"Пламя грядущего" - читать интересную книгу автора (Уильямс Джей)Глава I ФРАНЦИЯО Раймоне Сюрплисе по прозванию Гневный, основателе достославного, но к нашим временам угасшего рода Куртбарб, известно мало сверх того, что он был вассалом Карла Лысого[9] и женился на ведьме. Человек, наделенный необыкновенной храбростью и ужасным характером, он заложил фундамент богатства своего дома скорее всего тем, что заманивал в ловушку путешественников, которые уступали соблазну провести ночь под крышей. Больше тех несчастных никто никогда не видел, да и слухов о них уже никаких не было. Его сын Роже, прозванный Вспыльчивым, сделался первым сенешалем[10] Куртбарба, поступив дальновидно: он изменил королю Одр, которому семья поклялась в верности, и принес вассальную клятву более могущественному Гуго Капету[11]. За это он был вознагражден обширными лугами и лесными угодьями по берегам реки Туе. В «Краткой истории баронов Пуату» сказано, что прозвище Куртбарб Роже получил из-за привычки в приступе гнева выдирать клочья из своей бороды. Но есть еще и такое предание: украв шестерку лошадей у одного из соседей, Гильема из Лудена по прозвищу Леопард, Роже во всеуслышанье похвалялся, будто «побрил бороду леопарду за неимением льва». Гильем, проведав об этом, вспылил: «Я подвяжу ему бороду веревкой!» Как бы там ни было на самом деле, точно известно лишь то, что погиб Роже при весьма скверных обстоятельствах от рук рыцарей, состоявших на службе у кастельянов[12] в соседних замках. С теми кастельянами он тоже не поладил. В продолжение двух последующих столетий семья процветала. Благополучие повлияло на характер мужчин, стоявших во главе дома; от своих предшественников, вздорных и вспыльчивых, жаждущих побеждать, они отличались своего рода рассудительностью, что выражалось в стремлении жить в комфорте и довольстве. Эти перемены сказались и в прозвищах, которые они получали. В конце одиннадцатого и начале двенадцатого веков один за другим следовали Аймары, Раймоны и Роже, носившие прозвища Осторожный или Толстый вместо Гневный или Вспыльчивый. Раймон IV Мудрый воздержался от участия в Первом крестовом походе. Его сын Аймар Молчаливый, сославшись на мучительную болезнь, протекавшую с осложнениями, не захотел откликнуться на призыв короля Людовика VII[13], собиравшего вассалов под свои знамена. Осмотрительность сеньоров вела к тому, что поместье Куртбарб не расширялось, хотя его обитатели удивительно долго наслаждались миром и процветанием. В последней четверти двенадцатого века ограниченные размеры феода[14] вынуждали наследников, не имевших в своем распоряжении иной собственности, терпеливо дожидаться смерти отца, прежде чем предъявлять права на землю. У сенешаля Аймара V, который владел поместьем в то время, было четверо сыновей. Трое старших в полной мере унаследовали фамильные черты своих предков и в духе традиции носили имена Роже Медлительный, Жоффрей Ленивый и Раймон Неподвижный. Старый сеньор, хотя ему уже перевалило за семьдесят, не обнаруживал никаких признаков старческой немощи, ибо принадлежал к тому типу худощавых людей, которые с возрастом высыхают, кожа их темнеет, и год от года они становятся все более поджарыми и жилистыми. Старшие сыновья, оправдывая свои прозвища, не считали зависимое положение неприятным для себя. Ожидание их совершенно удовлетворяло. Каждый со своей семьей занимал отдельные покои или часть апартаментов в замке, и поскольку отец должен был содержать их, пока был жив, он созывал их к обильно накрытому столу. Часы досуга между трапезами они заполняли соколиной и псовой охотой или слушали песни бродячего менестреля[15]. Совсем другое дело – четвертый сын, Дени, неугомонный, честолюбивый, деятельный юноша, наделенный поэтическим даром. Блеск золота и серебра пробуждал восторженный отклик в его душе, а кроме того, Дени отличался известной горячностью нрава. Глядя на младшего сына, отец частенько ворчал, что, возможно, в легенде о прабабке-ведьме есть доля истины. В своем отрывочном дневнике, что велся от случая к случаю, а потому неполном и не отличавшемся отточенным слогом (хотя и очевидно, что эти заметки автор собирался когда-нибудь превратить в хронику своих приключений во время Третьего крестового похода), Дени пишет о себе так: Ожидание смерти отца ради права на незначительную часть наследства казалось юному честолюбцу унылым времяпровождением. Тихая, бедная событиями жизнь, какую вели в поместье Куртбарб, была невыносима. Кроме того, он хотел учиться у хорошего наставника, чтобы проникнуть в тайны поэзии, разобраться со столь запутанными материями, как стопы[17] и рифмы, узнать о таких формах стиха, как сирвента и кансона[18], о консонантных рифмах и рифмах смешанных, а также обо всем остальном, что составляет основу трубадурского искусства. Кое-что он перенял у менестрелей, забредавших в замок, кое-что у соседей, которые забавлялись стихосложением, отдавая дань моде. Но примерно в 1180 году – тогда ему было уже около восемнадцати лет – Дени покинул отчий дом и отправился в Пуатье. В этом городе гостил прославленный трубадур Пейре Видаль[19], и Дени подружился с ним, потратив те скудные средства, что имел при себе, на подарки – еду и одежду. Когда же Видаль двинулся в обратный путь, юноша последовал за ним в Тулузу. В течение следующего года Дени постигал основные законы поэтического мастерства: сначала он учился у Видаля, потом у Пейре из Оверни[20] и у других поэтов, живших при дворе Дофина Робера I[21]. Так, путешествуя из города в город, из замка в замок, он перенял образ жизни и получил звание трувера, как именовали поэтов в северных частях Франции, на юге их называли трубадурами. Оба слова восходят к одному корню, который означает «первооткрыватель». Когда истек срок моего ученичества у Пейре Видаля, короля глупости и предводителя поэтов, я расстался с ним в первую неделю после Пасхи в году и т. д. И могу признаться со всей подобающей скромностью, что эту песню до сих пор распевают многие менестрели выше по Луаре. Правда, они не пользуются таким же шумным успехом, какой выпал на долю ее автора. Я не из тех, кто, обладая скрипучим голосом, вынужден нанимать кого-то, чтобы петь вместо себя, я рано научился играть и на арфе, и на виоле[24]. Благодаря этому стиху и моему собственному пению я получил место при дворе и жил там более двенадцати месяцев в мире и согласии, среди множества увеселений, хотя в моем кошельке бренчало едва ли больше пары денье[25]. Мы проводили время, сочиняя стихи, предаваясь играм, развлечениям и рыцарским забавам. Так, к примеру, время от времени выезжали мы поупражняться в метании копья в столб и в кольцо или вступали в состязание, именуемое бехорд – поединок всадников, вооруженных копьями с затупленными наконечниками, – такой вид конной забавы какие-то рыцари на юге переняли у мавров. При дворе Дофина нас было девять труверов, а также приходили менестрели и уходили, откормленные, точно мыши в амбаре. Соблюдая обычай, мы избрали себе дам сердца[26], и если наш стол в некотором роде не отличался разнообразием яств, этого никак нельзя было сказать о любовных играх. Там я приобрел двух хороших друзей, у которых многому научился. Одним из них был благородный Понс де Капдюэйль[27], барон Пюи Сен-Мари, человек огромного роста и утонченного воспитания. Чтобы ангелы не завидовали его совершенству, Бог наделил его маленьким недостатком: он был так скуп, что пожалел бы для вас и приветствия, только бы не потратить лишних слов. Играя в кости, он частенько занимал деньги у своих соседей, и если проигрывал, то обычно просил прощения и сокрушался, но если же выигрывал, то исчезал из замка недели на две, пока о долге не забывали. Он никогда не играл собственными костями, опасаясь, как бы от частого употребления не стерлись нанесенные на них знаки и костяшки не пришли бы в негодность. Тем не менее он держался с таким достоинством и пленял столь любезным обхождением и столь доброжелательной улыбкой, что, если вы распивали с ним вино в какой-нибудь таверне и он затем поднимался со словами: «Увы, я забыл дома свой кошелек», – вы платили по счету, испытывая признательность, что такой замечательный человек позволяет вам сделать ему столь большое одолжение. Он слагал чудесные кансоны, особенно ему удавались аубады, утренние серенады, которые в его исполнении звучали столь сладостно, что на глазах у слушателей всегда выступали слезы. Вторым моим близким другом был Пейре из Клермона; поскольку слава о нем распространилась повсюду, стали его называть Пейре Овернским. И хотя он был незнатного рода, но обладал кротким нравом, складной речью и приятной наружностью, несмотря на плохой цвет лица. Этот недостаток, конечно, был следствием нездорового воспитания, какое весьма обычно в домах простых горожан. Его отец был торговцем и, как у них водится, одевал ребенка в красное платье и закармливал сладостями, отчего в юности он страдал угрями и фурункулами. Его песни подобны трелям соловья, но, равно как и птичьи рулады, казались сочиненными на неведомом языке. Понимали их с трудом, а потому я сочинил о нем такой станс[28]: Позже узнал, что некоторые приписывали авторство этих строф самому Пейре. Бог с ним. Я умолкаю. Дамой сердца я избрал Маурину, жену кастельяна замка Дофина, изящную, темноволосую, жизнерадостную женщину, бросавшую по сторонам соблазнительные взгляды. Она ничего не говорила, ее глаза говорили за нее. Она охотно слушала обращенные к ней речи. И все-таки я никак не мог добиться от нее ни «да», ни «нет» в ответ на мои мольбы о любви. Как часто я слагал стихи в ее честь и пел их для нее, а потом бросался на колени и клялся, что умру от любви к ней! Она же только тихонько кивала головой, словно мысли ее унеслись неведомо куда, с туманной улыбкой дотрагивалась кончиками пальцев до моей руки и говорила: «Ей-Богу, милый Дени, лучше сыграй еще на своей виоле». Случилось так, что однажды летним вечером все мы вышли из замка посидеть на травке, и госпожа Жанна, супруга Дофина, дабы развлечься, предложила учредить Суд Любви, последовав примеру королевы Алиенор[30], той самой, что вышла замуж за короля Англии. Потом госпожа Жанна возложила на себя обязанности председателя, а также назначила судьями трех своих дам и вслед за тем спросила, хочет ли кто-нибудь представить свое дело на рассмотрение суда по всем вопросам любви. Бернард из Сен-Труа спросил, может ли мужчина нарушить свое слово без ущерба для чести, если он вручил свою любовь даме и поклялся исполнить все, что она потребует, и если притом ее первое же приказание таково, чтобы из любви к ней он больше не говорил ей о любви? После непродолжительного спора, сопровождавшегося смехом, судьи вынесли решение, что мужчина должен неукоснительно следовать закону, записанному в Остальные также стали предлагать трудные задачи того или иного рода, и все это время я не мог удержаться от того, чтобы смотреть на Маурину взглядом, исполненным нежности. Наконец я смело выступил вперед, воззвал к милосердию суда и попросил составить мнение о моем деле. Я сказал: «Достопочтенные судьи и вы, мадам Верховный судья, я прошу, чтобы суд рассмотрел мою жалобу на некую даму, которая не желает признаться, любит она меня или нет. Ибо, посудите сами, существует ли на свете большая жестокость, чем та, когда дама отказывается дать определенный ответ „да“ или „нет“, но оставляет возлюбленного висеть на длинной веревке, так что временами его ноги касаются земли, отчего он может перевести дух и ложно уверовать в то, что останется жив? Поскольку нет худшей пытки, чем несбывшиеся надежды». Услышав это, судьи по большей части, разумеется, рассудили, что подобная жестокость заслуживает самого сурового осуждения, Маурина при этом изменилась в лице, однако не подняла опущенных долу глаз и ни разу не посмотрела на меня. Но госпожа Жанна бросила взгляд из-под своих темных, густых бровей на меня и на Маурину, и я понял, что она очень хорошо осведомлена о том, что происходило между нами, и о какой даме я повел речь. Она заговорила: «В каждом случае надлежит исходить из существа самого дела, а об этом деле кое-что не было сказано, то, о чем неизвестно истцу, но известно мне. Суть в том, что означенная дама любима другим мужчиной и отвечает ему взаимностью. Тем не менее, будучи мягкосердечной, она не смогла в этом признаться, а кроме того, верно сказано: не достоин любви тот, кто ведет себя нескромно. Потому при всей своей доброте она не в силах помешать естественному желанию другого человека говорить ей о своей любви, ибо, согласно И тогда суд постановил, что дама невиновна, а я, хотя и поклонился с улыбкой, был преисполнен ревности. Я твердо решил, что узнаю имя мужчины, которому она отдала свое сердце. Поэтому я посоветовался с Пейре Овернским, чистосердечно рассказал ему обо всем и попросил помочь мне. Когда он узнал, что я имел в виду именно донну Маурину, он похлопал меня по спине, покачал головой и воскликнул: «Что? Так ты не знаешь, кто ее возлюбленный? Ибо воистину все на свете, кроме тебя, знают, что это сам Дофин». Услышав эти слова, я задохнулся от горя, и слезы полились из моих глаз. Я бился головой о стену и так рыдал, что Пейре преисполнился тревогой и принес мне вина, сдобренного пряностями, и мокрую тряпицу на лоб, чтобы приложить к ушибленным местам. И он утешал меня, как мог, мудро приговаривая: «У кого нет щита, должен привыкнуть к ударам», – и еще: «Болезнь, которую нельзя вылечить, приходится терпеть», – и дальше: «Гибкий тростник клонится от ветра», – и продолжал в том же духе, пока я не попросил его замолчать, ибо очень ослабел. Так вышло, что как раз на следующий день небольшая компания играла в игру под названием чикана, которая состоит в том, чтобы ударом деревянного молотка послать деревянный шар с одного конца поля на другой. И когда подошла моя очередь бить по мячу, я увидел, что моим соперником по игре оказался Дофин. Гнев, родившийся от ревности, овладел мною, и не задумываясь о том, что делаю, я ударил по мячу изо всей силы, направив его прямо в сторону Дофина. Мяч попал ему в ногу чуть повыше колена. Он выронил свой молоток и, схватившись за бедро обеими руками, принялся скакать на здоровой ноге и поносить меня сверх всякой меры. Он покинул поле, опираясь на одного из своих оруженосцев. Вскоре после этого происшествия ко мне с мрачным видом подошли Понс де Капдюэйль и Пейре Овернский и сказали, что поскольку оба относятся ко мне по-дружески, то полагают так: самое лучшее для меня – это собрать свои вещи и уехать из замка, ибо Дофин более не питает ко мне расположения, какое до сих пор выказывал. Я расстался со своими товарищами, вздыхая и проливая слезы, но так и не попрощался с донной Мауриной, хотя именно ее холодность явилась причиной постигшего меня несчастья. При расставании Понс де Капдюэйль позволил навязать ему последнее су[32] из моего кошелька. Он клялся, что искренне любит меня и обязательно отдаст долг в скором времени. Я не буду описывать подробно свои странствия в продолжение нескольких последующих лет. Ту первую зиму я путешествовал по провинциям Фуа и Безье. В Нетерпение, шептавшее мне, что некая тайная истина глубоко сокрыта в недрах поэзии, и прежде других причин заставившее меня покинуть отчий дом, – это нетерпение оставалось со мной все эти годы. Мне казалось, будто в поэзии существует некий особый путь, которым я мог бы следовать, вместо того чтобы идти по тропинке, исхоженной вдоль и поперек сотней других людей. Ибо всем известно, что поэзия имеет установленные формы – свои рифмы, ритм и размер, и я отдал много лет, чтобы научиться искусству стихосложения. Существуют определенные фигуры, чтобы описать, что чувствует поэт, когда влюблен, и он должен ими пользоваться, сочиняя кансону. Есть утренняя песнь любви, называемая аубада, и вечерняя песнь, именуемая серенадой, и кто же посмеет вставить слово «восход» в вечернюю песнь? Ни один трубадур не напишет о своей глубокой любви в сирвенте или о войне и сражении в кансоне. И все-таки мне казалось, что не придумано пока таких песен, чтобы выразить чувства, обуревавшие меня. И еще мне казалось, что должна быть на свете такая любовь, для которой не годятся признанные каноны. Каждому мужчине известны законы любви. Подобно всем моим приятелям, я подчинялся им так же неукоснительно, как и правилам стихосложения. Я не однажды любил даму, следуя известным предписаниям, – делал ее своей избранницей, писал в ее честь песни, верно служил ей, преподносил скромные подарки, которые не могли бы пробудить в ней алчности, и так далее. Но всякий раз что-то подсказывало мне, что я совершил ошибку. Едва я останавливал на ком-то свой выбор, как некий внутренний голос шептал мне: «Это не она». И потому я продолжал искать ту единственную женщину, которая, возможно, предстанет передо мной однажды, как продолжал искать и ту единственную песнь, что когда-нибудь сама собой польется из моих уст. Как-то раз я сидел в лавке, где торгуют жареным мясом, с неким менестрелем, одним из тех простолюдинов, кто носит рыжие парики, жонглирует ножами и распевает вульгарные песенки на потеху толпы. Мы грелись у тусклого очага, а в закрытые ставни стучал дождь, уже переходивший в мокрый снег. Лениво пощипывая струны своей арфы, он бормотал себе под нос такие вирши: Я спросил его, будто бы в шутку, где он услышал эти стихи, и он ответил, пожав плечами, что сам их сочинил, принимая во внимание час, место и время года. Я сказал ему, что в стихах отсутствует и надлежащий слог, и ритм, и метафора – все то, что, подобно красивым одеждам, облекает поэзию, – а кроме того, написаны они языком простонародья и полны вульгарных выражений. Он ответил, что для него это не имеет значения, поскольку подобные стансы часто исходят из самого сердца и приносят большое утешение. Я заметил, что, если бы я сам пел песни подобного рода перед лицом какого-нибудь высокородного сеньора, люди, наделенные хорошим вкусом, посмеялись бы надо мной. Он ответил, что его совершенно не беспокоит, буду я их петь или нет, а что касается одобрения вельмож, то он не дал бы за это и ломаного гроша, потому как для него важно лишь собственное мнение. Он сказал также, что отлично знает, как заработать деньги: он прыгает и кувыркается, показывает фокусы и насвистывает птичьи трели, заставляет улиток скакать на столе и исполняет балладу о Тристане[36]. «Но стихи я пишу для своего собственного удовольствия, – сказал он, – и больше ни для кого». На следующее утро его уже не было, и мы с ним никогда более не встречались. И все-таки, заметьте, я не забыл его вирши. Неужели в них было нечто, что важнее изысканного слога? Я даже не могу описать, как эта догадка раздражала меня, но временами я обнаруживал, что невольно повторяю эти строки про себя. Два месяца я ухаживал за госпожой Иоландой, называя ее в своих стихах сеньялем, то есть условным именем Бель-Вэзер, что значит Услада Очей, вздыхал ей вслед и щедро одаривал ее знаками внимания. Вскоре после Иоаннова дня[37], когда барон Эсташ находился далеко от замка со своей соколиной охотой, мы встретились наедине в зеленом саду, и я спел для нее аубаду, которую недавно написал: Всего в песне было шесть строф, и слово «рассвет», как и положено, упоминалось в каждой последней строке. Она слушала с искренним удовольствием, закрыв глаза, и в ответ на легкое пожатие руки пообещала удовлетворить мое самое большое желание. А было оно таково, чтобы мы возлежали всю ночь напролет подле друг друга, обнаженные, в целомудренных и нежных объятиях, а наши души витали бы над нами, слившись в блаженстве (как это происходит с настоящими любовниками). Она смущенно согласилась, промолвив: «Пусть это случится в ту ночь, когда мой супруг поедет в Лимож повидаться с другими баронами». Наше свидание пришлось на восьмой день до июльских ид. Тем не менее, не успели мы возлечь вместе в ту ночь, как во внутреннем дворе замка поднялась суматоха, послышались крики, конский топот, скрип ворот, и оказалось, что барон Эсташ возвратился домой. Я бросился собирать свою одежду. Но госпожа Иоланда, ломая руки и рыдая так, что могла бы и голодного священника заставить отпустить ей грехи, принялась подталкивать меня к окну. Я мягко объяснил ей, что по наружной стене спуститься вниз невозможно. Тогда она открыла один из огромных сундуков, стоявших вдоль стены, который был наполовину заполнен аккуратно сложенным бельем. Я перекрестился, поручив свою душу Деве Марии, и забрался внутрь, молясь, чтобы господину барону не понадобилась до утра чистая рубаха. По счастливой случайности между крышкой и краем сундука оказалась большая щель, и через это отверстие я смог дышать. Также благодаря этому я не был отделен от всего мира и слышал, о чем говорили в комнате. Итак, я услышал, как моя госпожа спросила, что заставило мужа вернуться домой в ту ночь, проделав неблизкий путь из Лиможа. Его ответ был настолько поразителен, что я чуть не выдал себя в порыве изумления. Он сказал: «Король Англии умер[39]. Новость поспешил донести до нас Аймар Тайефе из Пуатье. Он умер два дня назад в Шиноне, и граф Ричард стал королем. Никто не может сказать, что теперь будет». Я употребил все свои силы, чтобы успокоиться в недрах сундука, подслушать, если скажут еще что-нибудь, а затем дождаться, пока они уснут, с тем чтобы незаметно выскользнуть вон. Но, похоже, эта новость сулила перемены в моей судьбе, славные перемены, если только граф Ричард соизволит вспомнить слово, данное мне однажды вместе с известным кольцом… Случайная встреча Дени с Ричардом Плантагенетом произошла ровно за год до описанных событий. Вот как вышло, что английский принц, граф Пуату, герцог Аквитанский и один из самых доблестных воинов в мире, оказался обязанным никому не известному странствующему поэту… Если вопрос о наследстве причинял беспокойство даже невозмутимым сыновьям Аймара из Куртбарба, то иные отпрыски феодалов не могли ни вытерпеть срока, ни перенести дележа. Вся Европа была охвачена пламенем войны между наследниками. Одни воевали, чтобы защитить то, что принадлежало им по праву. Другие стремились ускорить получение наследства путем кровопролития. Третьи, не имевшие вообще ничего, пытались урвать крохи с чужого стола. Ричард Плантагенет, чья жизнь отличалась множеством крайностей разного рода, в этом случае превзошел сам себя. Хотя он получил Аквитанию и Пуату в наследство от матери, королевы Алиенор, потребовалось немало усилий, чтобы защитить и удержать эти богатые, цветущие провинции, и заботы эти поглощали его настолько, что он даже не имел возможности насладиться своей собственностью. Он уподобился домовладельцу, который усердно трудится с восхода до заката, чтобы заплатить закладные и страховку, ведет нескончаемую войну против кротов, гусениц, насекомых-паразитов и мышей, подстригает газон, поправляет изгородь, пропалывает свой сад, и потому у него нет ни минуты, чтобы просто посидеть на солнышке. В возрасте пятнадцати лет Ричард вступил во владение герцогством Аквитанским, получив кольцо св. Валерии, копье и штандарт, которые были изображены на гербе этого владения. Он принес вассальную клятву, присягнув на верность королю Франции Людовику, но положение несколько осложнялось тем обстоятельством, что его отец, король Англии Генрих II, ранее сделал подобные заверения от имени своего сына и не мог заставить себя отказаться от прав опеки[40] над имением Ричарда. По мнению Генриха, добытые с великим трудом земли Плантагенетов на континенте – Анжу, Нормандия, Мэн, Бретань и прочие – должны были быть разделены между сыновьями при его жизни так, чтобы все узнали о его намерениях прежде, чем он умрет. Он хотел, чтобы все ясно осознавали, чья рука правит в настоящем и будет – пусть исподволь – распоряжаться будущим потомков. Никто, похоже, не мог смириться с волей короля – ни его сыновья, ни его жена Алиенор, которая ненавидела его с той же страстью, с какой любила своих мальчиков, ни его главный противник и сеньор – французский король. В 1170 году Генрих заставил короновать как короля Англии своего старшего сына, тоже Генриха. Сам он не собирался отрекаться от короны; эта церемония была чисто символической. С любовью он обращался к своему сыну, преклонив колено. Генрих-младший привык к лести: им много восхищались, а более всех он любил себя сам. Он считал справедливым то, что к нему обращаются коленопреклоненно. «Поскольку, – заявлял он, – я сын короля, тогда как мой отец всего лишь сын графа Анжуйского». Было очевидно, что он не удовлетворится ролью номинального правителя, и его мать разделяла такой взгляд сына. Таким образом, через год после инвеституры[41] Ричарда как герцога Аквитанского он и молодой Генрих вместе со своим младшим братом Джоффри, который владел Бретанью, образовали лигу, чтобы заставить отца полностью отказаться от своих прав в их пользу. Алиенор поддержала сыновей, как и король Франции, для которого чересчур решительный Генрих всегда был источником неприятностей. Так начались энергичные военные действия: наступления сменялись контрнаступлениями, горели замки, отовсюду слышалось бряцание оружия, победы и капитуляции, что называется, шли рука об руку. Этот вихрь событий кружил по Европе более полутора десятков лет. Сначала король Генрих быстро подавил бунт молодых принцев. Но в то же время некоторые из воинственных баронов подняли восстание, одни – против него, другие – против Ричарда в Пуату, а третьи – за неимением ничего лучшего – перессорились между собой. Положение осложняли банды наемников, которые в то время не состояли ни у кого на службе и занимались грабежом и разбоем в качестве маневров – для поддержания боевого духа и воинских навыков. Ричард был послан своим отцом разгромить всех возможных противников и весьма в том преуспел в течение блестяще проведенной кампании, которая длилась около двух лет. Затем, по настоянию отца, он продвинулся немного дальше, вторгся в Гасконь, где захватил несколько городов и замков. Но тем временем за его спиной вновь восстали беспокойные бароны – благородный Вулгрен Ангулемский, Жоффрей из Ранкони и Аймар Лиможский. Следующие два года были потрачены на то, чтобы пустить им кровь и отвоевать одну за другой все их главные крепости. После короткой передышки возникла новая лига, на сей раз образованная трубадуром Бертраном де Борном[42], но по сути дела – в том же составе. На ее разгром понадобилась еще пара лет. Затем, когда все пресытились войной за пределами собственного королевства, настало время вернуться к междуусобным раздорам, и Генрих-младший вдвоем с братом Джоффри повернул оружие против Ричарда и своего отца. Однако, прежде чем эта распря успела зайти слишком далеко, молодой Генрих заболел и, взглянув на дело с разных точек зрения, рассудил, что у него мало шансов одолеть отца, а поэтому взял да умер. Три года спустя за ним последовал его брат Джоффри, и таким образом Ричард, против всех ожиданий, сделался наследником трона. Тем временем старый Генрих все интриговал и устраивал заговоры против своих сыновей, против королей Франции – сначала Людовика, а затем его сына Филиппа – и против многих рыцарей и знатных сеньоров по всей французской земле. Распри не прекращались, непрерывно велись военные действия, и ни один из конфликтов не был улажен ко дню смерти Генриха. Что касается Ричарда, он то отправлялся сражаться по приказу отца против баронов, то неожиданно сталкивался с королем Филиппом-Августом, то пытался заключить мир между Филиппом и Генрихом, постоянно встречая непонимание со всех сторон. У него не было даже недели отдыха, когда бы он мог сбросить доспехи и вздохнуть спокойно. Поскольку это был мужчина, наделенный силой и храбростью, и он всегда оказывался во главе своих рыцарей, его жизнь часто подвергалась риску. Однако в разгар одной из самых трудных его кампаний в 1188 году настал день, когда смерть подступила к нему лицом к лицу. Он только что подавил бунт мятежных баронов, возглавленный, как обычно, Лузиньяном, Ранконем и Ангулемом и длившийся целый год, и закончил войну, взяв, казалось бы, совершенно неприступную крепость Тайебур второй раз за последние девять лет. Едва с этим бунтом было покончено, как пришло известие, будто Раймон Тулузский, которому Ричард нанес поражение несколько лет назад, вновь взялся за оружие, захватил нескольких торговцев из Пуату и обошелся с ними в высшей степени жестоко, ослепив и кастрировав одних и казнив других. Есть основания считать, что это внезапное выступление Раймона произошло при подстрекательстве короля Генриха, все еще занятого плетением интриг. В ту пору Ричард, увлеченный красноречием архиепископа Трирского, который приехал в Европу с призывом оказать помощь в Святой Земле против крепнущей силы неверных, принял крест вместе со своим отцом, а также королем Франции Филиппом. Подозревали, будто Генрих, вовсе не собиравшийся когда-либо отправляться на Восток, искал способ разубедить сына в необходимости претворять в жизнь то, что следовало понимать всего лишь как политическое заявление о благих намерениях. Независимо от того, как обстояло дело, Ричард бросил все и помчался на юг, где он живо опустошил часть Гаскони, захватил несколько крепостей и, наконец, подступил к самым стенам Тулузы. Этого не предвидел никто. Король Филипп-Август в отместку вступил в Аквитанию и немногим более месяца спустя разорил практически все земли, на которые претендовала Англия в Берри и в Оверни. Узнав об этом, Генрих начал набирать собственное войско в Нормандии, тогда как Ричард неохотно развернулся и поспешил назад, на север. Филипп взял главный город Шатору в Берри, оставив его под охраной весьма доблестного рыцаря, некоего Гильема де Барре. Отвоевать город показалось Ричарду стоящим делом, и он осадил его со своими рыцарями и большим отрядом вольнонаемных всадников. Дени де Куртбарб в то теплое лето путешествовал из Парижа на юг, останавливаясь в маленьких уютных замках по восточному берегу Луары, от Окзера до Везеле и дальше до Невера, где он переправился через реку. Вина были крепкими и изысканными, особенно белые вина Шабли, обладавшие тонким, чуть терпким вкусом; еда в тех местах была обильной, превосходные окорока с ароматом можжевеловых ягод и восхитительные пироги с начинкой из дичи и домашней птицы пришлись бы по вкусу и гурману. Дени продал в Париже свою виолу и предпочел взамен арфу, поскольку на этом инструменте было легче аккомпанировать себе; ни разу не пришлось ему обнажать свой меч, ибо, куда бы он ни пришел, везде находил радушный прием благодаря пению и поэзии. Однако он имел несчастье оказаться в герцогстве Берри примерно в то же время, когда туда вступил король Филипп, и повсюду Дени видел беспорядки и волнения. Он нашел убежище в Шатору вскоре после того, как город попал в руки французов, и собирался было немедленно возвратиться в восточные провинции, где было относительно спокойно, когда к стенам крепости подступил граф Ричард. На самом деле Ричарду не хватало воинов, чтобы осадить город по всем правилам военного искусства, и потому оживленное движение через городские ворота не прекращалось. Поэтому однажды утром Дени упаковал свои седельные сумки и выехал из крепости через Буржские ворота сразу за отрядом фуражиров, сделавших вылазку в надежде собрать что-нибудь в окрестностях. Проскакав небольшое расстояние, он обернулся в седле, чтобы бросить прощальный взгляд на стены и башни города. Вдруг раздались хриплые крики и звон мечей, и он очутился в гуще жаркого сражения, точно щепка, подхваченная водоворотом. Отряд фуражиров наткнулся на засаду рыцарей и вооруженных всадников из Пуату и пытался теперь пробиться назад, под надежную защиту крепостных стен. Дени натянул поводья, едва не наскочив на воина в разорванной кожаной одежде, и сумел уклониться от удара; на миг он сошелся нос к носу с другим всадником, а затем, ускользнув от него, пустился прочь с дороги. Он умчался бы в город не мешкая, если бы его внимание не привлек предводитель пуатевенцев. Это был рослый, широкоплечий мужчина, чью поржавевшую кольчугу покрывала сеть серебристых полос, появившихся там, где ржавчина осыпалась под ударами мечей. Он был без шлема, и даже кольчужный капюшон был откинут назад, на плечи, так что его длинные каштановые волосы развевались по ветру. Ясная улыбка не сходила с бородатого лица, глаза горели боевым азартом. Он смеялся и что-то кричал, тогда как его рука поднималась и опускалась, нанося удары с сокрушительной силой и точностью. Это был воин, который наслаждался своим ремеслом и вкладывал в него душу без остатка. Он играючи помахивал здоровенной секирой, будто легоньким хлыстом. Лезвие и рукоять были сплошь измазаны кровью. Его правая рука также почернела от крови и казалась одетой в перчатку. Он был подобен героям песни о Роланде или Ожье[43], самим воплощением духа рыцарства. Дени не мог отвести от него глаз. Он тотчас догадался, что это, должно быть, сам граф Ричард из Пуату, и понял, почему те, кому довелось увидеть его в сражении, называли его львом. Сравнение приходило в голову само собой: Ричард был неудержим, свиреп и к тому же – рыжеватой масти. Неожиданно из города донеслись громкий свист и боевой клич. Небольшой отряд всадников мчался во весь опор от Буржских ворот. Граф Ричард натянул поводья и стал всматриваться вдаль, заслонив глаза рукой от солнца. Бой закончился, люди из отряда фуражиров отделились от своих врагов и отступили. Теперь Дени хорошо видел, что с Ричардом осталось только три рыцаря и восемь или десять конных воинов в кожаных куртках без рукавов и в стальных шлемах. Полдюжины мертвых тел распласталось вдоль дороги, и лежали две убитые лошади, тогда как третья билась, издавая жалобное ржание и пытаясь подняться на ноги. Один из пуатевенских рыцарей сказал что-то громким, хриплым голосом. «…Десять на одного…» – успел разобрать Дени. Солдаты поворотили коней и, сбившись в кучу, галопом припустили по дороге в обратную сторону, причем один из них свесился вперед через луку седла. – Назад, вы, грязные ублюдки! – проревел рыцарь, у которого на щите была изображена голубая звезда. Его голос сорвался от гнева. Ричард захохотал, поигрывая секирой. В это время защитники города соединились с остатками отряда фуражиров. Объединившись, они помчались во весь опор на Ричарда и троих рыцарей. Дени по-прежнему не двигался с места, убеждая себя, что вся эта суета его не касается. В воздухе висела плотная туча пыли. Тускло сверкали клинки мечей. Громкий и страшный вопль заставил Дени содрогнуться. Кричал не человек, этот страшный звук издала лошадь. Дени увидел, как боевой конь рухнул под Ричардом. Граф вылетел из седла и покатился по дороге, но быстро вскочил на ноги, подняв щит над головой. Свою секиру он потерял. Какой-то рыцарь направил в него копье. Он ухватился за древко и потянул противника на себя. Мгновение они боролись, потом деревянное древко сломалось с громким треском. Ричард отскочил назад, сжимая половину древка с наконечником так, словно это был короткий меч. Привязанный к древку вымпел вился вокруг его окровавленной руки. Дени разглядел его лицо. Тень жестокой решимости покрыла чело графа. Он больше не улыбался и еще больше походил на льва. – Сдавайся! – завопил кто-то. – Убей его! – прокричал другой. Дени пришпорил своего коня, больше не раздумывая. Он прорвал кольцо воинов, окруживших графа, сразил одного из нападавших, тогда как его конь сшибся с другим всадником и обратил того в бегство. Рыцари в замешательстве шарахнулись в разные стороны. Дени задержался подле графа и протянул ему руку. – Прыгайте, – выпалил он. В мгновение ока Ричард очутился позади него на лошади. Дени тотчас же пустил коня вскачь и понесся вверх по дороге. Ричард держался за его пояс. Враги преследовали их некоторое время, потом остановились и повернули к городу, поскольку солдаты-пуатевенцы, которые прежде бежали, теперь возвращались назад легким галопом, растянувшись вереницей по дороге и потрясая оружием. Дени остановился, и Ричард соскользнул с конского крупа, вытирая лицо вымпелом, привязанным к обломку древка, который он все еще сжимал в руках. Он оглянулся на город и сказал горько: – Гай, Элиа, Сентол, все взяты в плен или мертвы. И добрый конь… Он посмотрел на своих воинов. Большинство из них с каменными лицами уставились в землю. – Мерзавцы, – бросил он. – Но чего можно от них ждать? – Он ткнул пальцем одного из них. – Ты, дай мне своего коня. Солдат молча спешился и держал стремя, пока его господин садился в седло. Теперь Ричард обратил свой взор на Дени. У него были пронзительные голубые глаза под красиво изогнутыми дугами бровей, глаза, обрамленные длинными ресницами. Он улыбнулся и сказал: – Благодарю. Для рыцаря нет ничего более скверного, чем оказаться пешим. Тебе известно, кто я? – Я узнал вас, граф де Пуату. – Ты знатного рода? – Это так. Мое имя – Дени из Куртбарба. – А! Где находятся твои земли? – Неподалеку от Сомюра, по берегам Туе. – Ты спас мне жизнь. Я благодарен тебе. Как вышло, что ты оказался на поле боя? – Я трувер. Я покинул этим утром Шатору, потому что для меня там было немного шумно. Я предпочитаю спокойную жизнь, монсеньор граф. Ричард усмехнулся. Он снял с руки перстень, неотшлифованный аметист; оправленный в золото. – В таком случае навести меня, когда в моих землях будет немного поспокойнее, трувер, – сказал он. – Я люблю музыку и поэзию. Приходи ко мне за своей наградой. Но не забудь приготовить хорошую песню. – Не забуду, – пообещал Дени, принимая кольцо и учтиво кланяясь. Он смотрел Ричарду вслед, когда тот удалялся в сопровождении своих воинов. Надевая на палец кольцо, он вспоминал мужественное, с резкими чертами лицо графа, острый взгляд его голубых глаз, золотистые волосы, забрызганные кровью. Он сказал себе: вот господин, служить которому не зазорно для мужчины. Но также это был человек, которого следовало остерегаться. Ибо кто отважится погладить льва? …Именно о том случае он думал теперь, скрючившись в сундуке, пока барон Эсташ готовился ко сну. В течение нескольких прошедших лет он иногда вспоминал о Ричарде, когда во время своих странствий узнавал о нем что-то. Ричард пытался содействовать заключению договора между королем Генрихом и королем Филиппом и в награду за свои труды не получил ничего, кроме неприятностей. Довольно много сплетничали о том, что старый король отдает предпочтение младшему сыну, Джону Лэкленду[44], а не Ричарду, своему наследнику, и этот факт стал совершенно очевиден на встрече королей в Уитсантайде, когда Генрих предложил, чтобы французская принцесса Алисия, которая находилась под его опекой как нареченная невеста Ричарда, вышла бы замуж не за него, а за Джона и получила в приданое земли Плантагенетов во Франции. В результате у Ричарда не осталось иного выбора, кроме как объединиться с Филиппом против собственного отца, чтобы защитить свое наследство. «Приходи ко мне, когда в моих землях воцарится мир», – сказал тогда Ричард. Что же, теперь спор между отцом и сыном был окончен. Во всяком случае, новости, привезенные бароном Эсташем, были верными. Дени зевнул. В сундуке не хватало воздуха. Он услышал глухой удар, когда Эсташ швырнул в угол сапоги для верховой езды, затем до его ушей донеслись лязгание и звон – барон вешал свой меч и пояс на колышек, вбитый в стену. – Как умер король Генрих? – приглушенно спросила Иоланда. – Жалкой смертью, так Аймар сказал, – ответил Эсташ. – В этом кувшине осталось вино? Барон жадно, большими глотками пил вино, производя такие звуки, словно лакала собака. Он тяжко вздыхал и сетовал. – Боже, как я устаю от верховой езды. Я уже не тот, что был в юности, – говорил он. Дени услышал, как заскрипела кровать, когда барон опустился на край, и легко представил волосатое брюхо, отвисшее до колен. Затем раздались сладострастные стоны и какой-то скрежет, над происхождением которого Дени ломал голову, пока не сообразил, что Эсташ с наслаждением скребет голени в тех местах, где его чулки терлись о спину лошади. – Жалкой смертью, – повторил он, будто сама мысль об этом доставляла ему удовольствие. – В Шиноне. Он отправился туда после скверного разговора с Филиппом. Говорят, после его смерти слуги разворовали все, что было в доме, и ограбили мертвеца, так что он лежал там совершенно голый. Какой-то мальчишка набросил на него летний плащ. – Он хихикнул. – Аймар сказал, что его обычно называли Генрих Короткий Плащ, стало быть, он окончил жизнь в соответствии с прозвищем[45]. И жил в соответствии с ним. Понятно? – он фыркнул и задохнулся от смеха. – Что ж, Господь да упокоит душу этого старого черта, – продолжал он, устраиваясь в постели и ворочаясь с боку на бок. Дени показалось, что кровать вот-вот развалится. – Во всяком случае, это положило конец нашим разговорам. Никто не знает, что случится дальше. Ричард – король Англии! Завтра я пошлю за управляющим и еще хочу созвать всех кастельянов… – сонно добавил он напоследок. – Бедняга, – всхлипнула Иоланда; любое несчастье всегда трогало ее сердце, даже если к ней оно не имело никакого отношения. – Лежать одному и в таком виде. О Боже мой, какая ужасная смерть! – Она представила себя на его месте, покинутую и ограбленную, представила свое прелестное, брошенное на поругание мародеров тело. – Я должна сию минуту встать и помолиться за душу несчастного. – Закрой рот, – любезно сказал ее муж. – Утром молись, о чем угодно. Дай мне немного поспать. Я два часа провел в седле. Наступила тишина, нарушаемая время от времени едва слышными всхлипами Иоланды и редким похрапыванием Эсташа. У Дени затекла шея. Ему удалось протиснуть одну руку под голову и осторожно размять кончиками пальцев одеревеневшие мускулы шеи. Он думал, что придется ждать еще по меньшей мере полчаса, пока барон заснет достаточно крепко, и только потом осторожно выбраться наружу. Его занимало, вправду ли Иоланда совсем забыла о нем, и весьма на это надеялся. Менее всего он желал, чтобы она принялась вздыхать и проливать слезы над ним самим в такой час и при таких забавных обстоятельствах. Он попытался успокоиться, повторяя про себя избранные строфы. Ричард хотел, чтобы он привез новую песню… Необходимо соблюдать осторожность в том, что касается содержания песни, написанной для короля. С баронами иметь дело довольно трудно, но графы и герцоги еще более обидчивы, а что уж говорить о королях! Сочинить элегию[46] на смерть старого Генриха? Возможно, было бы разумно вообще не упоминать о старике. «Я знаю одного короля, владения которого залиты солнцем…» Милостивый Бог, нет. Известно, что в Англии так же пасмурно и сыро, как если бы она лежала на дне Узкого моря[47]. Говорят, что в Англии день и ночь отличаются друг от друга единственно тем, что днем люди выходят на улицу под дождь, а ночью – нет. Английские петухи не кукарекают, а булькают. «Я знаю одного короля, владения которого обширны и пропитаны влагой…» Это не особенно расположит его к гостеприимству. Он сочинял песни, и все его песни были пропитаны дождем. Все время вспоминался тот менестрель, которого он однажды встретил в промозглой харчевне. Тогда снаружи бушевало ненастье – дождь пополам со снегом. В ту зиму ему так и не удалось как следует согреться – когда лицо уже начинал обжигать огонь очага, спина застывала от холода. Он вспомнил, как в возрасте семи лет его отослали служить пажем[48] в замок кузена отца, Раймона из Бопро. Окоченевшие пальцы, замерзший нос. Шестеро детей, свернувшихся калачиком под одной овчиной, чтобы сохранить тепло, дрожавших от холода и от тоски по родному дому. Они походили на мышек. «Мыши в амбаре. Я не должен забывать об этом», – подумал он. Голенькие мышата, устроившие теплое гнездышко и затевавшие невинные игры, чтобы не замерзнуть; они толкались, хихикали и болтали без умолку, и это помогало забыть тепло домашнего очага, белье, благоухающее лавандой, и ласковые материнские объятия. В замке сеньора Раймона было холодно, всегда холодно и всегда сыро. Сыростью тянуло из переполненных водой крепостных рвов. А дома, в Куртбарбе? Там река была более приветлива. В заводях резвились рыбы, лягушки. Там рос высокий камыш, служивший копьями в играх сыновей Аймона. Четверо сыновей Аймона. Из всех воспоминаний это было самым приятным для него. Он лежит, зарывшись в подстилку из сухого камыша, на теплых камнях подле очага и следит, как хлопья снега мягко падают сквозь дымовое отверстие в крыше зала; он укрыт медвежьей шкурой, а нога его матери, обутая в туфельку из мягкой кожи, покоится у него на спине, порой ласково подталкивая… А менестрель, коленом придерживая свою арфу, поет песнь о четырех сыновьях Аймона. Обычно он думал о трех своих братьях, уже покинувших родное гнездо и где-то служивших пажами. Старший, Роже, был уже достаточно взрослым, чтобы начинать учиться владению оружием. В тот вечер у него не возникло тревожного предчувствия, что очень скоро двери родного дома захлопнутся и за его спиной и он будет отослан – учиться всему тому, что надлежало знать и уметь человеку знатного происхождения. Он знал, что когда-нибудь этот день наступит, однако о будущем у него было весьма смутное представление. Будущее не простиралось дальше завтрашнего дня, когда он станет выслеживать в лесу зайцев по следам на снегу. Менестрель, не спуская с хозяина проницательных глаз, пел об Аймоне, о том, как император Карл Великий[49] сам лично в праздник Рождества Христова посвятил в рыцари четырех высокородных братьев: Рено, Алара, Гишара и Ришара, о том, как Рено в гневе убил племянника императора шахматной доской, и о том, как Аймон, примерный вассал, предпочел стать врагом собственных сыновей, нежели предать своего сеньора. Пел он и о том, как четверо несчастных в нищенском рубище вернулись домой в Дордонь и их мать, едва признавшая их в том убогом виде, бросилась к ним, рыдая: «Рено, сын мой, не скрывай, если и вправду ты есть Рено, тогда во имя Господа, который всемогущ, признайся мне». И все, кто присутствовал в зале и внимал песне, тяжко вздохнули. В глазах матери засверкали слезы и тихо покатились по щекам. Дени, подперев голову руками, сонно смотрел на нее и твердил про себя: «Не плачь, мама. В конце все будет хорошо, и я отправлюсь в Святую Землю. Я, Дени (он мнил в тот момент себя взрослым, не ребенком), стану святым». Он усмехнулся. Не много святости он нашел в доме кузена Раймона. Он был мальчиком на побегушках, носился из конюшни на кухню, от псарни в спальню, всегда по чьему-нибудь приказу: «Эй, как там тебя, подержи-ка этот моток шерсти… Иди сюда, малыш, подай мне скамеечку, мою иголку, мое веретено… Стой здесь с этой чашей… Беги на кухню и принеси для ребенка хлеба, размоченного в молоке». И так до бесконечности, пока, дойдя до полного изнеможения, он не научился дремать стоя, улучив минуту и забившись в укромный уголок. Когда ему минуло восемь, он уже умел чуять сквозь сон приближение человека, готового дать ему тумака или вывести из блаженной дремоты, обременив новым поручением. «Только так ты сможешь стать настоящим рыцарем, в услужении закалив добродетель. Рыцарю надлежит быть почтительным и услужливым. Пусть Жан-крестьянин балует своих детей сейчас, они потянут плуг позже. Что касается вас, то если вы надеетесь когда-нибудь препоясаться мечом и повелевать людьми, то должны научиться властвовать собой». Так этот добрый капеллан[50] Феликс, подобно наседке, кудахтал над пажами и оруженосцами помоложе, обдавая всех сильным запахом сырого лука. Этим ароматом он пропитался насквозь, ибо истреблял луковицы, точно яблоки, ради смирения и как средство от насморка, которым он страдал с сентября по май. Dominus vobiscum. Et tibi pax[51], капеллан Феликс. Божьей милостью ты уже давно должен был превратиться в чистейший луковый сок, если от тебя вообще что-нибудь осталось. Однако пребывание в замке имело одно неоспоримое преимущество, а именно то, что сеньор Раймон благоволил менестрелям и труверам и окружал себя ими в таком количестве, какое отец Дени ни за что бы не потерпел. С восьми лет Дени начал учиться игре на арфе и виоле и подражать стихам некоторых из гостей. А также он слышал великое множество песен, волнующих и повергающих в трепет баллад: «Песнь о Гильеме», «Песнь о Роланде», «Песнь об Уоне» и дюжины других. Каждую населял целый сонм достойных героев, в каждой обильно лилась кровь, крушились кости и вытекали мозги, а головы нехристей свистели в воздухе подобно ядрам катапульт. Гарен, вырвавший сердце своего врага собственными руками, Журден, отрезавший ухо у предателя Фромона… Журден. Он почти полностью позабыл эту песнь. Господи, он слышал ее один-единственный раз, должно быть, в возрасте двенадцати лет и так сильно испугался, что не смог дослушать до конца и заткнул уши. Но почему? Он не помнил этого, как не помнил ни одной строчки из песни, ничего, кроме одной смутной картины – может, то был сон? – будто некто (возможно, даже и не Журден?) нанес удар мечом по шлему, изукрашенному позолотой и усеянному драгоценными камнями, и клинок скользнул так, что отрубил ухо противнику, не повредив самого шлема. Отчего это повергло его в такой ужас? Ему доводилось слышать истории и похуже. Почему именно этот сюжет произвел на него столь тягостное впечатление, посеяв в душе ядовитые ростки страха, ведь, в конце концов, это было всего лишь ухо, ухо предателя? …Во сне он отчетливо видел сумрачный зал с высокими сводами, освещенный адскими факелами с ореолом, вроде того, какой появляется, если зажмуриться. В зале находился длинный пиршественный стол. За столом сидел Фромон, оскалив свои острые зубы и облизывая языком, подобным змеиному жалу, кроваво-красные губы. Медленно опускается меч, и его, Дени, собственные руки сжимают рукоять. Драгоценные камни – огромные карбункулы, смарагды[52], неотшлифованные алмазы, бериллы, точно застывшие капли морской воды, – брызгами разлетелись в разные стороны. Фромон, елейный толстяк, протянул ему блюдо, на котором лежали хлебный нож с закругленным концом и салфетка. Он, Дени, поднял салфетку и с отвращением отшатнулся – на блюде лежало отрезанное ухо. Он резко оттолкнул от себя тарелку. Фромон настаивал. – Пожалуйста, возьми это, – сказал он. – Для своей же пользы. Как ты собираешься стать рыцарем, когда вырастешь? – Я не хочу быть рыцарем, – отвечал Дени. К горлу подступали рыдания. – Твоя мать очень рассердится, – говорил Фромон. Он взял метлу и принялся выметать из-под камыша, устилавшего пол, кровь, превратившуюся в кристаллы. Кровь звенела, точно осколки битой посуды. Журден спрыгнул прямо с небес или с потолка, мягко приземлившись на ступни. – Вот как надо делать, – сказал он. – И размахнуться правой рукой, вот так! – Он показал, как именно, с помощью большого деревянного меча. – Видишь? Ты бьешь негодяя под руку в тот момент, когда тот поднимает свой щит. – Он подмигнул. – Если ты верно действуешь мечом, то можешь разрубить его надвое. Это будет ему хорошим уроком. Понимаешь? – Понимаю, – ответил Дени. – Но мое ухо, вы делаете мне больно. И в самом деле кто-то тащил Дени за ухо, будто хотел вовсе оторвать его. Краем глаза он заметил, как его ухо исчезло в темноте. Крик ужаса и боли застрял в горле, и он захныкал, обхватив голову руками: – Пустите. Пожалуйста, пустите. Он пробудился ото сна в полном замешательстве, смутно припоминая, где он находится. Крышка сундука была откинута, и кто-то помогал ему выбраться. Он так долго пробыл в скрюченном положении, что все тело одеревенело. Он невольно вскрикнул, когда попытался выпрямиться. – Тсс! – прошипел кто-то. – Это вы, госпожа? – простонал он. – Нет, не она, – произнес голос, принадлежавший барону Эсташу. – Ты шумел достаточно громко, чтобы разбудить и мертвого. Она может спать, невзирая ни на что, но будь я проклят, если б не проснулся сам от такой возни. Послушай, трувер, у меня был трудный день, я больше двух часов провел в седле. Убирайся отсюда к дьяволу. – Монсеньор, я… Эсташ сунул Дени в руки его одежду, пробормотав: – О, Христос, мои рубашки… Вон! Я слишком устал, чтобы наказать тебя сейчас. Кроме того, все наслышаны о трубадурах… – Он сильно толкнул Дени к двери. – Что бы ты тут ни делал, не попадайся мне утром на глаза. Прихрамывая, он поплелся назад, в постель, и захрапел еще до того, как Дени достиг последней ступени лестницы. |
||
|