент наблюдался стереоэффект, в обоих каналах завывали реактивные двигатели, хищно порыкивал огонь, пожирая перекрытия где-то этажом ниже. Яприжал ко лбу свеженаполненный стакан, будто пытаясь утихомирить болезненную пульсацию — пластмассовый стакан, пластмассовый лед, самолетная выпивка. Не жизнь, а сказка; без шуток. — Два раза мыть не надо, — убеждал я ее. — Волосяные мешочки расширяются, а потом активное вещество из шампуня высыхает и затвердевает. — Неужели? — отозвалась девушка. — Да что вы говорите. — Чистая правда, — побожился я. Вот уж по этой части я настоящий дока. Может, в анатомии я не силен — но что касается волос, кому угодно дам сто очков вперед. Это все благодаря стилисткам, визажисткам и ассистенткам косметологов, с которыми я обычно зависал — не говоря уж о моих собственных парикмахерских психодрамах[18], не говоря уж обо всех потраченных деньгах. Я кивнул и отхлебнул из стакана. Огляделся. Где же остальные кандидатки? Как бы то ни было, эта цыпа в белом бикини, похоже, не возражала немного поболтать, особенно на такую животрепещущую тему. Не исключено, что такая перспектива вдохновляла ее куда больше, чем завалиться со мной в койку— что было бы, правда, несколько прибыльней. Меня развитие событий пока тоже устраивало. Мне нравилось, что я спокойно сижу и потягиваю скотч, нравилось, что я не распростерт на бетонном полу в подвале, исполняя главную роль в снафф-картине. Нет, пока все весьма цивильно, весьма. Она выгнула спину, изучая треснувший ноготь на ноге. На фоне копны волос ее узкие покатые плечи смотрелись еще беззащитнее, еще бледнее... впрочем, я себя тут же мысленно одернул — тоже мне, любитель местного колорита нашелся. Сама по себе девица, костлявый тинэйджер с выбритыми подмышками, устраивала меня на все сто процентов. Но поскольку я — это я (по крайней мере, пока), и никто другой, то отклонений от классического сценария не потерплю: самцы должны трясти мошной и делать свой безответственный выбор. — А где твои подружки? — спросил я. Она пожала плечами и огляделась, будто спрашивая, где мои приятели. Потом встретила мой взгляд и серьезно, с оттенком грусти, поинтересовалась: — Кстати, а как вас зовут? — Мартин, — тут же ответил я. Терпеть не могу своего имени. Представьте только: вот родился у вас малютка-сын — и вы что, не можете придумать ничего лучше, чем назвать его Джоном? Джон, да еще и Сам. Молчаливое большинство. — А тебя как звать? — Кличут Моби. Вы женаты? — Нет. Как-то не складывается. — И чем вы занимаетесь, Мартин? — Моби, я писатель. — Как интересно, — сурово отозвалась она. — Писатель? И что вы пишете? — Всякое разное. Прозу. — Джон равиоли мейнстрим? — послышалось мне. — Чего-чего? — Ну, то есть, мейнстрим или там фантастику, детективы?.. — А что такое мейнстрим? — Хороший вопрос... — произнесла она, оценивающе улыбнувшись. — А я вот на колледж зарабатываю. Английская литература, третий курс. А вы романы пишете или рассказы? И как, говорите, вас зовут? Я уже давно созрел поинтересоваться у Моби, чем, собственно, занимается она, и сколько это стоит— но почуял спинным мозгом, что мы не одни, что поголовье баб возросло. Я обернулся. В затемненном проеме дальнего коридора возникла, покачивая бедрами, фигуристая цыпа в кружевных трусиках и лифчике. Фигура примерно как у Селины, плюс ряд усовершенствований, плод извращенного ума, с упором на выпуклости, как фронтальные, так и тыловые. И я подумал: хочу. Мне,для меня. Со вздохом она опустилась на черный пластмассовый гриб у стойки. Через несколько секунд мимо проследовал на подкашивающихся ногах мужчина с изможденной, но самодовольной улыбкой, в безупречном костюме-тройке. — Береги себя, Ши-Ши, — грудным голосом произнес он. — И вам того же, — отозвалась Ши-Ши строго деловым тоном. — Спасибо, что воспользовались нашими услугами. Заходите еще. Клиент Ши-Ши прошаркал мимо. Лицевые мышцы его удовлетворенно ослабли, все до единой, и, казалось, лицо вот-вот соскользнет, обнажив череп. Этот тип явно ни в чем себя не сдерживал — в кулуарах, с Ши-Ши. Насытил все органы чувств под завязку. — Ши-Ши, — сказала Моби, — а Мартин писатель. Из Англии. — Серьезно? — спросила Ши-Ши. — Серьезно, — ответил я и встал. Пузатый, серокожий, закутанный в простыню с цветочным узором. Под па-па-па, под паль-мой, под пальмой мы живем. — Неужели это оставляет тебя равнодушным? — спросили у меня через десять минут. — И да, и нет, — ответил я. — Да не может быть. Это ведь так волнующе. — Пожалуй, — сказал я. — Наверно, да. Волнующе. И действительно, я лежал голый в запертом бунгало при свете свечей наедине с прилежной Ши-Ши, чья пухленькая ладошка скользила по волосистому склону моего бедра с внутренней стороны... На какое-то мгновение, еще под пальмой, я вдруг заколебался, прежде чем сделать выбор. А вдруг малышка Моби обидится, что я предпочел ей более талантливую коллегу, — и хлопнет дверью, заплачет навзрыд, покончит с собой. Но, похоже, на островах Блаженных жалеть себя не принято. Знаете, все-таки бордели — не моя стихия. Мне никогда не удается полностью задавить в себе сопереживание — каким бы ничтожным оно ни было, и как бы я ни старался. Давлю и давлю, а толку чуть... С Моби мы распрощались вполне душевно, и Ши-Ши повела меня по сужающемуся коридору, стены и даже потолок которого были обиты такой же ковровой дорожкой, как была расстелена на полу. Наконец мы зарулили в пропитанную благовониями каморку. Ши-Ши встала подбоченясь в дверях и сказала мне лечь на высокую кушетку у стены, словно для медицинского осмотра. Да, вот на что это было больше всего похоже — на столь пугающий, давно оттягиваемый и зловеще накладный визит к дерматовенерологу. — Ну что же вы, — с игривым возмущением произнесла она, — располагайтесь поудобнее. Я послушно вжался спиной в твердые подушки, на дюйм—другой. — Нет — снимите саронг! Секундочку, я сейчас вернусь. Так что я валялся голый в стерильно безвоздушной каморке, ждал возвращения Ши-Ши и начинал серьезно жалеть, что не попытал счастья с Моби. — На вашем месте, — продолжила Ши-Ши, — я бы не смогла остаться равнодушной. — Да что вы говорите. — Я бы так волновалась, так волновалась. — По крайней мере, я жду этого с нетерпением. — Еще бы. — Скучать, надеюсь, не придется. — Я бы так волновалась... — О чем, собственно? — уточнил я, нахмурившись. Ши-Ши недоверчиво надула губки. — Ну, то есть, лицом и фигурой тебя Бог не обидел, — сказал я, — но... — Да нет же! Не обо мне речь— о вашей новой принцессе! — Ах, оней... Мы стали очень серьезно обсуждать будущую принцессу Уэльскую. Судя по всему, будущая принцесса Уэльская в большом фаворе у всех шлюх с Третьей авеню. Ши-Ши была без ума от прически леди Дианы, от того, как она одевается и держит себя. Не обошла вниманием Ши-Ши и принца Чарльза. Принц Эдвард ей тоже нравился. Даже для герцога Эдинбургского у нее нашлась пара теплых слов. После получаса такой светской беседы я почувствовал, что крыша вот-вот уедет окончательно, так что хлопнул в ладоши и произнес, может, излишне резко: — ... Ладно, так что мы можем предложить? — Что угодно, — ответила она, не сбиваясь с темпа. — А какие будут чаевые? — Огласите список. — Без затей, по-французски, по-английски, по-гречески, по-турецки. Или фифти-фифти. — ... Что такое фифти-фифти? — Без затей плюс по-французски. — А по-английски? — Хлыст и наручники. — А по-турецки?.. Нет, и слышать не хочу. Знаете что, давайте-ка... просто подрочите мне, хорошо? — Подрочить? — окаменела Ши-Ши. — Как скажете. А какие будут чаевые? Голый-то я был голый, но презерватив с деньгами оставался при мне. На входе я уже раскошелился на сорок баксов. Сколько у них тут, интересно, берут за мастурбацию? Хотя бы примерно? — Полсотни? — неуверенно сказал я. — Послушайте, — сказала Ши-Ши. — Собирайте-ка свои манатки, прямо сейчас, и катитесь на Седьмую авеню или Сорок вторую стрит. Хотите потратить полсотни — там вам помогут. Полсотни? Не на такую напал. — Секундочку, секундочку, не сердитесь. — Признаюсь, меня откровенно поразил этот ее новый тон. Акула капитализма, бессердечный ростовщик. — Простите, если обидел, я в этом деле новенький. Намекнули бы, ну хоть по порядку величины. — Если пятьдесят наличными, то семьдесят пять по карточке плюс кредитная надбавка, это пятнадцать процентов, иначе мы теряем на аренде. Или оформить чек за водолечение, это то же самое минус пятнадцать процентов плюс надбавка десять долларов. При таких чаевых все едино. — ...Сто семьдесят пять долларов? За то, чтобы просто подрочить?! — Послушайте, мы же не на Седьмой авеню, а на Третьей. Собирайте-ка свои манатки... — Хорошо, хорошо. Все продумано; какой-нибудь мужик не поленился, пораскинул мозгами, и ведь небось продумано куда тщательнее, чем этот сральник пальмовый, с чириканьем и фонариками. Валяешься тут в чем мать родила и торгуешься, как на базаре. Не в том даже дело, что с ней чувствуешь себя крохобором, а самым крохобористым из всех крохоборов... Ши-Ши вышла, едва ли не вприпрыжку. Но вскоре вернулась. С рамкой аппарата для проверки кредитных карт. И что мне туда засунуть— «Ю-Эс Эппроуч» или свой конец? Сэр, будьте так добры, вставьте головку... Вопрос о нижнем белье потребовал дополнительного балансирования бюджета. Лифчик Ши-Ши сняла сразу. О трусиках, сказала она, мы не договаривались. — Да уж, ты знаешь, как мужика раззадорить, — сказал я, утратив всякий пыл, и накинул еще двадцатку. В итоге, когда я добрался до Кадуты, то был, мягко говоря, несколько не в форме. Только и успел, что опрокинуть стаканчик—другой, заглотить какого-то фаст-фуда и вскочить в такси. Когда-нибудь с фаст-фудом тоже надо будет завязывать. Пора, пора. Давно пора сделать фаст-фуду ручкой... От Ши-Ши толку было мало. На островах Блаженных я проторчал в общей сложности час с лишним, но собственно дрочилово заняло всего ничего — я бы сказал, секунд сорок пять. Тяжелый случай; я чуть мозги не вывихнул, пытаясь припомнить случай потяжелее. — Переволновался, наверно, — тихо сказала Ши-Ши, вскрывая упаковку бумажных платков. И да, и нет. Между нами говоря, это был один из тех случаев, когда оргазм наступает почти сразу, минуя стадию эрекции. Наверно, Ши-Ши включила какой-то секретный физиологический механизм, чтобы закруглиться поскорее. Потом она попыталась опять развести бодягу о королевском семействе, но я оперативно собрал свои манатки и был таков. Главная беда, что все это так... неудовлетворительно. Обычную мастурбацию тоже не назовешь особо удовлетворительной, но она хоть не стоит пять баксов в секунду. Накладные расходы, как правило, невелики. Нет, что ни говори о дрочилове, но оно хоть не стоит восемьдесят пять фунтов. Поездка в такси потребовала от меня недюжинных усилий — затор на заторе, в час по чайной ложке. Когда я был в Нью-Йорке первый раз, даже пробки представляли интерес. Теперь же я могу спокойно обойтись и без нью-йоркских пробок. Жалко, что никак не удается освоить метро. Я пытался, честное слово. Но как ни напрягаюсь, каждый раз все кончается тем, что вылезаю из канализационного люка на бульваре Дюка Эллингтона с крышкой от мусорного бака на голове. Да уж, Нью-Йорк на кривой не объедешь... Я взглянул на часы. Я елозил по грязному заднему сиденью, потел и матерился. Припекает уже будьте-нате, репетиция перед безумным августовским зноем. Из множества инструкций, приклеенных к стеклянной перегородке, одна позаботилась поблагодарить меня за то, что не курю. Вот гады, а. Не рановато ли благодарить. Я же еще не так чтобы не курил. В конце концов, до того, чтобы не корить, так и не дошло. Я как закурил, так и не останавливался. Лохматый типус за рулем выкрикнул что-то неслышное и немного пометался, но я сидел себе тихо-спокойно и даже не думал начинать не курить, и ничего не случилось. Если верить местным слухам, то Маленькая Италия — один из самых чистых и безопасных анклавов на всем Манхэттене. Стоит только по улице прошаркать какому-нибудь ханыге из Бауэри или торчку-доходяге, как из ближайшей траттории появляются пятеро серьезно настроенных пузанов с бейсбольными битами и длинными топорищами. Но, по мне, Маленькая Италия ничем не отличается от Виллидж. Пожарные лестницы выглядели так, словно ими и вправду пользовались по назначению, — закопченные, как головешка. В этих забитых транспортом ущельях никогда не отмыть пердеж всех грузовиков и отрыжку всех легковушек, пузырьками вскипающие в бензиновых и фреоновых испарениях. Что делает в такой трущобе звездно-полосатая Кадута? У нее же есть номер в «Цицероне», оплачиваемый Филдингом Гудни, со своим парикмахером, телохранителем, 73-летним бойфрендом... Я метался по улице как угорелый, пока не отыскал чумазую дверь. — А теперь, мистер Сам... Джон, поговорим о нашем фильме, — сказала Кадута Масси. — Значит, по замыслу наша Тереза должна быть из... Брэдфорда. Так вот, по-моему, это совершенно не убедительно. —Да нет, Брэдфорд — это было в английском варианте. Теперь же все происходит в Нью-Йорке, и можно... — Я бы предпочла Флоренцию. Или Верону. — Конечно. Пожалуйста; Как вам будет угодно. — А как фильм называется? — "Хорошие деньги", — ответил я. На самом деле, мы это еще не решили. Филдингу нравилось название «Хорошие деньги». Мне — «Плохие деньги». Филдинг предложил назвать «Хорошие деньги» для американского проката, а «Плохие деньги» для европейского, но я в этом выгоды не видел. — Хорошо, — произнесла Кадута. — А скажите мне, Джон. Эта Тереза... Сколько ей лет? — Ну... за тридцать, — осторожно сказал я. На самом деле, тридцать девять. — Прошу прощения, но, если правильно понимаю, у нее двадцатилетний сын. — Да, действительно. Значит, немного постарше. — Мне вот, — проговорила Кадута, — сорок один. — Серьезно? — отозвался я. — В самый раз. — Так скажите, пожалуйста. Почему женщина в таком возрасте станет срывать с себя одежду и все время требовать секса? На коленях у меня стояла чашка кофе с блюдцем, и я все никак не мог продышаться в атмосфере неаполитанского, как я думал, зноя. Квартира кишмя кишела детьми — младенцы в пеленках, карапузы на четвереньках, неугомонные сорванцы, угловатые подростки. Плюс, по меньшей мере, трое типичных отцов семейства, в комбинезонах с жилетками, горбились за кухонной дверью над винными бутылками без этикеток и макаронами в кровавом соусе, источающими пар. Даже нашлось место — у выхода, на стульях с высокими спинками — для пары бабушек с ног до головы в черном. Однако ни одной матери семейства не видать. В остальном же, такое впечатление, что вся компания — прямым ходом с Эллис-Айленда... Кадута явно играла роль царицы улья, эдакой пчелиной матки. Она то и дело властно хлопала в ладоши и разражалась тирадами на итальянском. Как магазинный Санта-Клаус, она по очереди сажала детей к себе на колени; дети отсиживали положенное и уступали место следующему. То и дело в гостиную заходил вразвалочку кто-нибудь из папаш и обращался к Кадуте — почтительно, но в то же время с некой наигранной веселостью. Бабушки, сверкая единственным зубом, бормотали под нос, мелко трясли головой и крестились. Часто Кадута и ко мне обращалась по-итальянски, что никак не способствовало прояснению ситуации. Я прочистил горло. — Прошу прощения, Кадута, но в чем все-таки дело? — Мистер Гайленд... он сказал, что в фильме будет несколько откровенных постельных сцен. — С вами? Она вздернула подбородок и кивнула. — Какие еще постельные сцены, что за бред. Никаких постельных сцен не планировалось. — Лорн Гайленд сказал, что мистер Гудни обещал ему три длинных любовных сцены, полная обнаженка. — Господи помилуй, да сколько Гайленду лет? Что это ему взбрело обнажаться? — Он отвратительный тип. Послушайте, мистер Сам... Джон. Вы должны обещать мне, что этого не случится. — Обещаю. — Я обвел взглядом комнату. Старухи у двери поощрительно улыбнулись. — Послушайте, Кадута. Никаких любовных сцен с вами и Лорном не планировалось. Ну, то есть, одна-две сцены, когда вы с ним в постели, будут, но это, типа, утренний разговор под одеялом. Не возражаете? — Джон, буду с вами откровенна, — произнесла Кадута и шуганула детей с колен. — Как я говорила, мне сорок три. И грудь уже... не фонтан. Живот в норме, задница тоже, но грудь?.. — Она сделала жест в воздухе. — И на бедре целлюлит второй степени. Что скажете? Мне сказать было нечего. На Кадуте был костюм из серой замши. Слегка привстав, она задрала юбку. Я увидел верх чулок, нежную кожу, трусики за миллиард лир. Кадута оттянула кожу на бедре и собрала в недовольную складку. — Видите? — произнесла она и стала расстегивать блузку. Я снова огляделся. Один из папаш просунул голову в дверь. Голова улыбнулась и опять скрылась в кухне. Старухи не сводили с меня глаз. Лица их стали совершенно непроницаемыми. Кто-то из детей требовательно постучал меня по колену, словно возвращая мое внимание к богине на бархатном троне. Глядя мне глаза в глаза, Кадута раздвинула оборки на своей блузке. Отстегнула застежку на уровне перемычки между чашками внушительного лифчика. — Подойди ко мне, Джон, — сказала она. Я встал и подошел к ней, и опустился на колени. Она прижала меня к своему сердцу. Щекой, ухом я ощутил мерный мощный стук в недрах смертной плоти. — Джон, у тебя ведь никогда не было матери. Ответ мой прозвучал приглушенно, но сказал я вот что: — Нет. Никогда не было. Последний подсчет дает, что в голове у меня звучат четыре отчетливых голоса. Во-первых, конечно, трескотня денег, которую можно изобразить как смазанную полосу в верхнем ряду клавиш пишущей машинки — !@#$%^amp;*() — сложение, вычитание, совокупные страх и жадность. Во-вторых, голос порнографии. Этот часто похож на скороговорку полоумного ди-джея: «ты глянь, какие буфера и волосатая нора, как раз такие номера со мной проходят на ура, о-па, бля, о-па, двигай, сучка, попой»... И так далее. (Один из подголосков порнографии в моей голове — это голос черномазого бомжа с Таймс-сквер, одержимого или недоразвитого. Монолог его, неразборчивый, но однозначно похотливый, звучит следующим образом: у-гу гу-гу ту-ту ёптыть у-гу гу-гу мнэ-э у-у нахр-р. И я, как выясняется, нередко думаю примерно так же.) В-третьих, голос дряхления и эрозии, каждодневного путешествия во времени, неуклонно слабеющий голос уязвленной досады, печальной скуки и тщетного протеста... Номер четыре меня особенно достал. Мне и остальные-то голоса на хрен не нужны, а уж этот — тем более. Он самый недавний. Он говорит, что пора на пенсию, что надо подумать о вещах, о которых я никогда не думал. В нем бьется нежелательный ритм паранойи, ярости и слезливой истерии, обретших дар речи в приступах просветления, — пьяный базар в трезвом воспроизведении. А по ящику все крутят припадочную рекламу или новости хреновы... Это не мои голоса, они все откуда-то извне. Устроить бы себе головомойку, смыть бы их куда подальше, и чтобы с концами. Они как вампиры — сами войти не могут, ждут приглашения. Но если дождались, прилипнут как банный лист. Нельзя их пускать, этих кровопийц. Что бы вы ни делали, но пускать их нельзя. Но как вам Кадута, а? И если вы думаете, что она вела себя странно, то посмотрели бы вы на меня. Я ревел в три ручья. Кадута тоже. Плюс двое детей и одна из старух. Через какое-то время присоединились и палаши. Каждый считал своим долгом ободряюще лыбиться и не мог сдержать слез. Какая лажа (даже я это понимал). Фуфло, а не искусство. Но чего еще от меня ожидать? Последнее время я так изголодался по человеческому теплу, что иногда достаточно инструкции на коробочке болеутоляющего или тюбике витаминов («При первых же проявлениях простуды обязательно...»), чтобы в голосе появилась мужественная хрипотца. Й я, безусловно, оценил кадутины прелести, причем всей мордой лица. Минут, как минимум, десять я сопел и зарывался поглубже, и причмокивал, и вовсю работал языком. Только не подумайте ничего такого. Мне и в голову не пришло бы приставать к Кадуте — нет, только не к Кадуте, — а если вам придет, то я на вас места живого не оставлю. Когда я вернулся в гостиницу, меня все еще переполняли чувства, били через край. На прощание Кадута напутствовала меня — как воина перед битвой, словно невеста или мать, ускоряя шаг и пригибаясь к окну моего отъезжающего такси, — следующими словами: — Защити меня, Джон! Защити! Я понимал, что это значило. Кипя благородным негодованием, я схватил трубку и набрал номер Лорна Гайленда. — Послушай, Лорн, — начал я, когда женский голос наконец соизволил позвать великого человека к аппарату. — Я только что встречался с Кадутой Масси. Эти сцены, которые ты ей предложил — она не хочет раздеваться, и должен сказать... — ЧТО ЗНАЧИТ, ОНА НЕ ХОЧЕТ РАЗДЕВАТЬСЯ?! КАКАЯ-ТО ДОЛБАНАЯ ТЕЛЕАКТРИСКА! ДА Я СОРВУ ВСЕ ЕЕ ТРЯПКИ!.. Я отдернул трубку на вытянутую руку. Больше всего меня впечатлило, насколько моментально Лорн вышел из себя. Неожиданно, в мгновение ока — будто и выходить не надо, будто давным-давно не в себе. Ятоже вспыльчив, но даже мне нужно какое-то время на разгон. Пара—тройка секунд, чтобы распознать последнюю соломинку. Но для некоторых явно каждая соломинка— последняя. Для некоторых первая соломинка — уже последняя. — Секундочку, Лорн, послушай, — наконец вставил я. — В сценарии же нет никаких постельных сцен с Кадутой. Вот с Лесбией Беузолейль — пожалуйста, сколько угодно. Но не с Кадутой. Она... — Какой еще сценарий? Никто не показывал мне никакого сценария! — Лорн, сценарий еще в работе, его пишет Дорис Артур. Но одно могу сказать точно: никакой обнаженки с Кадутой у тебя там не будет. Может быть, полуобнаженка. Но никакой обнаженки. И это мое последнее слово. Я откинулся на спинку и благодарно приложился к бутылке из дьюти-фри. Теперь слушать Лорна было одно удовольствие. Его безумная ярость отыграла свое. Он взял себя в руки. Теперь он просто был чудовищно зол. — Последнее слово? — сказал он. — Последнее?! Ну ты, сосунок. Слушай сюда, кусок дерьма. Это тебе не кто-нибудь, это я, Лорн Гайленд! Я! В этой роли мне надо как следует оторваться! Вам, наверно, не я нужен, а какой-нибудь старый пердун. Да хоть Кэш Джонс! — Лорн рассмеялся. — Хотя что это я. Против Кэша я ничего не имею. Сто лет его знаю, он один из моих старейших, один из ближайших друзей. Мы с ним не-разлей-вода. — Лорн помедлил. — Но если хотите снимать Лорна Гайленда, ему надо дать как следует оторваться, показать себя, ну, во всей красе. Понимаете? «Пуки отправляется в путь» видели? Хорошо, что вы позвонили, Джон, — и Лорн вдруг сменил тон, — потому что я хочу рассказать, какая у меня новая мысль. Я, конечно, не писатель. Ну, то есть, отдельные сцены писать приходилось, собственно, я... короче, речь вот о чем. Этот молокосос... Хрен знает, кого вы там нашли, мне по фигу, но у нас с ним должна быть драка, так? — У отца с сыном, да. — И, по замыслу, он побеждает, так? — Так. — По-моему, драматически это недостаточно убедительно. — Почему? — Зрители подумают, что он сильнее. — Конечно. В смысле, ему же всего двадцать, а вам... а вы зрелый мужчина. — Но я знаю этого парнишку, которого вы пробуете на роль. Мелкий гопник. Да я его голыми руками могу разорвать! — Публика-то этого не знает. Они подумают, что он победил, потому что на сорок лет моложе. — А-га, понял. Вы думаете, раз я не такой молодой, то он сильнее. Чушь! — Лорн, я так не думаю. Но публика будет думать именно так. — Хорошо, хорошо. Не будем мелочиться. Давайте сделаем так... И, кстати, вся сцена должна быть нагишом, мы все голые, только так. Этим я не поступлюсь, главная тема — в этом. Так, значит, мы трахаемся с Кадутой, верно? Засадил по самые яйца, и понеслось. Она вся... Нет, секунду. Не Кадута, а Лесбия. СКадутой я уже потрахался, теперь трахаю Лесбию, точно? Засадил по самые яйца, и понеслось. Она, значит, вся в слезах, совершенно не в себе. Настоящая истерика. И тут, Джон, входит этот молодой актер, тоже в чем мать родила, чтобы окончательно выяснить отношения. И я, значит, стрелой из постели, хоть и голый, и начинаю мордовать его почем зря. И вот я уже почти порвал его на куски, как Лесбия, тоже голая, начинает кричать: «Лорн! Лорн, детка! Милый, что ты делаешь? Прекрати, любимый, прекрати, пожалуйста!» И я понимаю, что слишком... это во мне зверь проснулся, потому что, Джон, мы живем в ужасном мире, это совершенно, Джон, безумный, кошмарный... мир. Так что Лесбия с Кадутой уводят меня, и я чуть не плачу от мысли, что натворил. И тут этот мелкий гопник заходит со спины и бьет меня по голове монтировкой. Ну, Джон? Что скажете. — Посмотрим, Лорн... — Нет, это вы посмотрите. Вот увидите! Тр-рах. Я повесил трубку и опустил взгляд. На коленях у меня лежала прозрачная папка с послужным списком Лорна — где я и нацарапал его телефон. Пробежав глазами по странице, я узнал, что в свое время Лорну доводилось воплощать на экране или на сцене образы Чингисхана, Аль Капоне, Марко Поло, Гекльберри Финна, Карла Великого, Поля Ривира[19], Эразма, Уайетта Эрпа[20], Вольтера, Ская Мастерсона[21], Эйнштейна, Джека Кеннеди, Рембрандта, Бейба Рута[22], Оливера Кромвеля, Америго Веспуччи, Зорро, Дарвина, Ситтинг Булла[23], Фрейда, Наполеона, Человека-паука, Макбета, Мелвилла, Макиавелли, Микеланджело, Мафусаила, Моцарта, Мерлина, Маркса, Марса, Моисея и Иисуса Христа. Отнюдь не все имена были мне знакомы, но, видимо, это сплошь большие шишки. В общем, наверно, Лорну было с чего возомнить о себе. Ничего себе, какой длинный день выдался. Да уж, вот это денек. Знаете, который нынче, по-нашему, час? Четыре утра. Вот если бы вы были здесь — сестра, мать, дочь, возлюбленная (племянница, тетушка, бабушка), — то мы могли бы немного поговорить и понежиться; только не подумайте ничего такого. Намерения самые невинные. Может, вы позволили бы мне примостить физиономию в мягкой скобке у вас между лопаток. И ничего больше, честное слово. Вы — чистейшей прелести чистейший образец. Не пьете, не курите и, пожалуй, сравнительно разборчивы в половых связях. Или я не прав? Это-то мне в вас и нравится... Так вот, я прикинул и решил, что передо мной на выбор шесть вариантов. Можно было тихо-мирно завалиться спать, пропустив на сон грядущий стаканчик-другой скотча, заглотив парочку-тройку транквилизаторов. Можно было вернуться на острова Блаженных и выяснить, чем все-таки промышляет крошка Моби. Можно было позвонить Дорис Артур. Можно было успеть на секс-шоу, за углом на Седьмой авеню, такой-разэдакой. Можно было пойти куда-нибудь и надраться. Можно было надраться прямо в номере. В конце концов, я надрался прямо в номере. Проблема в том, что сначала я осуществил все остальное. Иногда у меня возникает чувство, будто жизнь проходит мимо, точнее проносится, как экспресс, в дыме и грохоте, сила неодолимая, ужас неописуемый. Проносится — но на самом деле двигаюсь только я. Я не станция, не остановка, я и есть экспресс. — Давай, Проныра, рассказывай о буферах. Во всех подробностях. — Ни за что. Отстань, говорю тебе. Это касается только Кадуты и меня. И не упрашивай. На устах моих печать. — Вообще-то, у нее есть такое же гнездышко в Риме и еще в Париже. Она там появляется в среднем раз в год. Семьи не возражают. От них только и требуется, что упрятать куда-нибудь настоящих мамаш, когда ей приспичит почувствовать себя матерью-героиней, и должным образом подготовить детишек. Ну, Проныра, хоть немного расскажи, какая у нее грудь, а? Крупнее, чем у Дорис Артур? «А у кого не крупнее?» — с теплотой подумал я. Мы шагали по Амстердам-авеню на север, и я отсчитывал медленно возрастающие номера улиц, которые мы пересекали. Восемьдесят седьмая. А вот и Восемьдесят восьмая. «Автократ» неприметно следовал за нами, четко соблюдая дистанцию в один квартал. До сих пор мне не приходилось бывать на северо-западе Манхэттена, и все же какое-то смутное воспоминание брезжило. Воспоминание о том, как непривычно тихо вел себя мой шаткий зуб последнюю неделю или две, а то и дольше... За фантастически плотоядным ленчем в аргентинской забегаловке на Восемьдесят второй мой друг Филдинг обнадежил меня в том, что касается всей истории с Лорном и Кадутой. Все конфликты, объяснил он, волшебным образом сойдут на нет, как только у нас будет сценарий. Кинозвезды всегда устраивают черт знает что, пока нет сценария. А потом и думать забывают о характерах и образах, всецело сосредоточившись на вещах, наподобие количества реплик, экранного времени и числа ближних планов. Дорис Артур уже вернулась в Штаты, стучала по машинке в арендованном коттедже на Лонг-Айленде. Я с нежностью представил ее среди огородных агрегатов и садовых столиков, в енотовой шапке и брезентовых брюках, как она качает насос и чинит крышу с пятком гвоздей и парочкой вересковых трубок в белоснежных зубках. Черновик, пообещал Филдинг, будет готов уже через три недели. — Куда мы идем? И зачем пешком? — Смотри, Джон, какой солнечный день. Мы просто любуемся местными достопримечательностями. Скажи-ка мне. Чем тебя поразила Дорис, при ближайшем рассмотрении?.. В смысле, физически, — добавил он и так мечтательно сощурил глаза, что я сбился с шага и произнес: — Богатый личный опыт, а? Ничего себе. И как она? — Послушай-ка. Давай ты расскажешь мне про Кадутины буфера, а я тебе — все без утайки о Дорис и ее постельных привычках. Идет? — Ну, они большие и, в общем, отвисшие— но, главное, тяжеленные, с очень глубокой ложбинкой. Сидят, конечно, на грудной клетке и расширяются чуть пониже, но все равно очень такие, знаешь, основательные и... — Все, понял. Нет, Проныра, не пойдет. Я думал, вдруг она сподвиглась-таки на операцию. Я знаю, что ты думаешь: мол, старая шлюха, вся в шрамах от подтяжек, это не то, что нам нужно. Мол, нам нужно что-нибудь понатуральней. Но, Джон, кинозвезды и натуральность — вещи несовместные. Сам увидишь. — Хорошо. Теперь — Дорис. Колись. — Боюсь, я ввел тебя в заблуждение. Я знаю все, что нужно знать о постельных привычках Дорис, то есть ничего. Проныра, Дорис — лесбиянка. Я споткнулся и замер как вкопанный, и щелкнул пальцами в воздухе. — Так вот в чем дело! То-то я и думал... Нет, но какая сучка. — А ты что, пытался клинья подбивать? — А как же. Ты, что ли, нет? — Нет, я знал с самого начала. Это было ясно из рассказов. — Каких еще рассказов? Давай, посплетничай хоть, мне тоже интересно. — Ее рассказов, Джон. «Иронический высокий стиль». Помнишь? — Ах, ее рассказов... Но тут я заметил, как изменился пейзаж, как потемнело, несмотря на солнце, на сочный воздух, на невинную голубизну небосвода. Три квартала назад были крылечки под навесами, привратники в ливреях и, сколько хватало глаз, благородный коричневый песчаник. Теперь же не видно ни одной машины, ни одного служителя закона. Мы обогнули расползающуюся губчатую груду выпотрошенных матрасов и раззявивших вывихнутые челюсти (мордой книзу, в канаве) чемоданов, увидели темные замкнутые профили за стеклом и проволочной сеткой — страна безденежья, холодной воды и домов без лифтов. И так внезапно — распад, ощутимое отсутствие всякого согласия, всякого консенсуса, если, конечно, не считать пролетарской ненависти или гнева, естественного следствия близкого соседства имущих и неимущих, ближе, чем две грани ножа... Я отметил нищету, и нищета отметила меня. Также я ощутил — не к месту, не ко времени и не по делу, — что мы с Филдингом должны смотреться чистой воды голубыми: он в кроссовках, неоновом комбинезончике и романтически встрепанный, я в пиджаке с огромными подбитыми плечами, узких брючках и тупоносых говнодавах. Даже отъявленные манхэттенские гомики (представлялось мне) с тревогой взирали на нас из своих мансард и кондоминиумов и думали: уж насколько мы стыда не знаем, но эти типы вообще дают... — Эй, браток черномазый! Девяносто восьмая улица. Я повернул голову. Два негра; с поводка рвется здоровенная собака. — Оба-на! Кажись, мой песик хочет белой задницы ням-ням. — Филдинг, — напряженно произнес я, — не пора ли нам пора? Зови машину. Костей же не соберем. — Проныра, держи хвост пистолетом. Все под контролем. Он был не прав. Филдинг был не прав. Контроль утрачивался на глазах. С моим-то опытом рукоприкладства, безошибочно ощущаешь ситуацию, когда ни ноги, ни наглость не спасут. Когда требование сатисфакции нельзя оставить безответным. Меньше чем в квартале впереди разрозненные отбросы общества сбились плотным строем и закупорили улицу. Я различал яркие футболки, бицепсы, щетину на лицах. Этим людям было нечего сказать нам— кроме того, что мы белые, и у нас есть деньги. Возможно, также они говорили: нечего шляться по трущобам, по крайней мере, в Нью-Йорке. Нечего, нечего — так как шляться по трущобам означает делать вид, будто сомневаешься в их реальности. Так вот, трущобы реальны. Что они нам сейчас и продемонстрируют, со всей наглядностью. К этому моменту я уже, инстинктивно или по привычке, выискивал в цепи слабые и сильные звенья. Слева нечего и соваться. Лучше ближе к обочине— точно, вид у коротышки вполне болезненный. Осыпать шквалом ударов, прорвать линию обороны и резко ломануться вон к тому зеленому склону. Я позволил себе покоситься на Филдинга. Тот поднял правую руку, делая знак «автократу», но шага не сбавлял и взгляда не отводил. Машина рывком одолела разделявший нас квартал и опять сбавила скорость до пешеходной. Филдинг наконец замедлил шаг. Произвел замысловатый жест, красноречивый, донельзя искренний. Все — под контролем. Дорога освободилась, и мы прошли. — Проныра... Колумбийский университет... да и чикагский, и лос-анжелесский — все американские колыбели учености окружены худшими, обширнейшими, самыми засранными трущобами во всем цивилизованном мире. По-другому в Америке не умеют. Что все это значит? Какая в этом скрыта сермяжная правда? А вот отсюда, Джон, великолепный вид на Гарлем. Я посмотрел на университетский комплекс. Окинул оценивающим взглядом. Я уже видел эти здания, эти портики и колоннады — нос задран, грудь выпячена, культурная гордость укоренена. Ничего нового. С рукой Филдинга на плече, я теперь приблизился к гребню крепостного вала. Мы облокотились на ограждение и посмотрели вниз, вглядываясь в переплетение ветвей деревьев, сломавших хребет в последней отчаянной попытке взять утес штурмом. За ними простирались квадратные мили Гарлема— часть вторая, иная, скрытая половина юного Манхэттена. — И что это было? — спросил я, закуривая очередную сигарету. Я все еще чувствовал тяжесть нерастраченного боезапаса, прилив адреналина. — Всего лишь машина, ничего больше. — И что, охрана держала их на мушке? Я не заметил. — Нет-нет. Ну, наверно, оружие было под рукой. Но дело не в том. Машина сама по себе дает минуту-другую. А больше нам и не надо было. Кажется, я понял. «Автократ», шофер, телохранитель — это демонстрировало им всю ширину пропасти, волшебную дистанцию. Как там был филдинговский жест... одна ладонь лодочкой у сердца, другая указывает на машину, вежливо представляя, говоря: «Это деньги. Здесь все знакомы?» Потом ладони сводятся вместе, взгляд искренний-искренний, завершение простого доказательства. И они посторонились — поспешно, отдавливая друг другу ноги и спотыкаясь; мне это напомнило транспорт, уступающий дорогу скорой помощи или королевскому кортежу. — Но зачем? — спросил я. — Достопримечательности. Местный колорит. Можешь забирать машину, Проныра. А я побежал обратно. Он потрусил прочь. Первые двадцать шагов он держал голову высоко, чтобы кислород лучше поступал к легким, потом втянул ее в плечи и размеренно заработал локтями. Яотвернулся и окинул взглядом косой пологий клин улочек и приземистых построек, и впервые шум в моих ушах отыскал правильную ноту, подходящую мелодию. Басовитое гуденье воплотилось в дурное предчувствие, будто бы среди дымоходов и посадочных огней Гарлема притаилась моя погибель, моя личная погибель — притаилась в ожидании рождения, свободы или прилива сил. Есть только один земляшка, который ко мне по-настоящему не равнодушен. По крайней мере, он преданно следует за мной, не упускает ни одной мелочи и все время звонит. Больше не звонит никто. Селину не застать. Остальных волнуют только деньги. Деньги — единственное, что нас связывает. Долларовые купюры, фунтовые банкноты — все эти бумажки на самом деле ноты отчаяния, записки самоубийцы. Деньги — записка самоубийцы. А тот тип — он тоже говорит о деньгах, но его интерес персонального свойства. Персональнее некуда. — О них ты и не думаешь, — скажет он. — Совсем не думаешь. В трущобы лезешь, а о них не думаешь — об остальных. — О каких еще остальных? — спрошу я. — О вас, что ли, о неимущих? — Послушай. Я голодал, и мне приходилось красть, только чтобы остаться в живых. При этом тебя хватает, ну... на неделю. Через месяц ты приобретаешь определенный вид. Вид человека, который вынужден красть еду, чтобы оставаться в живых. А вот это уже всё. Кранты. Больше красть не выйдет. Почему? Потому что все сразу все понимают, как только ты заходишь в магазин. Они видят, что у тебя за душой ни гроша. Причем давно. Только представь. — Брр, мороз по коже. Опять же доказывает, что быть бедным глупо. Нашел, чем удивить. Я, можно сказать, всю жизнь только это и слышу. — И все равно ты на мели. Без гроша в кармане. — Вот и нет. Бабок у меня просто море, а скоро будет еще больше. Это у тебя, приятель, явно с наличностью туго. Телефонный Франк оказывается экспертом не только по части денег или их отсутствия. Еще он соловьем разливается о телках. Например: — Женщин ты просто используешь. Попользовался — и выбросил. — Опять не угадал. Я бы рад, но никого из них это почему-то не устраивает. — Для тебя женщины — только порнография. — Прости, друг, но мне пора бежать. Важное деловое свидание... надеюсь, не только деловое. — Мы как-нибудь встретимся. — Очень на это надеюсь... Пока, Франк, до скорого. На Банк-стрит я прибыл ровно в восемь, с последним светом. Небо над головой еще мерцало, но к розовому и голубому примешивалась зеленоватая пелена, украшательский оттенок авокадо и агорафобии ... Я — в своем лучшем костюме, темно-сером в тонкую меловую полоску. Плюс широкий серебристый галстук, завязанный крупным виндзорским узлом. Вест-виллидж, где улицы носят не номера, а имена. Банк-стрит походила на фрагмент сентиментального Лондона: робкий коричневый песчаник, окаймленный черными перильцами и бледными цветочками, даже застенчивый аромат листьев и сучьев в вечернем воздухе. Я обратил внимание на гуттаперчевого черного мальца, возраста Феликса или чуть постарше, который вышагивал под ручку с хорошенькой подружкой. Небрежно потянувшись за ограду, он сорвал с дерева розовый цветок и предложил девице. Та повертела его перед носом, лицо ее на мгновение озарилось, потом выпустила цветок из рук. — Эй, какого черта? — сказал парнишка. — Какого черта, это же было так красиво. Так красиво — цветок, и вообще. Зачем бросила, сучка? Он вырвал руку и ускорил шаг, вколачивая каблуки в асфальт, сердито горбя плечи. Девица отстала и присела на корточки, и стала собирать в подол платья сухие лепестки. Я прикинул, что мне нужно было как-то убить полчаса. Свернув пару раз направо, я обнаружил, что меня занесло на виадук в нижней части Восьмой авеню — район не так чтобы бедный, но почти. Ремонт обуви, закусочная «Азия де Куба», «Клуб экстаза и агонии», экстрасенсорная консультация и диагностика, «Все для байкеров», а также винный, пивняк, атрибутика. Закраины вентиляционных решеток похожи на огромные подошвы — интересно, это так по замыслу? На капотах припаркованных машин молодежь играет в шахматы. Бледная татуировка на бледном старом плече. Вот, опять началось: стар и млад, здоровье и немочь смешиваются, как имущие и неимущие уникумы Америки, красота и уродство, манхэттенские чудеса зноя и холода. Некоторые персонажи в кошмарном состоянии. Им явно не помешал бы капитальный ремонт, приток инвестиций, некоторое облагораживание. Но такая чересполосица как раз в моем вкусе. Меня она возбуждает. Лондон после этого кажется водянистым и разреженным... Меня омывал желтый свет закрытых банков, муниципальные и финансовые, мать их так, структуры уже свернули лавочку. Почему банки не могут проявлять такую же разносторонность, спонтанность и изобретательность, как любое другое американское предприятие? Почему нет, например, центра «Все для банкиров»? Не знаю, но я чувствую себя увереннее. Весь день ничего не пил. Ничего не пил за ленчем, хоть и заказал кошмарный «Сюрприз Мальвины» (куча мала бифштексов на тройной решетке). Сегодня вечером я ни в коем случае не должен ударить в грязь лицом. Я принял душ и все такое, и, в общем, выгляжу вполне сносно. Эта пробежка с Филдингом, это трущобное сафари явно пошло мне на пользу. Очень кстати, потому что я должен быть сильным. Вы думаете, это паранойя, но я четко ощущаю, что какая-то каша заваривается. Или вы тоже из числа кашеваров? Это ужасное ощущение у меня еще с прошлой поездки, ощущение... скрытой подоплеки. Я пытаюсь убедить себя, что все дело в психологическом настрое: бедный мальчик и страх успеха. Дело не в фильме. С фильмом все в ажуре. Фильм никуда не денется. Дело в чем-то другом, в чем-то куда более серьезном. Серьезнее, чем то, что вытворяет со мной телефонный Франк, что бы это ни было. Серьезнее, чем то, что вытворяет со мной Селина, что бы это ни было. Серьезнее, чем то, что я вытворяю с собой сам... Отвернувшись от витрины — ну почему всегда должно быть именно так? — я наткнулся на здоровенную, рыжую бабищу ростом почти под два метра, в неустойчиво сидящей шляпке с плотной, в мушках, вуалью до подбородка. Она угрожающе нависала надо мной, и мне показалось, я даже ощутил ее горячее дыхание. — Простите?.. — сказал я, но она и бровью не повела (наверно), продолжая пялиться на меня через свою маску... Где же я мог видеть эту ненормальную? Вот, глядите — опять эта сука. Где-то я ее определенно видел. Вернулся я тем же маршрутом, через «голубой» район, Кристофер-стрит. Обогнул и «розовый» район — по крайней мере, две мускулистых девицы преградили мне доступ в святая святых. Потом нашел заведение с недвусмысленной вывеской «Для одиночек», и никто не препятствовал мне войти... Об этих рассадниках венерических инфекций я читал в «Отребье» и в «Миазмах», причем оба журнала держались подчеркнуто высокомерного тона. Год или два назад ходил слух, что подобные точки кишмя кишат стюардессами, фотомоделями и деловыми женщинами: пять минут, пара пива — и ты уже в гостиничном номере или служебной квартире, и какая-нибудь очаровательная малютка делает над твоей физиономией шпагат. А вот и неправда! — писали в «Отребье». Не исключено, что какое-то время так и было, утверждали в «Отребье», но буквально через пару недель свое веское слово сказали местные авторитеты, и халява кончилась. Девицы разбежались. «Миазмы» даже выслали на проверку отряд симпатичных репортеров мужского пола, и все поголовно вернулись несолоно хлебавши... Что ж, данное заведение выглядело вполне прилично, единственная загвоздка — ни одной женщины. Они все в «розовых» кафе, в лесбийских дискобарах. Так что я присоединился к полудюжине синюшных нелюдимов и вплотную занялся «сайдкаром»[24]. Восемь двадцать, говно базар. За тебя, Мартина, мысленно произнес я и распластал на мокром цинке двадцатку. Мартину-то помните, Мартину Твен? Только не говорите, что забыли. И как воспоминание, приятель? Что встает перед мысленным взором, сестренка? Наверняка же помните. Я-то прекрасно помню. Благо есть что вспоминать, за столько-то времени. С Мартиной дело в том... дело в том, что мне никак не удается найти голос, к которому она бы прислушалась. Голоса денег, возраста, порнографии (все эти неконтролируемые вещи) — совсем не то, с Мартиной им не совладать. Я думаю о ней, и внутри у меня кипит безъязыкая революция — так же я ощущаю себя в Цюрихе, Франкфурте или Париже, когда аборигены меня не понимают. Мой язык тщетно ворочается в поисках систем и закономерностей, которых нет и не может быть. Потом я перехожу на крик... Взять хоть людей, с которыми мне обычно приходилось общаться: стилисты, фотомодели, актеры, продюсеры, бездельники, куда-ветер-дует, чего-изволи-те, не-могу-знать, чинуши и финансисты— сплошные пройдохи. Женщины тоже, только и делают, что жонглируют — сексом, временем, бабками. А кто не пройдоха, кто честен и прямодушен? Уж точно не я. Меня жизнь гнула и корежила, долбила и рихтовала, пока не втиснула в эту заковыристую форму. Каждая жизнь — это шахматная партия, пошедшая прахом на седьмом ходу, и вот игра стала скованной, дремотно-тягучей, каждый ход вынужденный, все фигуры пришпилены, на прицеле, в жестком цугцванге... Но тут и там порой мелькают персонажи, которым, вроде, нет преград ни в море, ни на суше, и их пример ужасен. Как правило, денег у них куры не клюют. Взять хоть ее английского мужа, Осси — тот давно обеспечил себя на всю жизнь, но работает он с деньгами, с деньгами в чистом виде. Ни с чем больше его работа не связана, только с ними. До баловства с акциями, фондовыми ценностями, товаром, фьючерсными сделками он не опускается. Только деньги. Незримо присутствуя в башнях на Шестой авеню и Чипсайде[25], белокурый Осси при помощи денег покупает и продает деньги. Вооруженный одним лишь телефоном, он покупает деньги за деньги, продает деньги за деньги. Он работает в пазах и трещинах между валютами, покупая и продавая с наценкой, ежедневно лавируя курсами обмена. За эти услуги он получает денежное вознаграждение. И немалое. Просто красота, и Осси тоже красавец. С «сайдкара» я переключился на «олд-фешнд»[26]. Все равно на эти званые обеды я всегда заявляюсь слишком рано. Вот ухожу поздно, но не так поздно, как нужно. Бармен, повторите. Жадно хлебая упоительную смесь, я ощутил характерные флюиды, женское присутствие. Повернувшись, я обнаружил, что у стойки рядом успела устроиться девушка. И вибрирующим голосом заказывает белое вино. Я для разнообразия заказал «манхэттен»[27]. В Нью-Йорке полным-полно сногсшибательных девиц с бархатной кожей и кремовыми зубками— и здоровенными буферами, но это уже, такое впечатление, само собой разумеется. Тут не может быть без подвоха. (А вот и он: большинство их психованные. Это полезно помнить.) Цыпочка на соседнем табурете — она выглядела, как Клеопатра. Не знаю, в чем тут дело, но я сходу распознал в ней прирожденную вертихвостку, на все дыры мастерицу, отъявленную фаллопоклониицу и тэ дэ. У меня глаз алмаз. Я покосился на часы — полдевятого... нет, полдесятого. Оба-на. Пора двигаться. — Вас угостить? — поинтересовался я. Ее так и передернуло, плечи поникли. Она мотнула головой. — Белого вина? — не отставал я. — Спасибо, не надо. — Что значит «спасибо, не надо»? Вы что, читать не умеете? Бар — для одиночек. — Прошу прощения!—громко сказала она. — Бармен! Этот мужчина ко мне пристает. — Еще бы я не приставал. — Я легонько постучал ее по плечу, одним пальцем. — А ты чего ждала, детка? Что ты здесь тогда делаешь? Тебе что, калифорнийское шабли нравится? Или эти пластмассовые утята на стенах? — Эй, вы, там. Заткнитесь или убирайтесь. Это вступил бармен. — А что такое? Я тут что, единственный грамотный? Над входом же вывеска— «Для одиночек». Яркая, неоновая. Я один, ты одна. Какие проблемы? — Он напился. Это вступил один из нелюдимов. — Ну-ка, кто там такой смелый? Я вертко соскользнул с табурета. Почему-то это привело к необходимости второго маневра, а именно подниматься с пола. — Ну так еще бы, десять коктейлей подряд! — Эй, держи его... давайте... вот так... Началось мельтешение; меня держали за руки, толкали коленом вспину, дергали за волосы. Как время-то летит, подумал я. Пожалуй, пора двигаться. Через пятнадцать минут, или, может, через двадцать, я стоял и пялился на кабину лифта: железная решетка, двери гармошкой. Я развернулся и прошел по коридору, и позвонил в дверь. Да, я был пьян, но у меня открывалось второе дыхание. Просто дело в том, что одни умеют пить, а другие нет. Еще стаканчик-другой, и я буду как огурчик. Я поправил галстук и пригладил волосы. Еще раз нажал на звонок и долго держал кнопку. Скрипучей дробью раскатились шаги, кто-то сбежал по деревянной лестнице. Дверь распахнулась. На пороге стоял Осси, в жилете и рубашке. За ним, в торце коридора, виднелась Мартина — в переднике и с тарелками в руках. — Здорово, старик! — хрипло выдавил я. — Шел вот мимо, дай, думаю, зайду... Осси сделал шаг вперед. — Уже поздно, — сказал он. Из-за его плеча удивлению выглянула Мартина. — Пора домой, Джон. Ясно? Домой. Дверь захлопнулась. Да что с ним такое? — подивился я. Какая муха его укусила? Ну да, я немного опоздал, но... Я глянул на часы. Те показывали четверть второго. Тут я кое-что вспомнил. Я не только поздно пришел, но и поздно ушел. Точно-точно. На званом обеде я уже был. И кое-что подсказывало мне, что вел я себя там не лучшим образом. Сегодня мой день рождения. Мне тридцать пять. Если верить последней хорошей книжке, которую я прочел, это означает, что я на полпути в моем путешествии сквозь время. Но ничего подобного я не ощущаю — какое там полпути... Престижный номерной знак на моем «фиаско» гласит: ОАР 5. В глубине души я еще ребенок, но я достаточно серьезный партнер в компании «Брюхо, Ухо и Непруха». Такое ощущение, будто я только-только начал. Такое ощущение, будто вот-вот закончу, вот-вот. Да, ощущение именно такое. Наступило утро, и я встал... Звучит не больно-то интересно или сложно, правда? Вы, небось, каждый божий день так делаете. У меня же был ряд проблем. Начать с того, что я валялся под каким-то кустом, уткнувшись мордой в мокрую крапиву, в россыпь мятых сигаретных пачек, использованных презервативов и пустых пивных банок. Самое подходящее для меня место, чтобы заново родиться — а ощущение было именно такое. Мучительная штука — роды, сплошные сопли и вопли. Потом надо было отряхнуться, удостовериться, на месте ли бумажник, руки-ноги, яйца, жизненный тонус. Потом надо было с воем метаться по бетонному лабиринту под рассветным дождем, пока паника не унялась, и я наконец, на непривычно безлюдных улицах, осознал город и себя в нем. Потом надо было поймать такси, чтобы вернуться в гостиницу. Водила не хотел меня брать, пока я не показал ему деньги. Я его не виню. Мне снились — а кому нужны сны, с такой ночной жизнью? — пытки, хохот и гогот, впивающиеся в слабый позвоночник щипцы. В ванной я медленно разделся перед зеркалом. Сперва лицо: над левым глазом красовалась сероватая припухлость, и с той же стороны волосы были изрядно опалены. Драка? Не похоже. Если даже и драка, то я победил. Особых телесных повреждений не заметно; дрожь — да, немое хныканье в контрастном свете, но повреждений нет. Я обернулся и охнул. Ничего себе. Господи Боже. На моей спине, на широкой белой спине виднелись тридцать-сорок ярко-красных отметин, симметричный узор, как будто я спал на гвоздях. Я загреб в горсть складку кожи и сумел поближе рассмотреть одну из этих бескровных ран. Углубление, красная ямка; мой дрожащий палец погрузился до половины ногтя. Я отступил от зеркала. Этим телесные повреждения исчерпывались. Больше ничего нового. Пухлый бумажник был в неприкосновенности: кредитные карточки, восемьдесят с чем-то долларов, тридцать с чем-то фунтов. Похмелье тоже не пострадало. Мое похмелье с честью выдержало очередное испытание. Итак. Ночь, или часть ночи, я провел на клочке земли в царстве алфавита — авеню Б, самая глубинка восточного Манхэттена. Плодотворно пообщавшись с Банк-стритовскими деятелями, совместив приятное с полезным, я, судя по всему, решил это отметить, пропустить стаканчик-другой. Неудачная мысль! Крайне неудачная! Кто-то в какой-то момент обработал меня неким инструментом, арматуриной или тупоносым финаком. Рубашка была местами продрана — но не пиджак, мой лучший пиджак. Время — полдевятого. Я плеснул на лицо водой и ощутил в спине первый горячий зуд. Потом меня минут десять выворачивало наизнанку — чудовищные конвульсии, которых я не мог ни сдержать, ни вынести. Потом вдвое дольше просидел под горячей струей душа, включенного на полную мощность, но гниль упорно не желала смываться. Должно быть, я очень несчастен. Только так я могу объяснить собственное поведение. Глубочайшая, едрить ее, депрессия. Тяга к самоубийству. Только вот с чего бы. Возьмем мою жизнь. Я знаю, что вы думаете. Вы думаете: здорово! великолепно! Вы думаете: везет же некоторым! Может, на взгляд со стороны так и кажется — со всеми этими авиабилетами, ресторанами, таксомоторами, кинозвездами, Селиной, «фиаско», деньгами. Но моя жизнь — это еще и моя личная культура; именно это я вам, в конце концов, и демонстрирую, именно это и доверяю — свою личную культуру. И как вам она? Приглядитесь, приглядитесь. Оцените, в каком она состоянии. Явно же в кошмарном. Вот почему я мечтаю расстаться с миром денег в пользу... в пользу чего? В пользу мира мысли и чудес. Но как туда пройти? Подскажите, пожалуйста. Своими силами у меня никогда не выйдет. Я просто не знаю дороги. Пару дней не происходило ничего особенного, что меня вполне устраивало. Не происходило ничего. То есть, это я так говорю — на самом же деле чего только мы ни затевали, с моей бедной спиной. Мы с моей бедной спиной написали письмо Мартине. Да-да, письмо. Я даже специально выбрался и купил в помощь данному начинанию на Шестой авеню словарь. Вам вообще знакомо такое похмелье, когда не уверен, как пишется "я" или «вы», не говоря уж о «прошу прощения» или «последний раз»? На то, чтобы, соответственно, написать, запечатать, снабдить маркой и отправить письмо, у меня ушло по целому дню — но в конечном итоге я с этой задачей справился. Я извинялся за свое поведение (сами понимаете, как это бывает: стаканчик-другой, шутка-другая, а там недолго и контроль утратить) и спрашивал, нельзя ли мне все-таки в какой-нибудь момент пригласить ее на ленч. В конце-то концов, отмечал я, единственное о чем мы еще не пробовали договариваться — это о ленче. Коктейль, завтрак, обед — но не ленч. Я сказал, что «вполне пойму», если она подсчитает, так сказать, убыток и поставит на этом точку. Я бы на ее месте, сказал я, точно отказался бы от моего приглашения, на полном серьезе. А вы разве не отказались бы? Мы с моей бедной спиной пригласили на коктейль Лесбию Беузолейль. Слава Богу, о погроме в клубе «Беркли» не было сказано ни слова. Выглядела Лесбия превосходно — воплощенные юность и здоровье — и на нынешней стадии вела себя вполне примерно. В общем, не удивительно. Она получает 750 тонн баксов. Единственное ее условие— она отказывается заниматься домашней работой. В фильме. Подметать пол — ни в коем разе. Даже чашку сполоснуть. Эмансипация, однако. С кем бы она хотела играть, спросил я. С Кристофером Медоубруком, Давидом Гопстером или Набом Форкнером? Лесбия ответила, что предпочла бы в фильме партнера посмуглее. С Лесбией главное, как она сама и отметила, что она не просто тупая блондинка. Я согласился. Да, она немного похожа на тупую блондинку. Иногда она даже ведет себя и говорит, как тупая блондинка. Но такое впечатление обманчиво. Это — главное. Мы с моей бедной спиной несколько раз уже встречали филдинговских толстосумов. Со Стюардом Каури, Бобом Камбистом и Рикардо Фиском мы пообедали во французском ресторане «Золотая клетка». С Табом Пентманом, Биллом Леве и Грэшамом Таннером мы прошлись по ночным клубам. Странные они типы, эти толстосумы, гостиничные бароны» из Майами, скотовладельцы из Небраски, нефтяные короли из Мэриленда. Их интересуют только кинозвезды и деньги. О деньгах они говорят в американском акульем стиле, как будто деньги — единственное мерило, единственный критерий. В их компании мне легко, как выясняется. Платит за все Филдинг. Результат же — налицо. Каждая встреча заканчивается тем, что все толстосумы наперебой говорят: «Вписываюсь» или «Хорошо, уговорили», или «Считайте меня в доле», или «О'кей, по рукам». Филдинг уже планирует, как отсечь на хрен пару-тройку рыбешек помельче. Кстати, однажды поздно вечером мы с моей бедной спиной дозвонились до Селины. В моей лондонской берлоге было семь утра. Селинин голос звучал далеко и холодно, как раз, как я люблю. Через какое-то время, не воркованием, так руганью, она сумела меня ублажить. Должен сказать, такой телефонный минет— горячая линия, межгород— также относится к числу наших прискорбных привычек... Я заметил, что это извращение, как и все прочие, поставлено в Нью-Йорке, оплоте предприимчивости, на профессиональную основу. Рекламные колонки журнала «Отребье» кишмя кишат шлюхами с дистанционным управлением, которые день-деньской сидят у телефона, чем и зарабатывают себе на жизнь, прямо как Осси Твен. Ты звонишь им, даешь номер своей карточки и базаришь за порнографию, сколько хватит денег. Если подумать, это должно быть даже дешевле, чем с Селиной (как-никак, еще гостиничная наценка). В конце концов, она там, но они-то тут... Я уже хотел дать отбой, когда Селина с подозрительно натуральным возбуждением завела речь об этом своем новом богатом дружке, трансатлантическом денежном воротиле, как он возил ее по отелям, разряжал в пух и прах и шпарил на полу, как собаку. Короче, ничего особенного — но тон ее мне не понравился. Кончай, сказал я. Но она продолжала дразнить меня своим далеким голосом. Она сказала, что если она не тут, значит, она там, с ним, и повторила, чем они занимаются. Хватит, сказал я. — Тогда женись на мне, — ответила Селина, ни капли не любезно. Филдинг выгнул спину и потерся о фестончатый чехол лимузинного сиденья, совершенно по-кошачьи. Поправил манжеты. — Я бы сказал, остановимся на Гопстере, — твердо проговорил он. — Это что, его настоящая фамилия? Не может быть. — Может, может, — заверил меня Филдинг и рассказал о двух актерах с юга, звавшихся Брайан Ханыган и Клаус Бздец. Он издал смешок, раскатистый, уверенный, миллионодолларовый смешок — как бы нехотя. Самый лучший смех всегда звучит как бы нехотя. Вы что угодно готовы отдать (ну, почти), лишь бы послужить для этого смеха источником, так сказать, вдохновения. — А что если, — проговорил Филдинг, — что если для британского рынка обозвать его Лобстером? — Но согласись, у нас проблема. — Я говорил с его агентом. Тот понимает, что рано или поздно с этим надо будет что-то делать. Беда в том, что парнишка— из Бронкса. Закремнился в полный рост и вообще ненавидит всю эту голливудскую возню. Но играет — закачаешься. Выпить хочешь? — Спасибо, не надо. — Что такое? Уже пять. — Спасибо, не надо. У меня были свои причины. С какой новости начать— с хорошей или плохой? Хорошая новость в том, что сегодня утром звонила Мартина, и мы договорились на завтра на ленч. Плохая новость в том, что хорошая новость принесла мне такое облегчение, Привела в такой восторг, что я тут же рванул в бар и залил глаза по самое некуда. «Ну и что, собственнo? — спросите вы. — Что в этом нового?» Согласен, но самое плохое с этой плохой новостью в том, что алкоголь очень плохо на меня подействовал. Я ни капли не опьянел, хотя с уверенностью на это рассчитывал. Зато моментально наступило похмелье. Честное слово. Я скептически заказывал стакан за стаканом в безнадежной попытке отсрочить это умозаключение. Вот почему я выпил так много. Но самое смешное, что сегодня утром я проснулся чертовски бодрым и до безобразия полным сил — несмотря на затяжной вечер в компании с телевизором и бутылкой иБи-энд-Эф". То ли это какая-то новая реакция на разницу в часовых поясах, то ли организм окончательно взбунтовался. Короче, надо бы поскорее рвать в Калифорнию, пока не поздно, а то этим, как их, трансплантаторам нечего будет трансплантировать. Может быть, даже прямо сейчас — пускай ставят временную замену. И ведь одними телесными страданиями дело не ограничивается — налицо и душевные. Умственные. В башке моей правят бал грех и преступность, мысли же все в вакууме, в свободном падении. Надо бы очистить организм от всей этой дряни. Нет, не так — хуже, гораздо хуже. Надо бы очистить организм от самого организма. Истинно так. — Проныра, сосредоточься, — произнес Филдинг. — Вопрос, можно сказать, кардинальный. Значит, смотри. Медоубрук — надежный вариант с точки зрения денег. А Наб Форкнер, по-моему, будет неплохо смотреться с Лесбией. Но Гопстер — это элемент риска, заявка на будущее. Что меня и привлекает. Давай, Проныра, подключай свой могучий инстинкт. Я — за Гопстера. — Плесни-ка скотча, — сказал я. Требовалось, увы, некоторое самокопание, поскольку прообразом для данного персонажа послужил, в определенной степени, я сам. Дуг, он же Сын, беспринципный, жадюга, торчок и предатель. В финал, если я правильно понимаю, выходили Кристофер Медоубрук и Давид Гопстер — ну, на крайний случай, учтем и Наба Форкнера. Медоубрука я прекрасно себе представлял — надежный кирпичик актерского ансамбля, но никак не звезда. Ну да вы его видели. Веснушчатый янки, долговязый и немного нескладный. Обычно играет старших братьев, краснеющих простофиль, нервозных корешей, улыбчивых отличников учебы и умственного труда. То есть, Дуг — типаж для Медоубрука абсолютно не характерный, но именно к такому эффекту я и стремился. Про Гопстера я был наслышан, но ни разу не видел его в деле. Он засветился в нескольких бродвейских постановках и снялся в единственном фильме под названием «Троглодит», который еще только монтировали. Собственно, сейчас мы ехали глянуть черновую монтажную копию. На похвалу критики не скупились, и Филдинг видел в Гопстере восходящую звезду. Мы прибыли по указанному адресу на Парк-авеню (двусмысленное, если подумать, название). Дверь нам открыл тяжеловес, ну вылитый президентский телохранитель, и сопроводил в кинозал для высшего начальства мест на шесть, пропитанный атмосферой неторопливых допросов, односторонних зеркал, корпоративной пропаганды. Агент Гопстера был уже там, Геррик Шнекснайдер — безнадежный тип во французской блузе, с шейным платком расцветки а-ля салями и самым замысловатым двойным начесом поверх лысины, какой мне только доводилось встречать в шоу-бизнесе. Одна желтоватая прядь взмывала от загривка, другая же начиналась от холеного левого бакенбарда. Голова его неудержимо напоминала сливочный пломбир с сиропом — честное слово, Геррик мог бы воткнуть в ухо ложку, прилепить на макушку засахаренную в ликере вишню, и это ему ничуть бы не повредило. Я вливал в себя халявное шампанское (большую часть без остатка впитывала иссохшая пустыня моего языка) и слушал раболепно-беззубые шуточки Геррика. Агенты стали последнее время неотличимы от шестеренок большого бизнеса — но Геррик мог перещеголять самого клоунского клоуна. В какой-то момент Филдинг упомянул деньги. Агент растянул губы, как доктор, сообщающий смертельный диагноз, и произнес: — Пожалуй, после «Троглодита» мы рассчитываем на пять. Другими словами, гонорар Гопстера нынче составлял полмиллиона долларов. Филдинг лишь кивнул и поинтересовался: — Как он сейчас, не слишком загружен? Загружен тот сейчас был не слишком, отчасти потому что после «Троглодита» никто не мог позволить себе его загрузить. «Троглодит» начался мерным движением камеры вдоль ряда наскальных росписей: мужчина, женщина, драка, порево, тигр — оба-на, космический корабль. Камера отъехала назад, показывая общий вид пещеры. Шайка или племя первобытных обезьян зябко жались по углам (значит, огня еще не знают). Гопстер точил свой каменный топор. Башка квадратная, подбородок квадратный, морда загорелая или просто грязная, желваки так и перекатываются. На следующее утро (по крайней мере, скоро) Гопстера утянули на мостик своего замаскированного корабля пришельцы — зловредные, конической формы, изъясняются бибиканьем, — которые затем скакнули во времени и выгрузили его в Гринвич-виллидж, 1980 год. Был летний вечер, так что в толпе Гопстер не особо выделялся — заросший волосом, в боевой раскраске и набедренной повязке. Оглядевшись и нахмыкавшись, Гопстер непроизвольно спас поддатую девицу, которой собирались попортить фейс в заварушке перед баром «Для одиночек». Она ведет его домой, в свою шикарную квартиру. Опять нечленораздельное хмыканье. Она решает, что он литовец или там албанец— каких только маргиналов в Нью-Йорке ни встретишь. Гопстер принимает стакан-другой огненной воды, и девица ведет его в койку, где он жарит ее, как никто и никогда. На следующее утро девица ушла рано, Гопстер же продолжает дрыхнуть — видно, плохая диета... Потом блестящая сцена: Гопстер вваливается на кухню и встречает соседей. Те уже привыкли, что девица обычно подцепляет несколько неотесанных типов, но Гопстер (который щелкает орехи зубами, глотает яйца прямо в скорлупе, а сосиски сырыми) — это что-то новенькое. После нескольких ненавязчивых переходов, виртуозно ненавязчивых, жанр наконец определился — романтическая комедия, слегка пародийная. Девушка оказывает на Гопстера цивилизующее влияние (учит его говорить, одеваться, правильно есть), а он на нее — децивилизующее (краткий курс пьянства, беспорядочных связей, саморазрушения, алчности). На какое-то время они всерьез одичали, когда с Гопстером, на почве урбанизации, случился нервный срыв, — и даже я, хоть был навеселе, смахнул сентиментальную слезу. Всю дорогу Гопстер безмолвно хранил стоически озадаченное выражение, комичное и благородное одновременно; и как это ему удавалось? Особенно хорош он был в конце, когда пришельцы-затейники (которые отслеживали развитие событий и, если что, приходили на выручку) возвращают его в каменный век. Гопстер более-менее понимает, что должно произойти — и, со своим скудным запасом слов и жестов, пытается объяснить это девушке. И вот он стоит обездоленный на голом утесе под вой ветра. Хмурится, Напряженно замирает — вглядывается в Пологую лощину. Там сидит девушка, дрожа от холода и неслышно бормоча, с последней сигаретой и электрической зажигалкой. Титры. Я был до глубины души растроган. Растроган? Да со мной натуральный нервный срыв случился. Когда я рванул в сортир, слезы еще лились ручьем. Сомневаться не приходилось: перед Гопстером — большое, очень большое будущее. В «автократе» я повернулся к Филдингу и хрипло спросил: — Говорить-то он может? По-человечески? — Кто, Гопстер? Конечно. Прошлой осенью он играл Ричарда второго. Немного смущается из-за акцента — но артикуляция превосходная. Так что скажешь, Проныра? — Скажу, что надо брать Гопстера. Мы направились прямиком в отделанный филенкой ресторан между Пятой и Шестой, где была назначена встреча с Кристофером Медоубруком, для предварительного ознакомления. После «Троглодита» это было особо тягостно. Я только глянул на Медоубрука и сразу понял, что нам он ни к черту не годится. Стулья с высокими спинками, напомнившие мне своей угловатостью и вертикальностью Селинин торс, будто специально были спроектированы таким образом, чтобы клиентам с больной спиной жизнь медом не казалась. Под конец я юлил и вертелся почти столько же, сколько Кристофер Медоубрук, — а тот юлил и вертелся преизрядно. Ясно было одно — он в совершенно кошмарной форме. На положительного персонажа он никак не катил. На отрицательного — тоже. Вылитая размазня, жертва обстоятельств. Такие же трясущиеся губы, такой же ищущий взгляд я видел однажды у занюханного гомика на бульваре Сансет — выдолблен, высушен и просит еще. После рукопожатий, первых коктейлей и трех минут невнятной болтовни, словно мы трое боги, обезьяны или космонавты, Филдинг сделал плохую вещь. Отбыл на легкий ужин с Калугой и Лесбией в «Цицероне». Потом он божился, что предупреждал меня накануне вечером. Не сомневаюсь, ни капли не сомневаюсь. Я беспомощно посмотрел на него, и он обещал вернуться в десять. Как только мы остались одни, Медоубрук стиснул мою ладонь, пригнулся и зашептал: — Сэр, я должен получить эту роль, обязательно должен. Пожалуйста, сэр, это очень важно. И он разревелся. Только этого мне не хватало... Разумеется, дело было в деньгах. Семьдесят пять штук. Кокаиновый долг — правда, не его, сам он давно завязал. Это его друг кинул, очень близкий друг, и как он только мог. Его матери нужно делать операцию. Ему самому нужно делать операцию. И так далее. Полагаю, теоретически мне и более лихо приходилось — но нечасто, и ненамного более. Господи, неужто я на него похож... иногда? Неужто проявляю столь же упертую, затверженную немощь? Он проглотил четыре коктейля. Устроил бессмысленную свару с метрдотелем. Официант ответил тем, что вручил ему раскаленную тарелку с супом. Медоубрук опрокинул огненное варево себе на колени и издал вопль такой чудовищной силы, что ресторанный кот (сонный разжиревший перс) ломанулся, как камикадзе, прямо через стеклянную стенку, усеяв осколками весь вестибюль. Потом Кристофер удалился в сортир на двадцать минут, а когда прихлюпал назад, то тикал и щелкал, как счетчик Гейгера. В этот момент я заметил, что у него только одна ноздря. Порок имеет привычку оставлять след прямо на лице, чтобы все видели. В Лондоне, в ближайшем к дому винном магазине, работает чувак с носом цвета давленой клубники. Яего избегаю. Хожу в следующий винный, где у продавца все пока с носом в порядке... Теперь Медоубрук взялся за Шекспира. Быть или не быть. Завтра, завтра, завтра. Никогда, никогда, никогда, никогда, никогда. С отчаяния, и несмотря на все загогулистые зигзаги, несмотря на алфавитный винегрет моего алкотона, я переключился на скотч. Тут вернулся Филдинг. Медоубрук стал махать кредитной карточкой и громогласно заявил, что за ужин платит он. Только, предупредил он, суп не считать. Карточку ему вернули на серебряном подносе. Аккуратно разломанную на четыре части. — Умираю, — сказал Медоубрук. — Бог ты мой. Пошли отсюда. Это был я. Уже на ногах. Филдинг тоже встал. — Свободен, Крис, — проговорил он и извлек из бумажника две пятидесятки. Когда таксомотор петляет между небоскребами, появляется ощущение, обостренное ощущение (а как иначе?) ничтожности всех человеческих помыслов — в Нью-Йорке, где всегда чувствуешь высоту и тяжесть вышестоящих структур. Власть, целеустремленность, значимость — все там, наверху. Никак не здесь, внизу. Бог зажал нью-йоркские колонны между пальцами и как следует потянул. Так что земля должна чувствовать себя опущенной. Я сижу в такси, куда-то еду, командую при помощи денег. Мой голос более весом, чем у людей, которых я вижу из окна машины, у кочевников, перекати-поле. Их голос абсолютно невесом. Двадцать третья и шныряющие псы. Теперь я абсолютно точно знаю, что Селина не спит с Алеком Ллуэллином — по крайней мере, в данный момент, плюс еще какое-то время. Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что был не прав насчет крошки Селины. На самом деле она мне верна. Да, она ведет себя так, будто неверна мне. Как будто гиперневерна. Но она ведет себя так, поскольку знает, что мне это нравится. (Почему мне это нравится? Точно же нравится, правда? Почему тогда не нравится?) Селина лишь старается мне угодить. Вот если бы она действительно мне изменяла, то вела бы себя по-другому, правда? Тогда б она вела себя, как будто верна мне, а уж этого за ней точно никто не замечал. Очень утешительно. Да ладно, новость-то хорошая. — Алло, — осторожно произнес я, думая, что это Лорн или Медоубрук, или телефонный Франк. — Джон? Это Элла Ллуэллин. Я звоню, потому что... по-моему, ты должен это знать. Боюсь, новость плохая. Да ладно тебе, Элла, со мной-то зачем этот тон. Мы же как-то разок перепихнулись — помнишь, на лестнице? — когда Алек отрубился на кухне. — А, Элла, привет. Ну, давай, говори, — сказал я и приготовился к худшему. — Алек в тюрьме, в Брикстоне. Дело послали на доследование. К этому уже давно шло. Он просил, чтобы я тебе передала. Плохая новость? Плохая? Да известие— просто зашибись. И прежде чем хитрая мордочка Селины опять смогла узурпировать мой внутренний взор, я ощутил прилив чистейшей, невиннейшей радости, что мой самый близкий, самый старый друг попал в такую серьезную передрягу. Ведь так приятно, когда равный тебе низвергается. Знакомое ощущение? Правда же, просто восторг. И не стыдитесь, если есть возможность не стыдиться. Теперь Алек никуда не денется, не сбежит, не исчезнет, не вырвется на свободу. Не взлетит туда, к ним. А должен будет остаться здесь, со мной. Даже еще ниже, гораздо ниже. Предстоящее рандеву занимало одну из верхних позиций в списке моих страхов. С чего бы это? Как может перспектива тихого мирного ленча с красивой и умной девушкой в не самом худшем ресторане вызывать неподдельный ужас? Вопрос на пять баллов. (Перед прошлыми встречами с ней у меня тоже поджилки тряслись, правда ведь. Правда.) Но в итоге эффект был самый что ни на есть умиротворяющий. Только умиротворившись, понимаешь, насколько это было необходимо — умиротвориться. Я сходил с ума. Я просто умирал. Вот чем я занимался — умирал. Прежде чем говорить о выпавшем из моей памяти званом обеде, мы говорили, не побоюсь этого слова, об эстетике. Точнее, Мартина говорила. Эстетика — та тема, которую я раньше обсуждал разве что с моим зубным техником, миссис Макгилкрист (например: «если для эстетики, придется раскошелиться на коронку»), или иногда с каким-нибудь сбрендившим осветителем-оператором, который заимел свою точку зрения на эстетику крупного плана «рампбургера», наплыва на «херши-кингсайз», наезда на «запараму». Мартина же говорила об эстетике в более общем ключе. Она говорила о восприятии, о представлении, об истине. Она говорила об уязвимости человека, который не знает, что за ним наблюдают, — о разнице между портретом и набросанным втихомолку этюдом. Ближайшая литературная аналогия — отличие повествователя, осознающего себя как повествователь, от повествователя поневоле. Почему нас так трогает беззащитность любимого человека, когда он (она) не знает, что мы на них смотрим? Почему задвинутая в угол пара туфель вышибает слезу? А любимый/любимая, когда спит? Может, мертвое тело любимого человека выражает весь пафос этого отсутствия, беспомощность незнания о слежке... Актерам за то и платят, чтобы притворялись, будто не осознают этой слежки, но они, конечно же, полагаются на сговор со зрителем, и это почти всегда срабатывает. А некоторым и платить не надо (подумал я), некоторые актерствуют чисто из любви к искусству — вот с них лучше бы глаз не спускать. Я сидел, подавшись вперед, на самом краешке стула. Удержать нить ее рассуждений мне удавалось от силы несколько секунд, пока не вмешивалось отчасти лестное ощущение усилия— или осознание, что слежу за собой, — и мысли разбегались куда попало. Я ощущал сильное напряжение. Насколько сильное? Бывает и сильнее... Заведение— преимущественно деревянное и выскобленное добела, ну вылитое швейцарское шале — располагалось неподалеку от Банк-стрит, в Вест-виллидж. Точка, повторяю, не самая худшая, трезвого образа жизни, упаси Господи, не проповедует— но внушала подозрения о диетическом питании, о макробиотике, о долголетии. Пара официантов, точнее официант и официантка, обслуживали деревянные кабинки. Ганзель — туда, Гретель — сюда. При взгляде на них меня пробирала дрожь. Не официанты, а медперсонал. Не еду разносили они, а лекарство, эликсир. И жратва самая что ни на есть здоровая — не то что это дерьмо на окраинах. Очень хотелось чего покрепче, но приходилось поддерживать жизнь супницами белого вина, точнее их частой сменой. Мартина ограничилась чаем и держала чашку обеими руками, как девушкам и положено, широко разведя пальцы, впитывая тепло. Когда ела, она опускала голову к каждой вилке, не сводя с меня глаз — круглых, черных, ясных. — Может, пьяные так же, — сказал я. — Ну, не знают, что на них смотрят. Вообще ничего не знают. Я-то точно ничего. — Они не в себе, — кивнула Мартина, — это снижает пафос. — Еще бы. Давай, не тяни, расскажи, что тогда стряслось. Мочи нет терпеть. — Ты действительно ничего не помнишь? Или только притворяешься? Я подумал и ответил: — Сил моих на это не хватает. Может, если напрячься, я бы и вспомнил— но напрягаться нет никаких сил... Кто там был хоть? — Те же; кто и в прошлый раз. Только мои друзья. Друзья Осси — они все... Та дама из «Трибека таймс», Фентон Акимбо — писатель из Нигерии. И Стэнвик Миллс, знаток Блейка и Шекспира. Осси хотел расспросить его о «Двух веронцах». — И... что? — Ну и компания, подумал я. — Что дальше-то было? И она рассказала мне, что было дальше. Как выяснилось, ничего особенно страшного. Я вздохнул с облегчением. Между нами говоря, я даже впечатлился. Судя по всему, я ввалился в без четверти десять с тремя бутылками шампанского, которыми, кажется, пытался жонглировать, и тут же все выронил. Кухня, сказала Мартина, превратилась в джакузи. Изрядно приподнятый, я уселся за стол. Потом я двадцать пять минут рассказывал анекдот. — Господи Боже. Какой еще анекдот? Очень неприличный? — Не помню. Ты тоже так и не вспомнил. Что-то о жене фермера? Да, и о коммивояжере. — О Господи. А потом что? Потом я заснул. Не просто отрубился за столом, о нет. Я встал, зевнул и потянулся, и метким броском рухнул на ближайшую кушетку. Потом я храпел, сопел и скрипел зубами почти три часа, пока не вскочил в начале второго, бодр и полон сил. Все уже ушли. Ятоже ушел. Потом вернулся. Потом опять ушел. — А что я говорил Фентону Акимбо? Говорил что-нибудь? — В каком смысле? — Ну, там, не обзывал черным ублюдком, или еще как? — Нет-нет. Ты только рассказывал этот свой анекдот, и все. — Просто здорово. — Правда, ты кое-что сказал мне. Когда уходил первый раз. — Что? Она улыбнулась, несдержанно, во весь рот — не по-взрослому. Как девчонка-сорванец. Которой она, в глубине души, по-прежнему оставалась. Да ну, какое там в глубине — почти на поверхности, в пределах непосредственной досягаемости. — Ты сказал, что любишь меня. И рассмеялась, все тем же своим диковатым смехом. На нас стали оглядываться, и она смущенно прикрыла рот ладошкой. — А ты что сказала? — Я? Сейчас, попробую вспомнить... Сказала: «Не дури». — Может, это и правда, — высказался я, осмелев. — Ин вино... как там это, ну, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, и все такое. — Не дури, — ответила Мартина. Правда же, она производит впечатление нормального человека — по сравнению с прочими моими знакомцами? С другой стороны, у нее всегда были деньги — никогда не было так, чтобы денег у нее не было. Деньги беспечно фигурируют в покрое и фактуре ее одежды, в замшевости сумочки, в блеске волос и яркости губ. Длинные ноги прошли изрядный путь, и не только сквозь время. Розовый язычок владеет французским, итальянским, немецким. Выжидательные глаза повидали многое и ожидают увидеть гораздо больше. Еще в юности она придирчиво отбирала кавалеров, элиту — небо и земля по сравнению с обычным сбродом, нерегулярными войсками, наемниками, рядовыми срочной службы. Улыбается она проницательно, возбужденно и игриво — но также невинно, поскольку деньги приносят ощущение невинности, если были с вами всю дорогу. Как еще можно тридцать лет проторчать на этой свете, оставаясь свободной? Мартина не светская женщина. А какая? Это-то и непонятно. — Кстати, — сказал я, — а откуда ты всегда в курсе, когда я в Нью-Йорке и когда лечу обратно? — От Осси, — пожала она плечами. — А он откуда знает? — Он же все время мотается туда-сюда. Наверняка у вас там есть какие-нибудь общие знакомые. — Тогда понятно, — произнес я. — Как там... твоя подружка? — Селина. — Точно. И как вы там? С ней? Вместе? Я подумал и сказал — или, может, за меня высказался один из моих голосов: — Не знаю. В смысле... ну, бывает же, что с кем-то, а все равно один. — ...Она красивая? — Есть такое дело, — отозвался я. — А как Осси? Она ничего не ответила. — Он тоже красивый, — проговорил я. Но она так и не ответила. Вместо этого она спросила, как я думаю, почему я столько пью, и я сказал, как я думаю, почему столько пью. — Я алкоголик, — сказал я. — Никакой ты не алкоголик. Просто жадный мальчишка, которому больше нечем заняться. Тебе еще не надоело? — Надоело. И давным-давно. Еще как надоело. Через двадцать минут мы стояли на топком тротуаре. Напротив блестел огнями ряд витрин, словно на кинопленке, типичный манхэттенский мелкий бизнес: таиландская прачечная, ремонт сумок, кулинария («У Лонни» — «Лучшие сэндвичи» — «Даешь ядерное разоружение!» — «Извините, закрыто»), полутемные джунгли цветочной лавки, дзенские сувениры («Принимаем все кредитные карты»), феминистский книжный. Мы с Мартиной исполняли неловкий танец расставания, ограниченный набор па. Она еще стояла лицом ко мне, но плечи уже отворачивались... Когда сам маленький и пытаешься укрыться от чего-то большого (снился когда-нибудь такой сон?), то единственный выход — забиться в узкую щель, куда преследователь не сможет пролезть. Но тогда нужно там и сидеть, в узкой щели, или сжаться и забиться еще глубже. Так вот, в узкой щели мне надоело. Узкая щель задолбала меня по самые гланды. Мне надоело, что меня разглядывают, а я не в курсе. И как меня достали все эти отсутствия. — Ну хорошо, — с отчаяния выпалил я. — Так помоги мне! Дай почитать что-нибудь. Покажи, что стоит почитать. — Я кивнул на книжную витрину напротив. — Что-нибудь познавательное. Она сложила руки и задумалась. Я понял, что она довольна. — Хорошо? — спросил я. Вместе мы перешли через ухабистую улицу. Мне было сказано подождать снаружи. Витрину украшали стопки последнего термоядерного достижения феминистской мысли: «Ни за что в жизни», автор — Карен Кранквинкль. Я пробежал глазами приложенные ксерокопии отзывов и рецензий. Женатая женщина и мать троих детей, Карен Кранквинкль полагала, что интимная близость — это всегда изнасилование, даже если ни один из партнеров так не считает. Она задорно скалилась с оборота обложки. Да уж, какое там насиловать — я бы к ней и на пушечный выстрел не подошел. С другой стороны, может, они все будут так выглядеть, после нескольких тысяч изнасилований. Вернулась Мартина. Она купила мне книгу в твердой обложке и в супере. Возможно, не новую, но все равно книжка выглядела баксов эдак на пять. — Ущерб велик? — поинтересовался я. — Ущерб нулевой. Забирай так. — Когда мне позвонить? — Когда прочтешь, — сказала она и отвернулась. «Мистер Джонс, хозяин Господского двора, запер на ночь курятники, — прочел я, — но забыл закрыть лазы, потому что был сильно пьян». Я потянулся и потер глаза. Там что, до самого конца так же будет? В смысле, не померещился ли мне иронический, как его, подтекст? Если так, то не возражаю. Шутки я люблю. Я свел руки в замок за головой и задумался. Что еще, на хрен, за лазы?.. Видите? Книжный червь, гигант мысли. Мартина даже мой шум в ушах вылечила. Три часа с лишним уже — и ни писка. С чтением и всякими такими делами нужно быть в подходящей форме. Главное — это спокойствие. Чтобы никто не доставал. Свои мысли должны быть слышны ясно, беспрепятственно. На обратном пути с ленча (я решил пройтись) мне было уже легче. Уличные наблюдатели и наблюдаемые сделались куда как понятнее. Эта мартинина книжка... за ленч мы платили поровну, так что книжка — подарок, настоящий, черт побери, подарок. Как давно я не получал подарков от женщин? Надо сейчас позвонить ей и сказать спасибо за книжку. Что может быть проще. Я осторожно потянулся к аппарату. Рука замерла над трубкой, как над взрывателем. Фатальное промедление. Долбануло, как триста тонн тротила. — И не надейся, приятель. Шансов — ни малейших. И думать об этом забудь. Ты с ней? Ты? С ней? Что там за книжку она тебе дала? «Работа над собой»? Он расхохотался и продолжал хохотать. Хохот звучал отвратительно, и я подумал, с чем бы его сравнить, но решил, что это лишнее. Только стиснул покрепче трубку и вкрадчиво проговорил: — А смех-то ни к черту. Над смехом еще работать и работать. Звучит совершенно ненатурально... Чего бы тебе, кстати, не отвязаться? А, как мысль? — И пропустить самое интересное? Да ты шутишь! Скажи-ка мне одну вещь. Ты ей про субботнюю ночь говорил? Что ночевал под забором? — Чего? — Субботнюю ночь помнишь? Когда тебя выстирали и высушили? — Значит, — произнес я, — это был ты. Мне это приходило в голову, но я старательно гнал такую мысль, надеясь, что стычка была все же случайной. В моем состоянии всегда надеешься, задним числом, на случай. Логическое обоснование было бы совершенно лишним. — Э... не совсем. Я только наблюдал. — Это все ты, сукин сын. — Нет, не я! На каблуках, на высоких каблуках! Это была женщина! Отбой. Зато какую побудку сыграли у меня в голове. Подъем по тревоге. Распахнулась дверь, и звуки оглушительной гурьбой вырвались из заточения. На тошнотворный миг я ощутил спиной ее неуклюжий вес, вот она пошатнулась, выправилась и сказала... Что она сказала? Нет уж, долой такие воспоминания. Я сделал ряд звонков. В авиакомпанию. Домой, где никто не брал трубку. И Мартине, только чтобы попрощаться. Эти звонки прошли вполне мирно. Только Филдинг решил кое-что с меня стребовать. Только Филдинг наложил на меня очередную епитимью. — Давид, — произнес я. — Мое почтение. Я покосился на Филдинга Гудни, тот пожал плечами. — "Троглодит" нас восхитил, — продолжал я. — Вы потрясающе сыграли. Честное слово, просто... потрясающе. В полумраке я ощутил тычок под ребра — филдинговский локоть. — Нет слов, просто нет слов. Я был восхищен... вашей интерпретацией. Давид, мы хотим предложить вам роль в «Хороших деньгах», вот зачем мы пришли... Слушай, Филдинг, да долбись оно все конем, —повернулся я. — Давай возьмем Медоубрука или Наба ФоркНера, или кто там еще был. Я больше не могу. — Хорошо. Очень хорошо. Садитесь, пожалуйста, — произнес Давид Гопстер. Мы находились на сороковом этаже «Ю-Эн Плаза»[28]. Предварительно двое охранников в темно-фиолетовых блейзерах несколько минут продержали нас на улице, внимательно изучая через скрытую камеру, а потом еще просветили рентгеном и неприлично ощупали. — Гопстер, Давид, — задумчиво повторил третий охранник, со всех сторон окруженный фикусами в кадках, панелями интеркомов и экранами кабельных систем слежения. — Квартира на другое имя. Наконец он дал добро, и лифт пополз наверх; мне это напомнило, в меру моей испорченности, неумолимый подъем рвотных масс по пищеводу. — Я миссис Гопстер, — заявила сухонькая старушенция, открывшая нам дверь. То есть, не совсем еще старушенция, но все лицо ее избороздили морщины, особенно плотно в углах глаз и рта. Процесс был явно трудоемкий, бороздить пришлось неоднократно. Такой эффект бывает зимой в Лондоне, когда смотришь сквозь строй деревьев, и голые ветви перекрещиваются до тех пор, пока не останутся лишь разрозненные пятнышки света, в треугольных скважинах. Лицо работящее и обработанное. Но глаза ярко сияли. — Здрасьте, — сказал я. — Очень приятно, миссис Гопстер, — серьезно проговорил Филдинг и поднес ее ладонь к губам, а затем бережно прижал к своей груди. Мне эти нежности показались абсолютно ни к селу, ни к городу, но миссис Гопстер явно была тронута. Она довольно долго изучала Филдинга глаза в глаза, а потом поинтересовалась: — Вы спасены? Пока Филдинг выкручивался («Ну конечно же, мадам...» — начал он), я, отвернувшись, разглядывал кухню или маленькую гостиную — простых очертаний, но полную рукотворных покровов и оттенков. Повернув к нам холеный профиль, там сидел смуглый низколобый тип, когда-то могучего сложения, в двубортном костюме в узкую полоску. Он поглядел на телевизор на изувеченном фигурной резьбой серванте (баскетболисты в прыжке), поглядел на часы (жест вялый и стоический), поглядел на меня. Мы обменялись короткими взглядами. Безжалостными. Проницательными, до самых печенок. С презрением или с досадой, или со скукой фыркнув, он отвернулся. Да, хватило одного взгляда, и даже я сказал себе, не мог не сказать: «Бедные бабы». Этот никому спуску не даст. Признаюсь, к встрече на высшем уровне я был явно не готов — во власти страха, послеполуденного скотча и тяги домой. Пришла и моя очередь — миссис Гопстер стиснула мой локоть и с надеждой поинтересовалась: — А вы спасены? — Простите?.. — Непременно спасен, — пришел на выручку Филдинг, и я сказал: — Угу, а как же. — Очень рада. Проходите, Давид ждет вас. Она провела нас длинной анфиладой прихожих. Стены были мышастого цвета, но в окна били отсветы расплавленной предвечерней лавы Ист-Ривер. Я видел бильярдный стол, костюм-тройку в полиэтиленовой упаковке, различные религиозные украшения и причиндалы, их особый бледный ореол. Только ореола мне и не хватало. В гостиной, когда мы вошли, было темно, как в кинозале; во главе длинного стола искрился чей-то силуэт. Миссис Гопстер беззвучно канула, и не во тьму, а совсем даже наоборот. Времени было пять часов. — Два года назад, — продолжал актер, — я проходил у вас пробы. — Он брезгливо фыркнул. — Для рекламы. — Да? — ответил я. — Ничего не помню. Голос его звучал немного искусственно, натужно. Я распознал эту натугу. В его возрасте я говорил так же, борясь с дефектами дикции. Само слово «дикция» звучало у меня похоже на фикцию. Гопстер пытался совладать с необъезженными окончаниями, с изворотливыми Гласными. Сейчас-то я говорю нормально. Но, скажу я вам, попотеть пришлось. — Я вам не подошел. Недостаточно хорош был. Для вашей рекламы. — Серьезно, что ли? — спросил я. — А что за реклама была, не помните? — Нет, не помню. Потушите! Речь шла о моей сигарете. — А... где пепельница? — Потушите немедленно! — Господи Боже! — сказал я и умоляюще воззрился на Филдинга. Это просто инсценировка похмелья, подумал я и что есть сил затянулся. Тлеющий лиловатый отсвет позволил мне лучше разглядеть Гопстера, его выпирающие из-под футболки тугие бицепсы. Он как-то странно наклонял голову и горбил плечи, словно бы только что поднял взгляд от рогатого руля спортивного велосипеда. Гопстер улыбался. — Ну, хорошо, — изрек он. — Курите. После того, как народ прознал о «Троглодите», мне показывали целую кучу сценариев. Роуд-муви, боевики, романтические комедии, прочий хэппи-энд. — Он мотнул головой. — Но теперь я заинтересовался. Заинтересовался «Хорошими деньгами». Давайте только сначала проясним пару вещей. Как вам самому этот персонаж, который Дуг? — Ну, в чем-то симпатичен. — Он же дегенерат. — У него такие проблемы, что вы и не поверите. — Значит, так. Никакого курения, никакой выпивки и никакого секса. — В фильме. — В фильме. Никакого, так никакого, подумал я. Потом подумал еще немного и поднял палец. — А похмелье изобразить? — Конечно, — ответил он. — Я же актер. — Секундочку. А в «Троглодите» были постельные сцены. — Он же был дикарь. Но меня другое беспокоит. Эта драка в конце. Скажите, пожалуйста, Сам. Зачем мне драться со стариком? Я заметил, что Филдинг смотрит на меня и тоже ждет ответа. Ничего, скоро это кончится. Конец всему, в том числе и этому, не за горами. — Там, типа, кульминация, — объяснил я. — Вы с Лорном деретесь из-за девушки. Еще из-за денег. Это... — Ну да, ну да. Но со стариками не дерутся. По крайней мере, не так. Мордобой-то зачем? — А что если он вас побьет? Можно и так сделать. Хотите? Или если вы ему монтировкой по кумполу? Он с жалостью посмотрел на меня и выпятил массивный подбородок, поджал полные плосковатые губы. — До этого не дойдет, — проговорил он. — Я и так найду, как с ним разобраться. Мало, что ли, способов — гипноз, сила воли... Ладно, это все поправимо. Геррик говорит, через две недели черновой вариант будет уже готов. Тогда и приходите, обсудим еще раз. Мама проводит вас к выходу. На полпути к двери я развернулся, сделал вид, будто просто следую сценарию данного конкретного похмелья, прошагал обратно к столу и остановился, руки в карманы, прямо перед Гопстером. Тот поднял голову. Угу, даже лицо его было мускулистым — можно подумать, он и ушами железо качает. — Когда-нибудь мы встретимся. — Что-что? — Номер сто один. — Простите?.. — Ладно, ерунда. Знаете, мне ваш фильм действительно понравился. Зацепил, вот — глубоко зацепил. До встречи, Давид. Мы стояли на раскаленной песочнице тротуара и наблюдали стену смерти на Первой авеню. Выходя из тоннеля, дорога там разветвляется и резко взмывает вверх. Оказавшись на эстакаде, колесное стадо немедленно впадает в панику, фырчит и взбрыкивает. Филдинг сказал «автократу» отъехать, и мы предались раздумьям — облаченный в сизый костюм продюсер, облаченный в мешковатый угольно-черный костюм и израненную плоть режиссер. Знаете, как только нам открыли дверь, вмятины у меня на спине принялись немилосердно зудеть, отвратительно зашуршали. Может, надо обратиться к врачу — вдруг там заражение. Или, может, загрузиться пенициллином из личных запасов. Интересно, сколько в Калифорнии берут за спину? Так или иначе, ночь придется провести, приклеившись спиной к самолетному полиэстеру. Лучше домой. Домой. — Ну что, — произнес я, — еще один псих. Именно этого нам и не хватало. И что за «вы спасены»? От кого? — Спасенный — значит утвердившийся в вере. Это, Проныра, фундаментализм, самое вульгарное и пролетарское из всех американских верований. Никодим, и так далее. Евангелие от Иоанна, глава третья. Если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия. — Чего? — Смотри Библию, Проныра. Читал когда-нибудь? — Читал, читал, — Гопстер очень религиозный. Просто святой. Не слышал? Помогает в больницах, в социальной службе Бронкса. Все деньги, которые папаша не спустит на баб илина бегах, Давид жертвует благотворительности. — Я же сказал. Еще один псих. — Он нам нужен. Действительно нужен. С ним ансамбль будет просто идеальный. Самое то, что надо. Этот парнишка взлетит высоко, очень высоко. Как думаешь, Проныра, — сказал он и коротко хохотнул, — у него есть разрешение на все эти мышцы? Понимаю, понимаю, что тебя беспокоит — но можешь расслабиться. Он вполне контролируем. Дорис все учтет в сценарии, и как только Давид увидит текст, станет как шелковый. Они все станут как шелковые. К тому же, ты ему нравишься. И всем им тоже. Жалко, конечно, что тебе надо лететь, Только все на мази... Да ладно, — сказал я себе, — прикинуть бюджет и заняться сценарием я спокойно могу и в Англии. Если Дорис Артур закончит с опережением графика, можно послать пакет экспресс-почтой, дойдет за сутки. Филдинг пообещал, что тем временем снимет мансарду или студию, и в следующий приезд мы устроим пробы на эпизодические роли — официантов, танцовщиц, гангстеров. — То-то повеселимся, — сказал он. — Проныра, нас ждет светлое будущее. Мы крепко-накрепко обнялись, щека к щеке. Как мне, оказывается, именно этого не хватало — живых человеческих тисков. Подъехал «автократ», и я подписал на капоте очередные контракты (дважды — где отмечено «РАСПИСЫВАЕТСЯ УЧАСТНИК СОГЛАШЕНИЯ» и где «РАСПИСЫВАЕТСЯ САМ»). Филдинг махнул на прощание рукой и скрылся за черным стеклом. Налитый кровью глаз солнца всю дорогу разглядывал меня с явным неодобрением. В «Эшбери» мне сообщили, что мистер Гудни уже «позаботился» о счете, более того, он зарезервировал номер 101 до дальнейших распоряжений. Что ж, какая-никакая, а уступка. К «Эшбери» Филдинг относился крайне неодобрительно и все наседал на меня, чтобы я снял люкс или этаж в «Бартлби» или «Густаве» у Централ-парка. Но «Эшбери» ближе к моей весовой категории. И я здесь привык. Следующий этап — сборы и тэ дэ. Когда я засовывал книжку Мартины между складками моего лучшего костюма, в дверь постучали, и вошел Феликс. Он нес белую Коробку размером с небольшой гроб, перевязанную ярко-розовой лентой с пышным бантом. У Селины есть набор такого же цвета — лифчик и трусики. Вообще, у меня на нее серьезные виды. Ну что, еще один подарок? — Примите посылку, — произнес Феликс, распрямляясь. Даже когда он стоял расслабившись, все равно казалось, что Феликс бежит на месте. — Держи, Феликс. Ты настоящий друг. Он взял купюру, но сохранял озадаченное выражение. — Не многовато будет? — добродушно поинтересовался он. — Перепил, что ли? Мало есть на свете вещей лучше, чем невольная улыбка черномазого. Сто баксов она стоит. Даже больше. Веки его были бесконечно черны, что делало прищур пристальней, а улыбку — вкрадчивей. Поэтому Феликс навсегда сохранит наглый вид, даже когда станет из черного мальца черным мужиком. Не исключено, что когда-то и я имел такой же вид, но утратил. В школе мне все время говорили стереть с лица эту гнусную ухмылку. Но я даже не догадывался, о какой ухмылке речь, так что как я мог ее стереть? —Да ладно тебе, — сказал я. — Деньги даже не мои. Купи подарок подружке. Или маме. — Полегче, полегче, — отозвался Феликс. Черный чемоданчик лежал на постели рядом с белой коробкой. Я потянул за ленточку, поднял крышку и услышал собственный хриплый крик отторжения, гнева и, возможно, стыда. Я разорвал ее в клочки голыми руками. Потом встал посреди комнаты, говоря себе: спокойно, главное — не горячиться. Но слезы успели хлынуть ручьем, неудержимо. Короче, момент не лучше любого другого, такой же скверный. Яскажу вам, что это был за подарок, и, думаю, вы меня поймете. В коробке не было ни записки, ничего, только резиновая женщина, по-поросячьи розовая, с влажным блеском и широким оскалом. Знаете, мне говорили, что я не люблю женщин. Какой вздор. Телки — это очень даже круто. Мне говорили, что мужчины вообще не любят женщин. Неужели? А кто тогда? Потому что женщины других женщин точно не любят. Иногда жизнь становится очень знакомой. Иногда в глазах у жизни появляется до боли знакомый блеск. Вся жизнь — это вендетта, заговор, мандраж, оскорбленная гордость, вера в себя, вера в справедливость ее приливов и разливов. Есть одна тайна, которой не знает никто: Бог — женщина. Оглядитесь! Неужто не очевидно? |
||
|