"Да будет фикус" - читать интересную книгу автора (Оруэлл Джордж)11Весна, весна! Повеяло дыханием поры волшебной, когда оживает и расцветает мир! Когда потоком вешних струй смывает уныние зимы, красою нежной молодой листвы сияют рощи, зеленеют долы и меж душистых первоцветов кружат, ликуя, эльфы, а с ветвей несется звонкой птичьей перекличкой «тинь-тинь», «ку-ку», «чик-чирик», «фью-тю-тю»! Ну, и так далее (смотри любого поэта от Бронзового века до 1805 года[30]). Находятся немало чудаков, которые все продолжают воспевать этот вздор в эру центральной отопительной системы и консервированных персиков. Хотя весна, осень – какая теперь разница цивилизованному человеку? В городах вроде Лондона смену сезонов кроме показаний термометра отмечает лишь специфический мусор на тротуаре. Конец зимы – топаешь по ошметкам капустных листьев, в июле под ногами россыпь вишневых косточек, в ноябре – пепел фейерверков, к Рождеству – апельсиновые корки. Вот в старину, просидев месяцами в хижине на сухарях и солонине, дождавшись свежего мяса и овощей, весенние восторги, конечно, имели смысл. Гордон прихода весны не заметил. Март в Ламбете не напоминал о Персефоне. Дни стали подлиннее, донимали пыльные ветры, иногда в сереньком небе проблескивали лазурные дыры. При желании можно было наверно обнаружить даже почки на закопченных деревцах. Кстати, фикус мамаши Микин все-таки выжил: листья с него опали, зато из ствола полезли рожки двух новых отростков. Уже три месяца Гордон спокойно гнил в рутине приема-выдачи глупейших книжек. Товарные запасы разрослись до тысячи наименований, и заведение в неделю приносило фунт чистой прибыли. Хозяин был бы совершенно счастлив, если б не досадный просчет с помощником. Купив себе, так сказать, алкоголика, Чизмен с надеждой ждал, когда же тот напьется, прогуляет и даст повод себя оштрафовать. Однако этот Комсток регулярно являлся абсолютно трезвым. Как ни странно, к выпивке Гордона нисколько не тянуло. Даже от кружки пива он сейчас отказался бы в пользу чайной отравы. Все желания, претензии иссякли. На полтора фунта в неделю жилось проще, чем на два. Хватало почти в срок оплачивать жилье и кое-какую стирку, купить угля, сигарет, чая, хлеба и маргарина. Порой еще оставалось полшиллинга сходить в паршивую киношку по соседству. Рукопись он по привычке таскал с собой, но относительно «работы над поэмой» и притворяться перестал. Вечера проходили однообразно: забраться к себе на чердак, затопить камин, глотать чай и читать, читать. Чтивом теперь служили воскресные газетки – «Синичка», «Шарады и кроссворды», «Шутник», «Домашние советы», «Девичий клуб». Кипы старых газет (среди них – двадцатилетней давности) достались Чизмену от дяди, использовались для упаковки, и Гордон брал их пачками, что попадется. Розмари он давно не видел. После того ее визита она несколько раз писала, потом вдруг резко прекратила. Пришло письмо от Равелстона, просьба дать в «Антихрист» очерк о двухпенсовых библиотеках. Джулия кратко сообщила о семейных новостях: у тети Энджелы всю зиму страшно дуло, у дяди Уолтера, по-видимому, камни в мочевом пузыре. Никому Гордон не ответил и вообще мечтал забыть их всех. Только мешают изъявлением своей привязанности. Дергают, не дают вольно дремать в болотной тине. Очередной рабочий день. Принимая от рябоватой, с волосами как пакля фабричной девушки прочитанную книгу, Гордон мельком заметил возле входа еще какую-то фигуру. – Что вы хотите почитать? – Это… – замялась девушка у стола, – ну, про любовь как бы. Он повернулся достать с полки «про любовь», и сердце застучало – возле двери стояла Розмари. Бледная, необычно понурая. Молча и как-то напряженно ждала. Руки его так тряслись, что запись в карточке осталась невнятным зигзагом. Штамп он поставил не туда. Рябая девушка пошла к выходу, сразу уткнувшись в растрепанную книжку. Розмари пристально смотрела на него. Давно она не видела Гордона при дневном свете. Как изменился! Вконец обносившийся, лицо осунулось, прибрело землистую бесцветность живущих на хлебе с маргарином, с виду не тридцать, а скорее сорок. У самой Розмари вид тоже был не блестящий, и одета она была как будто наспех, без привычной ее щеголеватой аккуратности. – Не ожидал тебя увидеть, – начал он. – Мне необходимо было прийти. Я в перерыв отпросилась, сказала, что неважно себя чувствую. – Да, ты такая бледная. Садись. Имелся лишь один стул, Гордон учтиво принес его. Она не села, но взялась за спинку стула. По движению судорожно сжатых пальцев видно было, как она нервничает. – Гордон, так я и знала – ужас! – Что случилось? – У меня будет ребенок. – Ребенок! О, черт! Задохнувшись, будто ему саданули под ребра, Гордон промямлил обычный идиотский вопрос: – Ты уверена? – Абсолютно. Что я пережила! Надеялась, конечно, как-нибудь обойдется, глотала всякие пилюли. Ох, свинство! – Господи, что за кретины! Как будто могло выйти по-другому! – Что ж, я сама виновата, я… – Черт! Идет кто-то. Появилась сопящая веснушчатая толстуха, сварливо потребовала «чтобы с убийствами». Розмари, опустив глаза, скручивала-раскручивала на коленях свою перчатку. Толстуха капризничала. Что ни предложи, поджимала губы, отвергая «читала уж!» или «чего-то не то!». У сраженного новостью Гордона кололо сердце и внутри все сжималось, но надо было доставать книжку за книжкой, уверяя жирную дуру, что это как раз «то». Наконец удалось ее спровадить, дверь со звоном захлопнулась, и он вернулся к Розмари. – Ладно, что делать, будь оно проклято? – Не знаю. Меня, конечно, уволят. Но я не из-за этого с ума схожу. Как мне теперь своим на глаза показаться? Маме! Подумать страшно. – Ах да, твои! Еще эта родня чертова! – Мои – люди нормальные. И ко мне относились всегда прекрасно. Но когда вот такое, все наверно как-то иначе. Гордон нервно ходил туда-сюда. Голова пылала. Мысль о ребенке, растущем в ее животе его ребенке, отзывалась только диким страхом, кошмаром внезапно грянувшей беды. И уже ясно, куда это ведет. – Мы должны пожениться, – сухо сказал он. – «Должны»? Как будто я за этим сюда пришла. – Но ты же хочешь, чтоб я женился на тебе? – Нет, если ты не хочешь. Зная твои взгляды, навязываться я не собираюсь. Сам решай. – А что, есть выбор? – Вот это и надо решить. Можно ведь по-другому. – Как еще? – Ну, известно как. Одна моя коллега дала адрес. Ее знакомый врач сделает всего за пять фунтов. Гордон вздрогнул. До него вдруг дошло, о чем они толкуют. «Ребенок»! Крохотный живой зародыш, растущий там, в ее утробе. Глаза их встретились, и промелькнул момент какой-то небывалой близости. Как будто их самих тайно связала невидимая пуповина. Нельзя, почувствовал Гордон, нельзя по-другому! Это будет, ну, святотатство, что ли. Кроме того, гнуснейшая деталька насчет пяти фунтов… Он мотнул головой: – Без паники! Такую мерзость нельзя делать ни в коем случае. – Мерзость-то мерзость, но я не могу без мужа завести ребенка. – Ну, значит, будет тебе муж. Да я скорей дам руку себе отрубить, чем позволю тебе идти к… Дзинь! Ввалилась компания: два прыщеватых олуха в дешевом ярком тряпье и хихикающая девчонка. Один из парней с некой развязной робостью спросил «че-нибудь такого, погорячей!». Гордон молча указал им на полки под табличкой «эротика». Несколько сотен книжек – названия типа «Тайны ночного Парижа» или «Тот, кому она верила», на замусоленных обложках распростертые полуголые красотки и стоящие рядом джентльмены в смокингах. Сами тексты, впрочем, были вполне невинны. Пока юнцы, перебирая книжки, шушукались и прыскали, а девчонка, жеманясь, повизгивала, Гордон злобно пялился в окно. Наконец болваны ушли. Подойдя к Розмари, обняв сзади ее крепкие плечики, он положил ладонь ей на грудь. Приятно было ощущать упругость теплого тела, сознавая, что где-то глубоко внутри из его семени вызревает младенец. Она нежно погладила его руку, но не произнесла ни слова. Ждала. – В качестве твоего супруга, задумчиво сказал он, – я обязан обрести респектабельность. – А ты способен? – возвращаясь к прежней своей шутливости, откликнулась она. – Надо, разумеется, пойти на приличную службу. Вернусь в «Альбион». Возьмут, думаю. Она чуть заметно встрепенулась. Очень надеялась услышать это, но, верная честной игре, не стала ни давить, ни прыгать от восторга. – Я не прошу тебя идти туда, тут поступай как знаешь. Чтобы женился – да, хочу, из-за ребенка. А содержать меня не обязательно. – Вот как? Что ж, предположим, я женюсь такой – нищий и неустроенный, и как ты будешь? – Как-нибудь. Буду работать, сколько можно, а когда станет уже заметно, уеду наверно опять к родителям. – Веселенькая будет встреча! Ты ж так мечтала, чтобы я вернулся в «Альбион»? Что, передумала? – Отчасти. Ты, я знаю, ненавидишь всю эту служебную канитель. И винить тебя не хочу, у каждого своя жизнь. Гордон помолчал. – Итак, – после паузы заключил он, – все сводится к тому, что либо я женюсь и снова в «Альбион», либо ты идешь к мерзкому лекарю и он тебя кромсает. Прямолинейность его слишком беспощадно обрисовала ситуацию. Розмари вскочила: – Зачем ты так? – Ну, так уж есть. – Я совсем не для этого пришла, просто хотела ясности. А теперь вышло, что явилась играть на твоих чувствах, угрожая избавиться от ребенка. Какой-то свинский шантаж! – Да не подозреваю я тебя в коварстве. Изложил факты, вот и все. На лицо ее набежали морщины, брови нахмурились, но она поклялась себе держаться, не устраивать сцен. Родню ее Гордон никогда не видел, однако нетрудно представить, как она возвращается в свой городок с незаконным младенцем или, что ненамного лучше, замужем за супругом, не способном кормить семью. Глядя вниз, Розмари готовилась принять честное решение. – Ладно, нечего на тебя взваливать. В общем, хочешь – женись, не хочешь – не женись. Я все равно оставлю этого ребенка. – Оставишь? Правда? – Я решила. Он обнял, прижал ее. Пальто Розмари было расстегнуто, и тело дышало такой нежностью. Гордон вздохнул – он будет последним из кретинов, если даст ей уйти. Выбор? Держа ее в объятиях, ясно виделось – альтернативы невозможны. – Сознайся, хочешь ведь, чтоб я вернулся в «Альбион»? – Нет. Только, если сам захочешь. – Хочешь, хочешь! Естественно! Мечтаешь увидеть меня наконец во всем блеске солидности: на «хорошем месте», с четырьмя фунтами в неделю, с фикусом на окошке? А, мечтаешь? – Ну хорошо – мечтаю! Хотела бы так, но совершенно не хочу принуждать. Мне тогда будет просто ужасно. Ты должен быть свободным. – Абсолютно? – Да. – Понимаешь, о чем говоришь? Вот, может, уеду и брошу тебя с младенцем. – Бросишь так бросишь. Ты свободен. Вскоре она ушла. Предполагалось завтра встретиться для окончательных решений. Гордон остался размышлять. Полной уверенности в «Альбионе», конечно, нет, но, с другой стороны, если сам Эрскин обещал… Сосредоточиться не удавалось, клиенты осаждали как никогда. Только присядешь, очередная настырная бестолочь жаждет «эротику», «криминал», «любовную драму». Часов в шесть Гордон вдруг решительно погасил свет, вышел и запер дверь. Необходимо было побыть одному. Чизмен узнает – придет в ярость, может быть, даже выгонит. И хрен с ним! Гордон пошел по Ламбет-кат. Тихие сумерки, слякоть, тусклые фонари, крики лоточников. На ходу лучше думалось. Но как же, как? Или в «Альбион», или бросить Розмари – ничего другого. Тешить себя надеждами на «хорошее», но не столь гнусное место, напрасно. Кому нужны немолодые потрепанные типы? «Альбион» – единственный шанс. На углу перед Вестминстерским мостом красовался ряд мертвенно бледных в неоновом свете плакатов. Один, огромный, трехметровый, рекламировал Порошковый Супербульон. Фирма производитель явно расцвела, раскошелившись на новый образ с целой серией четверостиший. Вместо «вкушающего наслаждение» придурка теперь радостно и нагло пялилось семейство чудищ из розового сала, а ниже было начертано: Гордон смотрел как завороженный. Немыслимо! Дичь какая, «питательно-живительный»… И как бездарно, натужно, полуграмотно! Но нечто грозно устрашающее, если представить, что эта муть по всему Лондону, по всей Англии травит людям мозги. Он кинул взгляд вдоль безобразно тоскливой улицы – да, если всюду эти «супербульоны», войны не избежать. Мигание светящейся рекламы предвестием огненных взрывов. Гул артиллерии, тучи бомбардировщиков – бабах! И вся наша цивилизация к черту, куда ей и дорога. Перейдя улицу и повернув обратно, он, однако, поймал себя на странном ощущении: ему больше не хотелось войны. Впервые за многие месяцы, даже годы – не хотелось. Вот возьмут в «Альбион», так скоро, может, самому придется сочинять дифирамбы порошковому бульону. Опять туда! Любое «хорошее место» тошнотворно, но заниматься этим? Господи! Нет, туда невозможно. Он должен отстоять себя! А Розмари? В отцовском доме, с младенцем, ужасая родичей каким-то своим мужем, который не может заработать ни гроша. Хором будут пилить ее. А их ребенок?.. Хитер Бизнес-бог! Если б ловил только на всякие такие штучки, как яхты, лимузины, шлюхи, шампанское, но доберется ведь до самой потаенной твоей чести-совести, а тут куда денешься – на лопатках. В голове неотвязно брякали стишки «супербульона». Набраться духа и держаться, до конца бороться против денег! Умел же как-то до сих пор. Перед глазами пробежали картинки своего житья. Честно сказать, дрянная жизнь – радости нет, толку нет; ничего не достигнуто кроме нищеты. Однако сам так выбрал, сам хотел, даже сейчас хотел вниз, в яму, где деньги уже не властны. Этот ребенок все перевернул. Хотя, в конце концов, ну что случилось? Рядовая передряга. Нравственность общества, греховность особей – дилемма, старая как мир. Гордон заметил вывеску муниципальной библиотеки, мелькнула мысль: этот младенец, а что он, собственно, сейчас такое? Что там, у Розмари в утробе? Можно наверно выяснить в специальной медицинской литературе. Он вошел. В отделе выдачи книг за барьером восседала недавно кончившая университет, блеклая, крайне неприятная особа в очках. Насчет всех посетителей (по крайней мере, мужского пола) у нее имелось твердое подозрение: ищут порнографию. Сверлящий взгляд сквозь холодные круглые стеклышки мгновенно разоблачал тайные умыслы развратника. И никакие ухищрения не помогали скрыть порок, ведь даже толковый словарь можно листать, отыскивая эти самые словечки… Поглощенному своими проблемами Гордону было не до подозрений известного типа библиотекарши: – Будьте добры, есть что-нибудь по гинекологии? – По какой теме, повторите? – победно сверкнули стеклышки очков (еще один любитель гнусностей!). – Ну, что-нибудь по акушерству. Внутриутробное развитие и прочее. – Такого рода литература выдается только специалистам, – ледяным тоном отрезала многомудрая дева. – Простите, мне очень важно посмотреть. – Вы студент медик? – Нет. – Тогда я совершенно не понимаю причин интересоваться этим разделом медицины. «Вот зараза!», – чертыхнулся про себя Гордон. Но робости, что прежде непременно сковала бы в подобном случае, не ощутил, терпеливо настаивая: – Видите ли, в чем дело: мы с женой собираемся завести ребенка, а знаний о беременности маловато. Надеемся, научные руководства что-то подскажут. Дева не поверила (этот непрезентабельный субъект – молодожен?), однако ввиду исполнения служебных функций редко удавалось отшить публику, разве что очень юную. Так что в итоге все-таки пришлось сопроводить клиента к столику и выложить перед ним пару увесистых коричневых томов. Хотя лучи бдительной оптики из-за барьера продолжали неустанно сверлить затылок Гордона. Он наугад раскрыл верхний том – джунгли убористого текста, густо испещренного латынью. Ни черта не понять. Где тут иллюстрации? Между прочим, сколько уже: месяца полтора, побольше? Ага, рисунок. Девятинедельный плод неприятно поразил уродством. В профиль свернулась какая-то жалкость, с мизерным тельцем под огромной купольной головой, посреди которой лишь крошечная кнопка уха. Поджатые паучьи ножки, бескостная тонюсенькая ручка прикрыла (к лучшему, надо полагать) лицо. Нечто невзрачно-странное и все-таки уже карикатурно похожее на человечка. Гордону раньше эмбрионы представлялись вроде разбухшей лягушачьей икры. Хотя наверно еще совсем небольшое? Так, «рост тридцать миллиметров». Размером со сливу. А если раньше? Он полистал назад, нашел рисунок шестинедельного зародыша. Ух, просто жуть! Ну почему начало и конец у человека физически столь безобразны? Человеческое здесь еще не проступило – что-то дохленькое, голова повисла вялым пузырем, даже лица нет, одна черточка-морщинка, намечающая то ли глаз, то ли рот, и вместо рук пока коротенькие ласты. «Рост пятнадцать миллиметров», с лесной орех. Задумавшись, он долго просидел над этими рисунками. Подробности уродства давали особую реальность тому, что вдруг образовалось внутри Розмари. Случайно, по неосторожности зачатый и вспухший уже со сливу комочек плоти, чье дальнейшее существование зависит сейчас от него, Гордона. И ведь растет комочек уже какой-то собственной, отдельной жизнью. Скроешься тут, улизнешь? Надо решать. Гордон вернул книги очкастой гидре и медленно пошел к выходу, но внезапно, даже не осознав зачем, резко свернул в общий читальный зал. У длинных столов как обычно дремала масса всякой с утра набивавшейся бездомной или неприкаянной шушеры. Один стол был целиком отдан периодическим изданиям для женщин. Взяв первое лежавшее у края, Гордон присел в сторонке и раскрыл. Американский журнал из тех, что адресуются домохозяйкам, содержал главным образом рекламу, а также несколько душещипательных историй, где воспевались те же прелести. Какие! Глянцевый калейдоскоп белья, косметики, шелковых чулок, ювелирных гарнитуров; страница за страницей: помада, кружевные трусики, лосьон, консервы, пилюли для похудания – мир денег во всей красе. Панорама дикости, жадности, распущенности, пошлого снобизма и слабоумия. Сюда его хотят загнать? Здесь ему светит счастье Неплохо Зарабатывать? Листая чуть медленнее, он пробегал глазами подписи под картинками: «Нет обаяния без улыбки, нет улыбки без зубной пасты «Долли»» – «…не стоит, детка, гробить жизнь на кухне; просто открой банку, и твой обед готов!» – «…вы еще позволяете мозолям угнетать вашу личность?» – «Сверхупругие матрасы «Волшебный сон»» – ««Алколайз» мигом укрощает бурю в желудке!» – «Всякий назавтра сможет цитировать Данте, приобретя всемирно знаменитый Карманный «Культсловарь»». Дерьмо чертово! Разумеется, печатное изделие американцев, лидеров во всех видах безобразия, будь то мороженное с содовой, рэкет или теософия. Гордон сходил, принес с того же стола английский журнал – надо надеться, не столь тупо и агрессивно («не станет никогда рабом британец!»[31]). Так, поглядим. Так, так. «Верните талии былую стройность!» – «… у входа в его особняк она подумала: «Ах, милый мальчик, моложе на двадцать лет, свою сверстницу бросил и так безумно влюблен в меня!» – «Быстрое исцеление от геморроя» – «Дивная нега полотенец «Морской бриз»» – «…всего неделю наносила этот крем, и на щеках вновь заиграл школьный румянец» – «Красивое белье это уверенность!» – ««Готовый хрустящий завтрак»: детишки утром требуют хрустяшек!» – «С плиткой «Витолата» бодрость на целый день!». Опять вертеться в этом! Частью всего вот этого! О боже, боже, боже! Гордон вышел на улицу. Хуже всего, что выбор сделан, сознание смирилось, давно смирилось; колебания были лишь играми с самим собой. Неодолимо мощная стихия тащит, диктует. Он нашел телефонную будку (успела Розмари вернуться к себе в общежитие?), выудил из кармана монетку – как раз два пенса, сунул их в щель, набрал номер. – Але, слушаю! – недовольно прогнусавил женский голос. Он нажал кнопку соединения. Жребий брошен. – Будьте добры, можно поговорить с мисс Ватерлоо? – А кто звонит-то? – Скажите ей, это мистер Комсток. Она дома? – Ну, погодите; схожу, гляну. Пауза. – Алло? Гордон, ты? – Алло, алло, Розмари? Я только хотел сказать тебе, что, в общем, все решил. – О… – несколько секунд она молчала, затем слегка дрогнувшим голосом спросила: – Так, и что же? – Нормально, схожу к ним, наймусь, если возьмут – Ой, Гордон, здорово! Ой, как я рада? А ты не сердишься? Не злишься, что это я тебя заставила? – Да все в порядке. Я подумал тут, ну правда, надо хватать эту службу. Завтра схожу в контору. – Как я рада! – Будем надеяться, старик Эрскин не наболтал, дадут место. – Конечно же, конечно! Только одно, милый, ты ведь оденешься прилично, да? Это всегда так важно. – Ясно. Займу денег у Равелстона, выкуплю выходной костюм. – Не надо ничего занимать, у меня отложено четыре фунта. Я сейчас побегу, еще успею отправить тебе телеграфом. Но обязательно купи ботинки новые и новый галстук, слышишь? И Гордон, умоляю тебя! – Что? – Наденешь шляпу, хорошо? Без шляпы в офис как-то неудобно. – Черт! Года два не нахлобучивал. Что, непременно надо? – Ну, без шляпы вид такой, знаешь, не солидный. – Ладно, раз надо, напялю хоть котелок. – Нет-нет, обычную мягкую шляпу. И ты, милый, успеешь ведь подстричься? – Будь спокойна. Предстану в лучшем бизнес-виде: аккуратен, туповат, деловит. – Милый, спасибо тебе, я так счастлива. Но надо срочно бежать, успеть деньги тебе отправить. Спокойной ночи, дорогой! Удачи! – Спокойной ночи. Гордон выскочил из будки. Что натворил? Слизняк! Продал все, изменил своей присяге! Долгую одинокую битву в момент закончил полной сдачей. Верую, Господи, клятвой в верности обрезаю плоть свою. Падаю ниц, каюсь и повинуюсь. Он шел с какой-то новой энергией. Что-то странное будоражило душу, струилось по всем жилам. Что? Унижение, стыд, отчаяние? Гнев, оттого что снова пресмыкаться перед деньгами? Тоска из-за бескрайней рутины впереди? Он напрягся, пытаясь уловить, выяснить новое непонятное чувство. И понял – стало легче. Да, легче. Облегчение, освобождение, конец нищете, грязи и одиночеству, можно вернуться к нормальной жизни. А все гордые клятвы кучкой сброшенных наконец цепей. Так и должно было случиться, просто судьба взяла свое. Вспомнилось сочувствие на тугом румяном лице Эрскина, когда тот на прощание не советовал бросаться «хорошим местом», и свое возмущенно кипевшее внутри «никогда! ни за что на свете!». Даже тогда уже угадывался нынешний финал. Розмари с младенцем в утробе только повод, только предлог. Не будь этого, подвернулось бы, толкнуло что-то другое. Вышло так, как втайне, сокровенно желалось самому. Что ж, очевидно слишком сильно бурлят жизненные соки, чтобы презреть обыденность и добровольно изъять себя из потока реальности. Два тяжких года проклинал мир денег, сражался с ним, скрывался от него, а в результате не одна нищета, вместе с ней явные пустота, тупик. От денег отрекаешься? Отрекись заодно от жизни. Но не тобой назначены земные сроки, не ты решаешь… Завтра явится он в «Альбион», подстриженный и свежевыбритый, солидный (не забыть бы кроме костюма пальто выкупить!), в шляпе скромной конторской гусеницы, ни следа лохматого поэта, вольно плюющего на рваные подметки. Возьмут, чего ж не взять такого, да еще с нужными фирме талантами. Готов, готов продать душу и усердно трудиться. Дальше? Возможно, весь этот двухлетний бунт просто сотрется в памяти. Ну, некая задержка, легкая заминка в карьере. Быстренько привыкнет цинично щуриться, не думать дальше прямой выгоды, строчить баллады во славу чипсов. Так честно, праведно продаст душу, что искреннее забудет мятеж против тиранства Бизнес-бога. Женится и устроится, обретет достаток со всем набором: стричь лужайку, катать колясочку, слушать концерт по радио, взирать на фикус. Станет достойным, уважающим порядок солдатиком огромной армии, которую качает в метро утром на службу, вечером домой. Может быть, это даже хорошо. Шаг его сделался спокойнее, ровней. Тридцатилетнему, с первой сединой, ему казалось, что он начинает взрослеть. Обычная история, кто в юности не бунтовал против лжи и несправедливости? Его бунт длился чуть подольше. Завершившись, однако, столь плачевно! Интересно, сколько отшельников в угрюмых норах втайне мечтали бы вернуться к пошлой суете? Впрочем, наверно есть и те, кто не мечтают. Кем-то неплохо сказано, что в нашем мире выживает только святой или мерзавец. Гордон Комсток не святой. Тогда, пожалуй, лучше скромным мерзавцем, без претензий. Пришел туда, куда хотел, сдался своим же потаенным желаниям и успокоился. Гордон вскинул глаза – улица где-то рядом с его жильем, но незнакомая. Унылые, облезлые дома, по преимуществу из однокомнатных квартирок. Закопченный кирпич, оградки, беленые крылечки, в окнах портьеры с бахромой, частенько между ними билетики «сдается», почти везде фикусы. Стандарт жалкой благопристойности. В общем, улочка того сорта, что страстно грезилось разбабахать к чертовой матери. Здешние жильцы – клерки, продавцы, мелкие торговцы, страховые агенты, водители трамвая – знают они, что их, марионеток, в каждом движении водят за ниточки? Нет, ничего они не знают. Не до того, столько насущных забот: родиться, жениться, плодить детишек, вкалывать, умирать. Может не так уж плохо раствориться среди них? Пусть вся наша цивилизация на жадности и страхе, в частной жизни рядовых обывателей это загадочно преображается в нечто пристойное. За своими нарядно обшитыми шторками, со своей ребятней и лаковой фанерной мебелью, принимая и добродетельно чтя кодекс денег, вот эти самые низы среднего класса все-таки ухитряются блюсти приличия. Как-то умеют перетолковать скотский рабовладельческий устав в понятия о личной чести. И держать фикус для них значит «держаться достойно». Кроме того, они живучие. Плетут саму вязь жизни. Делают то, что недоступно ни святым, ни возвышенным душам, – детей рожают. А этот фикус просто древо жизни, пришло вдруг в голову. Карман оттягивала рукопись. Гордон достал пачку свернутых, мятых, истрепавшихся по краям листов. Всего четыре сотни строк, плод добровольного двухлетнего изгнания, жалкий недоносок. Ладно, покончено. Поэма! Еще чего, стихи в 1935-м! Куда ж это теперь? Самое правильное – порвать, в унитаз спустить. Но снова запихивать в карман, тащить до дома… Ага, решетка над уличным стоком. С ближайшего окна из-под волана шелковой желтой занавески поглядывал красавец фикус. Гордон отогнул страницу «Прелестей Лондона», в чернильном хаосе мелькнула лихорадочно записанная строчка. Сердце сжалось. Кое-что было вроде не совсем ужасно. Если б только когда-нибудь закончить! Столько вбито сюда и разом малодушно выкинуть? Оставить? Спрятать, урывками потихоньку работать, пытаться довести? Что-то, может, и выйдет. Ну нет! Не виляй! Сдаваться, так сдаваться. Он сложил пачку пополам и пропихнул сквозь решетку. Шлепнувшись, хлюпнув, рукопись исчезла под водой. Vicisti, O ficus! Ликуй, Фикус, ты победил! |
|
|