"Семнадцатый самозванец" - читать интересную книгу автора (Балязин Вольдемар)Глава двадцать первая. Гетман и князьПосол Унковский ехал на Украину во второй раз. Он тоже считался одним из лучших дьяков Посольского приказа, однако ничем не напоминал Григория Гавриловича Пушкина. Был Унковский мягок, ласков, вкрадчив. Не терпел грубого слова, и когда впервые встретился с Хмельницким, не раз, краснея, опускал глаза от соленых шуток козацкого предводителя. Окружавшие же гетмана полковники — только головами крутили и хохотали так, что звенели на столе кубки, да колыхались под образами вышитые рушники. Коротая в дороге время, читал Унковский данный ему государем наказ: «А будет гетман или атаманы, или пристав, или хто в дороге учнет ево, Василья, спрашивать о летах и о возрасте великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии, и Василью говорити: „Великий государь наш царь и великий князь Алексей Михайлович, всеа Руссии самодержец, его царское величество, ныне в совершенном возрасте и в летах. А дородством и разумом и красотою лица и милосердным нравом и всеми благими годностьми всемогущий бог украсил его, хвалам достойного, паче всех людей. И никто же, видя его царское пресветлое лице опечален отходит. Также и наукам премудрым философским многим и храброму ученью навычен, и к воинскому ратному рыцерскому строю хотение держит большое; и по тому его государскому бодроопасному разуму и храбрству и милосердному нраву — достоен он содержали и иные многие власти и государства“». Пропустив неважное, читал Унковский далее: «И будучи у гетмана говорити тебе, Василью, о воре, о русском человеке, который был у него, гетмана, а ныне живет в Лубнах, во Мгарском монастыре. А назад едучи от гетмана валено заехати в Лубны и с ним видетца и доставать тебе, Василъю, того вора со всем замышленном». «Да, — подумал Унковский, — поди, достань, когда Пушкины и те с пустыми руками возвернулись. Видать не лыком шит подьячиш-ка, когда столь народу вкруг себя вертит да никому в лапы не дается». Адам Григорьевич Кисель — сколько себя помнил — твердо соблюдал жизненное правило: из всякого лиха, — если хорошо подумать, можно извлечь выгоду. Потому и появление князя Шуйского решил Кисель обратить себе на пользу. Однако спешить не стал, и поместив Тимошу и Костю на своем дворе, велел им отдыхать да отсыпаться, а сам начал думать, что следует предпринять дальше. В конце концов Кисель решил представить князя Шуйского Хмельницкому. Если русские узнают, думал Кисель, что гетман держит при своем дворе вора и подыменщика, подыскивающего московский престол, то царь станет считать Хмельницкого своим врагом, вынашивающим коварные замыслы. Если об этом же узнает Ян Казимир, то он подумает, что взоры воинственного казацкого предводителя обращены не на Варшаву, а на Москву. Если же гетман выдаст князя Шуйского царю, то, и здесь великой беды не будет: Адам Григорьевич ещё раз докажет свою честность и верность, показав, что ничего от Хмельницкого не скрыл, объявившегося в городе опасного человека отдал в руки гетмана на всю его волю. Однако Кисель был уверен, что Хмельницкий Шуйского не выдаст гетману и самому такой человек был нужен, ибо обширные замыслы Хмельницкого требовали для начатого им дела людей смелых, грамотных, повидавших свет, и к тому же умеющих ценить сильную дружескую руку, на которую в трудную минуту они без страха могли бы опереться. Кисель повез Тимошу к Хмельницкому в Чигирин, не предупредив гетмана, что собирается навестить его с незваным гостем. Кисель знал, что в эти дни в Чигирине находятся два посла — из Крыма, от хана Калги, брата Ислам-Гирея и от семиградского князя Ракоци. Кисель знал, что в честь послов союзных государств пир в доме Хмельницкого будет длиться неделю, что будет у него за столом не один десяток людей и о появлении князя Ивана Васильевича Шуйского враз узнает и вся старшина, и иноземные послы, и тайные доброхоты московского царя. Кисель знал, что везет он гетману не князя Шуйского, а беглого московского подьячего Тимошку Анкудинова, выдачи которого требовали от него великие московские послы, сидевшие в Варшаве более полугода. Наконец, Кисель знал, что за Тимошкой едут польские и русские пристава с королевским универсалом о незамедлительной выдаче, но о том ни слова Тимоше не сказал, и при встречах иначе, как князем Иваном Васильевичем его не называл. Уезжая из Киева, Кисель наказал панам-ратманам из магистрата и панам дозорцам, чтоб соблюдали городские дела, русских приставов Протасьева да Богданова из города не выпускать, писем от них никуда не посылать, а станут спрашивать про него, воеводу, и про русского человека, что именует себя Шуйским князем — отвечать неведением. Косте воевода наказал без особой на то нужды со двора не уходить, а в городе быть с великим береженном. И с тем выехал в Чигирин. Однако на сердце у Адама Григорьевича было неспокойно — знал он бешеный нрав гетмана и поручиться за то, что примет его Хмельницкий вместе с подыменщиком Тимошкой ласково — не мог. Третий день гулял в своем чигиринском палаце гетман Богдан. В большом зале были поставлены столы, за которыми сидело чуть ли не сто человек. И каждого из гостей гетман потчевал с золотой посуды, что было не по карману ни польскому королю, ни семиградскому князю. Перед дверью Адам Григорьевич перекрестился и, прошептав: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его», — шагнул через порог. Хмельницкий хотя и вел себя со многими иноземцами как самодержавный государь, в домашнем обиходе был по-прежнему прост: не заводил многочисленной дворни, не вводил стеснительных церемоний. Казаки — джуры только тогда докладывали Хмельницкому о приходивших к нему просителях, или гостях, когда гетман бывал занят и приказывал никого к себе не пускать. А если такого приказа не было, то начальник дежурной полусотни сам решал, кого следует пустить в дом, а кого — нет. Адама Григорьевича Киселя в палаце Хмельницкого знали все — не раз бывал он в застольях, не раз — в беседах, потому и пустили его, не замедлив ни на минуту. А вместе с Киселем пустили в дом и нарядно одетого пана с надменно выпяченной губой и гордым взором. Переступив порог зала, Кисель и Тимоша тотчас же окунулись в гул голосов — громких и дерзких, в клубы едкого табачного дыма от десятков коротких запорожских трубок — люлек. Звон кубков, зычный смех, соленые шутки старых рубак-товарищей гетмана — мгновенно успокоили Адама Григорьевича, ибо он знал, что в дружеском застолье гетман редко бывает вспыльчив и гневен. Хмельницкий сидел за отдельным столом, стоящим на невысоком помосте, закрытом ярким кизилбашским ковром. Рядом с ним сидели послы Трансильвании и Крыма, генеральный писарь Иван Выговской, старший сын гетмана — Тимофей, генеральный бунчужный и шесть полковников. Среди изукрашенных золотом и серебром иноземных послов и соратников гетмана сидел нахохлившийся черной вороной игумен Мгарского монастыря — Самуил. Кисель, одной рукой придерживая волочащуюся по полу саблю, пошел плечом вперед к столу гетмана. За ним, набычившись, шал Тимоша, цепко вглядываясь в лица гостей Хмельницкого. Однако почти никто не обращал на них внимания. И лишь когда подошли они к столу гетмана, многие заметили пана Киселя, и то потому только, что часто взглядывали в сторону хозяина дома. Кисель, выказывая истинное свое благочестие, прежде поцеловал руку игумену Самуилу и лишь после того поклонился гетману. Гетман был хотя и хмелён, но по всему было видно — не пьян. Хитро сощурившись, окинул он Киселя с головы до ног насмешливым взглядом и сказал с показной мужицкой простотой: — Никак соскучал, пан воевода? Приехал лицо мое видеть, о здоровье моем спросить? — И за этим приехал, пал гетман, и за кое-чем иным, — ответил Кисель, глядя прямо в глаза Хмельницкому. Хмельницкий, будто не слыша сказанного, продолжал: — И не один, вижу я, пожаловал — доброго человека с собою привел. Кисель расплылся в улыбке, приложив руку к сердцу, проговорил с восторгом, громко, чтоб слышали многие вокруг сидящие: — Истинно молвил Богдан Михайлович — доброго человека привел в твой дом — князя Ивана Васильевича Шуйского — великого тебе доброхота. При этих словах Хмельницкий вконец протрезвел. Кисель понял: всё знает гетман о князе Шуйском — раньше него довели Богдану Михайловичу о подлинном имени князя — были у Хмельницкого сторонники и среди панов-католиков из королевской свиты, да и сам Оссолинский — подумал Кисель — мог сообщить гетману нерусских послах, и о худом человеке, подьячишке Тимошке, что воровским обычаем влыгался в царское имя, и выдачи которого требовали царские послы. Понял и ждал: что сделает гетман? Что скажет? Гетман, не подавая Тимоше руки, чуть склонил голову, указал на край стола: — Садись, Адам Григорьевич, и гостя своего рядом с собою посади. «Ох, хитёр, сатана, — подумал Кисель. Даже то, как сказал — не моего гостя, а „своего“, и сесть только мне предложил, а Тимошку велел рядом со мною посадить. Да и не сам ему об этом сказал, а через меня же. Истинно сатана». Кисель сел: рядом с игуменом, Тимоша — рядом с Киселем. Анкудинов понял — игумен и Кисель давно знают друг друга: беседа их текла плавно, неспешно. Говорили старики не о божественном — больше вспоминали друзей, знакомых — мирян и духовных из Киева и из Лубен. Игумен Самуил, взглянув на Тимощу из-под кустистых, черных — не по годам — бровей, сказал добросердечно: — За нашим с тобой, Адам Григорьевич, разговором князь Иван в сей же час заснет. Нет у князя ни в Киеве, ни в Лубнах никого, кто был бы и ему и нам известен. Тимоша скосил глаза, подумал: «Сказать, или нет?» — Решил: — «Скажу». — Был у меня, отче, приятель из Лубен, знакомый мне человек. Звали его Иваном, а прозвище ему было — Вергунёнок… Самуил опустил глаза. Кисель с любопытством поглядел на Тимошу, подумал: «Зачем одному подыменщику о втором рассказывать?» Тимоша, глянув на стариков, понял: знают про Вергунёнка оба — и воевода и игумен. Едут, что он им про Ивана скажет. — Был мне Иван — великий друг, — проговорил Тимоша, внимательно следя за выражением лиц игумена и воеводы. — Метнули нас в тюрьму, в Семибашенный константинопольский замок. И там Иван признался мне, что он — родом из Лубен и прозвище ему Вергунёнок. А визирю и иным начальным людям говаривал Вергунёнок, что он — царевич Иван Дмитриевич, царя Дмитрия — сын. — И как же ты — прирожденный князь и русского царя внук — подыменщика и вора мог считать другом? — спросил строго игумен Самуил, не знавший, что и князь Иван Васильевич с Вергунёнком одного поля ягода: такой же самозванец. Кисель молчал, ожидая, как ответит Аннудинов, что скажет? К начавшемуся меж ними разговору внимательно стал прислушиваться генеральный писарь Иван Выговской — государственный канцлер и хранитель печати, как называли его послы с Запада, так же, как и Кисель, хорошо знавший, кто таков князь Шуйский на самом деле. Тимоша ответил громко, для всех, кто мог вопрос Самуила услышать и столь же сомневаться, как и велемудрый старец. — Бог дал помазанникам своим державы и государства не для того, чтобы они сладко пили и ели, окружив себя покорной и ласкательной челядью, хотя бы и княжеского происхождения. И не для того, чтобы кабалить вольных людей на потребу богатым да брюхатым. Бог дал царям и королям державы и государства, чтобы они честно и грозно блюли его заповеди: защищали убогих и сирых, карали жестоких и алчных, справедливо раздавая кары и милости. А русский царь и бояре, и дьяки, и помещики народ свой столь же любят, как любил кормивших его мужиков князь Ерёма Вишневецкий и иные паны-католики! Тимоша попал в точку: имя Вишневецкого до сих пор было самым ненавистным на всем левобережье. На громкий голос Тимоти, на слова его — гневные, страстные оглянулись сидевшие рядом есаулы, атаманы и полковники. Увидев это, Тимоша продолжал; — Только паны — зрадцы, душегубы и насильники — нашли на себя управу: гетман Богдан Михайлович посгибал им шеи и вызволил народ свой из-под панского ярма, а московский царь гнетет народ вместе с русскими панами и не нашлось на него пока что своего гетмана! А ежели бы появился на Руси Иван Вергунёнок, хотя и самозванцем, да защитил бы русский народ от бесчинств царских холуев, осушил бы слезы вдов, пригрел сирот, дал хлеб алчущим — не святое ли дело свершил бы тот Вергунёнок? И я бы сам под его начало пошел, ибо не породой берет человек, а силой и разумом! Гетман слышал слова Анкудинова, но делал вид, что не слышит: тихо говорил о чем-то с семиградским послом, отвернув голову в сторону от Киселя и Тимоши. С ведома гетмана и генерального писаря Тимоша и Костя вскоре из Киева уехали и поселились в Лубнах, в Мгарском монастыре. Братия монастыря не знала, что за люди поселились в обители и из-за этого о новых постояльцах говорили разное. Однако все видели: игумен Самуил кормил их со своего стола и чуть ли не каждый день к таинственным богомольцам приезжали в монастырь гонцы. Чаще других видели монахи гонцов от гетмана, генерального писаря и киевского воеводы. А временами приходили к богомольцам неизвестные люди разного звания. А однажды в поддень пришли в монастырь люди, мало похожие на богомольцев. Одежда на них была справная, сапоги крепкие, взоры дерзкие. Было их трое — все невысокие, голубоглазые, белокурые. Говорили не по-здешнему — бывалые иноки сразу же определили — псковичи. Минуя игумена, прошли в келью к таинникам и не выходили до вечера. Видели, как один из постояльцев неоднократ из кельи выбегал и по его приказу кухонные мужики тащили гостям и еды, и питья весьма довольно. А вечером вышли все пятеро из кельи и, обнявшись, ушли из монастыря вон, пошатываясь и пересмеиваясь. На следующее утро иноки доведались: оставили псковичи в лесу, от монастыря в полуверсте, отрока с полудюжиной коней. И того отрока расспросил монастырский келарь отец Алимпий. А отрок по молодости возраста своего, и убоясь греховной лжи, все рассказал Алимпию доподлинно. «Живет де в Лубнах, в обители московский царевич Иван Васильевич. И ждут де того царевича псковские люди, поставившие щит супротив нынешнего обманного царя Алексашки. И буде царевич Иван Васильевич согласится, поедут добрые псковские люди с ним, господином, во Псков. И там поцелуют гражане псковские и иных городов люди законному государю крест и пойдут добывать для Ивана Васильевича его прародительский московский престол». Алимпий обо всем рассказал Самуилу и прежде чем псковичи успели с князем Иваном Васильевичем договориться, в Игарском монастыре объявилась дюжина казаков — ражих, мордатых, со всех сторон обвешанных саблями да пистолями. Казачий начальник в алом кунтуше, в шапке рытого бархата, с шелковой кистью, спадающей на плечо — пригнувшись, вошел в келью со звоном и шумом. Остановился на пороге, подперев могучим плечом дверную притолоку. Не снимая шапки, пробасил зычно: — По здорову ли, Панове? Захмелевшие псковичи и Тимоша с Костей благодушно воззрились на великана. — А ты кто таков будешь, молодец? — спросил Анкудинов. — Есаул Тарас Кононенко, пан князь, — ответил великан с ленивым спокойствием. — Проходи, Тарас. — Недосуг мне, пан князь. Да и за порогом казаки мои ждут меня. — Тогда говори, зачем пожаловал? — Не гневись, пан князь, на то, о чем скажу тебе. То не мои слова, а самого гетмана. Кононенко распрямился, положив руку на эфес сабли, сказал громко: — Ведено мне гостей твоих, князь Иван Васильевич, сей же час взять и до порубежных мест допровадить. Ни бесчестья, ни дурна, ни лиха от казаков моих им не будет. Але и гостевать им на земле войска запорожского не велено. Анкудинов, сжав кулаки, молча слушал. Пытался понять: что задумал Хмельницкий? Откуда свалилась на него эта напасть? Раздув от бешенства ноздри, спросил хрипло: — Что же, пан гетман мне и письма никакого не послал? — Не послал, пан князь. Велел все на словах передать. Тимоша молчал. Сощурив глаза, думал. — Вот что, Кононенко. Супротив воли гетмана я не пойду. Однако ж и гостей моих попрошу тебя не трогать. Подожди пять дней, а я за то время с Богданом Михайловичем обошлюсь, и почему он гостей моих с Украины велит вон высылать — доведаюсь. Кононенко несогласно покрутил головою. — Ждать мне, пан князь, не велено. А сказано — не мешкая вывозить псковских людей к русскому рубежу. Молчавшие до того псковичи загомонили: — Мы — вольные люди, есаул, и неволить нас ни вам, черкасам, ни царскому воеводе Ивашке Хованскому не дозволим! — воскликнул один. — Какая же меж вами и царскими холуями разница, ежели вы супротив нас, вольных людей, заодно с боярами идете? — выкрикнул второй. — Я того не ведаю. То дело государственное, — смутившись, проговорил Кононенко. — Бистро на вас пан гетман ярмо надел! — презрительно сощурив глаза, промолвил третий пскович. — Ты гетмана не замай! — заорал вдруг есаул. — Гетман туда глядит, куда ни одному из вас за всю жизнь не доглядеть! Выходите за порог немедля! И не вздумайте какого баловства чинить, или же хитрости! Есаул крутанулся на каблуках и вылетел в дверь со звоном и топотом. Тимофей сказал примирительно — будто он сам во всем приключившемся был виноват: — Господа послы! Надобно воле гетмана покориться. Придется вам уехать восвояси. А я завтра же утром отправлюсь к гетману и все доподлинно узнаю. А узнав, пошлю к вам весть, можно ли мне быть во Пскове. Псковичи встали. Враз склонили кудлатые белокурые головы. Молча, один за другим, вышли из кельи вон. Тимоша за порог не пошел — не хотел смотреть, как гостей его, окружив конной стражей, поведут казаки за монастырские ворота. Сказал только Косте: — Поди вместе с ними до того места, где кони их стоят и попрощайся с ними сердечно. Иван Евстафьевич Выговской встретил Тимошу как родного сына: не знал, в какой угол посадить, не знал, чем потчевать, какие ласковые слова сказать. Притворив дверь плотно, сел рядом, сказал тихо, душевно: — Дурит хозяин. Хочет меж двух стульев сидеть. С королем воевать без московской помощи не решается… Думает, царь ему поможет. А объявись ты во Пскове, царь ни денег, ни пороха, ни пищалей гетману не даст. — Вот оно что! — выдохнул Тимоша. — А ты как думал! — воскликнул Выговской. Я же, напротив, всяко гетмана уговаривал: «Пусти де Иван Васильича во Псков. Царь, его испугавшись, с Яном Казимиром помирится и нам с королем воевать не придется.» А гетман взъярился, кричит: «Тебе лишь бы с королем не воевать! И того ради ты готов меня со всем светом перессорить! Не бывать тому!» И тут же велел Кононенко уехать в Лубны и псковичей тех до московского рубежа допровадить. А тебя, — тут Выговской наклонился совсем близко к уху Тимоши, велел стеречь пуще глаза. Так что теперь будешь ты от лихих людей безопасен, но и воли прежней у тебя не будет. — И долго ли буду я под стражей у гетмана? Выговской печально повел очами, пожал плечами. Сказал задушевно: — Имей на меня надежу, князь Иван Васильевич. Буду стараться, сколь могу, чтобы было все по твоей воле. Да господь свидетель, — не все пока что могу. Между тем Петр Данилович Протасьев и Григорий Карпович Богданов с великой мешкотой, бесчестьем и задержанием через три недели добрались до Киева. Здесь они узнали, что ни гетмана, ни воеводы в городе нет, куда уехал польский пристав Юрий Немирич — никто не знал, коронные чиновники говорить с ними о чем-либо отказывались, на все отвечали неведением, и ни гонцов, ни денег, ни подвод не давали. В конце концов киевский митрополит Сильвестр на свой страх и риск, делая вид, что не знает о приказе Киселя не помогать гонцам, дал Протасьеву две подводы и пятьдесят рублей. Пристава поехали в Чигирин, но когда, наконец, оказались они в резиденции гетмана, их и там ожидало горькое разочарование — Хмельницкий во главе большого войска отправился к границам Валахии. Пристава кинулись вслед и, претерпевая великие опасности от многочисленных конных шаек, рыскавших между Днепром и Бугом, наехали, наконец, гетмана в городе Ямполе на Днестре. Хмельницкий принял приставов сухо. Он сказал им, что давно уже ничего об Анкудинове и не слышал, и где он теперь — не знает. — Дело ныне военное, — сказал гетман, — и мне с вами, панове, размовляться некогда. Да и вам при войске быть невместно. Поезжайте как вы обратно. Протасьев бухнулся гетману в ноги, заголосил по-бабьи: — Пан гетман! Не губи ты наши души, не отдавай нас на растерзание! Как предстану перед государем без вора? Что скажу его пресветлому величеству? Не смогу я молвить, что ты, пан гетман, просьбы его не уважил, православному русскому царю худородного подьячишку не выдал и любовь государскую на воришку сменял. Хмельницкий задумался. — Ладно, Петр Данилович. Велю написать универсал, чтоб человека того, что называет себя князем Шуйским, вам выдали ради любви моей и приятельства к Алексею Михайловичу, вашему государю. Однако и ехать вам сейчас, пожалуй, не след. А ну, как попадете вы в полон к татарам, тогда уже не Шуйского, а и вас самих придтся Алексею Михайловичу вызволять. Протасьев робко спросил: — Что же делать повелишь, пан гетман? — Оставайтесь пока при войске, а как я назад в Чигирин пойду, то и вы вместе со мною безо всякой опаски возвернетесь. — Мешкотно это и тебе и нам, пан гетман, — тихо возразил Протасьев. Хмельницкий посуровел: — Недосуг мне с вами, паны-пристава, язык чесать, не в застолье мы с вами — на войне. Как сказал — так и будет. Протасьев и Богданов, поклонившись, огорченные пошли вон. Протасьев у двери спросил: — А у кого нам тот универсал выправлять? — О том я сам скажу писарю в моей походной канцелярии, — буркнул гетман недовольно. Оказавшись за дверью, пристава только руками развели — вроде и добились своего, да только универсал ещё не написан, и когда запорожское войско назад пойдет — ведают лишь господь бог да пан гетман. Протасьев и Богданов возвратились в Киев только осенью. Верные люди, что завсегда держали руку московского царя, довели им, что двое путивльских купцов — Марк Антонов и Борис Салтанов — давно уже обнаружили воров. На ярмарке, в Миргороде узнали купцы о ворах, тайно проживающих во Мгарском монастыре, и, узнав, тотчас же отписали об этом путивльскому воеводе князю Прозоровскому. А тот наборзе послал в Москву гонца и через две недели получил от государя указ отправить в Лубны дьяка Тимофея Мосалитинова. Хотя Василий Яковлевич Унковский ехал изрядно поспешая, гонец все же обогнал его, и первым в Дубны приехал не он, а даже Мосалитинов. Путивльский воевода Семен Васильевич Прозоровский имел весьма дурной нрав и всем служилым людям ходить под его началом было — ох, как трудно. Дьяк Мосалитинов, хотя и был у Прозоровского правой рукой, характер князя едва переносил, и мечтал поелику возможно скоро от службы в Путивле избавиться. Поэтому, когда пришло от царя повеление привезти в Москву из Мгарского монастыря вора Тимошку Анкудинова, Мосалитинов решил: вот она его судьба, его путеводная звезда. Выполнит он царский наказ — и быть ему в Москве, в каком-либо приказе иди избе, а может статься и возле самого государя. И потому, приехав в Лубны, он упросил игумена Самуила разрешить ему повидаться с человеком, именующим себя князем Шуйским и живущим в его игумена Самуила — монастыре. Анкудинов, узнав о приезде путивльского дьяка, решил, что лучше всего будет сразу же встретиться с ним и затем как можно дольше водить Мосалитинова за нос, не говоря ему ничего определенного. А вместе с тем в разговорах с ним исподволь выведывать, какие же козни готовит ему царь? Допустив дьяка к себе в келью, Тимоша стал спрашивать: — По государеву ли указу ты приехал? Не с замыслом ли каким? Нет ли у тебя подводных людей? Не будет ли мне от тебя какого убийства? Мосалитинов, крестясь на образа, целуя святое евангелие и божась страшными клятвами, говорил: — Государь Тимофей Демьянович, спасением души моей и жизнями детишек моих клянусь, что никакого дурна тебе от меня не учинится. Тимоша, сидя на лавке и поигрывая концами кушака, спрашивал дьяка и вдругорядь и в третий раз. И дьяк все время говорил одно и то же, всякий раз находя новые клятвы и дивясь собственному красноречию. Анкудинов сказал, наконец: — Завтра приходи ко мне обедать, дьяк Тимофей. Дело твое не простое, сразу его не решишь. Мосалитинов униженно кланялся, благодарил за честь, сам же думал; «Ну, доедем мы с тобой до Путивля, там ты у меня по-другому запоешь». Прошел обед, а за ним — второй — в избе у дьяка. Тимоша явился на обед к Мосалитинову сам седьмой — шесть человек с саблями; и пистолями были при нем, и сам Тарас Кононенко среди них. Однако и на этот раз ехать в Путивль Анкудинов отказался: потребовал привезти ему из Москвы охранную царскую грамоту на имя князя Ивана Васильевича Шуйского. Мосалитинов чуть не заплакал, услышав новую воровскую хитрость. Однако делать было нечего — и дьяк, пообещав такую грамоту привезти, отъехал на следующий день в Путивль. Меж тем, 13 сентября 1650 года, у самого литовского рубежа, посла Унковского догнал ещё один гонец и повелел, не заезжая в Чигирин, направляться в Дубны. Унковский свернул на Ромны и через Лохвицу добрался до монастыря. Но вора в монастыре не оказалось: уехал не известно куда, и досол, расспросив братию и игумена о худородном подьячишке Тимошке и товарище его — конюховом сыне Костке, уехал в Чигирин. 1 октября посла встретил генеральный писарь Запорожского войска Иван Выговской, правивший всеми делами в отсутствие гетмана, который все ещё был с войском у волошских границ. Выговской разместил посольство и, сославшись на то, что переговоры может вести только гетман, попросил Унковского дождаться возвращения Хмельницкого. Унковский тайно опросил доверенвнх людей, державших сторону российского государя, и те люди сказали ему, что есть в Киеве некий мещанин по фамилии Левко. И тот мещанин, сказали Унковскому царские доброхоты, жил с вором на одном дворе и добре все о нем знает. За обещанные Унковским изрядные деньги Левко приехал в Чигирин и поведал послу, что истинно — жил он с князем Шуйским на одном дворе, не раз видел его с Адамом Григорьевичем Киселем и слышал, что князь — близкий Выговскому человек. Унковский посулил Левко немалую дачу, чтобы он, Левко, Тимошку каким-либо питьем опоил или чем-либо окормил до смерти. И мещанин Левко, потребовав часть денег вперед, пообещал Василию Яковлевичу вора Тимошку уморить. После того, как Хмельницкий ушел в поход, Тимошаи Костя жили то у Самуила в Лубнах, то у Киселя в Киеве. Узнав, что в Чигирин приехал царский посол, Анкудинов и Конюхов поехали туда же, нимало не опасаясь, ибо правил всеми делами в Чигирине их друг Иван Выговской. И на этот раз Тимофей хотел доподлинно выведать, что надобно здесь московскому послу. Генеральный писарь принял Тимошу, как и прежде, душевно и приветливо: — Ты, князь Иван, на меня будь надежен и Василия Унковского нисколько не страшись. Здесь я хозяин. Если кому и надобно чего страшиться — то не тебе. В конце разговора Выговской сказал, где стоит посольство, и Тимоша, оставив коня во дворе Выговского, пошел к посольскому дому. Возле дома встретил он двух слуг Унковского и, назвавшись торговым московским человеком, легко затеял с ними беседу о Москве, о дороге в Чигирин, о местных делах. Нашлись у собеседников и общие знакомые: знал Тимоша свояка Унковского, думного дьяка Михаила Данилова, знал и нескольких торговых людей средней руки. По совету Выговского Анкудинов направил к московскому послу одного из своих слуг, назначив Унковскому на завтра в полдень свидание в церкви. Тимоша и Костя весь остаток дня советовались, как им вести себя с послом и что говорить. И хотя и решили стоять на прежнем, покоя в душе ни у того, ни у другого не было. Тимоша заснул под утро. Снилась ему Вологда, мать, владыка Варлаам, табуны в ночном. Проснувшись близко к полудню, Тимоша вспомнил ответы рукописного сонника или же «Снов толкователя», что видеть лошадь — ко лжи, а многих лошадей — ко многим вракам. Видеть же попа — к несчастью. И закручинился. Но здесь в дверь постучали и на пороге появился Борис Тимофеевич Грязново, близкий к гетману человек, муж великого разумения. Был Борис из старого дворянского рода и бежал к гетману Богдану, рассорившись со всеми своими родственниками и свойственниками, коих считал много глупее и ниже себя. Бит Борис горд, ни перед кем шапки не ломал, знатность рода не ставил и в грош, и превыше всего ценил ум человека — будь то холоп или князь. И потому к Ивану Васильевичу Шуйскому испытывал Борис большую приязнь. Узнав от Выговского о предстоящем свидании Унковского с Шуйским, Борис поспешил к своему приятелю с тем, чтобы укрепить его добрым советом. Тимоша, увидев Грязново, обрадовался. — Добрая примета на весь день, когда добрый человек с утра в дом жалует, — сказал он приветливо. Грязново склонил голову, сказал, добродушно ворча; — Чего это ты, князь, подобно старухе-богомолке о приметах баишь, али худой сон видел? — Видел, — простодушно признался Тимоша, широко улыбаясь. — Не о снах да приметах надобно тебе думать. О яви нонешней подумай, — так же ворчливо продолжал Грязново. — Тебе ныне с дьяволом встретиться надлежит и ты духом будь крепок, а умом ясен. И ни на какие его слова отнюдь не прельщайся. Не для того царь послов да гонцов то в Варшаву, то в Чигирин, то в Киев шлет, чтоб тебе милость свою явить — не сын ты ему — супостат. И ты это знай, и ни единому слову Васьки Унковского не верь. — Да нешто я дитё, — обидчиво возразил Тимоша. — Знаю, князь Иван, что и умен ты и осторожен, но чем чёрт не шутит, когда бог спит? — засмеялся Борис. Когда Анкудинов пришел в церковь, Унковский был уже там. «Видать, тебе увидеться со мной не терпится больше, чем мне с тобой», — подумал Тимоша, вглядываясь в бледное, благообразное лицо царского посла. Унковский тоже неотрывно глядел в лицо Анкудинову — сурово и спокойно. Оба они сразу же узнали друг друга: хотя и не часто, но встречались в московских приказах по разным бумажным делам. Тимоша, войдя в церковь, снял шапку, и получилось, что он вместе с угодниками божьими заодно приветствует и Василия Яковлевича. Унковский в ответ еле наклонил голову. Не называя Анкудинова ни по фамилии, ни по имени, Унковский сказал: — Надобно тебе ехать в Москву. — Кому это надобно? — спросил Тимоша дерзко. — Великому государю Алексею Михайловичу, — ответил Унковский с сдерживаемым раздражением. — Пошто я ему занадобился? Ай жить без меня не может? — Ты, Тимофей, не дури. Если государь велит — сполняй. Много ты дурного ему учинил, но он все то тебе прощает. А не поедешь, — голос Унковского стал строгим и пугающим, — достанем тебя силой и привезем, где бы ты ни обретался. — Да зачем я ему — государю? Ежели он меня простил, для чего же меня в Москву требовать? Для награды? — в голосе Анкудинова звенела все та же насмешливая струна, с самого начала раздражавшая Унковского. — Не холопье дело — рассуждать! — взорвался посол. — ТЫ прежде исполни, что тебе велено, а потом уж увидишь — зачем да почему. — А я сызмальства в дураках не ходил, и холопом себя никогда не считал! По мне, тот — холоп, кто себя таковым сам понимает, будь он хотя бы боярин, князь, или государев посол! — Вот как ты заговорил, христопродавец! — покраснев, будто от удушья, закричал Унковский. — За сколько Серебреников продал народ свой, Иуда?! — Это ты будешь о народе радеть, благодетель? — по-прежнему тихо, но уже без насмешки, а с еле сдерживаемой яростью спросил Анкудинов. — Ты будешь мне говорить о народе? Да вы его десять тысяч раз ограбили, обездолили и продали — ты, твой царь и вся ваша воровская ватажка! Вы потому и боитесь меня, что я давно вас всех раскусил: понял, какие вы народу отцы и защитники. — Оттого-то и нет вам покоя, оттого-то и ловите вы меня, да только не поймаете. А я до вас когда-нибудь доберусь. Помяни мое слово, холопья душа — господин посол. И тогда не ждите у меня пощады, не будет её вам — народ не даст. Тимоша повернулся и выскочил из церкви. Сердце его гулко билось, он тяжело дышал от обиды и ярости, и в мозгу у него все время крутилась одра и та же фраза: «Никогда и ни за что не стану я больше переговаривать с царскими холуями. Никогда и ни за что». После свидания в церкви рассерженный и вконец раздосадованный Унковский ещё раз призвал к себе Левко, называя его, впрочем, на московский лад Лёвкой, и из собственных рук дал готовому к убийству мещанину ладную пищаль — сверх посула, хотя и пищаль стоила немалых денег. И с той пищалью Левко ежедень крутился около Тимошиного двора и прятался у дороги, но жил вор очень бережно и казаков возле него было прикормлено много, и Левко, отчаявшись убить Тимошку из пищали, решил подыменщика отравить. Да только не знал, как к тому деду подступиться. И страшась потерять обещанную ему великую мзду, пошел напрямки. Жил в Чигирине коновал и цирюльник Федор Пятихатка. Левко немного знал Федора, знал, что цирюльник пускает кровь, варит целительные зелья, знает заговоры от дурного глаза и поговаривают — может изготавливать яды для опоя и окорма. Одного не знал Левко, что Федор Пятихатка стародавний приятель Выговского и обо всем, что узнает, либо услышит, немедля сообщает генеральному писарю. Левко пришел к Федору и попросил у него какого-либо отравного зелья, уверяя цирюльника, что его свояк, живущий на хуторе под Киевом, решил таким образом избавиться от волка, уже задравшего у него четыре овцы. — А не две ли у того волка ноги? — спросил Пятихатка, — а то дам тебе зелья, а ты его супротив человека спользуешь. Левко побожился, что никаких лихих замыслов он не имеет, носит крест, и только того и хочет, чтоб помочь свояку. — Я дам тебе сильного яду, — сказал Федор, — от него не только волк медведь подохнет, но стоить это будет недешево. Левко, услышав цену, ахнул: — Дай ведь на такие деньги свояк две дюжины овец купит. Нешо нету у тебя зелья подешевле? — Есть-то оно есть, да от него и петух может оклематься, а уж если хочешь кого наверняка уморить, то тогда и деньги плати, какие требую — не простое это зелье — заморское, из города Венеции, где проживают по таким делам на весь мир знаменитые мастера. Делать было нечего и Левко, стеная в душе, отдал Пятихатке золотой червонец: пятую часть обещанной Унковским награды, а взамен подучил щепотку белого порошка, который, по словам цирюльника, не имел ни цвета, ни запаха, без остатка растворяясь в любом питье и в любой пище. Дал Пятихатка Левко безвредный порошок и в тот же день сообщил обо всем Вытовскому. А генеральный писарь велел следить за киевским мещанином и вскоре узнал, что ходит Левко к московским послам на двор и часто бывает возле двора князя Ивана Васильевича. И тогда Выговской позвал к себе Тимошу и они быстро договорились о том, что им следует предпринять дальше. Левко от радости совсем ошалел, и не помня себя, среди бела дня побежал на подворье к Унковскому. — Василий Яковлевич, государь! — закричал он с порога, увидев посла, — услышал господь наши молитвы, прямо в руки отдает нам супостата! Сегодня вечером звал меня к себе за стол ближний Тимошкин друг Костка, бает есть у него ко мне дело, а о том деле лучше нам поговорить в застолье. Я спросил: «Что за дело?» Костка прямо не ответил: «Есть, говорит, одно дело, но не здесь, а в Киеве, только о том даже и не он со мной говорить будет, а некий иной, великий человек, а имя де его пока он мне говорить не станет». Унковский задумался. — А не подводный ли Костка человек? — спросил у Левко осторожный посол. — Что ты, государь, что ты! Костка не в пример хозяину своему весьма простодушен, хитрости за ним никогда никакой не водилось. — Как-то уж больно хорошо дело слаживается, просто не верится — до чего хорошо. — Да ведь вот уж неделю брожу с пищалью безо всякого толку, возразил Левко, восторженный идущей в руки удачей. — Ну, ин ладно, — попробуй, — согласился Унковский, и Левко убежал наряжаться к вечерней трапезе, твердо надеясь, что уж как-нибудь выберет момент и подсыплет яд в кубок ли, в тарелку ли супостату. Левко решил прибежать пораньше и когда никого ещё за столом не будет, совершить задуманное. Однако, когда он пришел и Костя и Тимофей сидели за накрытым столом, и увидев его на пороге, тотчас же прервали начатый разговор. Костя встал, радушно распростер объятия: — Вот, Иван Васильевич, тот доброй человек, о коем мы с тобой только что речь вели, — произнес Костя, обращаясь к Анкудинову. Тимоша встал, крепко пожал Левко руку, сказал: — Сей человек мне знаком. Виделись мы не то у Адама Григорьевича Киселя, не то ещё у кого из панов. Левко подтвердил — именно у Киселя, но добавлять, что не за столом, а всего лишь на подворье — не стал. Сели за стол, выпили по одной чаре вина, по другой. — Ты уж нас извиняй, что сидим запросто, без слуг. Дело у нас такое, что никто лишний знать о нем не должен, — сказал Костя. — Не боярин я поди, — согласился Левко. — Ну, и ладно, — сказал Тимоша и предложил выпить за здоровье гостя ещё по одной. Левко заметно захмелел, но помнил твердо — зачем он здесь и что надлежит ему сделать. А гостеприимный хозяин и его веселый друг шутили да отшучивались, говорили да отговаривались, но о деле пока что ни слова не произносили. Наконец Костя сказал Левко: — Ты нас за простоту нашу прости. Однако ж когда ты пришел, мы о деле нашем не до конца договорили. И ты на нас обиды не имей, ежели мы в соседнюю горницу выйдем и там за недолгое время обо всем порешим. — Что вы, господа хорошие, да нешто я боярин, — замахал руками Левко, радуясь великой удаче — остаться одному и все дело в момент завершить. Тимофей, тяжело опираясь о стол, — «здорово, видать, захмелел», подумал Левко, — с трудом встал и, положив Косте руку на плечо, вышел из комнаты. Левко трясущимися от нетерпения и страха руками достал маленькую — с ноготок — серебряную коробочку, открыл крышечку и высыпал белый порошок в кубок вору. Плюхнувшись на лавку, Левко с тревогой стал ждать возвращения к столу Тимофея и Кости, нетерпеливо поглядывая на дверь, на стены, увешанные ятаганами да пищалями. Наконец оба супостата появились и сели всяк на свое место. Тимоша налил вина: сначала Левко, потом Косте, после всех — себе. — Ну, Левко, — сказал Тимоша, — задумали мы дело тайное, дело великое. Левко весь превратился в слух, однако более всего не рассказа ждал ждал, когда выпьет супостат зелье. Тимоша продолжал: — Однако ж, по русскому обычаю, чтоб дело то успешно завершилось и не было у нас друг на друга ничего тайного, надобно нам перемениться кубками. Тимоша Костин кубок взял себе, — у Левко сердце едва не выскочило из горла, только успел подумать: «Ах, дурак, надо было обоим ворам зелья подсыпать!» — Косте подал кубок Левко — Левко покрылся холодной испариной, — а свой передвинул на край стола главному затейщику. «Что же это, господи, — подумал Левко, — выходит я сам себя насмерть отравить должен?» И явственно услышал слова Пятихатки: «Я дам тебе сильного яду. От него не только волк, — медведь подохнет». Ударом кулака Левко сбросил кубок на пол и выскочил за дверь быстрей, чем если б за ним гнались волки. Когда он был уже у самых ворот, за спиной у него грянул выстрел, и он, не помня ничего, побежал вперед, круша плетни и путаясь в сухих будяках пустых осенних огородов. Когда после этого Унковский ещё раз попытался уговорить Анкудинова встретиться с ним, он получил от Тимофея такое письмо: «Всякий человек, как говорится в Евангелии, есть ложь. Однако же убийца, по Евангелию же, есть сатана, ибо не стоит во истине и истины нет в нем. Так и ты — человек, а не божий, так как поручал к убийству, прельщая очи убийцы мздой воровскою. Зачем же ты при свете ищешь тьму? И зачем теперь пишешь лукавые письма и в письмах этих ищешь сучок, а не чувствуешь бревна в глазах своих? Лечишь здорового, а сам слеп, учить правым путем ходить, а сам идешь кривой дорогой, как слепец без поводыря… А теперь обидчик, обидь еще, лжец и убийца убивай еще; клеветник, клевещи еще; будет час и не минет месть тебя». Обо всем случившемся Выговской немедля донес гетману, накануне вернувшемуся в Чигирин из похода на волохов. Гетман готовился к празднику: он женил своего старшего сына Тимофея на дочери волошского господаря и со дня на день ждал послов, которые ехали с просьбой об этом. 13 октября сватовство началось и Тимоша вместе с Выговским и ещё двумя десятками самых близких гетману людей был приглашен Хмельницким к столу. Московского посла гетман к столу не позвал и видеться с ним не захотел, отговорившись тем, что занят де подготовкой к свадьбе сына. Однако Ивану Выговскому сказал истину — пусть знает, что своевольства гетман ни от кого не потерпит, пусть это будет хотя бы и сам царь, а не просто царский посол. Сватовство успешно завершилось и волошские послы уехали обратно, когда в Чигирин приехал из Мунтянской земли старец Арсений. Он ехал в Москву и вез с собою, среди прочих бумаг, грамоту к гетману. Была та грамота писана на александрийской бумаге, с вислою печатью красного воска, с собственноручною подписью святейшего. И в той грамоте потонку говорилось и о тимошином воровском странстве. Арсений хотел вручить патриаршую грамоту в собственные руки гетмана, но Иван Выговской сказал, что мимо него ни один посол к Хмельницкому не ходит и прежде он, генеральный писарь, должен сию грамоту прочесть. Арсений стоял на своем, но затем ему сказали, что гетман уехал на хутор Суботов и скоро обратно не будет. Тогда, покорно вздохнув, он отдал грамоту Выговскому и стал ждать. Гетман приехал неожиданно скоро. 9 ноября он пришел к старцу. Арсений заметил, что Хмельницкий раздражен и зол. Не слушая старца, небрежно отодвинув патриаршую грамоту в сторону, гетман сказал: — Царь не хочет воевать за Украину. Он говорит, что не может порушить клятву, данную полякам. Но ведь папа разрешает католикам нарушать договоры и клятвы, заключенные ими с магометанцами и православными, а царь, если бы хотел, мог бы получить разрешение от четырех вселенских патриархов не соблюдать клятв, данных католикам. Однако царь этого не делает, а патриархи, — Хмельницкий с брезгливой миной на лице повел рукой в сторону грамоты, — делают не то, что бы им следовало. «Ох и горд ты, пан гетман, — подумал старец Арсений, — а давно ли слезы умиления видел я в твоих глазах, когда встречал тебя у Святой Софии кир Паисий». И с тем гетман пошел из покоев старца. У порога Хмельницкий приостановился и добавил: — А что патриарх писал с тобою о Шуйском, чтоб отослать его к царю, то у нас такого не повелось, хотя б он и самого короля забил. Из Сечи выдачи нет. Однако ещё через два дня Иван Выговской позвал старца к себе и сказал ему: — Отче, вот грамота моя к пресветлому государю Алексею Михайловичу. Подписана сия грамота паном гетманом и в ней государю ведомо учиняется, что пан гетман ради любви к государю и ради союза и мира меж нашими странами повелел того человека, что называет себя Шуйским, из своей земли выслать и нигде тому человеку в казачьих городах не жить. Старец поклонился, вздохнул смиренно, но за талую малую малость даже спасибо не сказав, вышел вон. А в обед призвал Арсений к своему столу подписка, синеглазого хлопчика, что писал путевые, отпускные, опасные да проезжие грамоты, и спросил: — А куды это поехал ныне приятель мой, Шуйский князь? Столь поспешал, что и проститься со мною забыл. И хлопчик в простоте душевной ответил: — Писал я ему, святый отче, и человеку его проезжие листы через волошскую землю до венгер, к трансильванскому князю Юрию Ракоци. |
||
|