"Первая книжка праздных мыслей праздного человека" - читать интересную книгу автора (Джером Джером Клапка)

XII О комнатах с мебелью

– Так это у вас сдаются комнаты?

– Да, сэр. Мамаша!

– Что еще там?

– Пришел джентльмен нанимать комнаты.

– Проси его сюда. Я сейчас выйду к нему.

– Не угодно ли вам войти к нам, сэр? Мама сейчас выйдет к вам.

Вы входите, и действительно вскоре появляется пред вами «мамаша», скинувшая передник и немного пригладившая волосы.

– Здравствуйте, сэр, – с насильственной улыбкой говорит она. – Не угодно ли вам пожаловать вот сюда?

– Мне некогда ходить, быть может, напрасно по лестницам, – замечаете вы. – Вы лучше скажите мне, сколько у вас сдается комнат и каковы они.

– Это займет гораздо больше времени, сэр, – довольно резонно возражает «мамаша». – Вам выгоднее подняться наверх и взглянуть самому.

Согласившись с ее доводами, вы скрепя сердце следуете за ней наверх, во второй или третий этаж.

На первой площадке вы натыкаетесь на половую щетку и помойное ведро, присутствие которых в этом месте «мамаша» объясняет неаккуратностью служанки, тотчас же нагибается через перила и пронзительным голосом зовет служанку скорее убрать преграждающие путь предметы. Пока вы осматриваете комнаты, «мамаша», стоя в дверях и держась за косяк, объясняет вам, что в комнатах потому такой беспорядок, что занимавший их жилец съехал накануне, а сегодня еще не успели убрать сор, вымыть полы и пр.

Разумеется, неубранные комнаты не могут представлять подкупающего зрелища, да хозяйка, видимо, и не ждет от вас восхищения, поэтому все время и оправдывается тем, что «не ожидала так рано посещения».

Пахнет спертым воздухом. Все так серо, уныло, неприглядно. Но вы представляете себе, как все это изменится к лучшему, когда переселитесь сюда и устроитесь как следует, по-своему. Расставите свою мебель, с которой сжились, разложите все безделушки, расставите и развесите фотографические изображения дорогих вам лиц, свои трубки поставите или положите в привычном порядке, в маленьком буфетном шкапчике со стеклами поместите, на самом видном месте, любимый голубой фарфоровый сервиз своей матери, а пред украшенным традиционными часами и цветочными вазами камином поставите вышитый ее трудолюбивыми руками экран. Этот экран вам особенно дорог по воспоминаниям, потому что вы знаете, что она работала над ним в те дни, когда ее милое, доброе лицо, которое вы помните уже поблекшим, еще цвело молодостью и красотой, а пышные волосы, которые вы видели белыми, блестящими светло-русыми завитками, ложились на ее белый лоб...

Однако я увлекся в сторону от меблированных комнат. В этом виновато воспоминание о старой мебели и вещах. Вокруг того, что было в употреблении наших предшественников на земле, воображение всегда разыгрывается с такой же силой, как вокруг могильных памятников. Наши старые вещи делаются нашими близкими друзьями, вбирая в себя, так сказать, часть нашей жизни. Сколько горестного и радостного могли бы порассказать нам старые столы и стулья, кровати и комоды. Сколько горьких слез было пролито в мягких недрах старого дивана, но и сколько нежного шепота наслышался этот немой свидетель. При скольких печальных трагедиях и веселых комедиях присутствовала старая мебель.

В сравнении со старой мебелью новая не имеет для нас ничего притягательного. Мы вообще любим старые вещи, старые книги, старые лица, изображенные на картинах и портретах. Новая обстановка может дать комфорт, но не даст уютности.

Между тем меблированные комнаты, хотя и обставленные старьем, однако совсем не представляются нам уютными. Их старая меблировка непривычна нашим глазам, для нас с ней не связано никаких личных воспоминаний и привязанностей, поэтому она и производит на нас впечатление новой, чуждой.

Все новое, как лица, так и вещи, при первом взгляде на них представляет нам только свои дурные стороны. Шишковатая деревянная обделка старого кресла и его потертая волосяная обивка вызывают в нас недоверие; зеркала кажутся вам пыльными и поцарапанными; занавесы – грязными; ковер на полу – истертым и изъеденным молью; столы внушают вам опасение, что, лишь только вы поставите на них что-нибудь потяжелее, они тотчас же повалятся; камин зловеще смотрит на вас своей пустой, холодной, черной впадиной; потолки точно сплошь облиты чем-то бурым; обои во многих местах прорваны и т. д.

Должно быть, существует специальное производство обстановки для меблированных комнат, потому что решительно во всех таких комнатах, предназначенных для вечно меняющихся жильцов, по всему Соединенному Королевству вы увидите совершенно одинаковое убранство, никогда не встречающееся в тех домах, где живут люди оседлые, пользующиеся собственной мебелью.

Во всех меблированных комнатах на камине торчат одни и те же, неизвестно что представляющие фигуры, обвешанные стеклянными трехгранниками, которые своим постоянным дребезжанием при каждом движении вызывают у вас нервную дрожь. Иногда, впрочем, эти предметы искусства заменяются алебастровым изваянием, изображающим не то сидящую на задних ногах корову, не то храм Дианы Эфесской, не то валяющуюся кверху брюхом собаку, – словом, все, что вам вздумается видеть: в этом «художественном» произведении. Где-нибудь в углу, на тумбе, стоит что-то подозрительное на первый взгляд, нечто вроде комка теста, забытого там игравшими детьми. При ближайшем же рассмотрении этот комок оказывается уродливо слепленным из глины купидоном, покрытым чем-то первоначально белым, а впоследствии посеревшим. Хозяйка называет это «древней статуей». Потом там есть несколько картин, все одного и того же содержания и достоинства; два-три вставленных в раму за стеклом изречения из Священного Писания, а рядом с ними – тоже под стеклом в раме – свидетельство о привитии оспы супругу хозяйки, когда он был шестинедельным младенцем, удостоверение об окончании школы кройки самой хозяйки или что-нибудь еще в этом же роде.

Налюбовавшись на все эти прелести, вы осведомляетесь о плате за них, причем добавляете, что мебель и украшения у вас свои собственные, а потому все, что тут имеется, может быть вынесено без всякого ущерба для вас. Хозяйка объявляет несообразную плату. Вы ужасаетесь, и на ваше возражение, что, мол, это «дорогонько», хозяйка клятвенно уверяет, что давно, лет вот уж двадцать, она всегда получала за эти «прелестные апартаменты» такую плату. За эту же плату она согласна уступить их и вам ввиду вашей «кажущейся порядочности».

Вы удивляетесь, когда узнаете, что еще двадцать лет тому назад такие «апартаменты» стоили вдвое дороже, чем вы платите в настоящее время за гораздо лучшее помещение, в котором вы живете и которое вам приходится менять лишь в силу крайней необходимости. «Наверное, – думается вам, – люди прошлого поколения были гораздо состоятельнее нынешних, если могли платить такие деньги за плохую „меблирашку“». Значит, вам при существовавших, по уверению хозяйки, еще двадцать лет назад ценах на такие «апартаменты», пришлось бы тогда, по вашим средствам, ютиться где-нибудь в подвале или на чердаке...

Кстати сказать, в отношении жилища общественный строй следует совершенно противоположным правилам. Живя в собственной квартире, вы чем выше поднимаетесь по общественной лестнице, тем ниже спускаетесь (исключая, разумеется, подвальные помещения) в смысле жилища; в квартире же «для жильцов» наоборот: бедняк стоит на верху лестницы, а богач – на самой нижней ее ступени. Начав с чердака, вы, по мере улучшения вашего положения, постепенно спускаетесь до первого этажа.

Теперь нужно сказать кое-что и о чердаках. Не мало великих людей жило и умерло там. «Мансарды (чердаки) – такие помещения, в которых держат разный ненужный хлам», – сказано в некоторых словарях. Действительно, мир всегда помещает в мансарды ненужный ему «хлам». Вдохновенные проповедники, великие живописцы, широколобые изобретатели, гениальные мыслители, вещающие истины, о которых никто не хочет слышать, – таков состав этого негодного для мира «хлама», тщательно убираемого с глаз долой.

Гайдн вырос на чердаке, Чаттертон умер на нем. Эдисон и Гольдсмит писали на чердаках. Фарадей и Де Квинси хорошо были знакомы с этими вышками. Д-р Джонсон тоже нередко останавливался и спал на чердаке, подчас даже очень крепко, как и подобало такому закаленному в лишениях и боях с препятствиями охотнику за счастьем. Диккенс провел свою молодость на чердаке, а Морленд – свою старость, преждевременно надвинувшуюся на него благодаря беспробудному пьянству. Андерсен, этот король сказок, писал свои волшебные грезы по соседству с покатой кровлей. Бедный, угрюмый, необщительный Коллинз опускал голову на полуразвалившиеся столы чердаков. Из блестящих имен, украшающих бесконечный список знаменитых людей, тесно знакомых с чердаками, назовем еще: самоуверенного Бенджамина Франклина; полоумного Саважа, тревожившегося, когда ему предоставлялась постель несколько мягче каменной ступени какого-нибудь подъезда; молодого Блумфильда, «Бобби» Бернса, Хаггарта, Уатта и мн. др. Вообще, с тех пор как люди стали сооружать свои жилища в несколько этажей, чердачные помещения всегда были приютом для гениев.

Ввиду сказанного ни один человек, преклоняющийся перед аристократией ума, не должен чувствовать себя униженным знакомством с чердаками, сквозные стены которых всегда должны быть священны для почитателей великих имен.

Если бы все знание человечества, все его искусство, все дарования, получаемые им от природы, и весь огонь, похищаемый им с неба, были разложены на отдельные груды и мы могли бы, указывая на них по порядку, говорить: «Эти вот блестящие мысли вышли из недр великолепных гостиных, среди взрывов звонкого смеха и сияния прекрасных глаз; это глубокое знание было добыч то многолетним, усидчивым трудом в тихом, отдаленном от мирского шума кабинете, где с тесно заставленных книжных полок с ясной, ободряющей улыбкой смотрела Паллада; та вон груда собрана с многолюдной улицы, а другая рядом – с усеянных маргаритками росистых лугов», – то та груда, которая оказалась бы самой высокой, заставила бы нас сказать: «Это вот скопление всего самого лучшего на земле: упоительная музыка, поражающие ум и чувство картины, миропотрясаюшие слова, великие мысли и смелые подвиги – все это было задумано и создано среди нужды и всяческой скорби, в убогих, тесных, холодных и сырых зимой, знойных и душных летом чердаках. Оттуда, с этих амвонов, у подножия которых шумят бурные прибои житейских волн, светочи человечества выпускали свои крылатые мысли лететь по пространству веков. Оттуда, с этих неприглядных вышек, убранных жалким скарбом, с этих презираемых всеми чердаков, одетые в лохмотья, истинные Юпитеры низвергают свои гремящие молнии, потрясая ими целый мир...»

Да, засаживайте ваших светоносцев в «помещения для ненужного хлама»; запирайте их ключом бедности; забивайте наглухо задвижки их дверей; принимайте все зависящие от вас меры, чтобы ваши лучшие люди не могли во всю свою жизнь выбраться из своих тесных клеток; оставляйте этих людей умирать там с голоду; смейтесь, когда услышите их удары в накрепко заделанные двери; забывайте о них среди вашего веселья и ваших торжеств, – делайте все это, но помните, что ваши узники могут захотеть и отомстить за себя. Не все, подобно баснословному фениксу, поют в минуты смертельной агонии умиротворительные песни. Иногда они изрыгают и яд, который вам волей-неволей придется вдыхать, потому что не в ваших силах запечатать им уста; вы можете лишь держать их запертыми в клетках нужды. Если им самим не отворить дверей своих темниц, они могут выбить слуховые окна и через них дать волю своим мощным голосам, которые, гремя на высоте, будут услышаны внизу...

Засадили же вы бурного Руссо на самый убогий из всех чердаков улицы Сен-Жака в Париже и издевались над его бессильными воплями. Однако отзвуки этих воплей вызвали Великую французскую революцию, и в наши еще дни цивилизация питается ими, да, наверное, долго еще будет питаться.

Что касается меня, то я люблю чердаки, но, разумеется, только бывать на них, а не обитать – для этого они в самом деле слишком неудобны. Они требуют чересчур много утомительной беготни вверх и вниз по лестницам, напоминая нам беличье колесо; их покатые потолки представляют слишком много случаев, чтобы разбить о них голову, а ночные серенады кошек на кровлях над самой головой слишком уж надоедают таким близким соседством.

Нет, для жилья дайте мне квартиру в первом этаже одного из пышных дворцов на Пиккадилли (как бы я обрадовался, если бы нашелся такой благодетель для меня!), но как место для размышлений предоставьте мне чердак на высоте десяти лестниц в одной из самых населенных частей Лондона.

Я вполне разделяю симпатию герра Тейфельсдрека к чердакам; в них, действительно, есть что-то величавое, благодаря их «высокому» положению. Я люблю посидеть под самой крышей, поглядеть на кишащий внизу людской муравейник, послушать глухой рокот людского моря, безустанно переливающегося по узким артериям-улицам необъятного города. Какими крохотными кажутся с этой высоты люди, не больше муравьев, копошащихся в своих лабиринтах! Какими ничтожными кажутся результаты всех их трудов и стремлений! Какими ребяческими забавами представляются все их ссоры, грызня, драки между собой! Их глупые, озлобленные крики и вопли лишь слабым отголоском достигают до верха. Они там волнуются, беспокоятся, страшатся, веселятся, ликуют и умирают; я же, ничем не возмутимый, сижу под облаками и переговариваюсь только со звездами...

Самым интересным чердаком был тот, который много лет тому назад я делил с одним из своих приятелей. Из всех причудливостей, нагроможденных между Бред шоу и Хемптон-Кортом, эта мансарда была самой причудливой. Архитектор, по плану которого была устроена эта прелесть, быть может, и был очень знающим, но, по моему слабому разумению, он годился скорее для устройства замысловатых ловушек и капканов, чем человеческих жилищ. Никакая фигура Эвклида не может дать верного понятия об этом помещении. Оно имело семь углов, две его стены сходились в одном пункте, а окно приходилось над самой печкой. Кровать наша стояла между дверью и посудным шкафом – другого места для нее не было. Когда нам нужно было достать что-нибудь из шкафа, мы лезли на постель, на которую и попадало большинство предметов, вынимаемых из хранилища. Благодаря этому наша постель к ночи всегда представляла нечто вроде потребительской лавки на паях. Самым необходимым предметом был уголь, который мы вынуждены были держать в нижнем отделении шкафа. С огромным трудом, лежа поперек постели, мы захватывали его совком и ползком спускались с ним с постели, причем, разумеется, большая часть этого черного вещества сыпалась на одеяло и подушки. Как мы ни старались поаккуратнее совершать эту угольную операцию, она нам всегда плохо удавалась. Самый критический момент наступал тогда, когда мы во время обратного путешествия с постели достигали ее середины, где распустившиеся пружины матраца образовывали большой горб. Не сводя внимательного взгляда с совка, наполненного углем, и удерживая дыхание, мы делали чудеса ловкости, чтобы избежать предательского горба, но как-то непременно случалось, что мы постоянно попадали на него и, подталкиваемые пружинами, кувыркались на спину, а уголь рассыпался куда попало.

Часто приходится слышать или читать, в какое восхищение приходят люди при виде угольных залежей. Мы с товарищем каждую ночь спали на таких залежах, но, сказать по правде, никаких восторженных чувств при этом не ощущали. Очевидно, все на свете условно.

Несмотря на то что наш чердак был единственным в своем роде, архитектор при созидании его все-таки не истощил всей своей гениальности, судя по тому, что устройство всего дома также отличалось изумительной замысловатостью. Все двери в доме отворялись наружу, что представляло большое неудобство для тех, кто стремился в них войти одновременно с выходом кого-нибудь из них. Сеней совсем не было там, где им следовало бы быть; изобретательный строитель ухитрился поместить их совсем не в надлежащем месте, и парадная дверь отворялась прямо на лестницу, которая вела вниз, в погреб. Новички, не знавшие этих особенностей, не успев расслышать предупреждения отворявших им парадную дверь, стремглав летели по ступенькам вниз. Люди мнительные и раздражительные были вполне уверены, что попали в нарочно устроенную для них ловушку, и, барахтаясь на спине около предательской, как и все в этом доме, лестницы, вопили, что их хотят зарезать или, по меньшей мере, ограбить. Но стараниями хозяев недоразумение вскоре выяснялось, и потерпевший извлекался наверх, отделавшись только легкими ушибами.

Давно уже я не был ни на одном чердаке, живя в первом этаже, но должен сказать, что большой разницы между сущностью жизни на чердаке и в нижнем этаже не нашел. Вкус жизни все один и тот же, – пьем ли мы ее струи из золотого кубка или из глиняной кружки. Где бы мы ни проводили время, оно всюду является нагруженным одной и той же смесью радостей и горестей. Больному сердцу безразлично, прикрыто ли оно жилетом из тончайшего сукна или из грубой бумазеи. Смех наш не становится более веселым на бархатных диванах и креслах, чем на деревянных скамьях и стульях. Много вздохов вырывалось из моей стесненной груди, когда я жил на чердаке, но и внизу, в комфортабельной квартире первого этажа, постигавшие меня разочарования были ничуть, не легче.

Жизнь отмеривает нам свои дары на колеблющихся весах и недостаток или излишек одного уравновешивает в соответствующей мере другим.

По мере увеличения наших средств к жизни растут наши желания и потребности. Обитая на чердаке или в подвале, мы рады блюду жареной рыбы самого дешевого сорта, ломтю хлеба и кружке плохого пива; живя же в первом этаже, мы насыщаемся самыми изысканными блюдами, но от этого нисколько не чувствуем себя «сытее». Таковы человеческие странности.