"Введение. Страница из моей жизни" - читать интересную книгу автора (Эмар Густав)ГЛАВА II. ГаучоИндейцы остановились на расстоянии ружейного выстрела от кустов, которые скрывали меня и гаучо; они, казалось, обсуждали между собою самое наступление. Группа дикарей составляла в этой сухой пустыне, над которой они действительно царствовали, самую странную и в то же время самую живописную картину: движения их были благородны и оживленны, рост высок и величествен, члены пропорциональны, но вся фигура выражала дикость и жестокость. Едва прикрытые дырявыми пончо и кусками одеял (fressadus), которые придерживались ремнями, они гордо потрясали своими пиками, обложенными острым железом и украшенными на концах страусовыми перьями. Молодой предводитель их имел большие черные глаза с длинными ресницами; скулы его сильно выдавались; лоснящиеся черные волосы, собранные на лбу красной лентой, висели во всю длину; большой рот с белыми, как снег, зубами, которые составляли совершенный контраст с медно-красным цветом кожи, придавал всему лицу отпечаток мужества и ума. Хотя он приблизительно знал, где находился гаучо, и понимал, что становился под выстрелом, однако, совершенно открываясь неприятелю, он относился презрительно и беззаботно к угрожающей опасности, — я невольно удивлялся ему. После довольно продолжительного спора вождь, ударив свою лошадь, не колеблясь приблизился к скале, за которой гаучо был спрятан; между тем другие индейцы оставались на том же месте. Не доехав на десять шагов, он остановился и, небрежно опираясь на свое копье, сказал гаучо, возвышая голос: — Отчего белый охотник скрывается, как степной зверь? Аукасские всадники перед ним, пусть он выйдет из своего убежища и покажет, что он не трусливая баба, а храбрый мужчина. Гаучо не отвечал. Начальник подождал с минуту, потом продолжал насмешливым голосом: — Э-э, так мои воины ошиблись; они полагали, что выследили смелого ягуара, а между тем только спугнули подлую собаку, возвратившуюся из пампы! Мы принуждены выгнать ее насильно. — При этом ругательстве взор гаучо сверкнул, он спустил курок, раздался выстрел. Но, как ни было неожиданно его движение, хитрый индеец угадал; он вдруг бросился в сторону, прыгнул вперед с верностью и легкостью дикого зверя и очутился перед гаучо, с которым и схватился. Оба покатились на землю, яростно отбиваясь друг от друга. Между тем при выстреле индейцы, испуская свой военный клич, бросились вперед, чтобы поддержать своего начальника; не видя его, они поняли, что поединок с неприятелем уже начался. Участь гаучо была решена; даже если бы он победил вождя, ему, очевидно, пришлось бы пасть под ударами индейцев, окружавших его со всех сторон. В это время во мне произошла быстрая перемена; я позабыл об опасности, которой сам подвергался, открывая свое убежище, и помнил только, что в нескольких шагах от меня один человек мужественно поддерживал отчаянную борьбу с десятком; я машинально прицелился и выстрелил из обоих ружейных стволов, потом разрядил два пистолета, выскочил из своего убежища с другой парой в руках и выпалил почти в упор всадникам, которые неслись ко мне навстречу. Успех этого вмешательства, которого ни та, ни другая сторона не ожидала, был велик. Удивленные и испуганные этой неожиданной стрельбой индейцы, — они, конечно, полагали, что имеют дело только с одним противником, — повернули своих лошадей и рассеялись с криком по всем направлениям, покидая не только своего начальника, который продолжал биться с гаучо, но и четырех товарищей, убитых мною; когда я выстрелил последний раз, то увидел, что еще два дикаря упали с лошадей, а их соотечественники в испуге не остановились подать им помощь. Разумеется, я не пожалел о них и побежал на помощь к гаучо, — в эту минуту лезвие его ножа воткнулось по самую рукоять в горло индейского предводителя. Побежденный умер, устремив глаза на своего врага, ни разу не вскрикнул, не отвел даже направленного на него удара, поняв бесполезность продолжения борьбы. Гаучо вынул из раны свой нож, обтер его о землю, спокойно сунул за пояс, поднялся и, посмотрев на своего противника, обратился наконец ко мне. Лицо его не переменилось, несмотря на ожесточенную схватку, только что выдержанную им; он сохранил то же выражение мужества и холодного равнодушия, которое я заметил сначала; только лоб его сделался бледнее и несколько капель пота текло по лицу. — Очень вам благодарен, кабальеро, — сказал он мне, протягивая руку с движением, полным благородства в откровенности, — vive Dios! Вы явились кстати; без вашей мужественной помощи, признаюсь, я пропал бы! Эти слова были произнесены по-испански, но с иностранным акцентом. — Я находился здесь раньше вас, — отвечал я на том же языке, — или, лучше сказать, я ночевал только в нескольких шагах от тою места, куда вас привел счастливый случай. — Случай, — возразил он строгим голосом, слегка покачав головой, — случай есть слово, изобретенное городскими мудрецами; мы же в пустыне его не знаем; это Бог, один Бог захотел меня спасти и привел меня к вам. Я утвердительно кивнул головой. Этот человек еще больше возвысился в моих глазах, обнаруживая такую непоколебимую простоту убеждений и веры, такую искреннюю скромность без малейшей напыщенности; эти слова придавали ему еще большее значение, чем мужество, с которым он один готовился вступить в бой с десятью врагами. — К тому же, — прибавил он тихо, говоря более про себя, — я знал, Богу не было угодно, чтоб я умер сегодня; у всякого человека на этом свете есть своя задача, которую он должен исполнить, моя же еще не окончена. Но, извините, — сказал он мне, меняя тон голоса и стараясь улыбнуться, — я вам говорил такие вещи, которые должны показаться очень странными, особенно теперь, когда нам нужно подумать о более важных делах, чем начинать философский спор, который для вас, иностранца и европейца, имеет второстепенный интерес. Посмотрим, что сталось с нашими врагами; хотя нас двое, однако если они возвратятся, нам трудно будет избавиться от них. И, не дожидаясь моего ответа, он вышел из леса, заряжая на ходу ружье. Я тихо пошел за ним, не зная, что подумать о своем странном товарище, которого я приобрел так нечаянно; он, казалось, не принадлежал ни по своим манерам, ни по уму к той среде, которую обозначали его одежда и вся обстановка. Мое удивление было, вероятно, замечено им, но он ничего не высказал. Убедившись, что оставшиеся на поле битвы индейцы мертвы, гаучо взобрался на довольно возвышенный холм, долго осматривал окрестность и возвратился потом ко мне, свертывая небрежно между пальцами сигаретку. — Нам теперь нечего бояться, — сказал он мне, — однако, мне кажется, лучше было бы, если б мы не оставались здесь; куда вы едете? — Боже мой, — отвечал я ему, — признаюсь, я и сам не знаю куда. Несмотря на свое кажущееся равнодушие, он удивился и посмотрел на меня внимательно. — Как! Вы не знаете?.. — Действительно не знаю! Как ни странно вам покажется это, я все-таки не знаю, ни где нахожусь, ни куда еду. — Полно, полно, вы шутите, не правда ли? По той ли причине, или по другой, вы не хотите, не зная меня, обнаружить цель своего путешествия, что показывает вашу осторожность; но на самом деле невозможно, чтобы вы не знали, где находитесь и куда едете. — Повторяю вам, кабальеро, что не шучу, я говорю правду и не имею никакой причины скрывать от вас цель своего путешествия; прибавляю даже, что был бы очень одолжен, если бы вы проводили меня до ближайшего ранчо, где я мог бы справиться, куда ехать; я не знаю этой пустыни и заблудился в ней, потому что нанятый мною проводник вот уже несколько дней как изменил мне и скрылся ночью. Он подумал с минуту, потом пожал мне дружески руку и сказал: — Извините меня за нелепые подозрения, я стыжусь их, но пусть обстоятельства, в которых мы встретились, послужат моим оправданием. Сядем на лошадей и уедем отсюда; дорогой мы поговорим; я надеюсь, что вы скоро узнаете меня, и тогда мы поймем друг друга. — Для полного уважения вашей личности мне более не нужно узнавать вас; с первой минуты, когда вас увидел, я был расположен в вашу пользу. — Благодарю, — сказал он, улыбаясь. — На лошадь, на лошадь! До ранчо, куда я хочу проводить вас, нам придется еще довольно долго ехать. Пять минут спустя мы уже скакали, оставив индейские трупы коршунам, которые отвратительно каркали и кружились над ними. Во время перехода я рассказывал спутнику эпизоды из своей жизни и приключения, которые считал нужными сообщить ему. Рассказ этот заинтересовал его своей странностью: мне показалось даже, что выраженная мною страсть к бродячей жизни возвысила меня в его глазах, и перечисление титулов или богатство едва ли достигло бы этой цели. Эта странная личность ценила человека только по его личным заслугам, а не по общественным отличиям, которые выдумала цивилизация и которые часто под громкими именами и пышной обстановкой скрывают смешную ничтожность и полнейшую неспособность. Однако в нем легко было заметить, несмотря на грубую внешность, очевидно напускную, знание человеческого сердца и практическое знакомство с городской жизнью не только высшего американского общества, но и европейского; он видел свет в различных фазах. Его возвышенные, почти всегда благородные мысли, его здравое суждение, его увлекающий разговор все более и более заинтересовывали меня; хотя он о себе не говорил ничего, даже не назвал мне своего имени, я чрезвычайно сочувствовал ему и, не сопротивляясь влиянию, которое он производил на меня с самого начала, очень желал, чтобы наша дружба не разрушилась, но сделалась продолжительной. Может быть, в мои желания без моего ведома закрался эгоистичный расчет: в ответ на помощь, которую я оказал, я рассчитывал на советы человека, перед которым пустыня ничего не скрывала; он мог в короткое время сделать из меня настоящего обитателя лесов. Но если эта мысль действительно и пробудилась во мне, однако она была так глубоко скрыта в моем сердце, что я думал только повиноваться чувству симпатии, которая возбуждается всегда сильными энергичными и возвышенными натурами в откровенных и прямодушных характерах. Мы провели весь день в веселой беседе, подвигаясь к ранчо, где должны были ночевать. — Посмотрите, — сказал мне под вечер гаучо, указывая пальцем на небольшой столб дыма, который сливался с облаками, — вот куда мы едем; через четверть часа мы будем уже там. — Слава Богу, — отвечал я, — я уже чувствую сильное утомление. — Да, — говорил гаучо, — вы еще не привыкли к долгим поездкам, ваши члены еще не окрепли, как мои, но поверьте, через несколько дней вы перестанете замечать усталость. — Надеюсь. — Кстати, — сказал он, как будто только сейчас вспомнив, — вы мне не сказали имени picaro, который покинул вас, кажется, украв что-то? — О! сущую безделицу: ружье, саблю и лошадь. — И вы думаете, что они потеряны для вас? — Конечно, потому что, без сомнения, мошенник не возвратит их. — Вы ошибаетесь, хотя пустыня велика, однако воришке не легко укрыться в ней, если его отыскивает опытный гаучо. — Вы, может быть, отыщите его, но мне это невозможно. — Правда, — отвечал он, — но все равно, скажите мне все-таки его имя. — Зачем? — Нельзя знать, что случится; может быть, мне придется иметь с ним дело, и, зная его, я не доверюсь ему. — Извольте; его звали в Буэнос-Айресе Пигача, но соотечественники его называют Венадо; он крив на один глаз; я полагаю, что это описание довольно подробно, — прибавил я, смеясь. — Да, — отвечал он, — и ручаюсь вам, что если когда-нибудь встречу его, то узнаю, а вот мы и приехали. В самом деле, на некотором расстоянии впереди нас стояло ранчо, которое я не мог хорошенько разглядеть в темноте, но один вид его после утомительного дня, в особенности же после долгого уединения, радовал меня; я надеялся на дружеское гостеприимство, в котором не только не отказывают в пампе, а напротив, всегда с радостью принимают путешественника. Уже собаки уведомили о нашем приезде громким, оглушительным лаем и злобно кидались на наших лошадей; мы принуждены были стегнуть кнутом докучливых хозяев, и скоро наши кони остановились перед ранчо. На пороге стоял человек с зажженной головней в одной руке и с ружьем в другой. Он был высокого роста, с энергичными чертами; бронзового цвета лицо освещалось красноватым отблеском факела, который он поднял над головой; атлетическое сложение и дикий взгляд выражали тип гаучо восточной банды; заметив моего товарища, он удивился и почтительно поклонился. — Ave Maria purisima! — сказал последний. — Sin peccado concebida, — отвечал ранчеро. — Se piede entar don Torribio? — спросил мой спутник. — Pase V. adelante, senor don Seno Cabral, — продолжал вежливо ранчеро, — esa casa у todo lo que contiene es de V [Эти слова служат принятыми выражениями для испрашивания себе гостеприимства в пампах; вот их перевод: — Кланяюсь вам, Пречистая Дева. — Сохранившаяся без греха. — Можно войти, дон Торрибио? — Войдите, дон Зено Кабраль, этот дом и все, что в нем есть, принадлежит вам.]. Не дожидаясь вторичного приглашения, мы сошли с лошадей и предоставили их молодому человеку лет восемнадцати или двадцати, который прибежал на крик хозяина и отвел их в сарай. В сопровождении собак, которые так шумно нас встретили, а теперь прыгали от радости, полагая, вероятно, что ради нашего приезда им позволено будет погреться у очага, мы вошли в строение. Это жилище, как и все жилища гаучо, представляло хижину, выстроенную удивительно просто, из земли, смешанной с камышом; крыша ее была из соломы. Она состояла из двух комнат — спальни и приемной; последняя служила также кухней. В спальне находилась кровать, т. е. четыре кола, вбитые в землю, поддерживали связку камыша, на которой вместо европейского матраца, неизвестного в этой стране, лежала бычачья шкура; другие кожи были разложены для детей на полу, около стены; боласы, ласо, необходимые оружия для гаучо, конская упряжь, повешенная на деревянные, вбитые в стену ранчо колышки, — все это составляло единственное украшение комнаты. Приемная была меблирована еще проще: плетенка из камыша, поддерживаемая шестью столбиками, служила диваном; два буйволовых черепа заменяли кресла; маленький бочонок с водой, деревянная чашка и железный вертел, воткнутый перед очагом, который находился на середине комнаты, котел в углу и несколько тыквенных бутылок дополняли это убранство. Мы описали ранчо так подробно, потому что все жилища в пампах выстроены, так сказать, по одному образцу. Наш хозяин был богат, и потому, в виде исключения, в стороне от главного здания стояло другое строение, служащее складом для кож и для мяса, назначенного для сушки; оно было окружено довольно обширным забором в три метра высоты, который служил загоном для лошадей, скрывая их от степных зверей. Нас встретили в ранчо две женщины; одну хозяин представил как свою жену, а другую — как дочь. Последней было лет пятнадцать, она была хорошо сложена и необыкновенно красива; я узнал впоследствии, что ее звали Евой; мать, хотя еще довольно молодая, ей не было и тридцати лет, сохранила только некоторые следы своей красоты, которая была, должно быть, замечательна, но очень скоро увяла вследствие жизни в пустыне, где хозяйка провела всю свою жизнь. Товарищ мой, казалось, был закадычным другом ранчеро и его семейства; его приняли с самой искренней радостью, хотя к ней и примешивалось какое-то почтение и даже боязнь. Со своей стороны, дон Зено Кабраль, — я узнал наконец имя своего спутника, — обращался с ними бесцеремонно и говорил несколько в тоне покровителя. Они приняли нас, как должно, т. е. по-дружески, стараясь наперерыв угодить нам, а малейшая благодарность с нашей стороны приводила их в восторг. Мы с удовольствием поужинали; ужин наш состоял из assado, или жареной говядины, из goeso (гауческого сыра) и из harina (маниоковой муки), запитых сапа (сахарной водкой), которая обошла маленькими чарками всех, развеселила и заставила нас позабыть дневную усталость. К дополнению нашего ужина, который был гораздо комфортабельнее, чем предполагает наш европейский читатель, когда мы закурили сигары, донна Ева сняла со стены гитару и, подав ее своему отцу, который начал бренчать четырьмя пальцами, стала танцевать перед нами так грациозно и так непринужденно, как умеют только одни южные американки; потом молодой человек, о котором я упомянул уже, — он был не слуга, а сын ранчеро, — спел звонким, свежим голосом несколько национальных песен с таким живым чувством, что тронул нас до глубины души. Тогда случилось странное обстоятельство, которого я не мог объяснить себе. Дон Квино, так звали молодого человека, пел с невыразимою страстью стихи Квинтана: Feliz aquel que jinto a ti suspira Que el dulce nectar de tu risa bele Que a demandarte compasion se atreve Y blandamente palpitar te mira! 4 Вдруг Зено побледнел, как мертвец, нервическая дрожь пробежала по его членам, и две слезы выкатились из его глаз, но губы сохраняли глубокое молчание; молодой человек заметил, какое действие произвели на гостя эти стихи, и сейчас же залился веселой jarana, которая очень скоро опять развеселила гаучо. Таким образом мы просидели долго; ветер яростно свистел на дворе, по временам поднимался рев диких зверей и составлял странный контраст с нашей веселостью. Между тем к одиннадцати часам дамы ушли; дон Торрибио и его сын, обойдя весь дом, чтобы убедиться в надлежащем порядке, простились с нами, предоставляя мне и моему товарищу растянуться на приготовленных кроватях; мы не замедлили этого сделать и заснули от усталости. |
|
|