"Семнадцатый самозванец" - читать интересную книгу автора (Балязин Вольдемар)

Глава шестнадцатая. Феодосий

Христо подобрал Тимошу в гавани еле живого. Всю дорогу до мыса Агион-Орос Тимоша почти недвижно лежал в тесной каюте капитана и тяжкие думы беспрерывною чредою накатывались одна на другую. Он вспомнил, как сожгли юроды их избушку, как мытарились они с матерью на Лешачем болоте, как бежал он из Москвы, преследуемый смертным страхом погони и казни, как измывались над ним в Буджакской степи пьяные до беспамятства волохи. Он вспомнил Семибашенный замок, истерзанных палачами узников, гибель друга своего Ивана, собственные свои муки на базарном помосте Истамбула и, вспомнив все, — задумался. «Почему, — думал Тимоша, — не помогают мне ни ум, ни сноровка? Почему, напугавшись невесть чего, выгнал нас из Варшавы пан Кисель? Почему не захотел держать на своем дворе Азем-Салих паша? Почему казнили Ивана Вергунёнка, хотя Иван мог принести туркам немалую пользу, если б не пытались басурмане столь скоро подмять его под себя?» Думал и не находил ответа.

— Собирайся, брат, — прервал невеселые его думы Христо. Афон — вот он, рукой подать. Тимоша слабо улыбнулся:

— Мои сборы — онучи да оборы. Немного ныне у меня добра, Христо.

— Ничего, брат. У нас говорят: «Кого бог полюбит — нищетою взыщет». Так-то и к разбойникам попасть не страшно: что с голого возьмешь?

— На Афоне — Святой горе, какие ж разбойники?

— Э, брат, этого я тебе не скажу, сам скоро узнаешь, — засмеялся Христе.

Тимоша задумался.

— А знаешь, брат, мне ведь ни в один из монастырей и показываться нельзя. Словят меня недоброжелатели мои и прощай воля! Нет, не воля жизнь прощай.

— А куда же тебе деваться, бедовая твоя голова?

— Возьми меня к себе на корабль, Христе. Я тебе всякую работу стану делать.

Христе задумался. Поглядел на Тимощу — худого, серолицего. Сказал ласково:

— Ты, брат, ныне ни к какой работе непригоден. Поживи месяц-другой на берегу, на вольном воздухе, под солнышком, у моря, а там почему бы и не взять тебя в работу?

— Будь по твоему, — сказал Тимоша.

А что ему ещё оставалось?

* * *

Христе повел Тимошу по узенькой каменистой тропочке в горы. Они долго шли молча. От ароматов теплой земли, высоких нетронутых трав, деревьев и кустов, покрытых диковинными душистыми плодами, у Тимоши кружилась голова и останавливалось дыхание.

Далеко внизу осталась фелюга Христе с косым крылом паруса, совсем маленькие лодки рыбаков и белая россыпь чаек — таких маленьких, будто кто-то сыпанул щедрой ладонью серебряную рыбью чешую и она поплыла, посверкивая на солнце.

Христе присел на ствол большого старого дерева, лежавшего поперек тропинки.

— Старец, к которому тебя сведу, — сказал Христо, — живет один, в пещере. Пришел он на Афон из Литвы, попросился жить в ваш, русский, Пантелеймонов монастырь, но не прожил и полугода: изгнала его братия за гордость и мудрствования.

— И что же стало со старцем потом? — спросил Тимоша.

— Сначала стал он жить у рыбаков, а потом ушел в горы, занял пещеру, в какой жил до него схимник-болгарин, да незадолго до нынешнего лета помер.

— А как ты познакомился со старцем? — снова спросил Тимоша.

— А я к болгарину-схимнику часто хаживал. То рыбы ему приносил, то овечьего молока, то брынзы. Когда узнал, что схимник помер — пошел вместе с другими многими хоронить его. А ещё через сорок дней помянуть решил и отправился к пещере. А в пещере его, гляжу — новый схимник живет. Покойный отшельник — отец Георгий — белый был, а перед смертью волосы его даже желтеть от старости начали. Тих был, голубоглаз, нетороплив и ко всем на свете добр. А как на нового старца поглядел — страшно стало. «Никак, думаю, — гайдук, или атаман какой пришел на Афон грехи замаливать». Ростом высок, волосом чёрен, глазами — страшен. И хоть испускает очи долу, а как взглянет — холодно становится.

— А звать его как? — спросил Тимоша.

— Отец Феодосий.

* * *

Когда Тимоша и Христе пришли к пещере, они увидели распахнутую дощатую дверь, в прорубленном окне не было ни пузыря, ни слюды.

В пещере не оказалось ни икон, ни распятия. Стояли стол да скамья, у стены — горшки да вёдра. На столе глиняный шандал, в нем оплывшая восковая свеча. Рядом — медная чернильница и кучка гусиных перьев.

У входа в пещеру лежало бревно. Тимоша и Христе уселись покойно, сняли онучи, вытянули уставшие ноги.

Вскоре из леса вышел некто — худой, прямой, в старой черной рясе до пят.

— Он, — сказал Христе.

Тимоша, не сводя глаз, следил, как быстро и молодо шал к ним черноризец. В одной руке он нес корзину, в другой — березовый туес. Подойдя близко, поставил корзину и туес наземь, сложив руки на груди крестам, низко поклонился.

Тимоша и Христе поднялись с бревна, в ответ поклонились ещё ниже.

— Благослови, отче, — пробормотал Христе и, склонив голову, шагнул вперед.

Старец сказал резко:

— Недостоин аз благословлять. — И взглянул на Тимощу, будто к стене пещеры гвоздями прибил.

«Не может того быть!» — подумал Тимоша, и как во сне или в каком наваждении поглядел в глаза схимнику. «Он — черноризец, вологодского воеводы собинный друг!» Старец глаз не отвел и в лице ничуть не переменился. «Не узнал! — почему-то обрадовавшись, подумал Тимоша. — Слава богу, не узнал».

* * *

Феодосий согласился оставить Тимошу у себя. Так и зажили они вдвоем, в пещере, над синим Эгейским морем, в которое ещё до рождества Христова бросился несчастный греческий царь Эгей, узнав о смерти любезного своего сына Тесея.

Феодосии был молчалив, и больше спрашивал, чем говорил о чем-либо. Тимоша, не сознавшись сразу, что угадал с первого взгляда, кто перед ним, чем дальше, тем больше пугался признаться в этом, и потому, чтобы не запутаться, отвечал коротко и односложно. Он сказал, что попал к туркам в плен и сумел бежать, а родом сам из Москвы, однако родителей своих не знает. Сказал, что проживет он здесь месяц-другой и пойдет в Болгарскую землю, где в Рильской обители ждет его верный друг по имени Константин. Феодосии рассказом удовлетворился и ни о чем более Тимошу не расспрашивал. Однако через несколько дней Феодосии понял, что в пещере его свила себе гнездо птица не простого полета. И впервые мысль об этом мелькнула у старца, когда сидели они вдвоем на бревне, глядели на большие яркие звезды и Тимоша, водя перстом над головою, раскрывал Феодосию тайны великой науки звездочтения.

А ещё через три дня принес Феодосий полный туесок взваренного на малине мёда, и греховно хохотнув, достал из-под полы, завернутую в чистую холстину баранью ногу.

Поближе к ночи святые отшельники в неглубокой ложбинке, неподалеку от пещеры запалили костер и, настругав свежанины, стали жарить её на угольях, запивая крепкой и духовитой медовухой.

От слабости, от долгого к вину воздержания Тимоша опьянел, выпив несколько глотков дьявольского варева. Глядя на Феодосия, он вдруг решил напугать его — шутейно, не всерьез, — показав себя магом и чародеем.

— А что, брат Феодосий, хошь по глазам твоим правду о тебе скажу, как в книге прочитаю?

— А грамотен ли по глазам читать? — приподняв густую бровь, шутливо спросил Феодосии.

— А то ты сейчас узришь, — ответил Тимоша, и, пробормотав нечто невнятное, тарабарское, выкрикнул, глядя прямо в глаза Феодосию:

— Вижу град деревянный и домы деревянные же. Вижу гридницу, полную дыма и чада. Вижу пьяниц и сквернословов и непотребных жёнок простоволосых и играющих очами. Вижу некоего мужа — ликом скверного, ростом низкого, с бородою скопца. Держит муж кружку серебряную, а на кружке — надпись: «Век жить, век пить!»

Тимоша сощурил глаза, будто вчитывался, и полушёпотом произнес:

— И ещё вижу надпись на ендове той: «Пить — умереть, не пить умереть; уж лучше пить, да умереть!»

Феодосий молчал. Сощурив страшные глаза, смотрел на Тимошу неотрывно. Голосом, полным таинственности, протянув над огнем руки, Тимоша произнес прикрыв глаза:

— Вижу мужа неказиста, в мужицком рядне, в лаптях и сермяге. Мечется муж промежду крестов, на кладбище ночью. Вижу и тебя, брат Феодосии. Вижу, однако и уже не виден ты мне — проваливаешься сквозь землю!

Феодосий побелел лицом, как подломленный упал на бок, безумными глазами зашарил по лицу Тимоши.

— Кто ты, сатано?!

— Царевич я. Иван Васильевич Шуйский.

Не узнал Тимофея Анкудинова старец Феодосий, сколько ни всматривался в лицо его, сколько ни вслушивался в его голос. Да и откуда было узнать ему в изможденном и оборванном, обросшем бородой тридцатилетнем беглеце из турецкой тюрьмы, нарядно одетого безусого мальчика, встретившегося Феодосию пятнадцать лет назад за столом у вологодского воеводы?

И долго-долго глядел в лицо спящему царевичу схимник Феодосии, впервые в жизни воочию увидев чудо проникновения в тайну времени.

— Как прикажешь звать тебя ныне? — спросил Феодосий, когда Тимоша открыл глаза — Тимофеем, или же Иваном Васильевичем?

Тимоша помолчал немного, припоминая случившееся минувшей ночью. Вспомнил не все, но многое. Сказал строго, согнав с лица и тень улыбки:

— Царевич я. Василия Ивановича Шуйского сын. Московского престола законный хозяин.

И сев на лавку, стал рассказывать Феодосию то, что уже слышали от него ранее польский канцлер и турецкий визирь.

Феодосий слушал молча, опустив глаза. Когда Тимоша рассказал об освобождении из Семибашенного замка и о том, какие сомнения одолевали его в каюте фелюги, плывшей от Константинополя к Афону, Феодосии, хрустнув пальцами, сказал:

— Это, царевич, хорошо, что привела тебя судьба ко мне, смятенному умом и сердцем. Ты прочитал в книге судьбы моей то, что от простого смертного закрывает пелена времени. Я же расскажу тебе, почему ни ум твой, ни сноровка не помогли тебе получить прародительский престол. Слушай.

* * *

Первое, что помнил Феодосий из жизни своей, была темная ямина с малым пятном света где-то вверху, кислый залах прогнивших лохмотьев и безносые, безглазые, беззубые лица нищей братии.

Потом в памяти Феодосия появились дороги и паперти, заброшенные овины и часовни, черные обезлюдевшие избы и лесные скиты, по которым гнала злодейка-судьба маленького, вечно голодного поводыря артели нищих-слепцов, большей похожей на ватажку разбойников.

Потом он вспомнил острог, и первый правёж батогами — вполсилы, из жалости к мальчишечьим его годам. И хоть знал он пословицу: «Батожьё дерево божье, терпеть можно», — решил: более ни батогов, ни бродяжьей нищенской жизни — не потерпит. И в первую же ночь, не долежав на рогоже и до утра, ушел Феодосии от товарищей своих искать счастья-истины.

Пришел Феодосии на берег Студеного полночного моря и на утлой ладье, с таким же, как он, странником поплыл к затерянной обители, построенной вероучителями Зосимой и Савватием на Соловецком острову. Известь сколько мотало ладью по морю. И уже прочитали Феодосии и его спутник отходную молитву и приготовились к смерти, как ветер стих, и совсем рядом увидали они землю.

Творя молитву за чудесное спасение, подгребли странники к берегу и упали без сил на чахлую траву, под ветви низкорослых берёз.

Это оказался остров Малая Муксалма. А неподалеку от него, на другом острове — Соловецком — у светлого Святого озера стояла и обитель.

Феодосия и спутника его Харитона взяли в монастырские трудники и определили в дубильню — делать для братии кожи — на сапоги, на тулупы, на полушубки.

В обшитых тесом ямах в растворе дубовой коры мокли по месяцу и более коровьи, овечьи, козьи, собачьи, медвежьи и волчьи шкуры. Дух в дубильне стоял такой, что и с острожным сравнить было нельзя. В чаду и дыму, в шуме мельницы, крошащей на мелкие щепы дубовую кору, стал Феодосии с тоской вспоминать полынные ветры степи и смолистый дух сосновых лесов.

Пробовал Феодосий подойти к старцам, что работали в книгописной мастерской, пробовал между воскресными службами заговорить с иеромонахами о счастье и об истине, но те либо молча отходили от пропахшего кислыми кожами трудника, либо смеялись обидно. И тогда ушел Феодосии из Соловецкой обители прочь, и пошел по Руси от монастыря к монастырю и от города к городу. И скитаясь так, без малого десять лет, увидел он и услышал столько, сколько иной не узнал бы и за сто.

В Соловецком монастыре Феодосий научился читать и не упускал ни единой возможности полистать любую из попадавшихся ему книг.

Вскоре он понял, что в книгах столь же мало согласия, сколь и в жизни. Он понял также, что почти все книги — сами по себе, а жизнь — сама по себе. И он стал искать ту Главную Книгу, которая объяснила бы, что вокруг происходит, и почему все так подучилось.

Кто завертел волчком краски и ароматы цветов, людское счастье, крики раненных зверей, утренний благовест, свет солнца, плач ребенка, тепло земли и мертвенное бесплодие камня?

Кто завернул в лохмотья одних, надел порфиры на плечи других? И кто отправил на костер и плаху рожденных в царском тереме и возвел на трон родившихся в поле? Он спрашивал и искал, читал отцов церкви и ересиархов, вдумывался в смысл гадательных книг, прикоснулся к алхимии и астрологии. И преуспев в последней, стал знаменит на всю Москву.

Гнилью и тленом дышало древлее византийское благочестие, пытаясь скрепить расползающуюся рогожную Русь страхом. «Псалтырь» и «Домострой» казались допотопными писаниями даже еле бредшим по азбуке заволжским поместникам, опухшим от долгих снов, от скуки, от водки и от великого безделья.

Тем более жадно искали истину в Москве, в Новгороде, во Пскове. Молодые дворяне, исколесившие пол-Европы в государевых посольствах; торговцы, побывавшие в немецких землях, грамотеи-попы, стыдившиеся знакомства со своими товарищами, не умевшими читать и писать, жадно ловили каждое новое слово, откуда бы оно ни шло — от впавших ли в ересь новгородских старцев, восхвалявших Моисеево пятикнижие, или же от литовских социниян, отвергавших Святую Троицу и божественность Христа.

Вот тогда-то и появился среди московских любомудров черноризец Феодосии — вельми ученый муж, до тонка познавший великую науку острологикус.

Плещеевы, Ртищевы, Беклемишевы (поговаривали и о Морозовых, и о Нарышкиных, и о многих иных сильных людях) слушали старца Феодосия, зря в латинскую далеглядную трубу, прозванную тем не менее греческим именем «телескопе».

Однако и из Москвы пришлось Феодосию уйти, ибо о тайных сборищах острологиков прознали патриаршие псы, а после того оставалось ждать либо монастырской тюрьмы, либо кремлевского застенка.

К тому времени собинный друг Феодосия, Леонтий Плещеев, познавший от него азы нового учения, государевым соизволением получил в кормление Вологду, и черноризец отправился к новоиспеченному воеводу.

Что произошло в Вологде, мы знаем. Страшась длинных рук Варлаама, Феодосий бежал в Польшу и поселился в твердыне польских ариан — Ракуве.

* * *

— В Ракуве, Иван Васильевич, ариане, или же, как мы себя называли, «польские братья», — жили, почитай, двести лет. Построил для нас то местечко и поселил там крепко приверженный арианскому учению дворянин Ян Семенский. К нему-то, в Ракув и сбежались со всей Европы те, кто исповедывал истинную веру, открытую Лелием и Фаустом Социнами.

— Стало быть, есть истинная вера, брат Феодосии? — спросил Тимоша. И по тому, как он это сказал, было не ясно — всерьез он говорит или шутит.

— Есть истинная вера, Иван Васильевич. Есть.

— Чем же она лучше прочих? — снова так же непонятно спросил Тимоша.

— А вот чем.

Феодосии сунул руку в один из стоявших рядом глиняных горшков и достал оттуда свернутую трубкой тетрадь.

— Сам прочтешь, или мне читать?

— Что ты, Феодосий. Если не пойму чего, то враз о том и спытаю.

Феодосии положил тетрадь на стол, крепко прижал ладонью, Однако перед тем как раскрыть, сказал:

— Прежде чем начну читатъ, хочу сказать тебе, Иван Васильевич, нечто. В тетрадь эту выписал я самое важное из того, о чем писали ученики Лелия и Фауста. Были среди них и поляки, и итальянцы, и литвины, и русские, и немцы, но суть их всех была одна — они считали всех людей земли братьями, звали всех жить в мире, и поклоняться тем богам, которых люди выбирали сами себе в зрелом возрасте и в здравом уме.

— Как так? — спросил Тимоша.

— А так, что если ты родился в православной семье, то не следует тебя, несмышленого и бессловесного тащить в церковь и крестить по обряду твоих родителей, а нужно подождать, пока ты вырастешь и по здравом рассуждении сам выберешь себе веру.

— Как Христос? — догадался Тимоша.

— Не только как Христос. И пророк Моисей, и пророк Мухаммед, и Будда — индийский вероучитель — все обретали истину через божественное откровение возрастом не в две недели и не в три, а будучи мужами мудрыми, посвятившими поискам истины многие годы.

— Сие разумно, брат Феодосии. Однако, если только в этом смысл вашего учения, то далеко ему до всеконечной правды.

— Не спеши, Иван Васильевич.

Феодосии хмуро глянул на Тимошу и медленно протянул через стол тетрадь.

— Читай сам. А я пойду на вольный воздух, на божий свет. Феодосии вышел, и Тимоша, услышав, ник посыпались камешки из-под его ног, понял, что отправился черноризец к морю ставить сети. «Не скоро теперь вернется» подумал Тимоша и пододвинул к себе тетрадь.

* * *

«Все люди земли — дети бога и нет для него ни пасынков, ни падчериц, все ему — сыновья и дочери. А ныне, когда существует столько христианских церквей — какая из них может объявлять себя единственно истинной? Католики считают только себя верными слугами Христа и подлинными учениками. Православные полагают, что лишь они сохраняют христианство в чистоте и обвиняют католиков в схизме. Лютеране и кальвинисты, гугеноты и цвинглиане предают анафеме и католиков, и православных, объявляя всех не согласных с ними еретиками, а папу — антихристом.

Какая же из церквей может притязать на авторитет, которым пользовались апостолы?» (Сие речено Самуелием Пшипковским, секретарем короля Владислава).

Далее шла вторая запись.

«Кто отказывает другому в мире и говорит, что он уничтожит его, дает своему противнику такое же право, ибо где нет места для законов мира, там действуют законы войны. Однако в войне нет спасения ни для одной из враждующих сторон». (Сие писано Янусом Крелием).

«Христос был простым смертным, подобно тому, как были простыми смертными пророки Моисей и Будда — и после Христа — Мухаммед. А троица, коя есть поповское хитросплетение отца, сына и святого духа, — есть глупость, злокозненное устроение, измышленное ленивыми и алчными иереями.

Таковым же устроением является и созданная ими церковь, кою следует считать скорее домом дьявола, чем домом бога, ибо нет в поповской церкви ни любви, ни мира, ни добра.

Все люди суть у бога: и татары, и немцы, и прочие и нельзя распалять сердца их злобою друг против друга из-за того, что они по-разному поклоняются своему Творцу». (Сие писано Феодосией Москвитином, по прозвищу Косым).

Тимоша прикрыл тетрадь и вышел из кельи. «Вот они какие — польские братья, — подумал он. — Значит, когда бы я был рожден в доме кого-нибудь из них, то только теперь мне нужно было избрать для себя веру: принять крещение, или же, если оно не пришлось мне по душе — не принимать.

И разве считали бы они за грех, если б избрал я закон Магомета, в который турки обратили меня угрозой смерти?

И наверное, — подумал дальше Тимоша, — не нужно человеку принимать один какой-то закон — Моисея ли, Будды ли, Христа ли, — а знать все их, и тогда не будет на земле еретиков и схизматиков, гяуров и идолопоклонников, но все станут искать истину, ибо свет плоти — Солнце, свет духа — Истина».

* * *

Феодосий вернулся к вечеру. Они пожарили добытую им рыбу и сели на бревне у входа в келью. Молчали, думали.

Первозданная тишина стекала на землю со звезд. Где-то далеко-далеко чуть слышно шуршало море.

— Скажи, Феодосии, — тихо спросил Тимоша, — ту правду, что отыскали польские братья, как утвердят они в мире? И Феодосии ответил:

— Не знаю. Добром мир не принимает истину, а заставлять верить во что-нибудь силой — тоже нельзя.

— Но можно сначала искоренить неправду, а потом насадить справедливость и истину! — воскликнул Тимоша.

— Я знаю только одного человека, который сейчас пытается это делать.

— Кто он?

— Казацкий гетман Хмельницкий.