"Дураки и умники. Газетный роман" - читать интересную книгу автора (Шишкова-Шипунова Светлана Евгеньевна)

Глава 5. Похвальное слово портвейну

Граждане, впервые оказавшиеся вблизи Газетного дома и мимоходом прочитавшие вывески у входа, обычно немало удивлялись тому, что редакции двух уважаемых областных газет помещаются, оказывается, в таком незавидном месте — прямо против рынка, где вечная толчея, шум и гам, машины, тележки и конные подводы, станичники с мешками, горожане с кошелками и сумками, цыгане, попрошайки, алкоголики, где вечная грязь и никогда не просыхающие лужи. Сами газетчики место это любили, считая, что находятся в самой гуще жизни. А человек неслучайный, забредший сюда именно в поисках редакции, чтобы, к примеру, пристроить в газету стихи собственного сочинения, войдя внутрь, тут же забывал и о рынке, и об уличной суете, потому что с порога попадал в совершенно особую обстановку, непохожую на ту, что встречалась ему в разных других учреждениях города. Прежде всего в нос ему бил резкий запах типографской краски, свинца, бумаги и черт знает чего еще.

О, этот ни с чем не сравнимый запах Газеты! Набранной на допотопном линотипе, похожем на динозавра, сверстанной вручную с помощью одного только инструмента — маленького, острого шила, которым верстальщик поддевает и вытаскивает из полосы ненужную строчку и заменяет ее другой, нужной, пристукнув, чтоб села плотнее, деревянным набалдашником. Время компьютерной техники еще не постучалось в эти стены, еще выкладывается строчка за строчкой черными от типографской краски руками какого-нибудь дяди Гриши металлическая основа газеты, с которой будет оттиснута под тяжелым прессом голубая картонная матрица, которая отольется потом в цельную свинцовую полусферу, называемую «стереотипом», который поставят затем на барабан такого же древнего трудяги-ротатора и — закрутится, потянется непрерывная, грязновато-серая лента бумаги, и тысячи раз отпечатается на ней свежий номер газеты. Впрочем, все это скрыто от глаз постороннего, и только резкий, никогда не выветривающийся запах заставляет догадываться о том, что это где-то здесь, может быть, вон за той дверью…

Типография и точно — внизу, в первом этаже и в цоколе под ним, а во втором этаже — издательство, похожее на обыкновенное заводоуправление, на дверях таблички: «Директор», «Плановый отдел», «Бухгалтерия» и непременная «Касса» с маленьким, зарешеченным окошечком, над которым висит объявление: «Гонорар сторонним авторам выплачивается 21-го числа каждого месяца». Журналисты проскакивают этот этаж, не останавливаясь, и спускаются сюда лишь дважды в месяц — 15-го за авансом, 30-го — за зарплатой. Ничего больше в производственной деятельности издательства их не касается и не интересует, они понятия не имеют, откуда берется и сколько стоит газетная бумага, каковы типографские расходы на печатание тиража и сколько составляет прибыль от реализации газеты, один экземпляр которой стоит, как известно, 3 копейки. Прибыль, однако, существует, и приличная, и вся она уходит в партийную кассу, но журналисты в эти тонкости не вникают. Их дело — писать. И они пишут, пишут, пишут — изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год. И вдруг — раз в 18 лет — случается событие, заставляющее всех их остановиться и словно на миг замереть в ожидании: а что дальше? Продолжать ли все в прежнем духе, или поступят какие-то новые указания? Никто ничего не знает. Никто ничего. Надо ждать.

…Из приемной редактора на четвертом этаже доносилась траурная музыка, это секретарша Тома врубила на всю громкость телевизор, чтобы не прозевать важные сообщения. Народ слонялся по редакции, не зная, чем заняться, номер не верстали, ждали центральных газет, было состояние общей бестолковщины и ненужности, как если бы пришли на работу в воскресенье, когда газета не выходит, и валяли дурака по отделам.

После обеда, не сговариваясь, потянулись в дальний конец коридора, в фотолабораторию, традиционное место не очень тайных сборищ, куда в отличие от отделов не ходили посетители и где поэтому можно было спокойно выпить, не боясь быть застигнутым каким-нибудь внештатником, притащившим заметку, или читателем, зашедшим узнать о судьбе своей жалобы на жэк, посланной три месяца назад по почте. Фото-лаборатория представляла собой небольшую комнату с одним окном, наглухо задраенным плотной черной шторой. В глубине ее стояла обыкновенная чугунная ванна, в каких моются жители многоэтажек, а Жора Иванов полоскал в ней свои снимки. Вдоль стен были стеллажи с выдвижными ящичками, где хранились старые фотографии и негативы, был еще стол с одной тумбой, заставленный химикатами и заваленный обрезками фотобумаги, пустыми кассетами и загнувшимися в трубочку уже ненужными снимками. Через всю комнату протянута была веревка с прищепками, на которой Жора сушил снимки, или, как он их называл, «карточки».

Когда-то, пацаном, Жора ходил в фотокружок городского Дворца пионеров, ему нравилось возиться с химикатами, обрабатывать пленку, а особенно нравилось, сидя в темной комнате, смотреть, как опущенный в ванночку с раствором лист фотобумаги начинает медленно оживать, как на нем проступают сначала слабые, чуть различимые, потом все более ясные и четкие силуэты людей, деревьев, домов. После армии Жора набрался смелости и пришел в редакцию молодежной газеты, где иллюстрацией заведовал тогда Коля Гиляйтдинов, он и научил его, как снимать для газеты. «Главное, — говорил Коля, — чтобы человек на снимке улыбался, потому что если он не улыбается, то при нашем качестве печати выходит совсем хреново, и узнать человека никак невозможно». Так говорил Коля, которого в редакции все называли просто Гиляй, отсылая Жору в первую в его жизни командировку на животноводческую ферму. Жора шлепал по грязюке до этой фермы километра два, и, когда дошлепал, оказалось, что на ферме работают довольно пожилые тетки. «А где же комсомольско-молодежное звено?» — удивился он. «А мы и есть», — сказали тетки и застенчиво заулыбались. Зубы у них были почти полностью металлические. Но Жора их все равно сфотографировал, поставив рядком на фоне стога сена и пасущихся поодаль коров. Получилось красиво.

«А насчет зубов ты не беспокойся, — сказал Гиляй. — Для этого у нас есть Петя, Петро, пошли к нему!» Петя оказался художником-ретушером, он сидел в углу секретариата, за столом, покрытым куском стекла, и прямо на этом стекле размазывал тушь и белила, смешивал их и получал какую-то серую, матовую массу, в которую он окунал тонкую кисточку и легким прикосновением к снимку подрисовывал изображенным на нем людям какие-то недостающие детали или, наоборот, убирал лишнее. Когда Жора впервые вошел в секретариат, Петя как раз «стриг» одного слишком длинноволосого комсомольца. Сначала он поскреб у него за ушами скальпелем, потом навел какие-то штрихи кисточкой, и парень вышел причесанный, как положено, хотя, конечно, несколько неестественно. Взяв у Жоры снимок с доярками, он обмакнул кисточку в белила, и через минуту все тетки были с белоснежными, как у американских артисток, зубами.

— Здорово! — сказал Жора.

Вскоре его взяли в редакцию вторым фотокором, и он мотался по командировкам, как проклятый, впрочем, находя в этом все больше вдохновения. Жора искал. Ему не хотелось снимать, как Коля Гиляйтдинов, — статичных, застывших в скованных позах людей, одной рукой непременно опирающихся на станок или на трактор, он пытался схватить движение, снять человека на ходу, и это у него получалось. Скоро на редакционных летучках стали отмечать Жорины снимки как новаторские, а потом Колины и вовсе перестали печатать. Коля поначалу обижался, потом запил, а потом, в один прекрасный день, сунул Жоре в руку ключи от фотолаборатории и сказал, глядя в сторону: «Давай, Жорик, хозяинуй, я ухожу, шеф уже и заявление подписал…» «А куда?» — виновато спросил Жора, но внутри у него радостно ёкнуло. «Да поеду назад, в свою районку, они давно зовут», — сказал Коля и с тем исчез, больше они никогда не виделись. Кто-то говорил через пару лет, что Гиляй спился и умер, но кто-то другой говорил, что нет, видели его живого, но что спился — это точно.

Жора разливал по граненым стаканам портвейн, и сотрудники, рассевшиеся кто где мог, в том числе прямо на столе и на краю ванны, так как было всего два стула и одно продавленное кресло, лениво обсуждали главное событие этого дня, высказывая разные догадки и домыслы, поскольку действительного положения вещей не знал никто.

— А вот интересно, — сказала Ася Асатурова. — Демьяна теперь попрут?

— Могут, — согласилась компания и дружно сдвинула стаканы. — И пришлют какого-нибудь дятла из Москвы.

— Якова Петровича? — спросил Сева Фрязин, и все засмеялись.

Яков Петрович Дятел был какое-то время назад одним из секретарей обкома и прославился тем, что запретил журналистам местных газет склонять его фамилию. То есть нельзя было писать «делегация области во главе с Я. П. Дятлом», а надо было — «…во главе с Я. П. Дятел». Однажды за «неправильное» склонение чуть было не уволили с работы старшего корректора Суханову, но Мастодонт за нее вступился, сказав, что Дятлы приходят и уходят, а Суханова у нас одна, и если мы не хотим, чтобы ошибки в газете пошли косяком…

— Так он тоже сидит или как?

— Ага, сидит. В министерстве.

— Вот убей меня не поверю, что может такое быть — один секретарь обкома ворует, а два других ничего не знают.

— А правда, что Кочура в Лефортове заговорил?

— Вот материал, да?

— Ага, размечталась…

Уже несколько месяцев в Москве и в области раскручивалось какое-то серьезное дело о хищениях социалистической собственности в особо крупных размерах, но местным журналистам не давали ровным счетом никакой информации, как бы говоря: не вашего ума дело. Приходилось довольствоваться обрывками слухов, сплетен да туманными намеками знакомых сотрудников милиции и прокуратуры, которые при всем желании в газете не используешь.

— Может, хоть теперь что-то сдвинется? — предположил Валера Бугаев не слишком уверенно. — Уж Андропов-то все про всех знает?

— Не слишком обольщайся, — заметила Ася. — Ворон ворону глаз не выклюет.

— Еще как выклюет!

— Ладно, поживем — увидим.

Все как-то разом замолчали и задумались — кто о чем. Жора думал, что двух бутылок явно маловато и надо бы кому-нибудь сгонять в «Интурист». Ася досадовала про себя, что из-за всех этих событий ее материал (беседа с писателем Суходоловым о его новом романе), над которым она, как дура, просидела все праздники, теперь слетел из номера и неизвестно когда пойдет, а если бы она знала, что все так получится, то лучше бы отдохнула в эти дни, сходила бы, например, в театр. Сева Фрязин прикидывал, у кого бы перехватить если не червонец, то хотя бы трояк, до аванса оставалось еще три дня, а в кармане у него звенело в лучшем случае копеек восемьдесят. Обычно все перехватывали у старшей машинистки Кати, которую в редакции называли поэтому «мать». Она успевала наколачивать на своей машинке кое-какую шабашку, и у нее всегда водились живые деньги. Но когда сегодня утром, после планерки, Сева к ней сунулся, «мать» сказала: «Последние Майке отдала, что ты раньше не подошел?» Корреспондент отдела новостей Женя Зудин, заметив, что разлили последнюю бутылку, заподозрил, что сейчас его — как самого младшего — пошлют в «Интурист», куда идти ему совсем не хотелось, хоть это и было почти рядом. И только Валера Бугаев думал в этот момент о Брежневе. Он думал, как, интересно, его станут хоронить — в кремлевской стене или под стеной. Этой глубокой мыслью он и поделился с остальными. Начали высказывать разные предположения. И тут Ася вдруг брякнула, что кое-кого пора бы тоже схоронить в землю, по-людски, а не держать мумию. У Валеры даже челюсть отвисла. Во-первых, ему самому это никогда даже не приходило в голову, во-вторых, он никак не ожидал от Аси такого дерзкого суждения, а в-третьих, как всякий философ, он чрезвычайно ценил парадоксы и неожиданный взгляд на вещи, словом, он оторопел и одновременно восхитился. Ася же смолила, как сапожник, и на лице ее было написано выражение презрения ко всем начальникам мира — живым и мертвым.

— Э! Кончайте тут! Я не позволю в своем кабинете! — Жора поднял глаза к потолку и, дурачась, сказал лампочке: — Майорчик! Они шутют!

— А мне сегодня цыганка гадала, — вспомнил вдруг Сева, — сказала, я тоже умру скоро.

— Плюнь, плюнь три раза! — всполошилась на полном серьезе Ася. — И не бери в голову!

— Она сказала, четырнадцать лет осталось…

— Ну чё, нормально, — вставил Жора. — Хватит с тебя.

— Сколько раз тебе говорила, чтобы не останавливался ни с бомжами, ни с цыганками, что за манера дурацкая! Как пойдет на рынок, так обязательно с кем-нибудь там ля-ля разводит. Так бы и дала по башке!

— А что на рынке — не люди? Может, я про них напишу когда-нибудь, — сказал Сева. Ему нравилось дразнить Асю.

— Да кому это надо! И кто это напечатает? На лучше, закуси, — и Ася протянула Севе бутерброд с вареной колбасой и листиком петрушки.

Женю послали-таки за портвейном, и он нехотя поплелся вниз. В молодежной газете Женя Зудин, редакционная кличка Зудец (некоторые говорили — Занудец, намекая на его манеру что-нибудь рассказывать — начав, он, бедный, никак не мог свою историю закончить), появился пару лет назад, приехал по распределению факультета журналистики МГУ. Вообще-то он поступал в МИМО, но не прошел, решил перекантоваться на журфаке до следующего приема, но застрял и окончил, не будучи до конца уверенным в том, что журналистика и есть его призвание. Журналистов-международников (о чем Женя мечтал класса, наверное, с седьмого) факультет не выпускал, а совсем напротив, готовил кадры для областных и районных газет, в центральную же газету попасть было не так-то просто, полагалось сначала «пройти школу» провинциальной прессы. Единственный способ остаться в столице был жениться на москвичке, и Зудин чуть было не женился на внучке заведующего кафедрой зарубежной печати, но что-то там в последний момент не склеилось, у внучки вдруг объявился более выгодный жених, как раз международник, и ей светил выезд за рубеж, так что Зудин был пущен побоку, и пришлось все-таки ехать по распределению, хорошо еще, что сюда, на юг, а не в Сибирь или куда-нибудь в Среднюю Азию.

Встретили Зудина хорошо, редакционные девушки просто обомлели, говорили, что он напоминает им киноартиста Еременко-младшего. У Зудина были темно-русые, длинные и чуть вьющиеся волосы, пухлые губы и откровенно порочный взгляд. От места в отделе рабочей и сельской молодежи он отказался наотрез, заявив редактору, что ничего не смыслит ни в сельском хозяйстве, ни в промышленности, а вот нельзя ли направить его в отдел культуры? «Нельзя», — сказал редактор и посадил Зудина для начала в отдел учащейся молодежи. Как раз собиралась в декретный отпуск завотделом Рая Шеремет, и на Зудина сразу свалилась куча рубрик. Раз в месяц надо было сдавать пионерскую страничку «Тимуровец», раз в две недели — страницу для старшеклассников «Мальчишки, девчонки…» и еженедельно — подборку для студентов «Альма Матер». Естественно, он зашился и очень удивлялся, как Рая справлялась со всем этим одна на седьмом месяце беременности. Вскоре редактор вынужден был пересадить Зудина в отдел комсомольской жизни. Там было горячее времечко — начиналась отчетно-выборная кампания, надо было ездить на городские и районные конференции и писать с них развернутые отчеты. В первом же отчете Зудин налепил столько ошибок, что из района приехала целая делегация разбираться с корреспондентом. Редактор принес извинения, объяснив дело тем, что автор — начинающий журналист, а самому Зудину сказал, что вообще-то за такие вещи надо увольнять, но он дает ему еще один шанс.

Так Женя Зудин оказался в отделе писем. Люся Павлова встретила его враждебно и говорила в коридоре, что зачем ей сажают человека, который не умеет писать. Половину редакционной почты составляли разные бытовые жалобы, которые в редакции условно называли «кран течет» и которые учетчица писем Танечка Сорокина аккуратно регистрировала и пересылала в разные исполкомы и коммунальные службы с сопроводительным письмецом на редакционном бланке, где адресата в вежливой форме уведомляли, что данная жалоба поставлена на контроль и что в десятидневный срок он должен дать ответ автору и редакции о принятых мерах. Тех, кто этого не делал или делал не вовремя, безжалостно клеймили в газете под специальной рубрикой «Хотя письмо и не опубликовано».

Другую половину почты составляли стихи, ими забрасывали редакцию в основном девочки и мальчики старшего школьного возраста. С этими стихами возился в отделе культуры приходящий литконсультант Миша Лифшиц, работавший на полставки. Он отбирал по крохам пригодное для печати, а остальным писал однообразные ответы в том духе, что извини, дорогая (дорогой) Оля, Света (Вова, Витя), но твои стихи не могут быть опубликованы в нашей газете, так как они еще слабы, подражательны и т. д. Сам Миша был поэт настоящий, от Бога, и изредка печатал в газете два-три своих стихотворения под псевдонимом М. Костылин. Он мог бы печатать их хоть каждый день, но стихи у него были сложные, заумные, про которые редактор говорил: «Если даже я не понимаю, то как же простой читатель поймет?» — и заворачивал их назад в отдел. Интересные письма, такие, по которым можно было поехать в командировку и написать душещипательный материал в рубрику «Письмо позвало в дорогу», случались редко, а если случались, Люся приберегала их для себя.

Зудину она в первый же день высыпала на стол ворох конвертов и сказала: «Жилищный вопрос. Надо сделать обзор». Женя стал читать эти письма, и уже после третьего его одолела скука и глухое раздражение против всех этих глупых, наивных людей, которые исписывают по полтетрадки в надежде, что редакция (где сидят, между прочим, такие же бесквартирные журналисты) поможет им улучшить их жилищные условия. После пятого письма он сказал себе: «Ну ладно, хорошего понемножку» и, отодвинув всю гору на край стола, попробовал написать некое размышление на тему, не прибегая к цитатам из писем и ссылкам на конкретные примеры из жизни. Получилось «взгляд и нечто» и это «нечто» начиналось, разумеется, словами: «Как говорил классик, люди у нас хорошие, только квартирный вопрос их испортил». Люся прочитала, скривилась и сказала: «Ну конечно! Булгакова мы читали. А письма читать кто будет? Вас там не учили, что за каждым письмом стоит живой человек?» Зудин обиделся.

Кончилось тем, что еще через месяц его перевели в отдел новостей. Здесь работа началась для Зудина с того, что Сева Фрязин послал его за бутылкой. Зудин слегка оскорбился, но пошел, не желая портить отношения с Севой с самого начала. С новостями в газете было трудновато, нигде ничего особенного не происходило, все шло своим чередом — в новом микрорайоне открывался большой универмаг «Олимпийский», завершалось строительство первого в Благополученске двенадцатиэтажного дома из блочных элементов, сдавался в эксплуатацию комплекс областной клинической больницы имени профессора Очаковского… За строительством больницы «Южный комсомолец» следил с первого камня и теперь чуть не в каждом номере печатал то фоторепортаж, то интервью главного врача, а Зудину велено было опросить прямо на улице горожан. «Хотели бы вы оказаться в этой новой, благоустроенной больнице?» — спрашивал Женя, стоя, как дурак, посреди тротуара и хватая за рукав прохожих. «Да вы знаете, лично я не очень…» — отвечали удивленные горожане.

В эти же дни начиналось движение электричек по только что проложенной через горы железнодорожной ветке Благополученск — Черноморск, и с первым же поездом отправилась к морю группа журналистов, среди которых были Сева Фрязин и Жора Иванов — с заданием дать развернутый материал о состоянии и выгодах новой дороги. В последний момент взяли с собой и Зудина. Женя смотрел в окно на маленькие поселки вдоль дороги, на лес и горы, которые сначала были вдалеке, а потом совсем приблизились и стиснули с двух сторон дорогу и поезд, нырявший теперь в тоннели и долго двигавшийся там в полной темноте. Спецкоры доехали до места назначения всего за два часа и за время нахождения в пути выпили всего две бутылки портвейна (причем Зудин не пил). А раньше, рассказывал Сева, когда этой ветки еще не было, по старой дороге надо было тащиться до моря часов пять, и спиртного требовалось, конечно, больше.

Теперь Зудин обкладывался с утра районными газетами, надергивал из них информацию о пусках новых цехов, рекордных надоях и конкурсах художественной самодеятельности в ПТУ, чуть сокращал, чуть подправлял и сдавал в набор. Районные журналисты ничего против не имели, наоборот, были довольны, что их заметки перепечатывает областная газета. Зудин застрял в отделе новостей надолго.

Но его по-прежнему тянуло в отдел культуры, там собиралась по вечерам, а иногда и днем местная богема. В среде творческой интеллигенции города Благополученска считалось хорошим тоном читать «Южный комсомолец», так как это была, безусловно, лучшая из двух областных газет, к тому же она могла позволить себе некоторую смелость и иногда печатала довольно едкие рецензии на спектакли областных театров и новые произведения некоторых местных литераторов. Тогда обиженные авторы бежали в редакцию газеты «Советский Юг» и находили там понимание в виде ответной критической рецензии в адрес других авторов, привечаемых молодежной газетой, а то и в адрес самой газеты. На некоторое время эта заочная перепалка газет становилась самым заметным событием в жизни городской творческой интеллигенции, и ее на все лады смаковали.

В отделе культуры у Аси вечно сидели какие-то люди, и велись долгие пустопорожние беседы. Здесь можно было встретить известного в городе деятеля всех искусств Мусина-Пешкова, знатока и остроумца, который приходил, целовал ручки дамам, вальяжно разваливался в кресле, рассказывал две-три бесподобные истории из закулисной жизни, выпивал чашечку кофе, выкуривал пару сигарет и исчезал до следующего раза. Возникала вдруг неподражаемая пара: он — маленький, пожилой, с крашеными волосами — выдающийся композитор, народный артист и все такое прочее — Федор Кобзаренко, знаменитый автор «Ивушки зеленой»; она — молодая, на голову выше его, крупная, похожая на статую Авроры у одноименного городского кинотеатра, — певица Виктория Цаплина, жена и исполнительница его песен. Они долго усаживались, искали, куда бы пристроить крошечного пуделька, которого везде таскали с собой, сюсюкали: «Котик, тебе там удобно?», «Зайка, ты кофейку выпьешь, ах, нет, тебе вредно!»

Являлся писатель Илья Иванович Суходолов — кудрявый пятидесятилетний юноша в вязаной кофте и глухо застегнутой фланелевой ковбойке, с допотопным портфельчиком, садился в кресло и начинал разговаривать как бы сам с собой тихим, жалующимся голосом. Если говорили что-либо ему в ответ из вежливости и почтения к его таланту, то он вроде бы и не слышал, и продолжал говорить начатое, свое. Считалось, что писатель глуховат и надо кричать ему в ухо, чтобы он понял, но как знать, хотел ли он слышать своих пышущих здоровьем и молодостью почитателей… Ждали, что Суходолов вот-вот закончит большой роман о казачьей старине, слышали уже, что роман какой-то необыкновенный, и всем не терпелось хоть краем глаза заглянуть: что там, о ком, о чем? Писатель от пояснений уклонялся.

Бывал и совсем редкий гость — худощавый, черноволосый человек с залихватскими усами и горящим взором — руководитель Большого казачьего хора Запорожченко. Хор не вылезал из зарубежных гастролей и когда ненадолго заезжал домой, в Благополученск, это считалось событием в культурной жизни города. Запорожченко мог явиться в редакцию в ковбойской шляпе с широкими полями (подарок благодарных слушателей Южной Америки) и с порога зычным голосом запеть: «Роспрягайтэ, хлопци, конэй!» Тут же в отдел набивались все, кто был в это время в редакции, желая послушать про поездку в США, но он отмахивался:

— Та шо там те СэШэА! От я у субботу був у станице Дедюринской и таку писню записав!

Все улыбались, слушая, как он балакает, а он доставал из дипломата кассетник и спрашивал уже вполне серьезно: «Ну что, хотите послушать?»

В эту компанию очень старался вписаться и Женя Зудин, вспоминал что-нибудь из своей московской жизни, хождений по театрам и кое-какие знакомства в художественном мире, мог сказать, например: «А вы знаете, когда хоронили Высоцкого, я там оказался как раз в таком месте, что все абсолютно было видно…», и все сразу поворачивались к нему: да? ну расскажи, что, как? Зудин, гордясь, начинал рассказывать, но хорошо рассказать не умел, и трудно было понять, действительно ли сам видел, или врет с чьих-то слов. Здесь же обсуждали последние публикации в толстых журналах — «Новом мире», «Дружбе народов», «Иностранке». Иногда Ася и Зудину давала почитать какую-нибудь вещь, но только на одну ночь, потому что была целая очередь. Ася почему-то жалела его и привечала, говоря: «Ну что вы хотите от мальчика, разве на журфаке научат писать?»

В недавно открытой гостинице «Интурист», куда топал сейчас Женя, было два бара, один внизу, на первом этаже, сотрудники редакции часто заходили сюда выпить кофе и потрепаться, второй — наверху, на 13-м этаже, туда ходили реже, но с более серьезными намерениями, когда были деньги. Бармены обоих баров знали в лицо всю редакцию, обслуживали без очереди и, что было особенно ценно, давали с собой, хотя висела табличка: «Спиртное на вынос не отпускается». Зудин сунулся в нижний бар, кивнул стоявшему за стойкой бармену Алику и через головы девиц, ожидавших кофе, подал за стойку пакет и деньги. Непьющий Зудин участвовал в компаниях исключительно для того, чтобы послушать треп, а может, хотел таким образом стать ближе к Севе, Жоре, Асе и особенно к Майе, которая ему нравилась, но он еще не знал, как подступиться.

Отношения между в основном женатыми сотрудниками и сплошь незамужними сотрудницами редакции были какие-то странные, Зудин никак не мог разобраться — кто с кем. Все друг с другом целовались, приходя на работу, все друг друга любили, все ходили друг к другу в гости и часто парочками ездили в командировки, не говоря уже о том, что и дежурить по номеру записывались непременно по принципу «мальчик — девочка». Поначалу Зудин, который сразу отличил Майю Мережко среди других редакционных девушек — в ней было что-то столичное, стильное — думал, что она с Севой, так часто он видел их вместе. Но потом, приглядевшись, он понял, что нет, с Севой просто дружба, даже не дружба, а прямо-таки братство какое-то, она ему деньги одалживает, дежурит за него, прикрывает перед шефом, если Сева хватанет лишнего в рабочее время. Впрочем, вскоре Зудин понял, что точно также, если не еще более нежно к Севе относятся Соня и особенно Ася, эти вообще с ним нянчатся, как с ребенком, заставляют его писать, говорят ему все время одну и ту же фразу: «Ты губишь свой талант, свой гений», что звучит у них прямо, как пароль. Постепенно Зудин все же разобрался, что к чему. К Севе у всех девушек была исключительно сестринская, платоническая любовь, они любили его за талант и неприкаянность. В то же время у Аси, как оказалось, некоторое время назад был скоротечный роман с Бугаевым, и теперь место Аси вроде бы заняла Майя. Жора Иванов одновременно имел отношения с учетчицей писем Танечкой Сорокиной и подчитчицей из корректорской Валей, которая вслух говорила, что хочет женить Жору на себе, и это было довольно странно, поскольку Жора был на данный момент женат, но по-настоящему нравилась ему, по наблюдениям Зудина, все та же Майя Мережко. С удивлением узнал он также, что секретарша в приемной Тома — это бывшая жена бывшего редакционного художника-ретушера Пети и что теперь Петя, хоть и не работает в газете, женат на заведующей отделом учащейся молодежи Рае Шеремет, находящейся в декрете, а Тома, в свою очередь, живет гражданским браком с корреспондентом отдела рабочей и сельской молодежи Колей Подорожным. Женя подивился всем этим делам и понял, что добиться взаимности у Майи Мережко ему будет непросто, тут явно действовали какие-то свои правила и обычаи, пока что ему непонятные. Между тем сам Зудин очень даже нравился многим редакционным девушкам и, пока он приглядывался, что к чему, у них уже вовсю шла за него скрытая борьба, в которой, как это ни странно, не прочь была поучаствовать даже Люся Павлова, начинавшая жалеть, что выперла его из своего отдела.

Зудин принес портвейн и сообщил, что траурные флаги уже висят — на входе в издательство, на «Интуристе» и на цирке.

— Вот и хорошо, — сказал Сева. — Давайте за это и выпьем.

— Да ну, еще пить за это! — возразила Ася.

— А за что?

— Давайте наш — за сбычу мечт!

Это был их фирменный тост, придуманный лично Асей, которая в последнее время вкладывала в него совершенно определенный смысл. Ася мечтала обменять свою однокомнатную на Москву и устроиться в какую-нибудь из центральных газет. Она даже съездила за свой счет в столицу и оставила объявление об обмене в Банном переулке, но, потолкавшись там и поговорив со знающими людьми, поняла, что дело почти безнадежное. Благополученск на Москву меняли плохо.

— На черта тебе Москва? — говорил Валера Бугаев. — Кому мы там нужны? Там журналистов, как собак нерезаных.

— Думаешь, мне хочется уезжать?

— Ну и не уезжай.

— И что тут делать? Сидеть до сорока лет в «Комсомольце», а потом идти на поклон к Правдюку? Была бы хоть «вечерка» — другое дело.

Но вечерней газеты в Благополученске не было. По переписи 1979 года в городе проживало семьсот с чем-то тысяч человек, а для открытия вечерней газеты по установленному кем-то когда-то правилу требовался миллион. Так что у журналистов молодежки был только один путь — в «Советский Юг», но они старались держаться кто сколько мог, до последнего, пока уже не начинали им говорить открытым текстом, что пора.

— Я тоже хочу в Москву, — мечтательно сказала Майя. — Или в Ленинград. Я так люблю Ленинград! Если бы у меня было что менять… (Майя, как многие молодые сотрудники редакции, жила в общежитии издательства).

Выпили и помолчали.

Жора с Севой разглядывали свои стаканы на свет.

— Портвейн хороший.

— Вчера тоже ничего был…

Любимый напиток сотрудников «Южного комсомольца» давно заслужил, чтобы о нем сложили оду — что-нибудь вроде «Похвального слова портвейну», и даже странно, что никто этого до сих пор не сделал. Он был дешев и доступен, горячил и веселил кровь и, как утверждали некоторые, служил лучшим средством для поднятия творческого тонуса, поэтому его пили везде — в командировках, на дежурстве, на природе, куда ежегодно выезжали в День печати 5 мая и в День рождения комсомола, 29 октября, если, конечно, была погода. Но были в городе два заветных местечка, облюбованных для этого дела еще предыдущими поколениями журналистов, куда можно было заявиться в любой день, не дожидаясь праздников.

Если выйти из Газетного дома, повернуть за угол и пройти один квартал, оказываешься на центральной улице города, носящей название Историческая. В пяти минутах ходьбы там стоит кафе-стекляшка «Эхо». На веранде этого «Эха» сиживали в жаркие летние дни целые отделы «Южного комсомольца», а то, бывало, и вся редколлегия в полном составе. А поскольку по Исторической проходили в это время многие знакомые личности, их непременно окликали и зазывали за шаткий пластмассовый столик, умудряясь поместится за ним чуть не вдесятером. Однажды в такой вот теплый, тихий, не располагающий к работе день здесь сидела обычная компания — Ася, Сева, Майя и Жора Иванов. Попивая портвейн из граненых стаканов, компания обсуждала только что появившийся в печати «Алмазный мой венец». Восхищались манерой письма — совершенно непривычной, названной самим автором странным словечком «мовизм», и увлеченно разгадывали: кто такой Птицелов, кто — Щелкунчик, кто — Будетлянин. Мимо шел Мусин-Пешков, его позвали, усадили и сразу набросились: «Ты прочитал? Ну как тебе? А ты всех разгадал?» Не надо было даже объяснять, о каком произведении идет речь, на данный момент это была единственная стоящая внимания новинка литературы, и о ней говорили все. Мусин был большой эрудит, а тут еще обронил как бы невзначай, что лично знаком с Катаевым, так что разговоров хватило еще на час. И вдруг из-за густого кустарника, опоясывающего веранду кафе, показалась лохматая голова Вали Собашникова.

— Так я и знал, что вы здесь, — сказал Валя, довольно скалясь.

— Чего тебе? — удивилась компания.

— Ты ж сегодня дежуришь, забыла? — сказал Собашников Асе. — Там уже две полосы лежат, дожидаются.

— Ой! — сказала Ася испуганно и с сожалением. — Надо идти.

— Да прямо! — хором возразила компания. — Счас, все бросим!

— А пусть сюда принесет, — предложил Мусин-Пешков.

— Что?

— Полосы.

— Ты соображаешь, что говоришь? Тут же люди кругом!

— Ну и что люди? Ты сидишь, читаешь газету, — подхватили Сева с Жорой, которым предложение показалось очень умным.

То ли солнышко Асю разморило, то ли портвейн подействовал, но она вдруг внимательно посмотрела на Валю Собашникова и сказала:

— Так. Давай быстро тащи сюда полосы, только чтоб шеф не видел.

— Понял, — сказал Собашников и исчез за кустами.

Спустя полчаса посетители кафе могли видеть в дальнем углу веранды, освещенном заходящим солнцем, такую картину: двое молодых людей, он и она, разложив на столике две газеты, только какие-то очень странные, состоящие всего из одной страницы каждая, с большими белыми полями вокруг и пустыми прямоугольниками в середине, внимательно их читали и время от времени что-то там черкали ручкой. Другие двое, отстранившись от стола, попивали вино и вполголоса беседовали. Еще один, которому, как только он прибежал с этими самыми газетами, свернутыми трубочкой, тоже налили, и он залпом выпил, стоял теперь у них над душой, заглядывая через плечо то одному, то другому и периодически посматривая на большие электронные часы, недавно укрепленные на фасаде проектного института на противоположной стороне улицы.

— Ладно, я пошел, — сказал Мусин, когда Ася с Севой, вызвавшимся помочь, только приступили к делу. — Если что, валите все на меня.

Но обошлось как нельзя лучше, номер сдали даже по графику, Валя не проболтался, и главное, наутро — ни одной ошибки.

И было другое местечко, куда еще Мастодонт, будучи молодым сотрудником «Южного комсомольца», хаживал. Если, выйдя из кафе «Эхо», двинуться вдоль по той же Исторической улице в сторону городского парка, ноги сами приведут к выложенному ярко-зеленой плиткой старинному особняку с башенками и замысловатыми балкончиками, в первом этаже которого находится большой гастроном, а во втором гостиница «Советская» и одноименный ресторан. Особняк этот имеет несколько входов и, если зайти не с парадного, а с бокового и подняться на второй этаж, в закутке, про который мало кто из посторонних знает, есть маленький буфетик с хорошим ассортиментом спиртных напитков и холодных закусок. Неизвестно, кто и когда окрестил этот буфетик «Бокаловкой» — по имени известного поэта Бокалова, имевшего обыкновение просиживать в нем долгие часы с друзьями или в одиночестве и даже иногда записывать там вдруг пришедшие на ум удачные рифмы и целые строчки, для чего буфетчица Вера специально держала нарезанную, как салфетки, плотную бумагу. Стихи свои поэт Бокалов частенько печатал в молодежной газете, для этого ему даже не надо было тащиться в редакцию — ближе к вечеру в «Бокаловке» обязательно появлялся кто-то из «Южного комсомольца» — тот же Экземплярский или даже сам редактор Небаба, отнюдь не брезгавший выпить рюмочку по дороге с работы домой, и за рюмочкой, за душевной беседой поэт сначала нараспев читал, а потом великодушно вручал им свои последние творения.

Но времена меняются, и в 1982 году уже мало кто из сотрудников «Южного комсомольца» знал, что такое легендарная «Бокаловка», и даже веранда кафе «Эхо» больше не влекла их своей тенистой прохладой. Теперь под самым боком у редакции выросла сверкающая огнями высотка «Интуриста», в барах которой гремела, не давая толком поговорить, музыка, но молодым журналистам это почему-то нравилось, а Сева, Ася, Жора и другие тридцатилетние «старички» предпочитали теперь выпивать прямо в редакции, что не только не мешало, но даже наоборот — помогало им писать в газету вполне сносные, а иногда и просто замечательные строчки.

Уже допивали принесенное Зудиным, было хорошо и беззаботно.

— Девки, спойте! — попросил Сева, у которого от портвейна мечтательно затуманились глаза.

Девки — Ася, Майя, Люся, польщенные предложением, все же для начала покочевряжились, мол, неудобно, кощунственно в такой день, и вообще они не в настроении, тем более что Сони нет, а без нее у них не так хорошо получается, но видно было, что очень даже они в настроении и сами не прочь попеть.

— Ну спойте, тихонько, — канючил расслабленный Сева.

— Ладно, — согласилась Ася, — а что петь-то?

— Что всегда. «Сарафанчики».

Ася сделала глубокий вдох-выдох и речитативом вполголоса спросила:

— Что происходит на свете?

— А просто зима, — отозвались Майя с Люсей из другого угла.

— Просто зима, полагаете вы, полагаю, — пропели они уже хором.

— Я ведь и сам, как умею, следы пролагаю в ваши уснувшие ранней порою дома-а-а, — подтянули Сева с Жорой.

— Что же за всем этим будет? — снова спросила речитативом Ася.

— А будет январь! — грянули уже все, кто был в фотолаборатории.

— Будет январь, вы считаете, да, я считаю, — раскачивались на стульях девушки.

— Я ведь давно эту белую книгу читаю, — самозабвенно подвывал Сева, — этот с картинками вьюги старинный букварь…

Тем временем Жора в очередной раз разлил, тщательно вымеряя, чтобы было всем поровну. Сдвинув наполненные стаканы, они с нежностью смотрели друг на друга и чуть покачивались в полутьме комнаты, при свете красной фотографической лампы, бросавшей странные отблески на их вдохновенные лица.

— Чем же все это окончится?

— Будет апрель!

— Будет апрель? Вы уверены?

— Да, я уверен! — громче всех выкрикнул Бугаев.

В эту минуту в дверь постучали.