"Кирклендские услады" - читать интересную книгу автора (Холт Виктория)

Виктория Холт Кирклендские услады

Глава 1


С Габриэлем и Пятницей я встретилась в один день и, как ни странно, в один день лишилась обоих. Поэтому в моих мыслях они теперь неотделимы друг от друга. А в том, что наши жизни переплелись, повинны некоторые свойства моего характера — с первого взгляда на новых знакомцев я почувствовала, что они нуждаются в заботе, а поскольку до сих пор я заботилась только о себе, меня прельстила возможность позаботиться о ком-то другом. За мной тогда еще никто не ухаживал, и собаки у меня никогда не было, так что эти двое, естественно, сразу привлекли мое внимание.

Тот день я помню до мельчайших подробностей. Стояла весна, с вересковой пустоши веял свежий ветер. После завтрака я отправилась на прогулку верхом. Тогда, стоило мне отлучиться из дому, сразу появлялось ощущение, будто я вырвалась на свободу. С тех пор, как я вернулась в Глен-Хаус из Дижона, где училась в школе, это ощущение возникало всякий раз, когда я покидала дом. Наверное, оно жило во мне и прежде, просто молодой девушке легче разобраться в своих чувствах, чем ребенку.

Наш Глен-Хаус был унылым домом. Да и как могло быть иначе, если все в нем подчинено памяти той, кого давно не стало. Я же, вернувшись из Дижона, дала зарок не жить прошлым. Пусть что угодно со мной произойдет, не стану оглядываться назад и вспоминать случившееся. Мне было девятнадцать, и жизнь успела преподать мне суровый урок. Я твердо решила жить только настоящим, не думать о прошлом и предоставить будущему складываться как получится.

Теперь, вспоминая эти рассуждения, я вижу, что являла собой готовую жертву для подстерегавшей меня судьбы.

За шесть недель до встречи с Габриэлем и Пятницей я вернулась в родные места из школы, где провела четыре года, ни разу не приезжая на каникулы, так как путешествие до Йоркшира — дело долгое и дорогое. Нужно проехать пол-Франции и почти пол-Англии, а мое образование и так стоило недешево. Живя в школе и думая о доме, я невольно приукрашивала его, и воображаемая картина очень мало напоминала то, что имелось на самом деле. Поэтому, вернувшись, я испытала большое разочарование.

Дижон я покинула в сопровождении своей подруги Дилис Хестон-Браун и ее матери — так распорядился мой отец. Он не мог даже мысли допустить, что юная леди пустится в путешествие без компаньонки. Миссис Хестон-Браун благополучно доставила меня на вокзал Сент-Пэнкрас, посадила в вагон первого класса, и от Лондона до Хэрроугейта, где меня должны были встретить, я ехала одна.

Я предполагала, что встречать меня будет отец. И надеялась — с дядей Диком. Хотя надеяться на это было довольно глупо, так как, будь дядя Дик в Англии, он непременно приехал бы за мной в Дижон.

Но на станции меня поджидал только отцовский конюх Джемми Белл с двуколкой. Он совсем не походил на того Джемми, которого я знала четыре года назад, — похудел и выглядел моложе. Это было первое потрясение: я обнаружила, что человек, которого, как мне казалось, я отлично знаю, не совсем такой, каким я его себе представляла.

Узрев размеры моего сундука, Джемми присвистнул:

— Спаси господь, мисс Кэтти! Сдается, вы стали настоящей знатной леди!

Тут я опять вернулась в прошлое. В Дижоне меня называли Катрин или мадемуазель Кордер. Обращение «мисс Кэтти», казалось, относилось не ко мне, а к кому-то другому.

Джемми изумленно рассматривал мой бутылочно-зеленый вельветовый дорожный костюм с рукавами, сужающимися внизу, и затенявшую глаза соломенную шляпу, украшенную гирляндой маргариток. Мой вид поразил его. В нашей округе нечасто увидишь новомодные наряды.

— Как отец? — спросила я. — Я думала, он приедет меня встречать.

Джемми оттопырил нижнюю губу и покачал головой.

— Подагра его замучила, — объяснил он. — Совсем не выносит тряски. И потом…

— Что «потом»? — резко переспросила я.

— Ну… — Джемми помедлил. — Он только что поправился, ему опять было плохо…

Сердце у меня екнуло. Я вспомнила, какой тяжелый отпечаток накладывали на мою прежнюю жизнь дни, когда отцу бывало «плохо».

— Тише, тише, мисс Кэтти, вашему отцу снова плохо…

Эти дни с известной регулярностью омрачали жизнь в доме, и мы ходили на цыпочках и разговаривали шепотом. Отец же уединялся у себя, а когда вновь появлялся, был бледнее обычного, под глазами черные круги. Казалось, он не слышит, если к нему обращаются, и я боялась его. А уехав из дома, позволила себе забыть об этих тяжелых днях.

— А дяди дома нет? — быстро спросила я.

Джемми покачал головой:

— Мы не видели его уже больше чем полгода. И наверное, не увидим еще года полтора.

Я кивнула. Дядя Дик был капитаном дальнего плавания и писал мне, что собирается отплыть в другое полушарие и пробудет там много месяцев. Я расстроилась. Куда приятней было бы возвращаться, если бы дома меня ждал дядя!

Лошадь трусила мимо мест, пробуждавших воспоминания о Глен-Хаус, где я жила, пока дядя Дик не решил, что пришло время отправить меня в школу. В Дижоне я мысленно наделяла отца чертами дяди Дика. Вспоминая дом, я отметала старую паутину и впускала в окна яркий солнечный свет. Дом, о котором я рассказывала подругам, был таким, каким я хотела его видеть, а не тем, чем он был на самом деле.

Но время мечтаний миновало. Мне предстояло встретиться с реальностью.

— Что-то вы примолкли, мисс Кэтти, — заметил Джемми.

Он был прав. Мне не хотелось разговаривать. Вопросы так и рвались из моих уст, но я ни о чем не спрашивала, я знала: Джемми ответит совсем не то, что я надеялась услышать. Нужно во всем разобраться самой.

Мы продолжали свой путь вдоль лугов. Иногда дорога становилась такой узкой, что ветки деревьев грозили сорвать с меня шляпу. Скоро, однако, пейзаж должен был перемениться; на смену ухоженным полям и узким дорогам придут места более дикие, лошадь начнет подниматься в гору, и до меня донесется запах вересковых пустошей.

Сейчас я неожиданно подумала о них с удовольствием и вдруг поняла, что тосковала по заросшим вереском склонам с тех пор, как уехала из дому.

— Теперь уже недолго, мисс Кэтти.

Вот наконец и наша деревня, иначе ее не назовешь. Гленгрин — это несколько домиков, теснящихся вокруг церкви, гостиница, зеленые лужайки и коттеджи.

Мы миновали церковь, приблизились к большим белым воротам, проехали по аллее, и вот уже перед нами открылся сам дом. Он оказался гораздо меньше, чем я ожидала. Жалюзи опущены, сквозь них виднелись кружевные занавески. А за ними — я была уверена — тяжелые бархатные шторы преграждали доступ света в комнаты.

Если бы дядя Дик был дома, он поднял бы жалюзи, раздвинул шторы, и Фанни запричитала бы, что мебель выгорит на солнце, а отец… он даже не заметил бы ее жалоб.

Я вылезла из двуколки, и Фанни, услышав, что мы приехали, выкатилась мне навстречу. Этой приземистой толстухе, типичной йоркширке, полагалось быть веселой. Но веселостью Фанни не отличалась. Наверное, угрюмой ее сделали годы, проведенные в нашем доме.

Критически оглядев меня с ног до головы, Фанни произнесла нараспев:

— А, приехали! Ну и похудели — чистый скелет!

Я улыбнулась. Услышать такое приветствие из уст той, что была единственной моей матерью, которую я помнила, притом что она не видела меня четыре года, казалось несколько необычным. Но другого я и не ждала. Фанни никогда не ласкала меня. Она считала, что любое проявление привязанности — «идиотство», как она это называла. Фанни придерживалась мнения, что давать волю чувствам можно, только высказывая неудовольствие. При этом никто так внимательно не следил за тем, чтобы я была как следует накормлена и аккуратно одета. Она решительно пресекала любые мои капризы и фантазии, все это она называла «выкрутасами». Она гордилась тем, что не боится говорить правду в глаза и откровенно высказывать свое мнение, подчас весьма безжалостное. Я никоим образом не хочу умалять достоинства Фанни, но в детстве мне не хватало хоть каких-то знаков любви, пусть даже неискренних. Воспоминания о том, что связано с нею, нахлынули на меня. А она разглядывала мой костюм, и ее губы кривились в усмешке, которую я слишком хорошо знала. Ей редко случалось улыбаться от удовольствия, но зато Фанни всегда готова выказать ухмылкой свое презрение.

— Вот, значит, как вы там одеваетесь… — И она снова поджала губы. Я холодно кивнула.

— Отец дома?

— О! Кэтти…

Это был его голос. Он спускался по лестнице в холл. Отец казался бледным, под глазами чернели круги, и, впервые посмотрев на него по-взрослому, я подумала: он в растерянности, словно с трудом ориентируется и в этом доме, и в этом времени.

— Отец!

Мы обнялись. Но хотя он явно старался выказать ко мне теплое отношение, я ощущала, что оно идет не от сердца. У меня возникла странная мысль, что он вовсе не рад моему возвращению, с удовольствием обходился бы без меня и дальше и предпочел, чтобы я оставалась во Франции.

Так что, не пробыв в нашем мрачном холле и пяти минут, я почувствовала, как меня угнетает этот дом и как мне хочется бежать из него.

Ах, если бы меня встречал дядя Дик! Мое возвращение было бы совсем другим!

Стены дома сомкнулись вокруг меня. Я прошла к себе в комнату, куда сквозь прорези в жалюзи пробивалось солнце. Я подняла жалюзи, и солнце залило всю комнату. Тогда я открыла окно. Комната находилась на верхнем этаже. Из нее открывался вид на пустошь. Я смотрела вдаль, и меня охватывал радостный трепет. Вересковая пустошь нисколько не изменилась. Она, как и прежде, восхищала меня. Я вспомнила, с каким восторгом когда-то разъезжала по ней верхом на пони, и меня обязательно сопровождал кто-нибудь из конюхов. Когда дядя Дик был дома, мы ездили с ним на прогулки вдвоем: то легким галопом, то пускались во весь опор, подставив лица свежему ветру. Помню, мы частенько заезжали в кузницу, когда надо было подковать какую-нибудь из лошадей. Я сидела на высоком стуле и потягивала самодельное вино, приготовленное Томасом Энтуистлом, и мои ноздри щекотал запах подпаленных копыт. У меня немного кружилась голова, и это очень веселило дядю Дика.

«Ну и чудной же вы, капитан Кордер, никогда не знаешь, чего от вас ждать!» — не раз говаривал Том Энтуистл дяде Дику.

Я уже тогда понимала, чего хочет дядя Дик. Он хотел, чтобы я выросла точно такой же, каким был он сам, а поскольку и я хотела того же, мы с ним отлично ладили.

Воспоминания о прошлом теснились в моей душе. Завтра же проедусь по пустоши, подумала я, на этот раз одна.

Каким бесконечным показался мне тот первый день! Комнату за комнатой я обошла весь дом. Всюду было темно, солнце сюда не допускалось. Две пожилые служанки — Джепит и Мэри — были бледными копиями Фанни. Наверное, этому не следовало удивляться, ведь выбрала и вышколила их она сама. Джемми Беллу помогали в конюшне двое парней, они же занимались и нашим садом.

У моего отца профессии не было. Таких, как он, называют «настоящими джентльменами». Он с отличием окончил Оксфорд, некоторое время преподавал и страстно увлекался археологией. Это увлечение привело его в Грецию и Египет. Когда отец женился, мать путешествовала вместе с ним, но перед моим рождением они обосновались в Йоркшире, где папа собирался писать труды по археологии и философии. К тому же отец был в некотором роде художником. Как любил говорить дядя Дик, вся беда отца в том, что он слишком талантлив, а вот, мол, он сам, дядя Дик, никакими талантами не блистал, потому и стал простым моряком.

Как часто мне хотелось, чтобы моим отцом был дядя Дик!

В перерывах между плаваниями дядя жил с нами, и именно он навещал меня в школе. Я вспомнила, как он стоял в холодной с белыми стенами приемной, куда его привела мадам директриса: ноги расставлены, руки в карманах… Вид у него был такой, словно все здесь принадлежит ему. Мы с ним очень похожи, и я не сомневалась, что его подбородок, скрытый роскошной бородой, заострен точно так же, как мой.

Он подхватил меня на руки и поднял в воздух, как делал всегда, когда я была маленькая. Наверное, он поступил бы так же, будь я даже старушкой. Этим он давал мне попять, что я — его любимица. А моим любимцем всегда был он.

— Как к тебе тут относятся? Хорошо? — спросил он, и его глаза яростно блеснули, словно он готов был сразиться со всеми, кто отнесется ко мне как-нибудь не так.

Он взял меня на прогулку, и в нанятом им экипаже под цокот копыт мы быстро проехали по городу. Заглянули в магазин, и он купил мне новые платья, так как увидел других девочек, учившихся со мной, и вообразил, что они одеты лучше, чем я. Дорогой дядюшка Дик! С той поры он следил за тем, чтобы у меня всегда было достаточно денег. Вот почему я вернулась домой с сундуком, набитым нарядами, сшитыми по последней парижской моде, как заверил меня дижоиский couturier1.

Но, глядя из окна на вересковую пустошь, я понимала, что эти платья не возымели на меня должного действия. Я оставалась верна себе даже в красивых парижских туалетах и ничуть не была похожа на девочек, с которыми дружила в дижонской школе. Дилис Хестоп-Браун предстояло выезжать в лондонском сезоне. Мари де Фрис вступала в парижский свет — это были мои закадычные подруги, и, расставаясь, мы поклялись, что будем дружить до конца своих дней. Но уже сейчас я сомневалась, что когда-нибудь увижусь с ними вновь. Так действовали на меня наш Глен-Хаус и пустошь. Здесь невольно приходилось смотреть правде в глаза, пусть даже неприятной и отнюдь не романтичной.

Мне казалось, что тот первый день никогда не кончится… Пока я добиралась домой из Дижона, вокруг меня кипела жизнь. А здесь стояла гнетущая тишина. Казалось, с тех пор, как я уехала, ничего в доме не изменилось. А если и были заметны некоторые перемены, то лишь потому, что теперь я смотрела на здешнюю жизнь глазами взрослого человека, а не ребенка.

В ту ночь я не могла заснуть. Я лежала в постели и думала о дяде Дике, об отце, о Фанни, обо всех, кто живет в доме. Я думала: как странно, что отец женился и у него есть дочь, а дядя Дик так и остался холостяком. Потом я вспомнила, как кривились губы Фанни, стоило завести речь о дяде Дике. Я понимала, что она осуждает его образ жизни и втайне злорадно ждет, что когда-нибудь он плохо кончит. Теперь я понимала: у дяди Дика нет жены. Но это не значит, что у него нет и не было вереницы любовниц. Мне вспомнилось, каким лукавым блеском вспыхивали его глаза, когда он смотрел на дочь Тома Энтуистла, про которую говорили: «Ну, эта никого не пропустит!» Я часто ловила взгляды, которыми дядя Дик обменивался с женщинами. Детей у него не было. Неудивительно, что он, такой жадный до жизни, остановил свой цепкий взгляд на племяннице и относился ко мне, как к родной дочери.

В ту ночь, прежде чем лечь спать, я долго изучала свое отражение в зеркале. Пламя свечей смягчало черты моего лица, и оно казалось нет, не красивым и даже не хорошеньким, но привлекательным.

У меня зеленые глаза и прямые черные волосы. Когда я расплетаю их, они рассыпаются по плечам тяжелыми прядями. Если бы я могла носить их так, а не заплетать в две косы, уложенные вокруг головы, насколько интересней я бы выглядела! Из зеркала на меня смотрело бледное, довольно дерзкое лицо с высокими скулами и острым подбородком. Я подумала, что все случившееся с нами оставляет отпечаток на лице. По моему лицу было ясно, что мне пришлось много бороться. Я боролась всю жизнь. Мне вспомнились те дни моего детства, когда дяди Дика не было в доме — а он отсутствовал большую часть времени. Я видела себя — упрямую девочку с двумя черными косами и дерзким взглядом. Теперь, после того, как я провела четыре года в школе и узнала, как живут другие, я понимала, чего не хватало той упрямой девочке, почему она все принимала в штыки, чего добивалась. Мне не хватало любви! В какой-то мере я ощущала ее, только когда в доме появлялся дядя Дик. Тогда на меня изливалась его властная, переходящая все границы привязанность. Но нежной родительской любви я не знала никогда.

Может быть, я поняла все это не в тот первый вечер, может, понимание пришло позже; возможно, я этим стараюсь объяснить, почему дала Габриэлю увлечь меня очертя голову.

Но кое-что мне стало понятно уже в ту ночь. Я долго не могла заснуть, но, наверное, все-таки задремала, и вдруг меня разбудил какой-то голос. Я не в состоянии была сразу разобраться — на самом деле я что-то услышала или мне показалось.

— Кэтти, — взывал исполненный боли голос. — Кэтти, вернись!

Я испугалась — не потому, что услышала свое имя, а из-за той печали и страдания, с какими его произнесли.

Сердце мое гулко билось. Это был единственный звук, который я слышала в царившей в доме тишине.

Я села в постели, прислушалась. И вспомнила: нечто подобное случилось однажды и до моего отъезда во Францию. Тогда я тоже вдруг проснулась среди ночи — мне показалось, что кто-то выкликает мое имя.

Почему-то меня била дрожь. Я не верила, что это сон. Кто-то и правда звал меня.

Я встала с постели и зажгла свечу. Подошла к окну, которое широко открыла перед тем, как лечь спать. Ночной воздух считается вредным, и окно на ночь положено закрывать, но мне так хотелось насладиться свежим вересковым ароматом пустоши, что я пренебрегла этим старинным правилом. Высунувшись наружу, я посмотрела на окно, находившееся прямо под моим. Комнату внизу, как и прежде, занимал отец. И мне сразу стало легче. Я поняла, что и сейчас, и тогда, в детстве, слышала голос отца. Он разговаривал во сне. Он звал Кэтти.

Мою мать тоже звали Кэтрин. Я смутно помнила ее. Даже не ее, а скорее ее присутствие. Или я все придумала? Мне казалось, я помню, как она держала меня на руках и прижимала к себе. Прижимала так крепко, что я начинала плакать, потому что мне трудно было дышать. Потом меня отпустили, и осталось странное чувство, будто больше я ее никогда не видела и никто больше не прижимал меня к груди. А я-то сопротивлялась, когда это делала мать!

Чем же объясняется печаль отца? Неужели после стольких лет он все еще видит во сне мою умершую мать? Может быть, что-то во, мне напомнило ему о ней? Это вполне естественно, и, наверное, так оно и есть. Наверное, мое возвращение домой всколыхнуло в нем воспоминания о прошлом, разбередило старые печали, которые лучше всего забыть.


Как тянулись дни, как тихо было у нас в доме! В нем жили старые люди, люди, чья жизнь принадлежала прошлому. Я чувствовала, как во мне закипает прежнее бунтарство. Я не имела с этим домом ничего общего.

С отцом я встречалась за столом. Поев, он сразу уходил к себе в кабинет писать книгу, конца которой не предвиделось. Фанни сновала по дому, отдавая распоряжения. Она была женщиной немногословной и предпочитала обходиться жестами и взглядами. Стоило ей надуть губы и прищелкнуть языком — этого оказывалось достаточно. Слуги ее боялись. В ее власти было рассчитать любого из них. Я знала, что она их стращает. Все они уже достигли преклонного возраста, и Фанни тыкала им в нос, мол, если она их выгонит, охотников нанимать таких старух найдется немного.

На мебели не было ни пылинки, кухня дважды в неделю наполнялась ароматом свежеиспеченного хлеба, домашнее хозяйство велось без сучка без задоринки, а я мечтала о полном беспорядке. Я скучала по школе. По сравнению с отцовским домом жизнь там представлялась теперь вереницей увлекательных приключений. В памяти моей возникала комната, которую я делила с Дилис Хестон-Браун, двор, откуда всегда доносился гомон девичьих голосов. Я снова слышала раздававшийся в строго положенное время звон колокола, приобщавший нас к распорядку жизни в этом веселом мирке, вспоминала, как мы обменивались шутками, секретами, какие комедии и драмы разыгрывались в школьных стенах, и та ушедшая пора казалась мне теперь пленительно беззаботной.

За четыре года, проведенные в Дижоне, я несколько раз ездила на праздники к тем, кто сочувственно относился к моему одиночеству. Как-то с Дилис и ее семьей я побывала в Женеве, в другой раз — в Каинах. Но запомнилась мне не красота озера и не самое синее из морей, над которым вздымаются Альпы, а теплота тесных семейных уз. Дилис она казалась совершенно естественной, а у меня вызывала зависть.

Вспоминая эти поездки, я понимала, что чувство одиночества возникало у меня лишь иногда; большую часть времени я скакала верхом, ходила на прогулки, купалась, играла с Дилис и ее сестрой так, словно была членом их семьи.

А однажды на праздники, когда все ученицы разъехались по домам, меня взяла с собой на неделю в Париж наша учительница. Эта поездка ничем не походила на каникулы с беззаботной Дилис и ее дружной семьей, потому что мадемуазель Дюпон считала, что нельзя пренебрегать моим образованием. Сейчас я не могу без смеха вспоминать ту праздничную неделю, когда мне едва удавалось перевести дух: мы часами не вылезали из Лувра, где я знакомилась с работами старых мастеров, а потом, как на урок истории, ездили в Версаль. Мадемуазель Дюпон решила, что ни одна минута не должна пропасть даром. Но главным, что врезалось в мою память и осталось самым острым впечатлением от поездки в Париж, были ее слова — те, что она сказала обо мне своей матери: «Бедняжка, ее оставили на каникулы в школе, ей некуда деваться».

Когда я это услышала, мне стало грустно до слез, и я, как никогда, ощутила свое отчаянное одиночество. Никому я не нужна! Матери нет, а отец не зовет меня домой даже на каникулы! Но, будучи ребенком, я быстро отвлеклась, и очарование Латинского квартала, прелесть Елисейских Полей и витрины на Рю де ла Пэ заставили меня забыть о грустных мыслях.

Ностальгические воспоминания о школьных днях пробудило письмо от Дилис. Ей-то жизнь улыбалась — скоро должен был начаться лондонский сезон!

«Дорогая Кэтрин! У меня ни минуты свободной. Давно собиралась тебе написать, но все время что-нибудь мешает. Такое впечатление, будто я не выхожу от портнихи и вечно что-то примеряю. Видела бы ты эти наряды! Мадам пришла бы в ужас. Но мама твердо решила, что на меня должны обратить внимание. Она составляет длинные списки тех, кого пригласит на мой первый бал. Уже сейчас, представь себе! Ах, как бы мне хотелось, чтобы ты была здесь! Непременно напиши, что у тебя нового…»

Я представила себе Дилис и ее семью в их особняке в Найтсбридже. Рядом парк, а за домом конюшни. Как не похожа ее жизнь на мою! Я попыталась ответить, но писать было не о чем, все получалось скучно и печально. Как объяснить Дилис, что значит не иметь матери, которая строила бы планы о будущем дочки, и каково это, когда отец так погружен в собственные дела, что даже не замечает, дома я или нет? Так что письмо Дилис осталось без ответа.

Шло время, и мне все труднее было усидеть дома. Я много бывала на воздухе и каждый день ездила верхом. Фанни только криво ухмылялась, глядя на мой костюм для верховой езды — последний крик парижской моды, приобретенный благодаря щедрости дяди Дика, — но я не обращала на ее ухмылки никакого внимания. Однажды Фанни объявила мне:

— Сегодня ваш отец уедет.

Ее лицо при этом сделалось совершенно бесстрастным, по нему ничего нельзя было прочесть. Я знала, что она нарочно напускает на себя такой вид. Трудно было понять, осуждает она отца за то, что он куда-то отлучается, или нет, я знала только одно: Фанни что-то от меня скрывает, что-то, чего мне знать не положено. И тут же я вспомнила, что отец и раньше часто уезжал и оставался где-то ночевать, а когда возвращался, мы все равно его не видели. Он запирался у себя в комнате, и ему носили туда подносы с едой. Из затворничества он выходил еще более угрюмым и молчаливым, чем обычно.

— А-а, помню, — ответила я. — Значит, он продолжает куда-то уезжать?

— Как же, раз в месяц, — сказала Фанни, — непременно.

— Фанни, — серьезно спросила я, — а куда он ездит?

Фанни пожала плечами, давая понять, что это не касается ни ее, ни меня, но, по-моему, она знала куда.

Весь день я думала об отце и терялась в догадках. И вдруг меня осенило. Отец еще не стар. Я точно не знала, сколько ему лет… наверное, лет сорок. Женщины, должно быть, интересовали его, хотя он больше не женился. Я считала, что хорошо разбираюсь в жизненных вопросах, ведь в школе мы много рассуждали обо всем на свете — я и мои подруги, которые в большинстве были француженками, а француженки в житейских делах всегда искушены куда больше, чем мы, англичанки. Словом, мы считали себя очень современными женщинами. Я решила, что у отца есть любовница. Он регулярно навещает ее, а жениться не может — не хочет изменять памяти жены. Побывав у этой женщины, он возвращается домой, исполненный раскаяния, так как все еще любит мою мать, хотя ее давно нет в живых, и корит себя за то, что изменил ей.

На следующий вечер отец вернулся. И все было так, как я помнила с детства. Я не видела, когда он приехал, знала только, что он у себя в комнате, за столом он не появился, а завтракал, обедал и ужинал у себя наверху.

Когда отец наконец нарушил свое затворничество, он выглядел таким убитым, что мне неудержимо захотелось его утешить.

За улейном я обратилась к нему:

— Отец, ты не болен?

— Я? Болен? — Он хмуро сдвинул брови. — С чего ты взяла?

— Ты кажешься таким усталым, таким бледным, словно тебя что-то гнетет. Вот я и подумала: не могу ли я помочь? Пойми, я уже не ребенок.

— Я не болен, — отрезал он, не глядя на меня.

— Ну тогда…

Я увидела, как его лицо исказила гримаса нетерпения, и запнулась, но тут же решила не дать отмахнуться от себя. По всему было видно, что отец нуждается во внимании, и кому же, как не дочери, проявить его?

— Послушай, папа, — бесстрашно начала я, — я же вижу, тебя что-то беспокоит. Вдруг я могу помочь?

Он посмотрел мне прямо в глаза, и нетерпение на его лице сменилось суровой холодностью. Я чувствовала, он нарочно отгораживается от меня, принимая мою настойчивость за назойливое любопытство.

— Дорогая моя, — проговорил он, — ты даешь волю воображению.

Взяв нож и вилку, он усердно занялся едой, на которую до того, как я с ним заговорила, не обращал внимания. Все было ясно. Меня поставили на место. Никогда еще я не чувствовала себя такой отринутой, такой лишней.

После мы перекинулись парой фраз, а мои попытки задать вопросы оставались без ответа. В доме зашептались, что на отца опять «накатило».

Пришло еще одно письмо от Дилис. Она упрекала, что я так и не написала ничего о себе. Когда я читаю ее письма, мне кажется, я слышу ее голос — короткие фразы, множество восклицательных знаков, подчеркиваний, и вижу словно наяву, как она, захлебываясь от возбуждения, рассказывает о своих делах. Ее учат делать реверансы, она берет уроки танцев, приближается торжественный день первого бала, как прекрасно, что теперь она не зависит от мадам, что больше не школьница, а молодая леди и вступает в светскую жизнь.

Я снова попыталась ей написать. Но о чем было рассказывать? Разве что об этом: «Мне страшно одиноко. Наш дом ужасно унылый. Ах, Дилис, ты радуешься, что школа для тебя закончилась, а я сижу в этом мрачном доме и мечтаю о школьных днях»?

Я разорвала письмо и пошла в конюшню седлать свою Ванду. С тех пор как я вернулась, я присвоила эту лошадь себе. Это было единственной отдушиной, когда, как в пору детства, меня опутывала паутиной тоска от ощущения, что такая унылая жизнь уготована мне навсегда.

Но наступил день, когда в мою жизнь вошли Габриэль Рокуэлл и Пятница.

Я, как обычно, оседлав Ванду, отправилась на прогулку по пустоши и как раз скакала по торфянику, направляясь к заброшенной дороге, когда навстречу мне попалась женщина с собакой. Мне бросился в глаза жалкий вид пса, и я придержала лошадь. Пес был тощий — кожа да кости. Он вызывал жалость и казался несчастным. На шее у него болталась веревка, служившая поводком. Я неравнодушна к животным и не могу оставаться безучастной, когда вижу, что кто-то из них страдает. Сразу было ясно, что хозяйка собаки — цыганка. Это меня не удивило: тогда цыганские таборы на вересковых пустошах не были редкостью. Цыгане заходили и к нам. Они продавали корзины и вешалки для платья, предлагали даже вереск, хотя его-то мы могли собрать сами. Фанни их терпеть не могла.

— У меня они ничего не выклянчат, — приговаривала она. — Только и знают, что людям голову морочить, попрошайки несчастные!

Я подъехала к цыганке и остановилась.

— Почему вы не возьмете пса на руки? Он ведь еле бредет, — спросила я.

— А вам-то какое дело? — огрызнулась цыганка и обожгла меня взглядом маленьких, как угольки, глаз, блеснувших из-под черных с сединой косм. Но выражение ее лица тут же изменилось: она увидела, что на мне дорогой костюм, что лошадь у меня хорошо ухожена, и в ее газах вспыхнула алчность. Я была из господ, а господа существуют для того, чтобы у них вымогали деньги. — О, леди! Пожалейте меня, уж который день маковой росинки во рту не было! Святая правда, чтоб мне провалиться!

Однако она не производила впечатление умирающей от голода. Вот собака — та явно голодала. Это была маленькая дворняжка, помесь с терьером. И хотя она еле дышала, глазки у нее были живенькие, и смотрела собачонка так умоляюще, что мне почудилось, будто животина просит меня спасти ее. С первой минуты меня потянуло к этой собачонке, и я поняла, что не смогу бросить ее на произвол судьбы.

— Вот пес видно что голодает, — заметила я.

— Бог с вами, леди! Да за последние два дня я сама кусочка не проглотила, чем же мне было с ним поделиться?

— И веревка ему мешает, — продолжала я. — Разве вы не видите?

— Да без веревки мне его и с места не сдвинуть. Я бы его понесла, только сил пет. Подкрепиться бы чуть-чуть, глядишь, и сил прибавится.

Внезапно у меня вырвалось:

— Я куплю у вас пса. Плачу за него шиллинг.

— Шиллинг! Да что вы, леди! Я и подумать не могу, чтоб без него остаться. Все свои горести с ним делю, лучший мой друг!

Цыганка наклонилась к песику, но но тому, как он шарахнулся от нее, можно было судить об их истинных отношениях. Моя решимость забрать у цыганки собаку удвоилась.

— Трудно нам живется, да, собаченька? — продолжала сюсюкать цыганка. — Но друг без друга мы никуда, правда? Разве мы можем расстаться? Да всего за шиллинг?

Я пошарила в карманах в поисках денег. У меня не было сомнений, что в конце концов она согласится продать мне пса за шиллинг, ведь, чтобы заработать такие деньги, ей надо наделать множество вешалок, но цыганки всегда торгуются. И вдруг я с досадой обнаружила, что денег с собой не взяла. В кармане оказался лишь пирожок с мясом и луком, испеченный Фанни. Я захватила его на случай, если опоздаю к завтраку. Вряд ли цыганка согласится обменять собаку на пирожок. Ей нужны деньги, в предвкушении наживы глаза ее разгорелись.

Она внимательно наблюдала за мной, собака тоже. Взгляд цыганки делался все более дерзким и подозрительным, взгляд собаки — все более умоляющим.

— Знаете, оказывается, я забыла деньги.

Губы у цыганки недоверчиво скривились. Она с силой дернула за веревку, и пес жалобно взвизгнул.

— Тихо! — прикрикнула она, и животное испуганно замолкло, не спуская с меня страдальческих глаз.

Я не знала, что делать — то ли упрашивать цыганку подождать, пока я съезжу за деньгами, то ли умолять отдать мне пса, с тем чтобы она потом пришла в Глен-Хаус, я с ней расплачусь. При этом я понимала, что надеюсь зря, хозяйка собачки не согласится ни на то, ни на другое, ведь она доверяет мне не больше, чем я ей.

Вот тут-то и появился Габриэль. Он галопом скакал по пустоши к дороге, и, услышав стук копыт, мы с цыганкой обернулись посмотреть, кто едет. Конь под Габриэлем был вороной, и от этого облик юноши казался еще более светлым. Его белокурые волосы сразу бросались в глаза, так же как и его элегантность, например прекрасно сшитый темно-коричневый костюм для верховой езды из дорогого сукна. А когда всадник подъехал ближе и я разглядела его лицо, оно так расположило к себе, что я решилась на дерзкий поступок. Даже сейчас, оглядываясь назад, я недоумеваю, как у меня хватило смелости остановить совершенно незнакомого человека и попросить у него шиллинг, чтобы купить собаку. Но Габриэль, как я потом ему говорила, явился мне словно благородный рыцарь в сверкающих доспехах — не то Персей, не то святой Георгий.

Его тонкое лицо, казалось, было затуманено какой-то печалью, и это сразу заинтриговало меня, хотя в тот, первый раз его меланхолическое настроение было менее заметно, чем при наших дальнейших встречах.

Когда он поравнялся с дорогой, я окликнула его:

— Будьте добры, остановитесь на минутку, — и, произнося эти слова, сама удивилась своей дерзости.

— Что-нибудь случилось? — осведомился он.

— Да, этот пес умирает от голода!

Незнакомец остановил коня и оглядел меня, собаку, и цыганку, пытаясь понять, в чем дело.

— Бедняга! — сказал он. — Совсем заморенный.

Его голос прозвучал сочувственно, и я возликовала, поняв, что не зря обратилась к нему.

— Я прошу продать мне собаку, — объяснила я, — но, оказывается, забыла взять с собой деньги. Мне ужасно неловко, но не одолжите ли вы мне шиллинг?

— Эй, послушайте! — завопила цыганка. — Я не собираюсь продавать пса. За шиллинг я его не отдам! Ни за что! Любимый мой песик! С какой стати мне с ним расставаться?

— Вы же только что соглашались отдать его за шиллинг, — напомнила я.

Цыганка затрясла головой и потянула собаку к себе. У меня вновь сжалось сердце, когда я увидела, как пес ее боится. Я умоляюще посмотрела на молодого человека, а он улыбнулся, спешился и полез в карман:

— Вот вам два шиллинга. Хотите — берите, хотите — нет, а собаку оставьте.

Увидев такие деньги, цыганка не смогла скрыть восторга. Она протянула грязную руку, и юноша брезгливо опустил ей на ладонь монеты. Потом взял у нее веревку, и она быстро зашагала прочь, будто боялась, что он передумает.

— Спасибо! — воскликнула я. — Большое вам спасибо!

Собака тихонько взвизгнула, как мне показалось, от радости.

— Прежде всего надо его накормить, — сказала я тоже спешившись. — К счастью, у меня с собой пирожок с мясом.

Молодой человек кивнул, взял у меня из рук повод и отвел обеих лошадей с дороги. А я подхватила собаку, которая робко пыталась повилять хвостом. Опустившись с ней на траву, я вынула из кармана пирожок, и пес жадно на пего накинулся. Молодой человек стоял рядом.

— Несчастная псина, — проговорил он. — Видно, ему несладко жилось.

— Просто не знаю, как вас благодарить. Что бы я делала, если бы вы вдруг не появились? Даже представить себе не могу. Она ни за что не отдала бы пса!

— Не стоит об этом. Важно, что теперь собака у нас.

Я прониклась к нему доверием, потому что видела: судьба собаки тронула его не меньше, чем меня. С этой минуты пес как бы связал нас друг с другом.

— Я заберу его домой и буду за ним ухаживать, — сказала я. — Как вы думаете, он поправится?

— Уверен! Это же неприхотливая дворняжка, а не какая-нибудь породистая комнатная собачка, из тех, что целыми днями нежатся на бархатных подушках.

— Вот дворняжка мне и нужна, — заявила я.

— Надо только кормить его почаще и порегулярней.

— Я так и собираюсь. Привезу его домой и буду отпаивать теплым молоком, понемножку.

Пес понимал, что мы говорим о нем, но от еды и волнения совершенно обессилел и лежал неподвижно. С лица молодого человека, пока он торговался насчет собаки и вручал ее мне, исчезло меланхолическое выражение. А меня уже занимала мысль, что могло быть причиной такой печали у юноши, явно одаренного всеми жизненными благами.

Он очень заинтересовал меня. Я даже обрадовалась этому интересу, тем более что к нему присоединилось еще и увлечение собакой. Я разрывалась между двумя стремлениями — с одной стороны, мне хотелось остаться и поближе познакомиться с этим молодым человеком, с другой — следовало скорее доставить пса домой и накормить. Конечно, я понимала, что выбора нет: собака, казалось, того и гляди, от голода испустит дух.

— Мне пора, — сказала я.

Он кивнул.

— Я отвезу пса, хорошо? — предложил он и, не дожидаясь ответа, помог мне сесть в седло. Затем дал подержать собаку, пока садился сам, а потом забрал ее, взял под мышку и спросил: — Куда ехать?

Я показала, и мы поскакали. Через двадцать минут мы остановились у ворот Глен-Хаус. По дороге мы почти не разговаривали.

— По правде говоря, этот пес ваш, — сказала я. — Ведь за него заплатили вы.

— В таком случае я его вам дарю. — В глазах юноши светилась улыбка. — Но хочу сохранить на него и свои права. Мне интересно, выживет ли он. Можно мне к вам наведаться и узнать?

— Конечно.

— А если завтра?

— Как вам угодно.

— И кого я должен спросить?

— Мисс Кордер… Кэтрин Кордер.

— Благодарю, мисс Кордер. Габриэль Рокуэлл завтра навестит вас.


При виде собаки Фанни пришла в ужас:

— Ну, теперь везде будет собачья шерсть, не иначе! И в супе тоже. И от блох спасу не будет, вот попомните!

Я промолчала. Весь день я ухаживала за собакой, кормила ее каждые два часа маленькими порциями хлеба с молоком и ночью тоже покормила один раз. Нашла корзину и устроила пса в своей комнате. Это была первая счастливая ночь после моего возвращения домой, и я понять не могла: как это я в детстве не попросила, чтобы мне подарили собаку? Может, потому, что знала: Фанни такого никогда не допустит.

Но теперь это не имело значения — собака спала в моей комнате.

Пес с самого начала признал во мне друга. Лежа в корзинке, он едва мог пошевелиться от слабости, но его взгляд говорил, что он все понимает и благодарен мне за старания. Его уже влюбленные глаза, не отрываясь, следили за каждым моим движением. И я понимала, что он будет предан мне до конца своих дней. Я ломала голову, как его назвать. Должен же пес иметь имя! Ведь не стану я именовать его про себя Цыганенок! И вдруг вспомнила, что сегодня пятница, и тут же решила: пусть он будет моим Пятницей. Так у пса появилось имя.

К утру Пятница явно пошел на поправку. И поскольку моя тревога улеглась, я стала с нетерпением поджидать Габриэля. Меня все больше интересовал этот молодой человек, сыгравший такую благородную роль во вчерашнем приключении. Меня слегка разочаровало, что он не приехал утром, и я даже загрустила, боясь, что он забыл про нас. Мне очень хотелось еще раз поблагодарить его, так как я не сомневалась, что Пятница обязан ему жизнью.

Габриэль приехал днем. Было три часа, я играла у себя в комнате с собакой, когда снизу до меня донесся стук копыт. Пятница насторожил уши и завилял хвостом, словно почуял, что приближается еще один его благодетель.

Стоя так, чтобы Габриэль не мог меня увидеть, если вдруг поднимет глаза, я выглянула в окно. Он, безусловно, был красив, но какой-то хрупкой красотой. Это резко отличало его от йоркширских мужчин. И облик у Габриэля, вне всяких сомнений, был аристократический. Я отметила это еще вчера, но подумала тогда, что мне это просто показалось, по контрасту с прежней хозяйкой Пятницы.

Боясь, как бы гостю не оказали нелюбезный прием, я поспешила вниз.

Поджидая его, я надела синее бархатное платье — мое самое нарядное, а косы венцом уложила вокруг головы. Когда я вышла на нашу подъездную аллею, Габриэль как раз подъехал к дому. Сняв шляпу, он отвесил почтительный поклон, показавшийся мне верхом учтивости, хотя Фанни наверняка назвала бы это «кривляньем».

— Приехали! — воскликнула я. — Пес поправляется! Я назвала его Пятницей, раз он нашелся в этот день.

Габриэль спешился, а из дому вышла Мэри, и я попросила ее позвать кого-нибудь из конюшни, чтобы лошадь отвели в стойло и накормили.

— Проходите, — пригласила я Габриэля в дом, и, когда он вошел, в холле сразу стало светлее.

— Разрешите, я провожу вас в гостиную и распоряжусь, чтобы нам подали чай? — сказала я.

Пока мы поднимались по лестнице, я рассказала ему, как выхаживала Пятницу.

— Сейчас принесу его. Увидите сами, насколько ему лучше.

Я раздвинула шторы и подняла жалюзи, и гостиная сразу повеселела, но, может, причиной тому было присутствие Габриэля. Он сел в кресло, улыбнулся мне, и я сообразила, что сейчас, в синем бархатном платье и с тщательно причесанной головой, кажусь ему, наверное, совсем не похожей на вчерашнюю девушку в костюме для верховой езды.

— Рад, что вам удалось спасти пса, — сказал он.

— Это вы его спасли!

Габриэль был польщен, а я позвонила в колокольчик, и почти в ту же минуту на пороге появилась Дженит. Она уставилась на гостя, а когда я попросила подать чай, у нее сделался такой вид, будто я прошу ее достать луну с неба.

Еще минут через пять в гостиную вплыла Фанни, явно недовольная. Но еще больше рассердилась я. Пора ей понять, кто хозяйка в доме.

— Я вижу, у нас гости, — ворчливо заметила Фанни.

— Да, Фанни, нам нанесли визит. Будьте добры, проследите, чтобы поскорее подали чай.

Фанни поджала губы. Видно было, что она придумывает, как бы поязвительней ответить, но я повернулась к ней спиной и обратилась к Габриэлю:

— Надеюсь, вам недолго пришлось добираться.

— Я живу в гостинице «Черный олень» в Томблерсберри.

Томблерсберри, маленькая деревушка вроде нашей, находилась в пяти-шести милях от нас.

— Вы там проездом?

— Да, всего несколько дней.

— Наверное, приехали отдохнуть?

— Можно и так сказать.

— А где вы живете, мистер Рокуэлл? В Йоркшире? Простите, я, кажется, задаю слишком много вопросов.

Я заметила, что Фанни удалилась. Может, на кухню, а может быть, даже в кабинет отца. Наверное, она считает крайне неприличным, что я принимаю джентльмена одна. Ну и пусть себе думает что угодно! И ей, и отцу пора понять: жизнь в этом доме не только невыносимо тосклива, но и совсем не подходит молодой леди, получившей такое образование, как я.

— Что вы! — отозвался Габриэль. — Спрашивайте что хотите. Если я не смогу ответить, я так и скажу.

— Так где же вы живете, мистер Рокуэлл?

— Наше поместье называется «Кирклендские услады». Это в деревне, вернее, на окраине деревни, которая называется Киркленд-Мурсайд.

— «Кирклендские услады»! Какое веселое название!

По изменившемуся выражению его лица я поняла, что мои слова чем-то его смутили. Больше того, я догадалась, что моему собеседнику дома живется не слишком сладко. Может быть, поэтому на его лице лежит тень печали? Мне следовало обуздать свое любопытство и не лезть ему в душу, но я никак не могла уняться.

— Киркленд-Мурсайд, — повторила я. — Это далеко отсюда?

— Наверное, миль тридцать.

— Значит, вы здесь отдыхаете и вчера отправились на прогулку по пустоши, когда…

— Когда случилось это происшествие с собакой. Думаю, меня оно порадовало не меньше, чем вас.

Я почувствовала, что неловкость между нами прошла, и предложила:

— Извините, я ненадолго отлучусь, схожу за Пятницей.

Когда я вернулась, неся корзину с собакой, в гостиной был отец. Вероятно, Фанни настояла, чтобы он не оставлял нас одних, да и самому отцу это, вероятно, казалось нарушением приличий. Габриэль рассказывал ему, как мы торговались из-за собаки, и отец держался чрезвычайно приветливо. Он был само внимание, и я почувствовала благодарность за то, что он хотя бы напускает на себя заинтересованный вид. Ведь на самом деле все это его интересовать не могло.

Пятница трепыхался в своей корзине, делая слабые попытки встать. Он явно обрадовался Габриэлю, длинные изящные пальцы которого ласково почесывали его за ухом.

— Пятница полюбил вас, — заметила я.

— Но главное место в его сердце принадлежит вам.

— Я ведь и познакомилась с ним первая, — напомнила я. — Теперь он всегда будет со мной. Разрешите мне вернуть вам деньги, которые вы заплатили цыганке.

— Даже слышать об этом не желаю, — заявил Габриэль.

— Но я хочу, чтобы Пятница полностью принадлежал мне.

— Так и есть. Но не скрою, и мне хотелось бы знать, как обстоят его дела. Разрешите, я еще раз заеду справиться о его здоровье?

— Неплохая мысль — завести собаку, — признал отец, подошедший к корзине взглянуть на Пятницу.

Мы так и стояли вокруг корзинки, когда Мэри ввезла столик с чаем. Кроме хлеба с маслом и печенья на подносе красовались горячие пышки. Я разливала чай из серебряного чайника и впервые после возвращения из Франции чувствовала себя счастливой. Наверное, такое же удовольствие я могла испытать только от возвращения дяди Дика.

Лишь позже я поняла, почему мне было так хорошо: иаконец-то в доме появился кто-то, кого я могла любить. Я имею в виду Пятницу. О Габриэле я так еще не думала, это пришло потом.


Следующие две недели Габриэль постоянно наведывался в Глен-Хаус, а Пятница уже к концу первой из этих недель вполне поправился. Его раны зажили, регулярное питание сделало свое дело.

Он спал в моей комнате в корзинке и всюду следовал за мной по пятам. Я все время с ним разговаривала. С Пятницей дом стал совсем другим, моя жизнь переменилась. Пес не довольствовался ролью компаньона, он жаждал быть моим защитником. Когда он смотрел на меня, его влажные глаза источали обожание. Пятница понимал, что обязан мне жизнью, и, так как он был преданным существом, я не сомневалась: он будет хранить память об этом пока жив.

Мы гуляли вдвоем — он и я. Я не брала его с собой, только когда уезжала верхом, а возвращаясь, всегда встречала самый восторженный прием. Так радовался мне один дядя Дик.

Жизнь моя изменилась еще и из-за Габриэля. Он по-прежнему жил в «Черном олене». Я недоумевала, почему юноша не уезжает домой. Вообще многое в Габриэле вызывало у меня удивление. Временами он говорил о себе очень откровенно, но и тогда меня не покидало чувство, что мой новый знакомый чего-то недоговаривает. Казалось, он вот-вот скажет самое главное. Мне представлялось, что ему хочется довериться мне, но не хватает духа, а с другой стороны, он будто бы скрывает какую-то мрачную тайну, которая, может быть, и ему самому не вполне понятна.

Мы с ним очень подружились. По-видимому, он нравился и моему отцу. Во всяком случае, отец не противился частым визитам Габриэля. Слуги тоже привыкли к его приездам. Даже Фанни, раз все приличия были соблюдены, перестала ворчать.

В конце первой недели Габриэль сказал, что скоро уедет домой, но в конце второй он все еще наезжал к нам. Я подозревала, что он сам себя обманывает — дает слово, что уедет, а потом ищет предлог, чтобы остаться.

Мне очень хотелось узнать что-нибудь про его дом, но я не задавала вопросов. Этому я научилась в школе. Там меня часто донимали расспросами о моем доме, и я дала себе слово не ставить других в неловкое положение подобными приставаниями. Никогда не буду ни у кого ничего выпытывать, решила я, пусть рассказывают сами.

Поэтому наши с Габриэлем разговоры вертелись вокруг меня — Габриэль моей щепетильностью на этот счет не отличался, и, как ни странно, его расспросы не раздражали меня. Больше всего я рассказывала ему о дяде Дике, который так и остался для меня чем-то вроде героя. Я старательно живописала Габриэлю, каков он — чернобородый, с блестящими зелеными глазами.

Как-то раз, послушав меня, Габриэль заметил:

— Наверное, вы с ним похожи.

— Да, по-моему, очень.

— Если судить по тому, что вы о нем рассказываете, он из тех, кто старается взять от жизни все. Я хочу сказать, он действует, не думая о последствиях. Вы тоже?

— Возможно.

Габриэль улыбнулся:

— Мне так и показалось. — В его глазах появилось странное выражение. Будто он смотрел на меня, но видел не ту, какая я сейчас, а как бы я выглядела в другом месте и в другой обстановке.

Чувствовалось, Габриэль готов начать рассказывать о себе. Но он молчал, а я не стала настаивать. Я уже поняла, что слишком участливые вопросы вызывают у него беспокойство. Я сознавала, что надо подождать, и он сам откроется мне.

Но уже тогда я догадывалась: с Габриэлем что-то неладно. И мне следовало понять: не стоит слишком привязываться к нему. Однако я была так одинока, а в доме — такая гнетущая атмосфера, что я не могла обойтись без друзей своего возраста, а странности Габриэля лишь притягивали меня.

Словом, я отказывалась внять сигналам об опасности, и мы продолжали видеться.

Мы любили проскакать по пустоши, а потом стреножить лошадей и растянуться в вереске, в тени большого валуна и, закинув руки за голову, мечтательно смотреть в небо, медленно перебрасываясь словами. Знай об этом Фанни, она сочла бы наше поведение верхом безнравственности. Но я твердо решила не считаться ни с какими условностями и видела, что моя решимость восхищает Габриэля. И только позже мне стало понятно почему.

Каждый день, оседлав лошадь, я уезжала на пустошь и встречалась с Габриэлем в условленном месте. Я не могла принимать его дома — меня выводили из себя косые взгляды Фанни. В нашем тесном замкнутом мирке нельзя ежедневно проводить время с одним и тем же молодым человеком — это сейчас же порождало сплетни. В начале нашего знакомства я часто гадала, замечает ли это Габриэль. И если замечает, смущает ли его это так же, как меня?

Уже несколько недель не было писем от Дилис. Я полагала, что она слишком увлечена своими делами и у нее нет на меня времени. Однако мне самой захотелось написать ей. Теперь мне было о чем рассказать. И я сообщила, что нашла собаку и привязалась к ней всей душой. Но больше всего мне хотелось рассказать о Габриэле. Ведь моя привязанность к Пятнице не нуждалась в объяснениях, а вот разобраться в своих чувствах к Габриэлю было сложнее.

Я радовалась нашим встречам больше, чем обычно радуются девушки, наконец нашедшие друга. И догадывалась, что мой интерес к нему отчасти объясняется тем, что, встречаясь с ним, я каждый раз ждала — сегодня он откроет мне что-то невероятное. У него и правда был таинственный вид, и мне все время чудилось, что ему хочется поделиться со мной своими секретами, но он никак не может решиться. Я чувствовала, что Габриэль, как и мой отец, нуждается в поддержке. Но если отец отталкивал меня, то Габриэль, когда придет время, примет мое сочувствие с благодарностью.

Однако нельзя же было изложить все это легкомысленной Дилис, тем более что я сама ни в чем не была уверена. Поэтому мое письмо вышло болтливым и пустым, хотя я обрадовалась, что мне наконец-то есть о чем писать.

Только спустя три недели после нашей первой встречи Габриэль, похоже, решился. И с той минуты, как он начал рассказывать мне о своем доме, в наших отношениях произошел перелом.

Мы лежали на пустоши, в вереске, и Габриэль, рассказывая, вырывал из земли целые пучки травы.

— Интересно, что бы вы сказали о наших «Кирклендских усладах»? — проговорил он.

— Уверена, мне бы они понравились. Ведь ваше поместье очень древнее, правда? А я всегда увлекалась старинными зданиями.

Он кивнул, и его глаза снова устремились куда-то вдаль.

— «Услады»! — повторила я. — Какое милое название. Чувствуется, те, кто так окрестил свой дом, намеревались приятно проводить время.

Габриэль грустно усмехнулся и, немного помолчав, заговорил. Голос его звучал так, словно он выучил то, что рассказывает, наизусть.

— Наше поместье построили в середине XVI столетия. Когда Кирклендское аббатство закрыли, землю отдали моим предкам. Они использовали камни, оставшиеся от аббатства, для своего дома. Поскольку поместье строилось специально для развлечений, мои предки, а они явно были весельчаками, назвали его «Кирклендские услады» в знак полной противоположности Кирклендскому аббатству.

— Значит, ваш дом сложен из камней бывшего Кирклендского аббатства!

— И этих камней тонны и тонны! — пробормотал он. — Но от прежнего аббатства тоже многое сохранилось. С моего балкона хорошо видны его древние серые арки. Иногда освещение бывает такое, что кажется, будто это вовсе не руины… бывает даже трудно поверить, что аббатства больше не существует. Так и кажется, что среди каменных стен безмолвно двигаются монахи в рясах.

— Представляю, как это интересно! Вы любите развалины аббатства, правда?

— Они поражают всех, кто их видит, как, впрочем, и всякая старина. Сами подумайте, нашему дому триста лет! А камни, из которых он выстроен, существовали еще в XII веке. Естественно, на всех это производит впечатление, и на вас, конечно, произведет, когда…

Он замолчал, и я увидела, как на его красиво очерченных губах медленно заиграла улыбка.

Я — человек прямой и люблю говорить без обиняков. Поэтому я спросила:

— Вы полагаете, что я когда-нибудь увижу ваш дом?

Улыбка его стала шире.

— Я имел честь быть в гостях у вас, и мне бы хотелось увидеть вас у себя. — Затем у него вырвалось: — Мисс Кордер, мне скоро придется уехать домой!

— А вам не хочется, правда, мистер Рокуэлл?

— По-моему, мы с вами друзья, — доверительно произнес он. — По крайней мере, мне так кажется.

— Хотя знакомы всего три недели, — напомнила я.

— Но познакомились при особых обстоятельствах. Пожалуйста, зовите меня просто Габриэль.

Сначала я смутилась, но потом рассмеялась:

— Какая разница? Неужели наша дружба станет крепче, если мы будем обращаться друг к другу по имени? А как вы будете называть меня, Габриэль?

— Кэтрин, — повернувшись на бок и опершись головой на руку, ответил он чуть ли не шепотом, глядя на меня. — Вы правы, мне не хочется ехать домой.

Я отвела взгляд. Я боялась, что его обидит вопрос, который я намеревалась задать, но не задать его я не могла.

— Почему вы боитесь возвращаться?

Он отвернулся.

— Боюсь? — У него сорвался голос. — Кто сказал, что боюсь?

— Мне так показалось.

Несколько минут мы молчали, потом он заговорил:

— Как мне хочется, чтобы вы могли представить себе «Услады» и аббатство…

— Так расскажите о них еще, — отозвалась я. — Если хотите, конечно.

— Лучше поговорим обо мне, Кэтрин.

— О, конечно!

— Эти три недели — самые счастливые, самые интересные в моей жизни! И все благодаря вам. Я потому и не хочу возвращаться в Киркленд. Ведь это значит расстаться с вами.

— Но может быть, мы еще встретимся?

Он повернулся ко мне и нетерпеливо спросил:

— Когда?

— Ну… когда-нибудь…

— Когда-нибудь! Есть ли у нас это «когда-нибудь»? Кто знает?

— Как вы странно говорите… словно вы, или я, или мы оба завтра можем умереть.

На его щеках появился легкий румянец, отчего глаза заблестели еще ярче.

— Кто знает, кому когда суждено умереть?

— Что за мрачные речи! Что с вами? Мне всего девятнадцать, вам — двадцать три. В нашем возрасте ни к чему думать о смерти.

— Однако некоторым приходится. Кэтрин, будьте моей женой.

Я остолбенела от этих неожиданно вырвавшихся у него слов, а он засмеялся:

— Вы так смотрите на меня, будто я сошел с ума. Разве странно, что просят вашей руки?

— Я не допускаю, что вы говорите серьезно.

— Поверьте, Кэтрин. Я никогда в жизни не был серьезней.

— Но ведь мы совсем недавно познакомились. Как можно говорить о женитьбе?

— Ну и что ж, что недавно? Зато мы видимся каждый день. Я знаю — кроме вас, мне никто не нужен.

Я молчала. Несмотря на намеки Фанни, у меня и в мыслях не было, что Габриэль может сделать мне предложение. Да, мы были друзьями, и мне будет одиноко, когда он уедет. Но при мысли, что он станет моим мужем, Габриэль сразу стал казаться мне незнакомцем, почти чужим… Действительно, этот юноша не был похож ни на кого из моих знакомых. Он пробуждал во мне интерес и любопытство, а окружавший его ореол таинственности еще больше влек меня к нему. Но до сих пор я считала его скорее подарком судьбы, посланным в нужный мне момент. Я так мало знала о нем, никогда не видела его родных. Ведь стоило завести речь о них или о его доме, Габриэль сразу отдалялся от меня, будто оберегал секреты, которыми не хотел со мной делиться. Поэтому его неожиданное предложение показалось мне чрезвычайно странным. А он настаивал:

— Так как же, Кэтрин? Что вы мне ответите?

— Отвечу отказом, Габриэль. Мы так мало знаем друг о друге.

— Вы имеете в виду, что мало знаете обо мне?

— И это тоже.

— Но что бы вам хотелось узнать? Мы с вами оба любим лошадей, собак, нам приятно проводить время вместе, с вами я могу смеяться, болтать, чувствовать себя счастливым. О чем же мне еще мечтать? Уверен, с вами я буду счастлив и весел до конца дней.

— Но разве с другими, у вас дома, вы никогда ничему не радуетесь? Не чувствуете себя счастливым?

— Ни с кем другим я не буду так счастлив, ни с кем не смогу так смеяться, ни с кем мне не будет так легко.

— Ну, это слишком хрупкая основа для брака.

— Вы просто осторожничаете, Кэтрин. Вам кажется, что я поторопился.

Я остро ощутила, как одиноко мне будет без него, и ухватилась за его слова:

— Вот именно! Вы слишком торопитесь.

— Ну, слава богу, у меня хоть нет соперника! — воскликнул он. — Не спешите отказывать мне, Кэтрин! Постарайтесь попять, как сильно мне хочется, чтобы вы стали моей женой. Постарайтесь, чтобы и вам самой этого захотелось.

Я поднялась. У меня не было настроения оставаться на пустоши. Габриэль не протестовал, и мы поехали в деревню, где он распрощался со мной.

У конюшни меня поджидал Пятница. Он всегда знал, что я уехала верхом, и неизменно встречал меня, когда я возвращалась. Он терпеливо дождался, пока я передам Ванду одному из конюхов, а затем бросился ко мне. Ему хотелось, чтобы ничто не мешало мне убедиться, как он счастлив, что я вернулась. Такая преданность свойственна большинству собак, но у Пятницы она была еще трогательней, так как к ней примешивалась смиренная благодарность. Он держался в сторонке, пока я была занята с кем-нибудь другим, и безропотно ждал своей очереди. Вероятно, в его памяти навсегда запечатлелись прежние унижения, и потому к ликующей радости от встречи со мной примешивались эти трогательные смирение и благодарность.

Я взяла Пятницу на руки, и он стал самозабвенно обнюхивать мой камзол. А я ласкала его и чувствовала, что с каждым днем привязываюсь к нему все больше. И все дороже мне становится Габриэль.

Входя в дом, я раздумывала, понравится ли мне быть женой Габриэля. И надо признаться, эта мысль уже не вызывала у меня протеста.

Какой будет моя жизнь в Глен-Хаус, когда уедет Габриэль? Я буду ездить верхом, гулять с Пятницей… Но нельзя же вечно стремиться прочь из своего дома! Наступит зима. А в краю вересковых пустошей холода суровые. Иногда по нескольку дней подряд носа на улицу не высунешь, в метель можно заблудиться и замерзнуть до смерти. Я представляла себе длинные зимние вечера, когда я буду прикована к дому, утомительную зимнюю монотонность времени… Конечно, может заявиться дядя Дик. Но надолго он здесь не задержится, а я по прежним его приездам помнила, какой невыносимой становится жизнь, когда он снова уезжает.

Словом, я поняла, что из Глен-Хаус надо бежать, раз улыбнулась такая возможность. Если откажусь, не буду ли я потом вечно об этом жалеть?

Габриэль время от времени заезжал к нам обедать. Отец всегда приосанивался к его приезду и становился обходительным хозяином. Я видела, что Габриэль не вызывает у него неприязни. Но Фанни всякий раз, когда появлялся Габриэль, ядовито ухмылялась. Мне казалось, она считает, что он просто пользуется нашим гостеприимством, раз уж оказался в здешних краях, а вот уедет — и думать о нас забудет. Преисполненная решимости ничем не делиться, Фанни вечно боялась, что у нее что-нибудь отнимут. Она то и дело отпускала туманные намеки насчет моих «напрасных надежд» на Габриэля. Сама она никогда не была замужем, и, по ее понятиям, женщины норовят выйти замуж, чтобы их кормили и одевали до конца жизни. Что же касается мужчин, обязанных поставлять еду и одежду, то они, со своей стороны, стремятся «получить что им нужно» — любимое выражение Фанни, — а отдать за это как можно меньше. Фанни смотрела на все с материальной точки зрения, а я не знала, как избавиться от ее рассуждений, и чувствовала, что все больше удаляюсь от Глен-Хаус и все ближе мне становится Габриэль.

Наступил май. Дни стояли теплые и солнечные. Как радостно было выезжать из дома в вересковую пустошь! Теперь мы больше говорили о нас самих, но в поведении Габриэля чувствовалось какое-то лихорадочное волнение. Словно он все время оглядывался через плечо — не гонятся ли за ним, и с болью отмечал, как быстро бежит время.

Я много расспрашивала его об «Усладах», и теперь он довольно охотно о них рассказывал. По-моему, он вполне уверился в мысли, что я выйду за него замуж и, значит, его дом станет моим домом.

Его поместье рисовалось мне этакой громадой из древних серых глыб. Я знала, какой вид открывается с одного из балконов, — Габриэль часто о нем рассказывал. Ясно было, что он любил проводить на этом балконе много времени. Я представляла, как извивается река по лугам, как спускается к самой воде лес и как в четверти мили от дома виднеются руины — величавые арки, над которыми оказалось не властно даже время, а за деревянным мостом, перекинутым через реку, простираются дикие, поросшие вереском пустоши.

Но не так интересен дом, как люди, в нем живущие. Постепенно я узнала, что у Габриэля, так же как и у меня, нет матери. Она родила его, будучи уже не первой молодости, и, произведя сына на свет, тут же этот свет покинула. То, что мы оба росли без матерей, сблизило нас еще больше.

У Габриэля была сестра на пятнадцать лет его старше — вдова с семнадцатилетним сыном. Был у него и отец — очень старый.

— Когда я родился, — рассказывал Габриэль, — отцу было почти шестьдесят, а матери сорок. Некоторые наши слуги говорили, что меня родили «по рассеянности». Другие считали, что я убил свою мать.

Ярость душила меня. Уж я-то знала, как ранят такие небрежные слова чувствительного ребенка.

— Какая чепуха! — воскликнула я, и глаза у меня вспыхнули от гнева, как всегда, когда я сталкивалась с несправедливостью.

Габриэль засмеялся, взял мою руку и крепко ее сжал. А потом серьезно произнес:

— Вот видите, я без вас пропаду. А вы сможете защитить меня от всех этих наветов.

— Но вы ведь не ребенок, — с некоторой досадой возразила я и, удивившись этой досаде, поняла, что она как раз и вызвана желанием защищать его. Мне хотелось, чтобы он стал сильным и ничего не боялся.

— Некоторые остаются детьми до самой смерти.

— Опять вы про смерть! — возмутилась я. — Почему вы вечно рассуждаете о смерти?

— Да, верно! Я все время о ней думаю, — ответил Габриэль. — Видимо, потому, что хочу полностью насладиться каждой минутой жизни.

Тогда я не поняла, о чем он, и попросила рассказывать о своей семье дальше.

— Хозяйство у нас ведет Руфь. Так будет, пока я не женюсь. Ну а тогда хозяйкой, конечно, станет моя жена, так как я — единственный сын и «Услады» когда-нибудь перейдут ко мне.

— Вы говорите об «Усладах» чуть ли не с благоговением.

— Но это же мой дом.

— И все-таки… — Я чуть не сказала: «По-моему, вы рады быть от него подальше», но вовремя прикусила язык. — Вы не слишком спешите туда вернуться.

Габриэль не заметил моей заминки. Он тихо, будто про себя, проговорил:

— Конечно, на моем месте должен был быть Саймон.

— Саймон? Кто это?

— Саймон Редверз. Он мне что-то вроде кузена. Его бабушка — сестра моего отца. Так что он тоже некоторым образом Рокуэлл. Вряд ли он вам понравится. Но вам и не придется с ним часто встречаться. «Келли Грейндж» и «Услады» не так уж тесно связаны.

Габриэль говорил так, будто не сомневался, что я стану его женой и заживу в их доме.

Иногда я задумывалась, уж не действует ли Габриэль с коварным расчетом. Он так умело описывал мне свой дом и своих родных, что постепенно я стала живо их представлять, и чем ярче представляла, тем сильнее овладевала мной жажда увидеть «Кирклендские услады». Это было какое-то навязчивое стремление, не слишком приятное, ио, тем не менее, непобедимое.

Мне не терпелось увидеть своими глазами серые камни, из которых триста лет назад сложили дом, руины, которые, если глядеть на них с балкона, кажутся вовсе не руинами, а самим старинным аббатством.

Мало-помалу жизнь Габриэля увлекла меня. Я чувствовала, что, если он уедет, мне будет очень тоскливо, я ни в чем не найду успокоения. И не перестану раскаиваться, что дала ему уехать.

И вот однажды в солнечный погожий день я, как всегда, отправилась гулять с Пятницей, который бежал за мной следом. На пустоши нам повстречался Габриэль. Мы сели на землю, прислонившись к валуну, а Пятница расположился перед нами и, слегка склонив голову набок, переводил глазки с меня на Габриэля, словно прислушиваясь к нашему разговору. Он явно млел от счастья, и мы понимали почему — потому что он видел нас вместе.

— Я еще не все сказал вам, Кэтрин, — вздохнул Габриэль.

Я обрадовалась, ожидая, что он собирается поведать о чем-то, о чем долгое время не решался заговорить.

— Я хотел бы услышать от вас, что вы согласны выйти за меня замуж, — продолжал он, — но вы молчите. А ведь я вам не безразличен, вам приятно быть со мной, правда?

Я посмотрела на него и увидела вновь его сведенные к переносице брови, недоуменное разочарование на лице и вспомнила, как преображается оно, когда Габриэль забывает о своей печали и, отбросив мрачные мысли, становится весел. Во мне поднялось желание навсегда избавить его от тоски, сделать его жизнь безоблачной, счастливой, излечить его, как я излечила Пятницу.

— Конечно, вы мне не безразличны, — ответила я. — Нам хорошо вместе. А если вы уедете…

— Вам будет меня не хватать, — договорил он за меня, — но не так сильно, как мне вас, Кэтрин. Я хочу, чтобы вы уехали со мной. Я не хочу уезжать один.

— Но почему вы настаиваете?

— Как — почему? Неужели вы не понимаете? Потому что люблю вас. Потому что не хочу с вами расставаться.

— Но может быть… есть и еще какая-то причина?

— Какая же еще? — переспросил он. Но при этом отвел взгляд, и я почувствовала, что мне еще многое предстоит узнать.

— Габриэль, вы должны сказать мне все, — повинуясь инстинкту, попросила я.

— Вы правы, Кэтрин. Есть кое-что, что вы должны знать. Без вас мне не быть счастливым… а жить мне осталось недолго.

Я отшатнулась.

— Что вы хотите сказать? — резко спросила я.

Он выпрямился и, глядя прямо перед собой, объяснил:

— Мне суждено прожить недолго, всего несколько лет. Мне уже вынесен смертный приговор.

Я рассердилась. От этих разговоров о смерти терпение мое лопалось.

— Хватит драматизировать! — воскликнула я. — Объясните толком, что вы имеете в виду!

— Все очень просто. У меня слабое сердце. Это у нас семейное. Мой старший брат умер молодым. Мать умерла в родах, но по той же причине — больное сердце не выдержало моего появления на свет. Я могу умереть завтра… в будущем году… через пять лет. На больший срок уповать не приходится. Это уж будет чудо.

У меня сжалось сердце — так захотелось утешить его! Он, поняв, какое впечатление произвели на меня его слова, грустно добавил:

— Мне не придется долго докучать вам, Кэтрин.

— Не смейте так говорить! — воскликнула я, стремительно вскочив. Мной овладела такая жалость, что я не в силах была произнести еще хоть слово.

Я быстро зашагала в сторону дома, и Габриэль, нагнав меня, пошел рядом. Мы оба молчали, а Пятница бежал впереди, склонив набок голову, и все время озабоченно оглядывался. Его взгляд молил, чтобы мы опять повеселели.

В эту ночь я не сомкнула глаз. Из головы не шли мысли о Габриэле, о том, как я ему нужна. Вот, значит, почему он так отличается от всех, кого я знала, — ведь до сих пор мне не встречались приговоренные к смерти. В ушах у меня звучал его голос: «Я могу умереть завтра… в будущем году… через пять лет. На больший срок уповать не приходится, это уж будет чудо». Я видела перед собой его полные грусти глаза и вспоминала, какими веселыми они могут быть. И я — только я — способна принести ему счастье на отведенный судьбою срок. Могла ли я не думать об этом? Могла ли отвернуться от него, если я так ему нужна?

В то время я была еще столь неопытной, что не могла сама разобраться в своих чувствах. Одно мне было ясно: если Габриэль уедет, я буду ужасно скучать без него. Он внес в мою жизнь радость, помог отвлечься от уныния, парящего в нашем доме. А как приятно было мне, привыкшей к равнодушию отца, знать, что я кого-то интересую и даже кому-то нравлюсь вопреки всегдашним ворчливым попрекам Фанни!

Может, я и не была влюблена в Габриэля, скорее всего, мои чувства к нему окрашивала жалость, но к утру я приняла решение.


Оглашение состоялось в нашей деревенской церкви. Габриэль уехал в Киркленд, чтобы сообщить об этом событии своим родным, а я начала готовиться к свадьбе.

Перед отъездом Габриэль официально попросил моей руки у отца, и тот пришел в некоторое замешательство. Он напомнил Габриэлю, как я молода и как недолго мы знаем друг друга — все это отца смущало. Но поскольку я предвидела, что разговор может принять такой оборот, я прервала их беседу и объявила отцу, что твердо решила выйти замуж за Габриэля.

Отец был обеспокоен, и я видела, как он досадует, что дядя Дик в отъезде и нельзя с ним посоветоваться. Но по правде говоря, я не думала, что мне будут чинить препятствия. И действительно, через несколько дней отец понял, что надо уступить. Если я уверена в своем решении, мне следует поступать как я считаю нужным. Потом он задал Габриэлю обычные вопросы о его положении, получил вполне удовлетворившие его ответы, и я только тут поняла, что вступаю в богатую семью.

Я не переставала сокрушаться, что дяди Дика нет дома. Даже представить себе не могла, как это — его не будет на моей свадьбе. Мне казалось, поделись я с ним своими сомнениями, он сумел бы меня успокоить и помог расставить все по своим местам.

Я пыталась убедить Габриэля, как важно, чтобы дядя Дик был у нас на свадьбе. Но одна только мысль, что свадьбу можно отложить, приводила Габриэля в полное отчаяние. И я уступила. Эта жажда Габриэля не терять зря ни минуты своей жизни трогала меня до глубины души, и я решила: ничто не должно мешать наступлению счастья, которое, как он считал, я помогу ему обрести. Дяде Дику, конечно, можно было написать. Но кто поручится, что письмо дойдет вовремя и я получу ответ? Дядя Дик не принадлежал к любителям писать письма. Он редко занимался этим, а если и писал, то не отвечал на мои вопросы. Оставалось только гадать, получает ли он вообще мои послания.

Но Дилис я все-таки написала, не могла устоять.

«Случилось чудо! Я выхожу замуж! Подумай только, раньше тебя! О нем я тебе уже писала — это он помог мне с собакой. Он тоже живет в Йоркшире, в удивительном старинном доме рядом с руинами аббатства. Все решилось так быстро, что до сих пор не могу опомниться. И до сих пор не знаю, люблю ли его. Знаю только, что, если он уедет и мы больше никогда не встретимся, я этого не перенесу. О, Дилис, как это чудесно! Ведь до встречи с ним мне даже жить не хотелось. Ты не представляешь, как у нас дома уныло! Я и сама, пока жила в Дижоне, успела об этом забыть. Мрачный у нас дом — не то чтобы в него не заглядывает солнце, нет! Люди, которые в нем живут, мрачно на все смотрят».

Я разорвала письмо. Что я, с ума сошла? Разве Дилис сможет уяснить то, чего и мне-то самой не понять? Не могу же я объяснить ей, что не знаю толком, почему решила выйти за Габриэля! Потому ли, что мне его жаль и тянет помочь ему, а может, отчаянно хочется любить кого-то, кто принадлежит только мне, или потому, что отец погнушался моей попыткой проявить к нему внимание, хотя я ничего не просила взамен, а может, потому, наконец, что мне хочется бежать отсюда, бежать из родного дома!

Вместо этого я написала Дилис короткую записку с приглашением на свадьбу.

Фанни все равно относилась к моим делам скептически. Она ворчала, что так замуж не выходят, и в подтверждение своих слов не уставала вспоминать разные пословицы, например: «Наспех жениться — не устанешь казниться», и предрекала, что я еще хлебну горя. Однако мрачные предчувствия грядущей катастрофы, видно, привели ее в хорошее настроение, и она решительно заявила, что, если мои будущие родственники приедут на свадьбу, мы со свадебным угощением в грязь лицом не ударим.

Письмо от Габриэля приходили одно за другим — нежные, страстные письма. Но писал он только о том, как жаждет нашего союза. А о том, как отнеслись к предстоящей свадьбе его родные, даже не упоминал.

Дилис ответила, что я пригласила ее слишком поздно, у нее уже все дни расписаны и вряд ли она сможет уехать из Лондона. Я поняла, что наши жизни пошли разными путями и прежней дружбе настал конец.

Габриэль вернулся за три дня до свадьбы и поселился в гостинице «Королевская корона», что примерно в полумиле от нашего дома.

Когда Мэри поднялась ко мне доложить, что Габриэль в гостиной, я радостно кинулась вниз по лестнице. Он стоял спиной к камину, устремив глаза на дверь. Как только я вошла, он бросился ко мне, и мы обнялись. Габриэль был взволнован и выглядел моложе, чем до отъезда, в нем не чувствовалось былого напряжения.

Сжав ладонями его лицо, я поцеловала его.

— Словно мать любимое дитя, — пробормотал он.

Это было точное определение моих чувств. Мне хотелось смотреть за ним, не спуская глаз, хотелось, чтобы то время, которое ему суждено прожить, он прожил безмятежно и счастливо. Я не была страстно влюблена, но не придавала этому значения, ведь в то время я еще не знала, что такое страсть. И все-таки я по-своему любила Габриэля. И когда он прижимал меня к груди, понимала, как нужна ему именно такая моя любовь.

Высвободившись из его объятий, я усадила Габриэля на кушетку. Мне не терпелось услышать, как отнеслись его родные к сообщению о нашей помолвке и сколько народу приедет на свадьбу.

— Ну, понимаешь ли, — медленно произнес он, — отец слишком слаб, чтобы ехать так далеко, а другие… — Он пожал плечами.

— Габриэль! — поразилась я. — Уж не хочешь ли ты сказать, что никто из них не приедет?

— Видишь ли, тетя Сара тоже слишком стара, чтобы разъезжать… И…

— Но у тебя же есть сестра, а у нее сын!

Габриэль смутился, между бровями пролегла складка.

— Кэтрин, милая, — воскликнул он, — да какая разница? Ведь это же не их свадьба, а наша!

— Значит, никто не приедет? Может быть, они не одобряют наш брак?

— Почему? Конечно, одобряют. Но разве сама свадебная церемония так важна для всех? Послушай, Кэтрин, я вернулся, мы снова вместе! Я хочу, чтобы мы были счастливы!

Меня расстроило его вновь омрачившееся лицо, и я постаралась скрыть разочарование. Как странно! Чтобы никто из его родных не захотел приехать на нашу свадьбу! Неслыханно! Но если подумать, то все происходившее с нами было не так, как у других.

В дверь заскреблись. Это Пятница понял, что вернулся Габриэль, и рвался к нему. Я отворила дверь. Пес пулей кинулся в объятия Габриэля. Я стояла и наблюдала, как Габриэль, смеясь, отбивается от попыток Пятницы лизнуть его в лицо.

Я убедила себя, что нечего было и ждать от родных Габриэля обычных поступков, ведь от него самого я этого не жду, и порадовалась, что Дилис ответила на мое приглашение отказом.


После свадьбы мы с Габриэлем собирались провести неделю в Скарборо, а оттуда направиться в Киркленд. Так что рано или поздно мне предстояло узнать, как относится семья моего супруга к нашему браку, надо только набраться терпения.

Июньским днем нас с Габриэлем обвенчали в нашей деревенской церкви, ровно два месяца спустя после того, как мы познакомились. К алтарю меня вел отец. Я была в белом платье, спешно сшитом нашими деревенскими портнихами, в фате и венке из слердоранжа.

На свадебном обеде, устроенном в большой гостиной Глен-Хаус, гостей было раз-два и обчелся — викарий с женой и доктор, тоже с женой.

Как только выпили за наше здоровье, мы с Габриэлем сразу уехали. Свадьба была очень тихой. Мы с радостью покинули наших немногочисленных гостей и уселись в экипаж, который доставил нас на станцию, где мы сели в поезд, направляющийся на побережье.

Когда мы оказались одни в купе первого класса, я почувствовала, что теперь мы ничем не отличаемся от других новобрачных. До тех пор мне все представлялось каким-то нереальным. Слишком необычной была наша свадьба: ее поспешность, отсутствие родных жениха, немногочисленные гости на торжественном обеде… Но теперь, когда мы остались одни, я успокоилась.

Габриэль с довольной улыбкой держал меня за руку, и я чувствовала себя вознагражденной. Я никогда не видела его таким спокойным. Вот, значит, чего ему всегда недоставало — покоя. Пятница тоже ехал с нами. И помыслить нельзя было не взять его с собой. Не будучи уверена, как он поведет себя в дороге, я раздобыла для него специальную корзину. Корзина была крупного плетения, так что он нас видел, к тому же я все время с ним беседовала, утешая, что ему совсем недолго придется быть в заключении. Я привыкла все ему объяснять. У Фанни это вызывало издевательскую усмешку. Разговоры с собакой она считала «дурацким кривляньем». Наконец мы прибыли в гостиницу.

В первые дни нашего медового месяца, видя, как отчаянно цепляется за меня Габриэль, стараясь высвободиться от наваливающихся на него приступов глубокой меланхолии, я чувствовала, что люблю его все сильней. Я принимала за любовь радость, что так нужна кому-то.

Стояла великолепная погода, солнце светило целыми днями, мы трое — Пятница не оставлял нас ни на минуту — много гуляли. Мы изучили все чудесное побережье, от бухты Робин Гуда до Флемборо-Хед. Любовались великолепными бухточками, величавыми утесами и открывающимся за ними видом на вересковую пустошь.

Мы с Габриэлем любили ходить и часто гуляли пешком. А иногда брали напрокат лошадей и уезжали обследовать здешние места, сравнивая эти пустоши с нашими. На берегу мы не раз натыкались па полуразрушенные стены какого-нибудь старинного замка и в один прекрасный день набрели на разрушенное старинное аббатство. Габриэль не мог оторваться от этих руин. Но, как я вскоре заметила, их вид снова поверг его в уныние. В первый раз за все наше свадебное путешествие им овладела прежняя печаль, которую я давала себе слово побороть. Пятница сразу почуял, что Габриэль больше не беззаботен, как все эти дни. И пока мы разглядывали руины, пес улучил момент и даже начал тереться головой о ногу Габриэля, с мольбой подняв на него глаза, будто хотел напомнить, что нас трое, что мы вместе и поэтому должны быть довольны жизнью. Вот тогда-то я и почувствовала, что мое радостное настроение начинают омрачать легкие облачка тревоги.

— Габриэль, — обратилась я к нему, — это аббатство напоминает тебе Кирклендское?

— Все развалины похожи, — неопределенно ответил он.

Mire хотелось расспросить его поподробней. Я не сомневалась: его что-то беспокоит, и это «что-то» связано с Кирклендским аббатством и «Усладами».

— Сознайся, Габриэль, тебе это сходство неприятно, — не сдержалась я.

Он обнял меня. Я видела, какие усилия он прилагает, чтобы избавиться от одолевающих его мрачных мыслей.

Я быстро перевела разговор:

— Похоже, сейчас начнется дождь. Не лучше ли вернуться в гостиницу?

Он обрадовался, что я не стану засыпать его вопросами, на которые ему пришлось бы давать уклончивые ответы. А я сказала себе, что скоро сама попаду в его, а теперь и мой дом. Там-то я смогу выяснить, в чем причина странного поведения моего мужа. А до той поры остается только ждать. Вот когда узнаю, в чем дело, смогу бороться с тем, что его тревожит. Не допущу, чтобы счастливые дни, которые нам суждено прожить вместе, были чем-то омрачены.