"Золотой сокол" - читать интересную книгу автора (Дворецкая Елизавета)

Глава вторая

Еще не проснувшись, Зимобор почувствовал сильный запах ландышей, но уже не свежих, а помятых, увядающих. Открыв глаза, он сел и обнаружил, что спал под дубом, среди примятых ландышевых листьев и цветов. Было еще светло, но в воздухе, особенно в глубине под деревьями, уже повисла легкая сумеречная дымка. Голова кружилась, он чувствовал слабость, усталость и истому. Мелькали какие-то отрывочные воспоминания, ощущения ужаса и блаженства, и притом имелось убеждение, что вспоминать об этом не надо. Во сне или в беспамятстве его душа заглянула в какие-то глубины, куда смертным ходу не было, и не следовало снова нарушать запрет уже наяву.

— Проснулся? Пора тебе в дорогу, мой сокол ясный, — сказал рядом с ним нежный голос, и Зимобор вздрогнул. От этого голоса веяло той самой иномирностью, которую он только что решил не вспоминать. В двух шагах от него на пеньке сидела Младина — да, она велела так ее называть. Ее стройная фигура в белых одеждах источала заметное золотистое сияние, но притом казалась легкой, бесплотной, почти прозрачной. Длинные золотые волосы спускались густым потоком до самой земли, на голове был венок из ландышей в капельках росы. Да, они же там растут...

— Куда? — Зимобор потер лицо, стараясь собраться с мыслями. — Вяз червленый в ухо! Погребение же! — В ужасе от пришедшей мысли, он поднялся на ноги, цепляясь за ствол и проклиная неведомо откуда взявшуюся слабость и головокружение. Из него словно выпили всю кровь, заменив ее холодной болотной водицей. — Я же опоздал... Что люди скажут... Отец... Погребение... Срам какой, матушка моя, сын на отцовское погребение не пришел! Проспал!

— Не торопись, спешить некуда, — мягко сказала Младина, и звук ее нежного, но очень уверенного голоса разом погасил его спешку. — Погребение твоего отца не сегодня.

— Как? А когда? Отложили? Из-за меня?

— Нет. Не отложили. На его кургане уже трава выросла. И месяц ладич закончился, купалич идет.

— Купалич идет? — изумленно повторил Зимобор.

Он глянул под ноги — но цветы ландыша исчезли, как только он встал, теперь там были только широкие зеленые листья и зеленые ягодки на изящно изогнутых стебельках. Судя по буйству зелени, шли последние недели весны[21].

— Но как же так? — Веря и не веря, он посмотрел на Младину, хотя и сам смутно догадывался — как.

— Где ты был, там время по-иному идет.

Она встала, приблизилась и мягко провела ладонью по его щеке. Зимобор словно рухнул в пропасть от ее прикосновения — оно было ласково и воскрешало воспоминания о пережитом наслаждении, но в нем была Бездна, черная голодная тьма Первозданных Вод, принявших облик вполне земной, хотя и невероятно красивой девушки. От ее близости Зимобора переполняло блаженство, но вместе с тем ужас — казалось, вот-вот от этого блаженства он растает и растворится в окружающем, его кровь вольется в воду речки, кости станут ветвями дубов, кожа — корой, волосы — травами, а тепло дыхания и блеск глаз будут мерцать в солнечных бликах на листве...

— Время — моя власть, захочу — единый миг сделаю веком, захочу — целый век сожму в один миг, — сказала Младина, и Зимобор видел в ее потемневших глазах бездну времен.

Ее голос был негромок, но в нем слышалась такая мощь, что хотелось зажмуриться. Ничем вроде бы не угрожая, эта сила подавляла человека одним своим присутствием. Зимобору было жутко оглянуться назад, как жутко оглядываться на пропасть, в которую чуть было не сорвался. Но эта пропасть имела власть когда угодно притянуть его назад и снова поглотить. Человеческие чувства ей неведомы, она просто берет то, что ей нужно, там, где найдет. В образе Младины перед ним стояла Великая Богиня, Мать всего сущего во вселенной, и он, человек, был слишком мал и слаб, чтобы стоять перед ней лицом к лицу. Но, кроме ужаса, его переполняла горячая, подавляющая все любовь к ней — естественная и неизбежная любовь живого к своей создательнице. Оказавшись перед лицом Богини, Матери и повелительницы вселенной, он ни о чем не просил, ничего не хотел — только любил ее и жаждал поскорее высказать ей свою любовь, пока его душу не подавило и не заставило умолкнуть ее необозримое величие...

— Не бойся: те, кого ты знал, живы и не состарились, — мягко сказала она, и вселенная снова сжалась до одной стройной девичьей фигурки, многоликая Богиня обернулась к смертному лишь одним из множества своих воплощений. — Но возвращаться в Смоленск тебе не стоит: твой отец похоронен, на кургане выросла трава, а вече провозгласило княгиней твою сестру Избрану. Но ведь ты не хочешь воевать с родной кровью?

— Н-не хочу, — запинаясь, ответил Зимобор.

Он не был уверен в своей искренности. Одно дело — рассуждать, а совсем другое — узнать, что твоя сестра, женщина, уже села на престол твоих предков, который по праву рождения должен принадлежать тебе и только тебе! Может быть, эти несправедливость и бесчинство гораздо хуже, чем пара или даже десяток трупов, которыми пришлось бы вымостить дорогу к справедливости... Ведь что такое справедливость? Это не чтобы все были довольны. Это чтобы каждый получил по заслугам — кто награду, а кто и наказание.

Но если она уже провозглашена... Беривоя, конечно, уже сместили, воеводой в Смоленске стал Секач или еще кто-нибудь из приверженцев княгини, Достояна, Судимира и прочих его сторонников разослали по дальним погостам. Возвращение сейчас не даст ему ничего, кроме позора. Если бы он не проспал... То есть не провел этот месяц, показавшийся ему одним днем, в каких-то иных измерениях...

Но было поздно. Теперь придется принимать то, что есть.

— Ты со смоленским престолом не навек прощаешься, — сказала Младина. Она видела все его мысли как на ладони. — Я хочу, чтобы ты стал смоленским князем, и ты им станешь. Но — не сразу. Будешь меня слушаться, я тебе не одно, а два княжества отдам. А захочешь — и все три. Будешь один всеми кривичами владеть, как Крив владел. Не торопись, отступи, уйди зерном под землю — расцветешь в новой славе, как Мировое Древо, никто с тобой не сравнится.

— Куда же мне теперь идти?

— Я тебе дорогу укажу. Пойдешь ты теперь в Полотеск.

— В Полотеск? — Зимобор вспомнил, что она вроде бы когда-то уже заговаривала об этом городе. — Зачем?

— Завоевать его, конечно! — Младина засмеялась, и над ней засверкала звездная пыль.

— В одиночку?

— Но ведь я же с тобой! А со мной других союзников не нужно! Слушай. Было у князя Столпомира двое детей, да ни одного не осталось. Дети его прокляты, и сам он проклят, род его сгинет без следа. — Вещая Вила уже не улыбалась, лицо ее стало строгим, и Зимобор содрогнулся — никто не спасет того, кого обрекла на гибель судьба. Даже ножницы померещились в белой руке, готовые перерезать дрожащую нить. — У него нет наследников. Иди к нему. Наймись в дружину, да не открывай, кто ты. Он тебя полюбит, как сына. Он все для тебя сделает. Даст тебе войско, чтобы Смоленск завоевать, завещает тебе Полотеск — а там и Изборску недолго собой гордиться, против тебя ему не устоять.

Зимобор слушал, зачарованный. Его не спрашивали, хочет он этого или не хочет, согласен что-то делать или не согласен. Дева лишь открывала ему будущее, которое предсказано и в силу того решено. От его желаний ничего не зависело. Его дорога лежала перед ним, как нитка из клубочка, и ему оставалось только идти по ней.

— Дам я тебе оберег. — Младина сняла с головы ландышевый венок, и в ее руках он вдруг съежился, стал маленьким, не больше ладони. А стебли цветущего ландыша в ее волосах сами собой приподнялась, потянулись друг к другу, переплелись, и вот уже на голове Вилы сияет живым жемчугом новый венок, точь-в-точь как снятый. — Храни его. — Младина протянула венок Зимобору, и он принял его обеими руками, как сокровище.

— Пока с тобой мой венок, никакой враг тебя не одолеет и в любом сражении одержишь ты победу, — мягко, нараспев пообещала Вила, словно заклиная. — Захочешь повидать меня — положи венок под подушку, и я во сне к тебе явлюсь. А захочешь позвать меня — позови, и я к тебе приду. И помни! — Она строго глянула ему в глаза, и Зимобор ощутил себя полным ничтожеством перед ее божественной силой. — За тобой ходит мертвая. Вздумаешь другую полюбить — и ее погубишь, и себя. Я тебе помогу, но за это ты мне одной верен будешь. Обещаешь?

— Обещаю, — шепнул Зимобор. Он не был властен над собой сейчас — его желания, его чувства, воля и судьба принадлежали младшей из Вещих Вил, госпоже будущего. Как можно спорить с той, чье слово созидает судьбы?

— Тогда иди.

Младина показала ему на опушку. Зимобор сделал шаг. И от изумления почти опомнился.

Перед ним не было речки с высокой травой: луговины и новой полоски леса. Местность стала совсем другой. За спиной шумел сосновый бор, а впереди был пологий берег небольшой, но еще судоходной реки. Чуть поодаль виднелась отмель, а на ней лежали две вытащенные ладьи, нагруженные мешками и бочонками. Горело несколько костров, хорошо видных в сумерках, шевелились люди. С ветром донесся запах дыма и вареной рыбы.

— Иди туда, — шепнул голос из-за спины. Зимобор не оборачивался, чувствуя, что Младину возле себя больше не увидит. Она осталась там, в полутьме под дубом, густо насыщенной ароматом ландышей. — Эти люди едут в Полотеск. Прибейся к ним, они тебя примут. С ними доберешься до города, а в городе пойдешь на княжий двор. А там увидишь. Ничего не бойся. Пока я с тобой, никто тебе не страшен. А я тебя не покину, пока ты мне верен будешь. Если изменишь — ждет тебя страшная смерть и рода забвенье. Иди.

Прохладный, проникающий голос леденил душу. Зимобор не смел обернуться, как будто за спиной могло таиться что-то страшное. Истинный облик того существа, которое до сих пор показывалось ему таким прекрасным... Будущее... Самое желанное, самое сладкое и манящее — и самое ужасное, холодное и беспощадное... Его душа изнемогала от близости иного мира, он был на пределе и хотел отдохнуть.

В руках его по-прежнему был ландышевый венок. Его запах мягким облаком окружал Зимобора, и казалось, что Младина не ушла, что ее глаза смотрят из каждого бубенчика ландышевых цветков. С ним по-прежнему оставался ее голос, похожий то на звон лесного ручья, то на тихий шум дубовой листвы, ее чарующие глаза с острой звездной искрой, теплота и прохлада ее белых рук. Она была самым прекрасным и самым страшным, что ему довелось повстречать за двадцать четыре года жизни. Но понять ее было выше человеческих сил. Оставалось покориться и принять то, что она — Дева Будущего — собиралась ему дать.

Стоять на месте не было смысла. Прошлое миновало, настоящее не позволяет задерживаться больше, чем на миг, подталкивая к будущему — к тому, что с каждым шагом наступает и на тот же шаг отдаляется.

Зимобор оглядел себя. Меч, нож, кремень и огниво, гребень — все на месте. Плащ на плечах. Гривна на шее, два серебряных обручья и серьга в ухе — все, что осталось после разорительного плавания за море за хлебом. Вот что совсем некстати — застежка плаща, где в узорный круг вписана фигура золотого сокола с маленьким красным самоцветом, вставленным в глаз. Серебряного сокола носили кмети княжеской дружины, а золотой был знаком принадлежности к Перунову роду. Выйти к людям с такой застежкой на груди — все равно, что сразу сказать: «Люди добрые, я — княжич Зимобор Велеборич из Смоленска». Говорить он собирался нечто совсем другое, поэтому спрятал застежку в кошель, а плащ заколол маленькой, с ворота рубахи.

Не так легко будет объяснить людям, что он делает в одиночестве и на порядочном, судя по всему, удалении от жилья. Впрочем, на разбойника и изгоя он не похож, да и Младина обещала, что его примут.

Зимобор спрятал венок за пазуху и стал спускаться к отмели.


***

Он еще не знал, как объяснит людям свое появление, но они, как оказалось, уже сами все объяснили. Когда Зимобор неспешно, чтобы не напугать, сошел с откоса и приблизился к кострам, несколько человек подняли головы и только один вышел навстречу. Все остальные продолжали свои нехитрые дела: кто-то следил за котлом, кто-то рубил притащенную из лесу сухую корягу, двое чистили рыбу, двое стирали в реке какое-то тряпье, один вырезал из чурочки ложку. У опушки виднелось три-четыре шалаша, покрытых еловым лапником и снятыми с ладей парусами. Зимобор поздоровался, ему ответили.

— Из Оршанска, что ли? — крикнул мужик средних лет, с реденькой бороденкой и пронзительными глазами. Он сидел у ближайшего костра и ковырял иглой кожаную подметку своих лычаков. По выговору и по узорам на рубахах было видно, что это западные кривичи-полочане. — Только мы туда не идем, так что в этот раз вашему тиуну с нас пошлины не брать, не взыщите.

— За то и взыщет, что не взыщет пошлины! — захохотал другой, совсем молодой, тощий, с мелкими чертами лица и темными волосами, падавшими на глаза. — Ты, Сивак, сам-то понял, что сказал?

— А ты, Печурка, не ори, как на пожаре, отец и так еле заснул, — хмуро сказал подошедший к ним парень — рослый, крепкий, светловолосый, с простым румяным лицом. Одежду его, как у всех, составляли некрашеная потрепанная рубаха и такие же порты, он был босиком, но на поясе его висела вышитая сумочка-кошель, а держался он так уверенно, что в нем легко было определить хозяина.

Всего на отмели у двух ладей расположилось человек семнадцать-восемнадцать, чуть меньше двух десятков.

— Здравствуй, добрый молодец! — Зимобор вежливо поклонился. — Ты здесь старший?

— Старший — мой отец, Доморад Вершилович, из города Полотеска. А я — Зорко, — солидно представился парень. — Идем из нижних Полянских земель, сейчас на Оршанку, там до Радегоща и на Оболянку. В смоленские земли не пойдем. Тебя зачем прислали?

За это время он внимательно оглядел Зимобора, оценил стоимость его одежды и оружия, а также предполагаемый нрав нежданного гостя. Зимобор сообразил, что его приняли за кметя, присланного проследить, чтобы торговцы не миновали как-нибудь княжий городок и не уклонились от уплаты пошлины. Хотя как они его могут миновать — ведь ладьи с товаром не понесешь на руках через лес! Из Оршанска? Если здесь рядом Оршанск, значит, Младина вывела его на границы с полотескими землями.

— Никто меня не присылал, я сам пришел, — ответил Зимобор. — Так это какая река?

— Оршанка, — Зорко удивился. — А ты что же, не знаешь, где сам?

— Заблудился я, — сказал Зимобор. — С самого ладича месяца людей не видел.

— Врешь! — озадаченно воскликнул Зорко и еще раз оглядел собеседника.

Зимобор его понимал: он не был похож на человека, который месяц скитался по лесу.

— Ну, я не только в лесу... — Зимобор не привык лгать и чувствовал себя неловко. — Был я у одной... женщины... но людей не видел уже почти месяц. Как из дома ушел, так и...

— Это, собственно говоря, была чистая правда: он ушел из дома месяц назад и за это время вообще не видел людей — Младина ведь к людям не относилась.

— Возьмете с собой? Я по пути пригожусь. — Зимобор улыбнулся. Вот и он заговорил как волк из кощуны!

— Да... взять-то можно... — Зорко еще раз окинул его взглядом.

Такой человек в превратностях дальней дороги был бы полезен, но парня мучили понятные сомнения. В образе этого человека, по виду — только что из дружины смоленского князя, из леса могло выйти все что угодно. Вернее, нечто такое, что совсем не угодно живому человеку.

— Ну, смотри! — Зимобор вынул нож и прикоснулся к острию, показывая, что не боится железа. — Не нечисть я, не леший какой-нибудь, Перун мне свидетель. Хочешь, пересчитаю что-нибудь?[22]

— Да ладно, нечисть... — Купеческий сын из города не подозревал в каждом чужаке нечистого духа, как родовичи какого-нибудь лесного огнища. Его подозрения были более приземленными, но и на разбойника обладатель таких красивых серебряных вещей не походил. — Только куда же ты теперь путь держишь? Мы-то не к вам, мы совсем наоборот, на Двину и в Полотеск.

— Куда едете, туда и я с вами, а там найду себе попутчиков. Не идти же мне опять через лес одному!

— Оно верно. Ну, если хочешь, то с нами до Полотеска, а там, глядишь, найдешь торговый обоз в вашу сторону. Наш прокорм, ну, обувка там, еще если чего...

— Идет! — Зимобор протянул ему руку. По нынешним временам требовать денег за службу уже не приходилось, еда на время дороги была достаточной платой. Сами смоленские кмети у князя в последний год служили только за еду и одежду.

Если бы он действительно заблудился, то гораздо проще ему было бы вернуться в Оршанск, а там уж купить у рыбаков челн и по Днепру подняться до Смоленска. Но Зорко или не обратил внимания на эту несообразность, или смекнул, что его собеседник вовсе не хочет возвращаться.

— Звать-то тебя как?

— Ледич, — ответил Зимобор.

Он родился в день праздника, в который «зиме ломают рог», что сопровождается игрищами и потасовками. Праздник называется Зимобор[23], и в его честь мальчику дали имя. Но его также могли бы назвать и по месяцу, в который он появился на свет, и Зимобору не пришло в голову ничего другого.

— Отца только спросить надо, — Зорко поднял ладонь. — Хозяин-то он. Только приболел. Вот и кукуем тут третий день, а с места двинуться не можем.

Доморад Вершилович был довольно богатым купцом. Еще прошлой осенью он закупил в плодородных Полянских землях зерна, теперь забрал его, набрав в придачу сыров, масла, соленого мяса, и ехал с этим товаром через пострадавшие от неурожая земли, меняя еду на меха, добытые за зиму. А меха в Полотеске можно выгодно продать варяжским гостям. И все было бы хорошо, если бы не подвело здоровье.

На этой отмели полотеские гости жили уже третий день, потому что у Доморада прихватило сердце. С посиневшими губами, он лежал в шалаше и едва дышал, так что вся его дружина сидела испуганная, а Зорко ходил суровый и сосредоточенный, опасаясь, что не довезет отца живым даже до ближайшего села.

— Говорил я ему: сиди дома, сам съезжу! — горько делился он с Зимобором, когда они, после знакомства, выбрались из шалаша. — Нет, привык все делать сам! Я ему говорю: после зимы чуть жив, сиди на бережку, рыбку лови да сил набирайся, нет, надо ему суетиться, дела делать! Все путем каким-то грезит торговым, великим, чтобы дорогу от Варяжского моря до Греческого сыскать![24] Слышал он, что люди ездят, — и ему надо, самолично Греческое море найти хочет!

— Я бы тоже не отказался! — Зимобор улыбнулся. — Греческое море-то поглядеть, есть ли оно на свете или так, болтовня одна. Смелый у тебя батя!

— Смелый! — проворчал Зорко с таким видом, что, дескать, морок один это все, но видно было, что в глубине души он гордится своим беспокойным родителем. — Не, не нашли. От Полянских земель, от Киева-города еще дальше на полудень надо, вниз по Днепру, а там опасно — и пороги, и степняки всякие. Ну их! Туда если ездят, то большие обозы собирают. И это на целый год с чурами прощаться![25] Хоть это уговорил — домой вот возвращаемся. Я вообще, если хочешь знать, мог бы и сам съездить! Дороги все с закрытыми глазами знаю! Я с ним уже десять лет езжу каждый год. Тетка нам травок с собой надавала, да вот толку от них чуть. Надо бы в село, где хоть какая-нибудь приличная травница есть, или волхва хорошего найти, а тут, в лесу, только лешего, тьфу, найдешь! Зимобор осторожно сунул руку за пазуху и оторвал пару стебельков от венка Младины. Будучи оторванными, ландыши сразу увяли и высохли, оставаясь почти такими же белыми, как будто их высушила со всем тщанием самая умелая зелейница[26].

— Вот тебе молодильник, завари, пусть пьет по глотку по три раза в день. — Зимобор протянул Зоричу сухие стебельки. — Я знаю, мой отец такой же хворью страдал. Ему помогало.

— И ты что же, молодильник всегда при себе носишь? — с удивлением спросил Зорко, бережно принимая хрупкие стебельки и нюхая — ему это средство тоже было хорошо знакомо.

— Нет, — Зимобор усмехнулся, — у меня за пазухой сам растет.

Утром Домораду стало настолько лучше, что он сам выбрался из шалаша и сидел на воздухе, глядя, как Зимобор и Зорко упражняются, сражаясь вместо мечей на палках. Молодой купец сам попросил Зимобора поучить его, потому что сразу увидел, что у смолянина есть чему поучиться. Даже вооруженный простой палкой, Зимобор очень ловко успевал прикрыться щитом от любого выпада и найти неприкрытое место у соперника. Каждое его движение было быстрым, четким, осмысленным — драться для него было так же естественно, как для птицы летать.

— Ты бы еще моих обалдуев поучил, — попросил его запыхавшийся Зорко, — а то нападут, сохрани Попутник, а они только палками и могут... Машут, как цепами на току, разве же это драка!

После двух голодных зим купеческая дружина, потощавшая и ослабевшая, и впрямь выглядела не слишком грозно. Многие ратники впервые в жизни забрались так далеко от родных мест. Молодой кожемяка по прозвищу Костолом нанялся в дружину к Домораду, потому что в полуразоренном городе не хватало работы и отец не мог всех прокормить, но был вполне доволен переменой в судьбе, он еще раньше, в Полотеске, наслушался рассказов бывалых людей и тоже хотел посмотреть мир. Сивак, Печурка и Неждан, наоборот, прожили жизнь в глухих родовых поселочках, но в самую голодную пору были проданы своими старейшинами в холопы к купцу в обмен на еду. Эти трое, особенно двое последних, еще совсем молодые парни, поначалу шарахались от каждого незнакомца и искренне считали, что уже заехали на тот свет, раз так далеко от дома.

— Этот совсем дикий! — оживленно рассказывал Зимобору Костолом, как городской человек городскому, кивая на Неждана. — У них, слышь, еще в глуши на сестрах женятся, потому что все чужие — вроде как лешие!

— Сам ты леший! — злобно отвечал Неждан. По нему было видно, что продали его совсем не от хорошей жизни: он и сейчас еще был истощен, под глазами на бледном лице вечно темнели круги. — У нас стариками все заповедано: из каких родов можно брать невест, из каких нельзя. А если нельзя, значит, нечистый род.

— А на сестре нельзя жениться, — подтверждал и Сивак. — У нас вот, чтобы злого дела не случилось, пока мальчонка еще маленький, его в материнский род отправляют на воспитание, а там ему невесту подбирают. У нас все по порядку, как богами научено, дедами завещано. Это у вас там в городе все перемешано: хоть водяница из реки вылезь, вы и ее за девку примете!

— Да что же она не лезет? — Таилич бросил мечтательный взгляд на реку. — Хоть бы и водяница, я бы...

О девушках им оставалось только мечтать: жениться пока никому было не по средствам.

Из оружия все они привыкли держать в руках рабочий топор, охотничий лук да рогатину. Утешало только то, что разбойники, которые могли на них напасть, будут вояками ничуть не лучше и в руках у них будут те же рабочие топоры.

К следующему утру Доморад почувствовал себя настолько хорошо, что велел двигаться дальше. За день два струга прошли остаток пути до устья Гостилки, переночевали в маленьком рыбачьем селе, а завтра поднялись по реке почти до истоков, где стоял погост под названием Новогостье, принадлежавший полотескому князю. Выше него река уже не была судоходной, и от Новогостья была проложена гать, струги и товары за две версты по лесу доставляли к другому городку, Радегощу. Он стоял на реке Выдренице, по которой можно было плыть дальше, к реке Оболянке, а с нее на Западную Двину.

Городок Новогостье был невелик и тесен — весь он умещался на мысу, отделенном от берега высоким, но обветшавшим частоколом. Внутри укрепления располагались только длинные дружинные избы, конюшни и амбары для собранной дани. Здесь же стоял тиунов двор: в одной клети и горницах жил сам воевода с домочадцами, вторая предназначалась для князя или воеводы, возглавляющего полюдье. За частоколом беспорядочно выстроилось сельцо, где жили в основном рыбаки, землепашцы и несколько ремесленников. На пригорке стояло маленькое святилище с дубовыми идолами, у которых были грубо обозначены только лица. Но оно выглядело заброшенным: оба местных волхва умерли последней зимой, замены им пока не нашлось. Зорко, как заботливый сын, сразу стал искать для отца травника, но местные жители качали головами:

— Как наши-то двое померли, сами за помощью на сторону ходим. Или к Иловичам, там, за бором, они живут, у них старик хорошо травы знает, или к Елаге в Радегощ. Только в Радегощ сейчас не очень-то дойдешь...

Здешний воевода, разумеется, взял с полочан пошлину за постой и проезд, но при этом задумчиво и даже где-то растерянно почесывал дремучую бороду.

— Гать-то она, конечно, никуда не делась, — говорил он в ответ на расспросы Доморада о дороге. — Куда она денется, ее ж не украдешь... Только езды по ней мало, сами знаете почему — обветшала. Кое-где, люди говорят, совсем сгнила. Лешие, что ли, на ней пляшут, совсем, говорят, местами пропала гать...

— А что ж не чинишь? — Доморад огорченно хлопнул себя по бокам. — Ты, мил человек, для чего тут князем поставлен? Ты вот с меня пошлину взял, а за что же ты ее взял, если я дальше ехать не могу? Ты же за дорогой поставлен следить, вот и следи!

— Да не прикажешь ведь ей не гнить! Оно так положено...

— Ей гнить положено, а тебе чинить! Что же ты не чинишь?

— А с кем я ее чинить буду? Людей у меня — полторы калеки, на двоих одна нога! Думаешь, столько у меня тут раньше людей было? Не видел, сколько изб пустых стоит, и в городе, и там, над речкой? У вас там, в Полотеске, может, богато живут, а мы тут чуть все не перемерли! Не сам же я пойду тебе в лес с топором!

— А чего же и не сам? У тебя-то руки-ноги целы, от слабости вроде не шатаешься! А как князь с полюдьем поедет? Не проедет ведь по твоей гнилой гати, тебе же и настучит по хребту! Давно вы тут князя не видели, забыли, какая рука у него тяжелая!

Но воевода только ворчал что-то, почесывая в бороде. До полюдья было еще далеко, а в душе он надеялся, что князь вообще не станет забираться в такую глушь.

— В баню сходи, что ли, чего скребешься! — в сердцах бросил Доморад и пошел к своим людям.

На другое утро выехали. Оба струга поставили на катки, товар переложили на волокуши, в которые, за неимением лошадей, впряглись те же Сивак, Печурка, Костолом и прочие. Зимобор и Зорко тащили оглобли наравне со всеми, и только Доморад, по причине больного сердца, шел впереди налегке, внимательно оглядывая дорогу.

Дорога и правда была хуже некуда. Через каждый десяток шагов приходилось останавливаться. Большинство, к своей радости, получали передышку, а кто-то брал топор и шел в березняк вырубить несколько жердей, чтобы подложить в расползающуюся под катками гать. Места были низкие, болотистые. Иной раз приходилось всей толпой собирать хворост, рубить кусты и подлесок, чтобы хоть чем-то прикрыть лужи и жидкую грязь. Однажды струг сорвался с катков и засел носом в топи — еле выволокли и потом долго отдыхали. Все были мокрые, по пояс и по грудь в болотной грязи и тине.

В полдень остановились передохнуть и подкрепиться. По всему выходило, что прошли не больше версты. Но чем дальше, тем дорога становилась хуже. Трава росла между бревнами рассыпающейся трухлявой гати, кое-где вовсю торчал подлесок, и можно было подумать, что здесь никто не ездил уже лет десять.

— Соловей-разбойник, что ли, тут завелся! — ругался Доморад. — Совсем плохая дорога, как будто сто лет заброшена! Так и жду, что костяки и черепа попадутся!

— Ой, батюшка, не говори! — морщился Зорко, которому совсем не хотелось увидеть что-то подобное. Он был благоразумен и вовсе не мечтал о приключениях.

Пока люди отдыхали, Зорко прошел немного вперед посмотреть дорогу, потом вернулся и позвал Зимобора. Шагов через двадцать расползающаяся гать так густо заросла всякой болотной травой, что ее едва было видно.

— Что за леший! — Зорко озадаченно чесал затылок. Раскрасневшийся, искусанный комарами, со слипшимися от пота светлыми волосами, по плечи забрызганный болотной грязью, он сейчас совсем не напоминал богатого купеческого сынка и служил живым доказательством того, что богатство достается не задаром. — Да ведь перед самой этой зимой проклятой мы тут ездили с отцом, гать была хорошая. А теперь — чисто чащоба. Как будто тут не две версты, а двадцать до ближайшего жилья. Впору «ау!» кричать.

Как бы нам не заблудиться, — заметил Зимобор. Сам он тут не бывал уже лет восемь, поскольку в Полотеск не ездил со времен своего сватовства к тамошней княжне и местности не знал совсем. — А то подумай, каково будет такую тяжесть не в ту сторону волочь.

— Я повешусь! — взвыл Печурка.

— Надо пройти вперед еще, посмотреть, — предложил Голован, почти лысый, большеголовый, немного горбатый, но очень сильный мужик. — Давай, Таилька, ты туда, к березкам, а я сюда, за елками пройдусь. Кто дорогу найдет, кричи.

— Да осторожнее, в топь не угодите! — предостерег Доморад. — Вы лучше по двое идите, не по одному! Если что, один другого вытащит или хоть «на помощь!» закричит.

Как ни хотелось уставшим людям отдохнуть подольше, тащить струги и волокуши неизвестно куда хотелось еще меньше, поэтому почти все пустились искать дорогу. А дорога шалила: в разные стороны расходилось несколько вроде бы тропинок, везде проглядывали сквозь мох остатки трухлявых бревен, белели в сплетенных травах огромные куски березовой коры сгнивших стволов, еще сохраняя круглую форму, точно половинки бочонков самого лешего. Искали, аукались, пытаясь нащупать хотя бы направление, в котором мостить себе гать. Ночевать на чужом болоте никому не хотелось.

Зимобор сначала шел вместе с Радеем, холопом Доморадова двора, потом тот, утомившись, присел на пенек и махнул рукой:

— Ты иди, а я передохну малось. Всю спину изломал с этим катком проклятым. А тут еще леший над нами потешается!

— Смотри не ругайся, а то и назад не выйдешь! — предостерег Зимобор. — Ведь услышит.

Радей только махнул рукой.

Зимобор пошел один. И вскоре понял, что ему повезло: под ногами больше не хлюпала вода, земля стала суше и тверже, жесткая болотная трава сменилась мягкой и низкой. Признаков гати не было видно, зато появилась тропинка — узенькая, но набитая, с обломанными корнями близко растущих деревьев, выступавшими из земли, что доказывало — тропинкой часто пользуются. А значит, к какому-нибудь жилью она приведет. Зимобор очень надеялся, что не увидит уже знакомый частокол Новогостья и что люди с той стороны болота укажут, где найти ближний к ним конец гати. Может быть, воевода Радегоща лучше следит за своей частью торгового пути?

Поблизости раздалось побрякивание. В нем слышалось нечто, когда-то хорошо знакомое, но подзабытое. Зимобор огляделся и сначала не увидел ничего. Звук был все ближе. Наконец вспомнилось, на что он похож, — примерно так гремит ботало, то есть колоколец, который вешают на шею скотине, пасущейся в лесу. Но после голодных годов скотины осталось мало, и этот звук стал редкостью. Зимобор заторопился вперед: где корова, там ведь и пастухи.

Из-за куста выдвинулось что-то большое и темное, так что Зимобор, вздрогнув, отступил и схватился за меч — медведь, что ли? Но нет — на Зимобора глянула широкая горбоносая морда, большие уши подергивались быстрой мелкой дрожью... Это был молодой, примерно годовалый, лось, видимо бычок. Он деловито объедал ветки маленьких березок и ничуть не встревожился, увидев человека. На шее у него висело то самое ботало, привязанное некогда красной, а теперь совсем выцветшей ленточкой.

Чуть в стороне послышался шум раздвигаемых веток, и из-за кустов выскочил мальчишка лет девяти, в длинной серой рубашонке, похоже перешитой из женской. В руке он держал длинный стебель травинки с нанизанными на нее розоватыми, иногда с красным бочком, ягодами едва созревшей земляники, жесткой и безвкусной, пригодной только для всеядных мальчишек. На ходу он внимательно шарил глазами в траве под ногами, выискивая земляничные кусты.

— Давай сюда, я тут еще нашел! — закричал он кому-то назад и хотел уже пасть на колени возле желанных зеленых кустиков, но тут заметил Зимобора.

Зимобор вдохнул, было, чтобы поздороваться и спросить, куда он вышел, но мальчик вдруг заорал широко открытым ртом и опрометью бросился бежать, не выронив, однако, крепко зажатый в кулаке стебель с ягодами. Зимобор недоуменно оглянулся, проверяя, не возникло ли у него за спиной что-нибудь ужасное. Ничего нет — мальчишка его испугался. За разбойника, что ли, принял?

Пожав плечами, Зимобор пошел по тропинке в ту сторону, куда убежал мальчишка. Вскоре за деревьями посветлело, и он вышел на опушку.

Перед ним лежало не село, а целый городок: детинец на холме и несколько посадских улочек под ним. Видимо, это и был Радегощ, поскольку других городов в этой округе не имелось. Выскочив из леса, тропка переходила в первую улочку, а сразу от опушки уже начинались поля. На длинных полосках зеленели всходы пшеницы, ржи, ячменя.

У самого леса возле тропинки был вырыт колодец со срубом и двускатной крышей над ним, а по тропинке от колодца к городку шла девушка в беленой рубахе, составлявшей всю ее одежду. Из-под самого подола длинной рубахи мелькали босые ступни, а толстая, длиной до колен, темно-русая коса плавно покачивалась. На плече девушка несла коромысло с двумя ведрами воды, но шла с этой ношей так легко, спокойно, так плавно, словно танцевала, — и Зимобор безотчетно залюбовался ею, еще не видя лица.

«Никого не смей любить!» — дохнуло вслед ему из леса, и холодок пробежал по спине. Зимобор оглянулся: вслед ему смотрели только молодые березки и кусты орешника, но они покачивались на ветру, словно грозили множеством зеленых рук. Они следили за ним, за его шагами, даже мыслями, и он вздрогнул, вспомнив о Младине и снова осознав, как он слаб и беззащитен перед своей неземной возлюбленной. Он был в полной ее власти, ей были открыты все его тайные помыслы, все мимолетные чувства, и даже на такую безделицу, как одобрительный взгляд на красивую девушку, он больше не имел права.

Зимобор двинулся по тропинке, которая уже стала улочкой и тянулась вдоль ряда тынов. Раз уж ему повезло выйти в Радегощ, то имеет смысл найти кого-нибудь из старейшин и попросить помощи для застрявших в болоте купцов.

Он прошел почти всю улицу, когда спереди стал доноситься неясный шум — какие-то крики, отрывочные вопли. Идущая впереди девушка тоже прислушивалась, сперва замедлила шаг, потом пошла быстрее. Ведра на ее коромысле закачались, вода блестящими крупными каплями посыпалась на утоптанную землю. Зимобор тоже прибавил шагу. Девушка уже дошла до своих ворот, остановилась у приоткрытой створки, но, держась рукой за большое кольцо, смотрела все туда же, вдаль по улице.

— Тетка! Тетка Елага! — кричал кто-то за углом тына, и прямо на девушку у ворот вдруг выскочил подросток лет четырнадцати, в распоясанной серой рубахе и со всклокоченными волосами. — Дивина! Где тетка? — кричал он, едва переводя дух. — Давай скорей ее! Там гончарные с кожемяцкими сцепились, перебьют! Горденя со своим вязом так и косит, так и косит! Будениных парней в ручей загнал! Зови, говорят, скорее Елагу, а то живыми не быть! К воеводе за дружиной побежали!

— Так ведь нет ее, она с рассвета за березняк пошла! — вскрикнула девушка, живо опуская ведра наземь и освобождая коромысло. — Ну, беда!

С этими словами она кинулась бежать, и подросток припустился за ней. Ничего не понимая, Зимобор ускорил шаг: на улице все равно больше некого было спросить, где искать кого-нибудь из старост. Тем более что нужда в помощи, судя по всему, возникла не только у него.

За углом он увидел площадь, от которой тропа поднималась к воротами детинца. На площади бурлила толпа, раздавались крики. По возам и волокушам, расставленным тут и там, по обилию людей, похожих скорее на лесовиков, чем на городских жителей, Зимобор определил, что сегодня тут, видимо, день торга. А в торговый день, как известно, не работают, а гуляют, а гульбы не бывает без стенки, когда сборные дружины посадских улочек выходят помериться силой. В Смоленске был тот же обычай, и князья поощряли его, поскольку боевой дух и какая-никакая выучка очень пригодятся, когда придется собирать ополчение. В большом городе и побоища случались большие, а здесь стенки состояли из десятка-другого бойцов с каждой стороны. Растрепанные, запыхавшиеся, местами окровавленные стеночники виднелись в толпе по сторонам: кого-то родные уже пытались перевязывать, поить и умывать, но большинство рвались вместе со всеми к речке, протекавшей с другой стороны площади.

Здоровенный парень в праздничной рубахе, когда-то зеленой, а сейчас вылинявшей и отчаянно измятой, с красным плетеным поясом, стоя у самой воды, вовсю орудовал длинной нетолстой дубинкой, которая бытовала при стеночных боях и обычно называлась вязом, хотя и не обязательно делалась из вяза. Его рубаха, взмокшая и потемневшая от пота, была разорвана снизу у полы. Противниками его было четверо или пятеро парней и молодых мужчин, стоявших уже по колено в воде и кое-как отбивавшихся; но расходившийся боец бил и бил своим вязом, доставая всех сразу и понемногу загоняя их все дальше. Вот под особенно удачным ударом один из противников упал спиной в воду и забил руками, пытаясь приподняться — там было уже достаточно глубоко. Еще кто-то сидел и полулежал на берегу, придерживая окровавленную голову. Народ вокруг вопил: где-то раздавались смех и одобрительные крики, где-то причитали женщины.

— Давай, Горденюшка, лупи их, родимый! — во всю мочь голосил тщедушный старикашка с длинной реденькой бородкой, подпрыгивая, похлопывая себя по бедрам, словно плясал. — Налегай, завязывай! Узнают горшечники наших!

— Так им! — голосил рядом еще какой-то посадский. — Попомнят пословицу: бей по роже, да не тронь одежи!

— Да уймите же вы его, бурелома, перебьет, перекалечит! — совсем рядом кричали испуганные женщины. — Ошалел малый! Леший в него вселился!

Зимобор, достаточно опытный в делах такого рода, мельком глянул на женщину, сказавшую это. Она была права: удалой Горденя сейчас себя не помнил, в нем проснулся тот неукротимый и неосознаваемый боевой дух, который роднит воина и зверя. У варягов бойцы, умеющие пробуждать этого зверя в себе, пользуются известным почетом, хотя не сказать, чтобы любовью; у славян ими немного брезговали, хотя иные князья и воеводы старались держать у себя в дружине хотя бы одного-двух таких. Горденя, как видно, и впрямь сумел дозваться Перуна и сейчас не помнил себя. В таком состоянии убивают, не замечая, а после горько каются. И даже очень умелый воин подумает, прежде чем выйти против такого, — против этой стихийной силы и выучка не очень-то помогает.

Но девушка, за которой Зимобор сюда пришел, не тратила времени на раздумье, а как бежала, так и кинулась прямо к Гордене. Народ на площади не успел и ахнуть, увидев ее, как она уже оказалась за спиной у ошалевшего бойца и со всего размаху ударила его своим коромыслом по голове. Зимобор диву дался, видя ловкий, умелый, привычный замах, сильный удар и, главное, неукротимую решимость, не уступавшую Гордениной ярости. Показалось, что он слышит тяжелый звук удара, — и вяз остановился в поднятых руках Гордени. Мгновение тот постоял, как замороженный, потом качнулся, потом стал поворачиваться...

И тут уже Зимобора что-то толкнуло вперед: та же неосмысленная сила, которая вывела его из-под внезапного удара возле кургана на темном Княжеском поле, подсказала, что сейчас будет. Сейчас Горденя развернется и опустит свой вяз на голову того, кто окажется позади. А уж потом, может быть, посмотрит, кто это.

Как сам Рарог, Огненный Сокол, Зимобор с разбегу прыгнул на могучие плечи Гордени, мокрые от пота и горячие, как натопленная печка, опрокинул его на песок, лицом вниз, и заломил за спину руку с вязом.

Толпа вокруг при его внезапном появлении резко вскрикнула, и даже девушка, отскочившая было в сторону, изумленно глянула на него.

— Воды дайте! — заорал Зимобор, зная, что дорого каждое мгновение.

Девушка, к счастью, поняла его: схватив ведро, из которого старик со старухой умывали рыжего мужика, она опрокинула его над обоими противниками. Большая часть попала на Зимобора, но и Гордене немало досталось, и холодная вода помогла тому прийти в себя. Оглушенный и изумленный, он не сразу понял, отчего упал, откуда взялся тот, кто сидит над ним. Дернувшись, Горденя охнул и замер: его держали крепко, и попытки вырваться только причиняли напрасную боль. Парень что-то промычал, толпа вокруг замолкла, пораженная и недоумевающая.

— Пусти! — почти шепотом выдохнула девушка. — Пусти его.

Зимобор ослабил хватку, Горденя не шевелился. Зимобор совсем выпустил его и разогнулся, сверху глядя на лежащего буяна и на девушку, склонившуюся над ним. Тут она тоже выпрямилась и в изумлении стала разглядывать Зимобора. Казалось удивительным, что она смотрит на него как впервые: в глазах Зимобора они были уже почти знакомы, поскольку пришли сюда вместе, и только потом он сообразил, что он-то ее видел, а она его нет. Она была красива, и это показалось правильным: издали любуясь ее стройным и сильным станом, Зимобор так и думал, что лицом она будет столь же хороша. Особенно привлекали взгляд ее черные, тонкие, красиво изогнутые брови, из-под которых темно-голубые умные глаза казались особенно яркими, искрящийся. Правильные черты, стройная шея и мягкая мочка между ключицами, немного видная в вырезе рубахи, нежная, золотистая от первого легкого загара кожа, высокая грудь, сильные загорелые руки с поднятыми повыше и прихваченными тесемкой рукавами, небольшие, но крепкие ладошки — все это как-то сразу накатило на него и словно обняло. Она была живая, такая живая, теплая и яркая, что Зимобор даже растерялся. Вроде бы девушек он видел немало, но сейчас смотрел на эту чернобровую с ее коромыслом, как будто заново открыл для себя белый свет.

— Ты кто? Ты откуда взялся? — немного хрипло после бега и волнения спросила девушка, и Зимобор спиной ощущал, что вся толпа ждет ответа вместе с ней.

В маленьком городке все друг друга знали, незнакомый человек сразу всем бросался в глаза.

Зимобор по привычке запустил пятерню в волосы и только тут сообразил, как выглядит. После целодневной борьбы с гатью, с ног до головы забрызганный болотной грязью, взмокший, с красными пятнышками комариных укусов на всей открытой коже, с мокрыми и спутанными волосами, даже с кусочком тины, присохшим возле уха...

— Да ты водяной, что ли? — пробормотала одна из женщин рядом, оглядывая его. И так подумать у нее были все основания.

— Уши показать? — Зимобор тоже усмехнулся и убрал кудри с ушей, показывая, что они у него не лошадиные, а вполне человеческие. — Простите, люди добрые, что незван-непрошен к вам явился. — Он оглядел толпу вокруг себя и поклонился. — С купцами мы едем, из Новогостья, весь день через гать продирались, потом вовсе застряли. Разбрелись все дорогу искать, мне повезло к вам выйти. Хотел найти кого-нибудь из старост, чтобы дорогу показали и поклажу дотащить помогли, а тут такое дело... Прямо не дело, а вязом червленым в ухо...

— Это точно так, — кивнул один из мужиков поблизости.

Горденя уже не лежал, а сидел на земле, в изумлении глядя то на девушку, то на своего неожиданного усмирителя.

— Да какой ты водяной, что я, водяных не видала? — Девушка усмехнулась. — А говоришь не по-нашему. Так ты из смолян? — Она посмотрела на вышитый ворот его рубахи и сразу отметила чужой узор.

— Я — да. А купцы мои — полочане. Доморад Вершилович и сын его Зорко. Может, кто слышал про них?

— Я слышал! — Один из мужчин в толпе, лет сорока, рослый и сильный, кивнул и подошел поближе. При ходьбе он заметно хромал и опирался на палку. Глянув ему в лицо, Зимобор сразу заметил сходство с Горденей. — Проезжал через нас такой, помню его. А тебя, водяной ты или кто, вовремя к нам принесло! Сыночка моего, кроме меня, никто усмирить ведь не может, а с тех пор как меня медведица-матушка в лесу приласкала, и я не в счет. Быть бы Будениным ребятам сильно битыми... Ну, вылезай, теперь уж нечего...

Последнее относилось к бывшим противникам Гордени, которые уже понемногу выбрались на берег. Двое держали под руки третьего, того, что чуть не утонул, оглушенный Гордениным вязом.

— Да... такое дело... — бормотали они, разглядывая своего нежданного избавителя и от удивления позабыв его поблагодарить. — Погуляли на торгу... Бывает...

— Ну, вставай, что ли, непутный! — Высокая худощавая женщина с тонкими морщинками возле глаз на загорелом лице опустилась на колени возле Гордени и провела рукой по его голове. Длинный конец ее платка был опущен за спину, а два коротких повязаны вокруг головы, образуя как бы маленькие ушки надо лбом. — Мать-то хоть узнаешь? Или совсем разум отшибло?

— Тебя не Летомирой звать? — спросил Зимобор у девушки. Она так и стояла, держа в руке свое коромысло, оказавшееся оружием сильнее крепкого вяза. — Знаешь песню про Летомиру?

— Ее Дивиной звать! — вставил тот подросток, который прибегал звать ее на помощь, за что немедленно получил от кого-то рядом подзатыльник и ойкнул.

— Приходилось слышать! — Девушка опять усмехнулась, не отводя от него внимательных, пытливых, немного настороженных глаз. — А тебя как звать?

— Ледич.

— Ну, привет тебе в городе Радегоще! — сказала девушка. — Где купцов-то своих потерял?

— Где-то с версту мы от Новогостья прошли, а там и застряли.

— Понятное дело! Как раз с версту, а там Вол... — начала было какая-то из женщин, но на нее шикнули, и она замолчала, словно прикусила язык.

— Нечего зря дурное поминать, надо дело делать, — сказала девушка и огляделась, опираясь о песок концом коромысла. — Дядя Крепень, дай твоих ребят, а? Побыстрее надо людей выручить, а то ночь настанет, сами знаете...

— Как не знать! — Крепень и его жена, возле которой стоял понурый Горденя, разом закивали.

Зимобор оглядывался, пытаясь понять, в чем дело. Все здесь знали что-то нехорошее, чем не хотели с ним делиться.

— Сейчас пойдем, только посмотрю, не надо ли кому руки-ноги чинить! — сказала девушка. — Передохните чуток. Пестряйка! — Она оглянулась и позвала того парнишку в серой рубашке. — Подержи коромысло.

Еще некоторое время Зимобор сидел в сторонке на чьей-то волокуше, пока девушка возилась возле пострадавших стеночников: обмывала и осматривала раны и ушибы, кого-то перевязывала, объясняла матерям и женам, какой травой поить, а какую прикладывать. Один мужик вывихнул кисть, и Дивина быстро ее вправила, действуя так же умело и решительно, как и при усмирении Гордени. Горденя тем временем окончательно пришел в себя и ходил за Дивиной с видом побитой собаки, что-то говорил ей, объяснялся и, видно, оправдывался, показывал свою рваную рубаху. Зимобор острым глазом из-под полуопущенных век наблюдал за ними: казалось бы, его это все не касалось, но почему-то не давал покоя вопрос, не жених ли ей этот Горденя. Но девушка только отмахивалась от него:

— Ну, схватили тебя за рубаху, великое дело! Ты сам-то на Медвежий день Горобцу чуть руку не оторвал — ничего, а теперь рубаху порвали ему — а он и взбеленился! Ну тебя, не мешайся! Надоел! Поняла, Зарянка? Травой кровохлебкой омывать, как станешь перевязывать. Если нету, то зайди к нам, мы дадим. Вот и заваривать заодно научу! Ну, ты хороша, мать! Уж третий год замужем, а такого простого дела не умеешь!

Наконец покончив с делами, Дивина подошла, вытирая руки краем подола, и не один Зимобор при этом невольно бросил взгляд на ее ноги.

— Пошли, ребята! — Хромой Крепень призывно взмахнул своей суковатой палкой. — Кто не додрался, тому мы сейчас работу найдем! И ты с нами ступай, сынок, там как раз твоя сила требуется.

Вслед за ним и Зимобором двинулась целая толпа мужчин и парней, человек в двадцать. Дивина тоже шла с ними, опираясь на коромысло, как на посох.

— Нет ли у вас в городе травницы хорошей? — спросил Зимобор по пути. — В Новогостье говорили, что есть.

— Конечно, есть. — Девушка кивнула. — Это моя матушка. А что у вас, болеет кто?

— Сам Доморад и болеет. Сердце у него слабое. Я его уже ландышем поил, а то он три дня с места двинуться не мог, застряли за переход от Новогостья.

— А ты сам, что ли, ведун? — Дивина покосилась на него и недоверчиво усмехнулась.

— Я не ведун, а мой отец тем же самым хворал. Тут научишься.

— У нас ландыш есть и еще кое-что есть. Давай тогда к нам купца, у нас в беседе есть где его положить. — Она кивнула на свои ворота, мимо которых как раз проходили. — Сейчас, только ведра занесу.

Она скрылась за воротами, и Зимобор замедлил шаг. Но Дивина почти тут же вернулась и догнала их, уже обутая в лычаки с кожаной подметкой, причем ничуть не запыхалась, как будто ведра, полные воды, ничего не весили. От девушки веяло свежестью, здоровьем и силой, редкими в нынешнее время. Приглядевшись, Зимобор определил, что она не из самых юных, лет ей было восемнадцать-девятнадцать. Впрочем, созревших и незамужних девушек было много везде, поскольку в два последних тяжелых года свадеб почти не играли.

— Значит, город Радегощем называется? — расспрашивал он дорогой.

— Да, здесь погост. Самый край, отсюда князь на полудень поворачивает, идет на Друть, а там и не знаю куда. А вон там святилище старое. — Девушка обернулась и показала куда-то за пригорок, на котором стоял детинец. — Отсюда не видно.

— А кто здесь правит?

— Сидит у нас воевода Порелют, он родич князю Столпомиру. Князь сам его сюда посадил, потому что место особое.

— В такую глушь такой знатный человек! Не любит, стало быть, князь Столпомир своего родича.

— Почему не любит? Места здесь опасные, до ваших, — она окинула Зимобора значительным взглядом, — близко. Того гляди опять воевать пойдут. Потому князь и держит здесь дружину с воеводой.

— Чудной у вас воевода! — Зимобор пожал плечами. — Такое буйство на торгу, а ему и дела нет! Прислал бы хоть кметей, разняли бы! У нас в... — он хотел сказать «в Смоленске», но прикусил язык, — всегда разнимают.

— И у нас разнимают, да тут... тут дело особое. — Дивина поколебалась, не сразу решив, говорить ли. — Воевода наш Горденю очень не любит. Звал его к себе в дружину — тот не пошел. А еще... — Она хотела сказать еще что-то, но передумала. — Ну, он такой. Горденюшка наш, как разойдется, ни матушки, ни батюшки не пожалеет. Кроме как коромыслом, его и не вразумишь. Ничего, голова крепкая, и не то выдержит. Завтра опять будет колобродить, как новенький.

Но в невнимании к гати воеводу Порелюта нельзя было обвинить. Гать начиналась чуть дальше того места, где Зимобор вышел на тропу, и содержалась в относительном порядке. Местные хорошо знали дорогу и вскоре вышли почти туда, где остались купцы. Правда, к этому времени возле стругов и волокуш маялись только вернувшийся Радей, Голован с Печуркой и сам Доморад, а остальные разбрелись по лесу в поисках уже не столько дороги, сколько друг друга.

Нежданно явившейся помощи они так обрадовались, что Доморад даже обнял Крепеня, которого тоже помнил по прежним поездкам. Радегощцы споро принялись чинить гать, другие отошли кричать «ау!» и собирать полочан. У Дивины оказался настоящий нюх: не хуже собаки, собирающей стадо, она мигом согнала обратно к гати разбредшихся путников, и вскоре груз, толкаемый и влекомый почти сотней рук, двинулся по выправленной гати к Радегощу.

Дивина шла последней и что-то шептала, то притоптывая, то поворачиваясь, то пятясь. Никто из радегощцев словно не замечал ее занятия, и Зимобор только косился, но ни о чем не стал спрашивать. Понятно было, что дочь знаменитой травницы и сама многое умеет.

Наконец впереди показалась река, последние расползающиеся бревна гати спустились к песку. Оба струга благополучно столкнули в Выдреницу, бочонки и мешки перетаскали, люди с облегченными стонами опустили натруженные руки и выпрямили измученные спины.

— Ничего, тут теперь близко, а там в баню, и как новорожденные будете! — утешал их Крепень. — Баней-то мы и теперь богаты, за дровами далеко не ходить, воды тоже — хоть залейся! Давай, Горденя, за весло берись, видишь, люди устали!

Как видно, староста не привык жалеть свое могучее и непутевое дитятко, и Горденя, не споря, послушно взялся за весло.

— Как устроитесь, приходи, мы тебе отвар сделаем. — Дивина, оставшаяся на берегу, махнула Домораду. — Моя матушка кого хочешь на ноги поставит, вон люди не дадут соврать!

— Это точно, — закивали радегощцы.

— Смотри, отец, у тебя вон губы уже синие и дышишь, как будто струг на руках нес, — предостерегла девушка, окинув купца взглядом. — Заворачивай к нам, а то не было бы хуже!

После борьбы с гатью и блужданию по лесу Доморад и впрямь выглядел не лучшим образом: побледнел, дышал тяжело и невольно хватался за сердце.

— Иди-ка ты, отец, прямо сразу, а? — предложил Зорко. — Что я, сам людей и товар не устрою? И пошлину заплачу, за всем пригляжу, а потом к вам зайду. А ты иди сейчас, чего тебе ходить туда-сюда?

Слова его убедили купца, да тот и сам слишком устал и очень хотел поскорее на покой.

— Пожалуй. — Доморад устало кивнул. — Поезжайте, а я тут... с девушкой... — Он посмотрел на Дивину и улыбнулся сквозь одышку.

— Иди с ним. — Зорко глянул на Зимобора, которому стал доверять после двух совместно проведенных дней. — Помочь там, если что. А мы потом подойдем, как все устроим.

Зимобор спокойно кивнул, надеясь, что никто не заметит, как он рад.

Дивина повела их обратно по улице. На их дворе, кроме обычных построек — хозяйской избы, хлева, курятника, баньки, погребка, покрытого зеленым дерном, — имелась еще одна просторная изба — беседа, в которой зимой женщины собирались на посиделки.

Летом, когда через Радегощ ездило много торговых гостей, ее использовали как еще один гостиный двор. Только войдя в ворота, Зимобор сразу заметил, что по всему двору, особенно возле избы, были навалены охапки чуть подсохшей травы, дедовника и полыни, издававшей резкий пряный запах. Конечно, неудивительно, что на дворе у травницы сушатся травы, но зачем полыни-то столько?

— Пестряйка! — на ходу крикнула Дивина в соседний двор. — Бабуля! Баба Осташиха! Помогите баню натопить, гости у нас, а матушка еще не вернулась!

Пока соседка с сыном топили баню, Дивина дала Зимобору и Домораду умыться и посадила их за стол. Угощения были сплошь лесные: хлеб из белокрыльника, печеные корневища камыша и рогоза и... молоко. Зимобор, забывший его вкус, сперва был изумлен, как сумели сохранить корову в долгой голодной зиме, но молоко оказалось лосиным.

— У нас лосиха взрослая, трехгодовалая, годовалый бычок-лосенок и новорожденная телушка, этой весной только принесла! — с гордостью объясняла Дивина.

— Дома держите? — расспрашивал Доморад. — Надо же, чего только люди не придумают!

— Ну да. Днем их Пестряйка с сестрой в лесу пасут вместе со своими, а на ночь в хлев ставим. Молоко берем, сколько можно, потом бычка забьем — мясо, шкура, кость будут. Коров-то во всем городе одиннадцать голов осталось, и те все в детинце. А в прежние годы на каждом посадском дворе были, и не по одной. А теперь вот лоси у людей. Жить-то надо. У кого бычки, у кого телушки. Мы с матушкой по лесу ходили, лосих с телятами искали и с собой забирали. Здесь людям раздали, по хлевам расставили. Их прокормить легче — они же осину, и дуб, и чего только не едят!

— Как это — лосиху в город привести! Сроду не слышал! — Доморад едва ли поверил бы, если бы Зимобор не подтвердил, что уже видел в здешнем лесу лося с боталом на шее. — Разве лосиха пойдет за человеком? И разве лосят своих даст забрать?

— Даст, если уметь с ней говорить.

— Говорить?

— Да. Я с любым зверем умею говорить. Хоть с медведем.

— Кто тебя научил?

— Лес Праведный. Я у него росла. Знаешь, бывает, что Лес Праведный забирает к себе девочек, если потерялись, или по обету отданы, или матерью в злой час прокляты. Он их держит у себя, растит, уму-разуму учит. А потом выводит отбратно к людям.

— Чудеса! — только и сказал Зимобор, глядя на Дивину, и сам не знал, что ему кажется большим чудом — ее лесное воспитание или ее красота.

У всех славян имелись предания о Лесе Праведном[27]. Они шли из той глухой, дремучей древности, когда лес был и единственной средой обитания человека, и защитой, и кормильцем, и главным божеством, тем и этим светом. Оттуда, из леса, приходило богатство — дичь, мех, дерево, мед, — там же можно было нарваться на смертельную опасность, попасть под падающее дерево, повстречать разъяренного зверя, завязнуть в болоте, просто заблудиться и пропасть. Оттуда выходили зимой стаи голодных волков под предводительством своего хромого хозяина-боротня, туда же уходили души умерших предков, навеки растворяясь в чащобе, чтобы потом лишь шепотом листвы и мерцанием болотных огоньков давать о себе знать потомкам. Лес Праведный был воплощением дремучей чащи, общим предком, повелителем мира на грани того и этого света, как и сам лес, способным богато наградить или жестоко покарать. О нем рассказывали и то, что заблудившихся или уведенных из дома детей он собирает у себя, оберегает, учит, а потом возвращает, если родители сумеют их найти. Зимобор слышал об этом, но не думал, что когда-то ему удастся повидать девушку, воспитанную Лесом Праведным. Впрочем, из Радегоща до той дремучей чащи на грани было гораздо ближе, чем из Смоленска.

Из бани Зимобор вышел уже совсем другим человеком — в чистой рубашке, одолженной ему Зоричем, с мечом у дорогого пояса, с гривной на шее. Влажные волосы подсыхали и завивались на концах в крутые кольца, только башмаки пришлось пока оставить сушиться, но и без них сразу было видно, что перед вами не водяной, а вполне приличный парень хорошего рода.

В избе уже сидела мать Дивины, зелейница Елага. Вошла она, как видно, только что и едва успела поздороваться с Доморадом, а теперь сидела на лавке, устало уронив руки. Рядом на столе, на расстеленном большом платке, высилась целая груда увязанных в пучки разных трав. Дивина уже возилась, разбирая травы, в избе висел густой свежий запах земли, влаги и зелени.

Увидев Зимобора, Елага поднялась и поклонилась гостю. Зимобор отметил, что лицом мать и дочь совершенно не похожи, но в выражении глаз у них было что-то общее — какая-то тайна, скрытый намек на нечто важное.

— Здравствуй, матушка, извини, что незваны пришли! — Зимобор низко поклонился хозяйке. — Дочка твоя нас обласкала, накормила. Спасибо вам, не сказать какое огромное! Что бы мы делали без вас — ума не приложу, пропали бы в болоте совсем!

— Ведь сам не знаешь, какую правду сказал, — пропали бы, истинно так! — Елага улыбнулась разговорчивому парню. Его карие глаза смотрели ясно и весело, в его искренней благодарности не было ни капли лести, и даже она, опытная женщина, чувствовала такое тепло в груди, как будто вдруг явился ее собственный родной сын. — Ну, ладно, ужинать будем, — сказала хозяйка, снимая со стола платок и травы.

Дивина мельком улыбнулась и побежала к печи. Там уже был готов горшок, из которого доносился вкусный запах вареной рыбы. Вкусным теперь было решительно все, что съедобно, и жевать привыкли все, что жуется...

В придачу к похлебке из речной рыбы с теми же кореньями Елага каждому отрезала по маленькому кусочку хлеба, а Дивина потом заботливо собрала с доски все крошечки до самой маленькой.

— Тяжело вам приходилось тут? — расспрашивал женщин Зимобор.

— Еще бы не тяжело! — ответила Елага. — И теперь тяжело, а когда легче будет, только боги знают.

— Крепись, матушка, с этого лета гораздо лучше дела пойдут! Я ведь видел ваши зеленя на полях — хорошие зеленя, дружные! Дадут Велес и Макошь хороший урожай, из-за пирогов не увидите, кто напротив за столом сидит!

— Ох, тебе бы в волхвы-прорицатели пойти! — Елага снова улыбнулась. — Да, всходы есть, у нас хоть семенное зерно сохранилось, немного, но хоть есть чего посеять. В других местах и его поели, одни семена остались, лен, да репа, да капуста, да морковь. Лосих вот приспособились доить понемногу. А по улице идешь — тишина, ни коровка не замычит, ни овечка не заблеет... Собаки и те не лают — какие сбежали, какие подохли. В Утице, говорят, своих собак поели всех. У нас и в городе-то едва половина народу осталась. Там, на закатной стороне, за рощицей, у нас Дедово поле — много там новых могилок за два года приросло, целый край новый заняли. Тяжело людям живется, ох, тяжело... Будем репой, капустой, рыбой пробавляться. Каких-никаких мехов зимой набили...

— Ну-ну, это по нашей части! — Доморад оживился. — Мы ведь и масло привезли, и ячмень есть, и рыба, и мяса соленого тоже есть немного. У кого есть соболь — пусть несут, будем менять.

— Есть у мужиков и соболь. — Елага кивнула. — А все равно белокрыльник опять по осени будем копать... Дал бы теперь Стрибог дождей хороших — урожай бы получше. Опять кору сосновую будем мочить да тереть — все хлеб. Ну, ладно, отец, пойдем-ка, я тебя в беседу провожу, устрою, тебе теперь лежать надо, вон губы все синие. Дивинка тебе питье заварит, принесет. Пойдем.

Доморад поднялся, зелейница по привычке подошла помочь ему и поддержать, но внезапно раздался какой-то стук. Все четверо огляделись. Стук раздавался где-то совсем близко, прямо посреди стола. Нож, которым Елага только что резала хлеб, нож с костяной рукоятью в виде птицы со сложенными крыльями, вдруг сам собой приподнялся над доской, встал стоймя и постукивал острием лезвия по столу, будто приплясывая. Словно маленький человечек, нож прошел до края стола, потом поднялся в воздух и завертелся. Люди следили за ним, застыв и едва дыша. Нож вертелся в воздухе все быстрее и быстрее, потом вдруг метнулся к Дивине, нацелившись острием ей в лицо, и она отскочила — молча, без крика, но с таким застывшим ужасом на лице, что Зимобор при виде этого немного опомнился.

Нож носился перед столом, как будто им водила невидимая рука. Теперь он выбрал своей целью Елагу: скользя туда-сюда, играя и словно дразня, запугивая, он приближался к зелейнице. Елага попятилась; губы ее шевельнулись, пальцы сжали край передника. Она смотрела на нож так, словно знала, в чем тут дело, но была бессильна.

Вдруг нож, оставив женщину, метнулся к Зимобору. Зимобор едва успел хотя бы заметить это — и внезапно нож оказался зажат в его собственной руке. Teло само сделало нужное движение. Его пальцы помнили прикосновение чьей-то чужой руки, твердой и холодной. В воздухе раздался странный звук — похожий на вскрик или всхлип, изданный сквозь зубы, как при сильной досаде.

— Поди прочь, сила нечистая, поди туда, где солнце не светит, роса не ложится, — именем Перуна гоню тебя в болото, на три сажени вглубь! — вдруг, как опомнившись, крикнула Елага и быстро, сорвав с пояса огниво, прочертила в воздухе перед собой громовой знак.

Что-то невидимое пронеслось через избу к двери, и Зимобор всей кожей ощутил, как нечто плотное, холодное, движется мимо него, раздвигая слои воздуха. Скрипнула дверь, и все стихло.

Люди молча ждали, но все было спокойно.

Елага опустилась на лавку, куда перед этим сел и Доморад. Дивина так и стояла у стены, там, куда ее загнало взбесившееся лезвие. Зимобор посмотрел на нож в своей руке: тот вел себя смирно. Сам нож тут был ни при чем. Задним числом вспоминая, Зимобор сообразил: он просто вырвал нож из рук у кого-то, притом этот кто-то совершенно не умел обращаться с ножом... Это было не настоящее нападение, а только злая игра — которая, однако, вполне может превратиться в нападение, если вовремя не дать шутнику по рукам.

— Положи, — не сказала, а выдохнула Дивина и, шагнув к Зимобору, забрала у него нож. — Не тронет... Он сам-то не опасный. Нож как нож...

— Что это было?

— Вол... Волхиды наши... Объявились. Купала скоро, вот они и выбираются на белый свет... Ой, матушка! — Дивина бросилась к Елаге и обняла ее. — Объявились! И прямо к нам! Осмелели, дальше некуда! Сколько же они за зиму силы набрали!

— Ну, ничего! — Елага погладила ее по голове, но на ее лице оставался все тот же застывший испуг перед неодолимой опасностью. — И на них найдем управу.

— Кто такие волхиды? — спросил Зимобор. — Что за напасть?

— Духи невидимые, с того света приходящие.

— Невидимые?

— Да. Да ты никак видел его! — Дивина пристально глянула на Зимобора.

— Кого?

— Да волхидника! Или волхиду! Кто это был?

— Я не знаю... — Зимобор растерялся.

— Ты же видел его! Ты же нож отобрал, как будто видишь! Как будто руку видишь, которая нож держит!

— Я не видел! — Зимобор мотнул головой. — Просто мне и видеть не надо. Меня же учили. — Он беспокойно потер пальцем горбинку на носу. Дивина посмотрела на эту горбинку, и лицо ее несколько прояснилось, как будто она что-то поняла. — Глаза видят только нож, а тело само знает, где рука, которая его держит.

— Я что-то такое когда-то видела, — пробормотала Дивина. Взгляд у нее вдруг стал сосредоточенноотсутствующий, как будто она пыталась разглядеть в своем прошлом что-то безнадежно забытое. — Это же все равно что слепому драться со зрячим, да? Я что-то такое видела... Был человек, который мог на мечах биться с завязанными глазами. Так смутно помню... приснилось мне, что ли? Никогда не вспоминала, а тебя увидела — вспомнила. Где, когда, не знаю, а вот стоит перед глазами: двое; бьются, мечи блестят, а у одного глаза завязаны. Сам рыжий такой, коренастый и в малиновой рубашке.

— Был когда-то у полотеского князя такой, Стремиша Слепой его звали, хоть он был зрячий, — с недоумением дополнил Зимобор. — Ты про него, что ли? Я сам его там видел давным-давно. Точно, рыжий был. Но ты-то где могла его видеть? Или ты была в Полотеске?

— Может, с полюдьем приходил, — вставила Елага, с беспокойством глядя на Дивину. — Может, из княжьих людей кто рассказывал, еще пока ты маленькая была, а дети малые и сами не знают, то ли видели, то ли им рассказали, а они помнят, будто сами видели. Бывает так.

Она держалась спокойно, но Зимобору почему-то подумалось, что зелейницу беспокоит этот разговор.

— Так расскажите, наконец, что это за волхиды такие! — воскликнул Доморад.

Волхидами называли чародеев и колдунов, которые сторонились людей, отличались злобным нравом, знались с нечистью и были опасны. Лет сто назад неподалеку от Радегоща поселилась одна такая, пришедшая неведомо откуда. И с ее появлением в городе начались беды: недобрая и жадная волхида ворожбой отнимала молоко у коров, уводила скотину, портила посевы. У нее была большая семья — как говорили, семь сыновей и семь дочерей, и все такие же чародеи-волхиды. Говорили, что мужа у старухи никогда не было и что всех детей она родила от Огненного Змея, который летал к ней по ночам. Еще говорили, что ее сыновья взяли в жены дочерей и что от них скоро расплодится столько злыдней, что заполонят собой всю землю. Не раз жители Радегоща и окрестных родовых поселков пытались извести семейство старой волхиды, но никто не мог найти ее дома: волхида так ловко отводила людям глаза, что жители Утицы однажды брали приступом тын Гатища, а низодольские мужики в другой раз подожгли Русавку — в полной уверенности, что бьют и жгут Волхидку со всеми ее обитателями. Жаловались и самому князю. Князь Честослав хотел, было пойти на Волхидку — но пала с неба молния и погубила его вместе с дружиной. Говорили, что и молнию ту вызвала старая волхида, после того уже никто не смел с ней воевать. Окрестности пустели, жители разбегались, целые роды снимались с места, бросали насиженные места и уходили в лес, куда глаза глядят.

Но всему есть свой срок, пришло время и волхиде помереть. Как рассказывали, старуха мучилась трое суток, не в силах расстаться с душой, пока сыновья не разобрали крышу. И тут пал с неба Огненный Змей, схватил старуху в когти и понес прочь. Рассказывали, что кричала она, как тысяча диких зверей, хваталась руками за крыши и те крыши сразу загорались жарким пламенем. И вдруг дрогнула земля, и вся Волхидка провалилось вместе со старухиными сыновьями, дочерями и внуками. Теперь там озеро, называемое Волхидиным, а вокруг болото, и никто туда не ходит. С тех пор жить в округе стало гораздо легче. Но три раза в год — на солнцеворот, на Медвежий день и на Купалу — волхиды невидимо выходят из болота и являются к людскому жилью: крадут молоко у коров, сушат источники, портят посевы. Иной раз уводят людей, хотя все отцы и матери только и знают в эти дни, что стеречь детей.

— Болото это такое дурное, что ни за каким делом туда не ходят, — говорила Дивина. — Вот прошлой осенью с голоду пошли, было туда клюквы поискать... Да кто пошел, ни один не вернулся. А болото растет. Что гать в Новогостье зарастает — тоже их работа. Хорошо еще, ты дорогу пошел искать и на нас вышел. Останься вы на болоте ночевать — еще неизвестно, дождался бы утра хоть кто-нибудь.

— А еще есть слух, что те, кто у нас той зимой умер, все к волхидам в болото ушли и теперь с ними поселились, — добавила зелейница. — Той зимой нечисть вся в великой силе была. Людям плохо — нечистым хорошо. Мы голодали — они, проклятые, нашим горем питались. Заклинали мы их, пытались им путь на белый свет затворить — как ни бьемся, а они щелочку находят. Вот теперь и опять... Купала скоро... Вот, полынью, чертополохом запасаемся. Всю ночь будем костры жечь, скотину оберегать.

— А я еще сейчас подумала: не сглазили ли они Горденю? — заметила Дивина. — С чего бы он вдруг в такое буйство впал? Вот такое у нас место нехорошее.

— Однако же живете? — спросил Доморад.

— Живем.

— Отчего же не уходите, не поищете себе местечко получше? Земля большая!

— Наше это место, отец, родное, — подавляя вздох, отозвалась Елага. — Дед Утеша, с Выдреницкой улицы, рассказывал: шел он как-то, еще молодой был, через болото, смотрит, болотник сидит — зеленый, мохнатый, тиной оброс. Дед его спрашивает: «Чего ты, нечистик, все на болоте живешь?» А тот отвечает: «Привык!» Так и мы — привыкли, вот и живем. Богами нам это место дано, другого не будет. Как сумеем, так живем. И ведь хорошее у нас место! Пока волхида, старая змеиха, к нам не заявилась, лучше житья и не надо! Лес дичью богат, зверями разными, грибами-ягодами, в реке рыбы — ловить не переловить. Урожаи какие были! Как нигде — ведь сам Ярила над нами стоял. Торговые гости ездили, за меха и мед всякие товары давали. Помогут боги, выведем волхид — и опять заживем.

— А можно их вывести?

— Все можно. Нет ничего такого, что было бы нельзя. Вот только пока не знаю как. Поближе к Купале пойду на Дивью гору, там, может, подскажут.

До вечера в избу к зелейнице еще не раз заходили люди — женщины, мужчины, девушки — подруги Дивины. Чуть погодя явился Зорко — проведать отца. Тоже чистый после бани, с расчесанными светлыми кудрями, в нарядной розовой рубахе с зеленым воротом, с плетеным поясом, он выглядел как настоящий купец, и женщины, даже те, что были старше, в разговоре почтительно именовали его батюшкой. Всем было любопытно, как идет жизнь в других землях: как люди пережили зиму, чего ждут от будущего, не было ли каких знамений, что говорят волхвы, что думает делать князь.

С Зорко пришел и кое-кто из дружины. Таилич, острым глазом живо оценивший, что Ледич пристроился возле самой красивой девушки в городе, тут же предложил остаться «присматривать за хозяином» вместо него, но Зимобор только усмехнулся: дескать, нашел дурака! Таилич значительно двинул бровями и подсел вместе с Костоломом к Дивининым подругам. Девушки, давно не видевшие чужих, смущались и хихикали, но исправно хлопали по рукам, лезущим куда не надо.

Радегощцы обсуждали сегодняшний кулачный бой, толковали о Гордене, судили, кто же разорвал ему рубаху, — никто из бойцов не помнил, чтобы он это сделал. Приходил и сам Горденя, клялся, что и думать не стал бы про рубаху, не толкни его под руку какой-то «леший».

— В глазах темно было, в голове пусто, как в бочке, — сам не знаю, что со мной сделалось, а теперь ничего не помню! — так он объяснял свое тогдашнее состояние и беспомощно разводил руками.

Девушки смеялись, женщины качали головами, а Дивина не смеялась и не бранила Горденю. У нее не выходил из ума сегодняшний случай с ножом, после которого внезапное буйство Гордени приобрело новый смысл. Об этом они никому не рассказали, чтобы не множить страхов, но каждому приходящему вручали заговоренный стебель дедовника или полыни с наказом воткнуть над дверью в избу.

А Зимобор уже забыл про нож и волхид. Он видел одну Дивину и невольно оборачивался каждый раз, когда она проходила мимо, в тесноте едва не задевая его. Ему все сильнее хотелось ее обнять, почувствовать живое человеческое тело, которое не растает в руках туманом, не распахнется Бездной Первозданных Вод, хотелось вдохнуть теплый человеческий запах, а не прохладное благоухание ландыша, которое приносила с собой звездная тьма. Одно присутствие Дивины согревало и успокаивало, и оно же помогло ощутить, как много сил выпила из него Бездна. Она могла бы выпить его до дна, если бы он не был ей для чего-то нужен.

Для чего? Зимобор вдруг словно очнулся и трезвым взглядом увидел все произошедшее с ним. Почему сама Вещая Вила внезапно стала ему помогать, за что такая честь? У нее какие-то свои цели, непостижимые для смертного. Она унесла его с белого света, а он даже не заметил, что прошел целый месяц. Она не пустила его на погребение отца и лишила смоленского престола, отправила вместо этого в Полотеск, в чужую землю... Она пытается делать его руками какие-то свои дела, а ему остается подчиняться. Но почему-то именно здесь и сейчас он стряхнул с себя ландышевые чары и осознал, что происходит.

Следя глазами за стройной и ловкой фигурой Дивины, хлопочущей у стола и у печки, Зимобор понимал, что без нее тут не обошлось. Одним своим присутствием «лесная девушка» помогла ему снова стать самим собой.

Вот только возвращаться к прежнему было поздно. Из Смоленска он ушел, путь его лежит в Полотеск.

— Скажи-ка, мать, если судьба от человека чего-то хочет, может он противиться? — спросил он у Елаги. — Или что решено и на роду написано, от того не уйдешь?

— Кто ж его знает, сынок! — Елага вздохнула, и видно было, что ей и самой не дает покоя этот вопрос. — Жизнь-то свою один раз проживаешь, нельзя назад вернуться да посмотреть: а что было бы, кабы я у того камня не налево, а направо свернул?

— Так можно выбрать, куда повернуть?

— Выбрать всегда можно, но какие три дороги на твоем камне начертаны, из тех и выбирай.

— Выходит, человек у судьбы как рыба на крючке — как ни бейся, а не соскочишь?

— Можно соскочить, если из окунька налимом стать! — Елага улыбнулась. — Изменить судьбу есть только одно средство — самого себя изменить. Себя изменишь — и судьба изменится, в этом она за человеком идет. А пока человек все тот же, сам он идет за судьбой.

Разговор этот, как и все подобные разговоры, мог что-то прояснить только тому, кто уже раньше что-то понимал. Но Зимобор смотрел на Дивину с таким чувством, будто все объяснения его судьбы содержатся именно в ней. Что-то уже изменилось, уже сдвинулось, и он стал не тот, кто шагнул навстречу прекрасной Звездной Деве и сам протянул ей руку, чтобы она вывела его из темноты перед курганами. Что-то уже изменилось, но, чтобы перемены созрели, еще требовалось время.


***

Устроив гостей на ночлег в беседе, Дивина не пошла в избу, а села на крылечке, глядя поверх тына вдаль, где по небу тянулись медленно тускнеющие багряные полосы заката. Сзади скрипнула дверь — Елага вышла, поглядела на небо, прикинула, какая будет погода, потом окликнула дочь:

— Что в дом не идешь? Замечталась?

— Вроде и замечталась. — Дивина сама не знала, как назвать состояние тихой, какой-то очарованной задумчивости, при которой в голове нет ни единой мысли, а есть только ощущение чего-то огромного, важного.

Вслед за матерью она вошла в избу, села опять к столу, с которого уже было убрано все до последней крошки, оперлась подбородком на руки.

— Ну, как тебе гость понравился? — спросила Елага. Дивина молчала, и она спросила снова, уже по-другому: — Понравился?

Было понятно, которого гостя она имеет в виду.

— Не знаю, — медленно ответила Дивина. — Вроде и всем хорош — а вроде что-то с ним не так. Улыбается всем, а у самого какой-то камень на душе. Может, убил кого и от мести скрывается?

— Думаю, не в этом дело... — Елага тоже подошла к столу и села напротив дочери. — Стоит за ним... кто-то. Кто — не знаю, но сила в нем большая, если я его не вижу, пока сам показаться не хочет. А у парня словно печать на лбу: не тронь, мое!

— Так я же и не трогаю. Очень надо!

— Надо, не надо, а беспокойно мне как-то. — Елага вздохнула. — Сердце знак подает. Сам спрашивал: можно ли, мать, судьбу изменить, или сиди, как рыба на крючке? Не зря спрашивал. Не просто так он пришел, это судьба с ним пришла.

— Чья?

— Да уж, видно, не моя. Моя судьба ко мне давно приходила, тебя еще на свете не было. Пришел человек, вроде как все, а вроде и особенный какой-то... В той же беседе, на той же лавке ночевал...

Елага подперла щеку рукой и задумалась. Дивина осторожно покосилась па нее: ни о чем таком Елага никогда раньше не рассказывала.

— Не знаю, помнишь ты или нет... — снова заговорила зелейница. — Говорил ли тебе дед... Помнишь, что обручаться тебе нельзя? И не в том дело, что дедову науку забудешь. Там... еще хуже было дело. Я сейчас... всего не знаю... — Елага хмурилась, подозревая, что где-то в глубинах ее памяти, ей самой недоступных, недостающее знание все-таки прячется, но в руки не дается. — Но если ты обручишься или замуж выйдешь, то ждет тебя какая-то беда... Какое-то проклятье родовое... Ох, не помню! — Она сдвинула платок повыше и с досадой потерла лоб. — Ну, надо будет, так Мать надоумит.

— Да о чем ты! Скажешь тоже! — в замешательстве и почти с негодованием воскликнула Дивина. — Да я его в первый раз сегодня увидела! Подумаешь, парень! Мало ли таких! Я что, матушка, каждому встречному на шею кидаюсь? С чего ты вдруг о замужестве заговорила? Знаю я, что мне нельзя, все я знаю!

Елага опять вздохнула и покачала головой. Вроде бы не было оснований думать, что пришедший с Доморадом смоленский парень опаснее для Дивины, чем прочие. Но само волнение и возмущение Дивины, с которыми она отвергала подозрения, подтверждали — опаснее. Почему-то.

А Дивина сама не понимала, почему так разволновалась. Да, конечно, парень хоть куда — и красив, и удал, и весел, смел без наглости, приветлив без заискивания, и держится так, что каждый рядом с ним себя чувствует уважаемым человеком, но и сам проникается к собеседнику уважением. От него словно исходит некая сила, бьют ключом молодость, удаль и здоровье, так что всем вокруг становится веселее жить. Дивина отлично замечала, что на нее саму блестящие карие глаза молодого гостя смотрели совсем иначе, чем на всех прочих, и ей это нравилось, хотя к восхищенным взглядам ей было не привыкать. Но и она немало видела кудрявых удальцов, чтобы терять голову. Дело было совсем в другом.

Насчет «печати на лбу» Елага была права. За его спиной явственно ощущалось присутствие некой высшей сущности. И Дивина была уверена, что его бьющая через край жизненная сила есть только причина внимания к нему неземной сущности, а не следствие. Эта сущность выбрала его. Думать о нем было не нужно и опасно. У него свои дороги, а высшие силы не любят, когда их дороги топчут кому не лень. И Дивина, как воспитанница Леса Праведного, отлично это знала.

Тогда почему она все время думает о нем? Почему и сейчас, когда он ушел в беседу и закрыл за собой дверь, ей кажется, что он здесь, рядом? Почему кажется, что его неведомая дорога откроется и перед ней, если только... если она решится на нее вступить. Измениться и тем изменить свою судьбу.

А ей это надо?

Дивина даже поерзала на месте от беспокойства: только влюбиться ей не хватало! И нашла еще в кого! Как будто в Радегоще парней мало. Правда, в таких вот, особенных и непохожих, влюбляются гораздо охотнее, чем в понятных и привычных. Ну, ничего, он ведь скоро уедет, утешила она себя. Может, еще обойдется.

Но Елага смотрела на нее как-то странно, испытывающе, глаза ее потемнели, воздух в избушке сгустился и мягко поплыл, как будто рядом творились высокие и могучие чары... Дивине вдруг стало страшно. Она отвернулась и стала укладываться спать. Утро вечера удалее.


***

Длинный день конца весны неохотно уступал место сумеркам, но, наконец, ночь опустила на землю темные крылья. Радегощ давно спал, над городком повисла мертвая тишина, и только звезды перемигивались в вышине. Зелейница Елага все сидела у стола, в полной темноте, неподвижно, только вслушиваясь, как за занавеской ровно дышит во сне ее дочь.

Наступила полночь, и зелейница почувствовала ее приход, как будто нечто невидимое коснулось лица. В тот же миг что-то царапнуло в дверь снаружи. Елага не пошевелилась. В дверь стукнуло. Потом поскреблось у окна.

— Впусти меня... — шепнул невнятный голос, и в темной избе повеяло ландышем. — Впусти меня, я все равно войду...

Девушка за занавеской задышала чаще, сильнее, точно ее мучил дурной сон.

— Впусти меня... — с угрозой дохнуло за окном. — Впусти! Она моя!

— Нет, — ровным, спокойным голосом сказала вдруг Елага.

Поднявшись, женщина подошла к окну. От ее движения по избе пронеслась целая волна разнообразных запахов: свежевыпеченный хлеб, парное молоко, душистая каша со сливками, сладкие медовые «коровки», которые матери пекут для всей семьи на праздники, — все то, что каждый помнит с детства как образ домашнего уюта и покоя. Женщина вдруг стала выше ростом, крепче, и во тьме на ее платке замерцали звездные искры.

— Она не твоя! — сказала Мать в окошко. — Она со мной, и ты ее не тронешь. Уходи.

Снаружи не донеслось больше ни звука. Запах ландыша растаял, снова стало легко — нездешняя сила ушла.

Елага вдруг опомнилась, стоя возле окна, и оперлась рукой о стол — она не помнила, как здесь оказалась. Голова слегка кружилась.

— Надо же, как задумалась... Аж сидя уснула... — пробормотала она, потирая рукой лицо. — Чуть во сне из дома не ушла...

Зелейница чувствовала следы огромной силы, которая была здесь вот только что. И не просто в доме, а в ней самой. Совсем близко дышала спящая девушка, и Елага вдруг заново вспомнила, какие беды ей грозили и почему ее выбрал Лес Праведный. Опасность отступила, девушка снова жила, как все... и неужели что-то изменилось? И это ноющее в сердце беспокойство — предупреждение, знак Матери Макоши, что опасность может вернуться... или уже вернулась?

Елага заглянула за занавеску, поправила одеяло, сделала оберегающий знак над своей дочерью. Захотелось вдруг, чтобы она стала маленькой, ничего не понимающей девочкой, чтобы ее можно было взять на руки, покачать, поиграть, а если испугается чего-то, отвлечь игрушкой, успокоить песенкой... Увы, назад время не возвращается. Можно изменить судьбу, если измениться самому, но иной раз перемены приходят, не спрашивая, хочешь ты того или нет. Это тоже — судьба, замкнутый круг из воли и предопределенности. Дивина не хочет ничего менять, но не зря ей сегодня вдруг вспомнилось то, чего она помнить не могла, не должна была. Это тоже — знак. Пришла судьба — открывай ворота...


***

Обширная, длинная беседа служила заодно и чем-то вроде зимнего святилища: кроме двух открытых очагов, в ней были два деревянных идола — Макоши в глубине и Рода — ближе ко входу. Спать в святилище было не очень уютно, но Зимобор и Доморад слишком устали, чтобы привередничать. Да и дополнительная защита им не помешала бы. Прощаясь на ночь, Дивина дала обоим гостям по стеблю полыни и велела положить возле изголовья.

— А если померещится что — хлещи полынью и говори: Перунов гром на тебя! — советовала она.

Зимобор взял полынь, но рядом с ней на пол положил обнаженный меч. Глядя на эти два орудия, он вспоминал князя Зареблага, говорившего: «Не верую я ни в сон, ни в чих, а верую в свой червленый вяз!» Вспоминая своего прадеда, чье молодое буйство вошло в сказания, Зимобор улыбался: казалось, что и сам удалой боец где-то поблизости и готов помочь правнуку.

Укладываясь, он успел только мимоходом удивиться, как сильно изменилась его жизнь за немногие считанные дни и как далеко от всего привычного его забросила. Но за этот день он слишком вымотался, чтобы много думать, поэтому сам не заметил, как уснул. И обнаружил это только тогда, когда внезапно проснулся и по глухой темноте, по глубокой тишине вокруг сообразил, что уже ночь.

И он был не один. Совсем рядом ощущалось чье-то присутствие: неровное дыхание, беспокойное движение, смутный шорох.

— Кто здесь? — Зимобор мгновенно приподнялся, и пальцы опущенной к полу руки тут же сомкнулись на рукояти меча.

— Это я... Я, Дивина... — прямо над ухом раздавался глухой, невнятный голос, и казалось даже, что дыхание касается лица. От него веяло влажным, прохладным, тревожащим запахом леса и болота. — Голубчик мой, как же я тебя полюбила! — прерывисто, словно задыхаясь, шептала Дивина, и от невидимого во тьме движения легкие воздушные токи задевали лицо Зимобора. — Как же ты красив, как же ты удал! На всем свете такого больше нет, ни на кого я тебя не променяю! Помоги мне, сокол мой ясный, боюсь я этих злыдней! Никто меня защитить от них не может, только ты, голубчик мой! Не покинь меня, не прогони, обними меня покрепче, укрой от них!

Чьи-то дрожащие, как от сильного страха, ледяные руки коснулись груди Зимобора, потянулись к шее, желая обнять, и его вдруг охватил такой холод, что даже дыхание замерло. Невидимое тело прижималось к нему, норовило уложить спиной на подушку, невидимое лицо тянулось к нему с поцелуем, и голос из темноты страстно шептал:

— Люблю тебя, свет мой ясный, радость моя, сердце мое! Ты мне лучше отца-матери, ближе роду-племени! Думаю я о тебе не задумаю, ем не заем, пью не запью, сплю не засплю, ты для меня милее света белого, краснее солнца красного! Красота твоя и удаль на меня навели тоску-кручину, только я теперь тоскую и горюю, во сне тебя вижу и наяву, в полдень и в полночь, без тебя мне радости не видать, утех не найти!

Каждое слово этой мольбы словно накидывало на Зимобора какие-то путы, петлю за петлей; сердце билось, внутри поднималась неудержимая дрожь, чем-то схожая со страстным влечением, но только диким, горьким, нерадостным и опасным. Было холодно и жутко, словно его затягивает болотная трясина, хотелось орать и биться в нерассуждающем животном ужасе, но голос завораживал, сковывал, так что даже шевельнуться было трудно.

Зимобор понимал, что эти холодные руки и этот дрожащий, как осиновый лист на болоте, голос не могут принадлежать Дивине, — но тогда кто это? На ум пришла его мертвая невеста — неужели вот так же эти холодные пальцы сжимали горло всех его подружек? А теперь она пришла к нему самому! Почему вдруг, что такое случилось?

Невидимое во тьме тело прильнуло к нему, томя внутренним холодом, чьи-то руки обвивались вокруг шеи, голос страстно молил:

— Обними меня, обними!

«Померещится что — хлещи полынью!» — вспомнился ему голос Дивины, совсем не похожий на этот, молящий с болезненной, лихорадочной страстью.

Высвободив одну руку, как в тумане, Зимобор нашарил на полу стебель, поднял, неловко замахнулся и хлестнул в то место, где должна быть спина невидимого существа.

Раздался тихий вскрик, существо сильно вздрогнуло и отшатнулось. Обнимающие руки разжались, и Зимобор, вскочив с лежанки, уже со всей силы наугад хлестнул перед собой горьким стеблем. Из темноты раздался дикий визг, что-то метнулось прочь; скрипнула дверь и закачалась на петлях. Зимобор стоял в одной исподней рубашке, держа перед собой, как оберег, полынный стебель.

— Что там такое? Что? Ты, Ледич? — раздался от другой стены обеспокоенный голос Доморада.

— Я... Комары замучили, — с трудом успокаивая дыхание, ответил Зимобор. — Житья нет...

Ощупью найдя дверь, Зимобор закрыл ее, заложил засов и засунул полынь под скобу. Потом он снова лег, но сердце сильно билось и никак не хотело успокоиться. Настороженно прислушиваясь к тишине, Зимобор перебирал в памяти все подробности происшествия, и внутри холодело от запоздалого ужаса. Это никак не могла быть Дивина. Хотя что, собственно, он знает о дочке зелейницы? Она — приемная дочь Леса Праведного, а значит, такое же неоднозначное и непостижимое существо, как любое дитя леса. Может быть, она днем — одна, а ночью — совсем другая. Однажды ушедшие в лес не возвращаются целиком, какую-то часть души Лес навсегда оставляет себе, заменяя частью себя. И может быть, что в красивой и приветливой дочке зелейницы под покровом темноты пробуждается совсем иное существо, неведомое и опасное...

Ага! Зимобор сам себя поздравил с мудрыми выводами. Не на себя ли ночную обычная дневная Дивина дала ему стебель полыни и велела бить?

А что? Могла... Если знает, что происходит с ней ночами, ничего не может с собой поделать, но не хочет погубить кого-то еще...

Но все было тихо, и он постепенно погружался в зыбкую, неприятную дрему, так ничего и не решив.

Выспался он не слишком хорошо, но утром, видя яркое солнце, залившее приветливый уютный дворик, воспрянул духом.

— Иди в избу умываться, я уже воды принесла! — Дивина от поленницы помахала ему рукой и стала набирать в охапку наколотые чурочки. — Как спалось на новом месте? Невеста не приснилась?

Зимобор вздрогнул. Она знает, что к нему приходила «невеста»?

Но, глядя на Дивину, Зимобор сам не верил своим подозрениям. Лицо девушки, свежее и румяное, было открыто и ясно, а тот ночной морок казался таким нелепым и противным, что между ними не могло быть ничего общего.

— Мало того! — ответил он, усмехаясь и подходя поближе. — Приходила ко мне невеста! Так обнимала, что чуть не задушила.

— Что? — Дивина изменилась в лице и замерла с тремя поленьями в руках. — Шутишь?

— Ага. Сам ночью обхохотался, аж Доморада разбудил. — Зимобор оглянулся к крыльцу беседы, не слышит ли их в самом деле купец, и продолжал, понизив голос: — Девица какая-то ко мне ночью приходила. Обнимала, в любви клялась. Говорила, что я ей дороже отца-матери, милее света белого...

— А ты что? — Дивина смотрела на него с таким ужасом, словно перед ней был живой мертвец.

— А я, неучтивый, полынью ей по белой спине.

— И что?

— Убежала. Обиделась, знать.

— Ну, слава матушке Макоши! — Дивина с облегчением выронила наземь поленья и прижала обе руки к ожерелью на груди, где висело несколько мелких оберегов. Зимобор мельком заметил среди них изогнутый кусочек кованого золота с едва заметным тонким узором и мимоходом удивился, как сохранили такую драгоценность за два длинных голодных года. — Ведь это, получается, волхида к тебе приходила! Ну-ка, расскажи по порядку, как оно было. Что она говорила?

Двинув бровями — у него не имелось привычки делиться своими любовными приключениями, но случай был особый, — Зимобор изложил все, что пережил ночью. Рассказывая, он стал понимать многое, чего не понял раньше: и то, что голос ночной гостьи вовсе не был голосом Дивины и та нарочно говорила только шепотом, чтобы это скрыть, и что слова ее точь-в-точь напоминали любовный заговор, то есть она пыталась его заворожить.

И еще само собой думалось: а вот если бы это и правда была она... то все сложилось бы иначе. Взгляд невольно скользил по загорелой стройной шее Дивины с пушистыми завитками русых волос, падал в вырез рубахи и скатывался по нему к высокой груди, где и терялся. Там, под рубахой, висел еще какой-то маленький оберег на тонком, но прочном кожаном шнурке с накрепко стянутым, почти сросшимся, узелком. От девушки пахло полынью и свежестью луговой травы, веяло живым теплом, так непохожим на дрожь и холод ночной гостьи, что Зимобор был бы и сам не прочь попросить: «Обними меня!».

— Ну, ты крепок, я погляжу! — Дослушав, Дивина глянула на него с явным уважением. — Молодец, что догадался! Ведь если кто такую вот «невесту» своей волей обнимет, тот навек в ее власти! Иссушит, истомит, совсем погубит!

— Погубила одна такая! — Зимобор невесело усмехнулся, вспомнив свою неотвязную мару, но говорить об этом Дивине не хотелось. — Ну, пойдем в дом, что ли? — сказал он и поднял три полешка, которые так и лежали возле ее ног. — Любопытно только: почему она твоим именем назвалась? — сказал он уже на пороге.

— Да потому что ты во всем городе никого, кроме меня, еще не знаешь! — безо всякого смущения ответила Дивина. — Вот и назвалась!

После завтрака Доморад отправился в детинец, и Зимобор пошел с ним. Сам Радегощ был не намного больше Новогостья и весьма походил на десятки таких же городков, рассеянных по пути полюдья любого из славянских князей. Приход полюдья, княжеский суд, если в нем возникала нужда, и был самым большим событием в жизни Радегоща. Правда, время от времени через городок проезжали торговые гости, привозили новости из низовий Днепра, из Подвинья и с побережий Варяжского моря.

Детинец располагался на вершине холма — там жил сам воевода с дружиной и челядью. Склон и подножие холма занимали улочки посада, которых было всего четыре: Выдреницкая улица, ведущая от ворот детинца к речке Выдренице, Дельницкая улица, на которой жили ремесленники, Прягина улица, которая вела к лесу и где жила сама Елага, и самая короткая, улица Чернобор, которую начали, было населять, сводя начало Черного бора, но потом бросили, и теперь там было всего три обитаемых двора.

Два раза в месяц по пятницам на маленькой площади у ворот детинца бывал торг: ремесленники продавали свои изделия приезжим лесовикам, то есть жителям окрестных родовых поселков, в качестве платы принимая дичь, меха, лосиную кость, мед и прочее. Но прокормиться только с этого было трудно, поэтому при каждом дворе имелся обширный огород. Да и ремеслом занимались по большей части зимой, а в теплое время усердно обрабатывали вплотную прилегавшие к городу поля, удобряя их навозом из собственных хлевов и потому не имея нужды корчевать и палить новые росчисти.

Появлению полотеских гостей воевода Порелют обрадовался, поскольку скучал в глуши и жаждал новостей. Это был еще совсем молодой парень, лет двадцати, невысокий, плотный, круглолицый и щеголеватый. Гордой осанкой, надменным лицом и яркой одеждой он словно пытался возместить недостаток роста. Однако с приезжими он держался любезно и гостеприимно и даже на самом деле был им рад — здесь нечасто приходилось видеть новых людей.

На Зимобора он, как и его дружина, посмотрел с любопытством, сразу выделив из прочих. Действительно, рядом с вчерашним кожемякой Костоломом или пахарем Печуркой Зимобор смотрелся как сокол среди серых гусей. Десятки пар глаз с напряженным любопытством бегали по его фигуре, по гривне на шее и по серьге в левом ухе. Его воинский пояс имел целых три хвоста — один застегивается и еще два ложных, для красоты, и эти два последних были усажены серебряными бляшками, по которым можно было подсчитать, в скольких битвах участвовал владелец пояса. Количество серебряных накладок на самом ремне означало, что в дружине этот человек занимает должность не ниже десятника, и иметь подобный пояс в таком молодом возрасте мог только человек из старого воинского рода.

Десятник тут же попросил посмотреть меч и присвистнул: он стоил в десять раз дороже, чем мечи всех воеводских кметей, вместе взятые.

Спрашивая его об имени и происхождении, хозяин откровенно разглядывал Зимобора, но тот не боялся: они никогда не встречались, и Порелют не мог его узнать. Стараясь поменьше лгать, Зимобор назвался сыном старосты Корени из-под Торопца, то есть своего настоящего деда. Про такой городок здесь могли слышать, но никто не мог знать, есть ли у старосты сын по имени Ледич или нет.

— Ну, вот ты какой... — говорил Порелют. — А я слышал, что какой-то гость захожий Горденю Крепенича одним махом с ног свалил и укротил, как ребенка малого! Не верил, думал, болтовня! А ты, пожалуй... С чего же ты к купцу в дружину нанялся — поссорился, что ли, дома с кем?

— По своим делам еду, — уклончиво ответил Зимобор.

— У меня не хочешь остаться? Платой не обижу.

— Не хочу. Дела у меня.

Если бы он просто хотел уйти из Смоленска, то без труда нашел бы себе место в дружине и обеспечил со временем очень неплохое положение. Однако он хотел не только уйти, но и вернуться.

Собольи меха у Порелюта были запасены в достаточном количестве, и Доморад разом избавился от половины своего товара. Потом воевода долго перечислял, чего ему привезти в следующий раз: южные шелка, красивую посуду, персидские ковры, греческие вина. Воевода любил жить красиво.

— Тогда и жениться можно! — жизнерадостно говорил он, подмигивая Домораду и Зорко. — Что, не видали где какой-нибудь воеводской дочки, чтобы и красивая, и покладистая, и умная, и с хорошим приданым? Мне князь Столпомир хочет за морем невесту найти, а я думаю, ну их, варяжек, строптивые они, все по-своему хотят делать! Сам князь Столпомир на варяжке был женат, так вон что вышло...

— Князь-то тебе плохого не посоветует, — сдержанно отозвался Зорко. Ему не нравилось, что молодой воевода хотя бы в разговорах идет против воли старшего в роду, тем более князя.

— Ну... А что, Бранеслав назад не собирается? Ничего там не слышно? — вдруг спросил Порелют.

— Не слышно покуда, — ответил Доморад. — Отцу подарки шлет — весной варяжские гости приезжали, привезли.

Зимобор внимательно посматривал на участников этой беседы, не все понимая, но о многом догадываясь. Единственный сын Столпомира, княжич Бранеслав, уже несколько лет жил за морем, у своих варяжских родичей по матери. Он поселился там настолько прочно, что не в одну голову заползали мысли: кто станет наследником Столпомира, если Бранеслав и вовсе не вернется? И голова Порелюта здесь была первой: будучи связан с нынешним князем дальним родством по женской линии, он происходил из древнего и знатного рода и, если Полотеску опять придется выбирать себе князя, мог рассчитывать на успех.

— Ну, а нам и здесь неплохо! — сказал Порелют. Дескать, не нужно мне ни варяжских стран, ни Полотеска. — Наше святилище, может, во всех кривичских землях самое старое и его сам Крив поставил!

Волхвы могли бы ответить Порелюту, что святилище Радегоща даже старше Крива на несколько веков и впервые священный огонь на горе разожгли еще тысячу лет назад люди неведомых языков[28]. Славяне, пришедшие позднее, устроили на древнем священном месте жертвенник в честь Ярилы. В течение веков жители всех окрестностей собирались сюда несколько раз в год на велики-дни, приносили жертвы богам, внимали предсказаниям волхвов и просили о милости. При одном особенно знаменитом предсказателе и чародее, которого звали Радегостом, возле святилища возникло поселение. Несколько веков святилище и город жили рядом, глядя друг на друга через ручей. А потом святилище прекратило свое существование, и дорогу Яриле перебежала опять-таки злодейка старая волхида.

Сто лет назад князь Честослав пировал в святилище в день Перуна, когда разразилась страшная гроза, вызванная злой волхидой, и молния ударила прямо в святилище на горе. Все постройки мгновенно оказались объяты пламенем, и все бывшие в них — князь, его дружина, волхвы, старейшины Радегоща — разом погибли. С тех пор место считалось проклятым, Ярилина гора осталась заброшенной. Если скотина случайно забредала туда, за ней не ходили, и она никогда не возвращалась. Рассказывали, что раз в год, на солнцеворот, ночью на горе снова появляются призрачные палаты и в них пируют восставшие из пепла князь и дружина.

— Поглядеть бы такое диво! — заметил Зимобор, и воевода бросил на него странный взгляд — то ли насмешливый, то ли уважительный.

— А ты смел, я смотрю! — ухмыльнулся он. — У нас туда никто не ходит, всех мамки еще в детстве до дрожи запугали: не ходи, мертвецы утащат! Горденя, чучело дурноголовое, и тот боится к Ярилиной горе ночью близко подойти. Сколько раз его девки подзадоривали — пойди да пойди. Уж чем только ни прельщали... А он: что хотите, хоть на медведя, только не туда.

Но Зимобор, не будучи с детства запуган мамками, все же попросил Дивину сводить его к Ярилиной горе. Дорога была не дальняя — только обойти детинец. Сейчас гора пустовала, если не считать густой высокой травы, зарослей бузины на склонах и легконогого березняка на самой вершине. Но валы, опоясывающие вершину, были хорошо видны, только поросли травой и священных огней на их вершинах больше не разжигали. Из травы на склоне выглядывали большие валуны, когда-то отмечавшие тропу к святилищу. Помня, как устраиваются такие места, Зимобор прикинул: вдоль всей верхней площадки должна была стоять длинная замкнутая хоромина для пиров, в которой помещалось все взрослое население окрестных сел, а вон с той стороны, что ближе к реке, над обрывом располагалась сама площадка святилища — ряд идолов с Ярилой в середине, жертвенник и кострище. А вот тут, над склоном, были ворота, к которым по праздникам вели богато украшенную жертву...

— Все сгорело, даже камень провалился, — сказала Дивина, словно прочитав его мысли.

— Он людей требовал? — спросил Зимобор, глядя на вершину и стараясь угадать, был ли раньше виден идол от подножия. — У нас говорят, что человеческие жертвы богам неугодны, за это, наоборот, гневаться могут.

— Нет. По барану и овце весной и зимой, быка на Ярилин день, — ответила Дивина. — И девицу.

— Так, может... — Зимобор бросил на нее вопросительный взгляд.

— Да не резать. Просто... на ночь оставить.

— И что? — с намеком спросил Зимобор. О чем-то подобном он тоже слышал.

— Ага, — так же ответила Дивина, с преувеличенным вниманием глядя на пустой склон, но потом, не удержавшись, фыркнула: — Мать рассказывала, у него это было... позолоченное.

— У нас в Смоленске Ярила тоже такой. — Зимобор усмехнулся и тут же прикусил язык, но Дивина не заметила его оплошности. — Где же вы теперь жертвы приносите?

— На Девичьем лугу. Там, за речкой. — Дивина кивнула в сторону Выдреницы. — Вечером пойдем, увидишь. Поставили Рода с Рожаницами, таких же, как в беседе, только побольше.

Шел месяц купалич, и вечерами на Девичьем лугу собиралась молодежь. Старшие тоже приходили посмотреть на игры и послушать песни. По сравнению с прежними годами нынешние хороводы выглядели убого: новой одежды ни на ком не было, серебряных украшений не осталось, на головах девушек в косы было вплетено по одному простому кольцу с каждой стороны вместо прежних трех-четырех. Бусины и подвески из ожерелий тоже обменяли на хлеб, на ремешках остались только звериные когти и зубы.

Любоваться хороводами Зимобор теперь мог каждый вечер, потому что Доморад, желая получше окрепнуть, не торопился в дальнейший путь. Его дружина только обрадовалась передышке. И Костолом, и Таилич, и даже Печурка, наконец переставший видеть в каждом незнакомце злого духа, каждый вечер гуляли с местными девушками, все норовя завести в укромное место за ореховым кустом. Особенно усердствовал Таилич, у всех на глазах жадно обнимая то Вертлянку, то Ярочку, то Милянку. Местные парни однажды даже пытались его побить за такое бесстыдство, но он, благодаря урокам Зимобора, с честью вышел из положения, хорошо расквасив пару-тройку носов. Гордени, на его счастье, рядом не случилось.

А Зимобор по-прежнему видел только Дивину. Сидя в траве под березой, он смотрел, как она под долгую песню плавно движется в девичьем хороводе, и не замечал больше никого. Во время танца девушки отпускали длинные рукава рубах, так что они свешивались почти до земли, и каждая становилась похожа на белую лебедь, прилетевшую из неведомой выси. Но когда Дивина танцевала в кругу, все замирали: ее стремительный и искусный танец завораживал, превращая простую поляну в дивную землю сказания, где вилы прилетают в лебедином оперении, сбрасывают его и превращаются в девушек, а охотнику, притаившемуся за деревом, надо только выскочить и покрепче схватить свое счастье любой из местных парней был бы не прочь оказаться этим удачливым охотником. Во всех играх они постоянно выбирали Дивину, но непохоже было, чтобы ей кто-то нравился. Со всеми она обращалась одинаково, дружелюбно, но отчасти снисходительно, и все парни смотрели на нее снизу вверх. Ее отличало какое-то неброское сознание своего достоинства, и умным казалось каждое ее слово, даже не содержащее ничего особенного. Воспитанница Леса Праведного и сама была отчасти потусторонним существом, внушавшим если не страх, то робость и уважение. Даже могучий Горденя смущался и ловил ее взгляд.

Да что Горденя! Уже на третий вечер, когда молодежь сидела стайкой под березами, отдыхая после шумной игры и беготни, на Девичий луг явился сам воевода Порелют, мечтавший о красивой воеводской дочери с богатым приданым. На нем был щегольской красный плащ с золоченой пряжкой, на всех его пальцах блестели разнообразные узорные перстни, с литыми зверями и птицами, с цветными камнями. Среди бедно одетой толпы он выделялся, как красное солнце среди сизых туч.

И сразу направился к Дивине.

— Здорова будь, красавица! — весело сказал он в ответ на ее поклон и посмотрел на Зимобора, но уже далеко не с таким удовольствием. — И ты тут, сокол залетный! Что-то все ваши на гостином дворе у меня, а тебя и не видно. Говорят, у зелейниц живешь? Или места не хватило? Так к нам приходи, мы в дружинной избе тебя устроим. А, ребята? — Он оглянулся на своих кметей, которые всегда сопровождали его, и ребята в несколько голосов подтвердили, что место найдется.

— Доморад у зелейниц живет, они его лечат, а я при нем, — ответил Зимобор. Было ясно, что воевода ревнует, и Зимобор не собирался его успокаивать. — Надо же, чтобы свой человек рядом был.

— А соседей не боишься? Бывает, шалят по ночам!

— Жив покуда. — Зимобор невозмутимо пожал плечами. Он уже знал, что «соседями» в Радегоще называют волхид.

— Ну, ты смелый! И ты смелая! — Воевода подмигнул Дивине, но было видно, что он шутит через силу. — С таким соколом удалым на одном дворе жить! И ты смотри, молодец! Если испортишь нам ведунью, мы тебя не помилуем! Правда, ребята?

— Спасибо тебе за заботу, воевода, я и сама за себя постою! — сердито ответила Дивина. — У меня мать есть, не сирота я, чтобы имя мое кто хотел, тот и трепал!

— Нет-нет, известное дело! — тут же согласился Порелют. — Не сердись па меня, красавица, я ведь не со зла, а так... Уважаю же я тебя! Твоей мудрости все старухи завидуют! Если уж забыть, то не задаром, за хорошего человека выйти... В чести жить и в богатстве... А не так, чтобы от прохожего молодца...

Уж я сеяла, сеяла ленок!

— громко запела в сторонке Милянка, дочка уличанского старосты Ранилы, — ей надоело ждать, пока все наговорятся.

Девушки встрепенулись, как стая птичек, и побежали занимать место в двух шеренгах для плясовой игры; Дивина побежала одной из первых, словно обрадовавшись случаю уйти от воеводы.

Гуляли до сумерек, потом Горденя и еще два парня провожали до дому Дивину и Милянку, которая жила через два двора от нее. Перед дверью беседы, прощаясь на ночь, Зимобор все же задержал Дивину и спросил:

— А может, мне и правда еще куда-нибудь перейти от вас? Чтобы лишних разговоров не было.

— Вот еще! — Дивина даже возмутилась, а потом усмехнулась: — Или ты воеводу боишься?

— Я не воеводу боюсь, — с мягким намеком ответил Зимобор и придвинулся поближе. Рядом с «лесной девушкой» он чувствовал не робость, а, наоборот, воодушевление. — Но все-таки... Девица в доме, а тут я...

— Ну и что? — Дивина с выразительной небрежностью пожала плечами. — Замуж мне все равно не идти, пусть болтают, если кому делать нечего.

— Почему тебе замуж не идти? — Зимобор удивился. — Такая красавица...

— Лес Праведный большую силу дает и такую мудрость, какой больше нигде научиться нельзя. Но только как выйдешь замуж, так все забудешь. Вот и мне замуж никак нельзя, а то все забуду и стану не умнее Нивянки. А я не хочу. Меня Лес Праведный не для того от смерти спас и пять лет учил, чтобы я все забыла, кроме того, как блины печь. Так что все это не для меня. А воеводу ты не слушай. Он бы сам к нам жить попросился, да мы его не примем! Вот ему и завидно, что других принимают. Оставайся. И не думай даже.

Дивина в темноте взяла его за руку. Хорошо зная, что ей можно, а чего нельзя, она думала, что присутствие в доме этого смолинца ничем ей не грозит, но сейчас вдруг заподозрила, что ошиблась. И что мать предостерегала ее не зря. Чувствуя ее совсем рядом, Зимобор невольно потянулся ее обнять, но она вцепилась в запястья его рук, почти коснувшихся ее талии, и, подняв голову, посмотрела прямо ему в глаза. Взгляд у нее был тревожный.

— То-то я... сразу понял... ты какая-то не такая... — прошептал Зимобор.

— Так ведь и ты какой-то не такой! — так же шепотом ответила Дивина. — За тобой стоит кто-то. Не знаю кто, не вижу, не слышу, а чувствую. Ты-то хоть знаешь, кто это?

— Знаю, — едва слышно отозвался Зимобор. — Это опасно.

— Тебе нужно помочь?

Зимобор не сразу понял, что она сказала. Он хотел предостеречь ее, предупредить, что всякой девушке рядом с ним грозит опасность, а она, оказывается, лишь хотела знать, нужна ли ему помощь в борьбе с загадочным и грозным кем-то, стоящим за спиной.

— Н-нет. — Он сам не был уверен, говорит ли правду. — Я сам... ее принял. Я и отвечу... если что. Но может, мне правда уйти? — Он мягко высвободил свои руки и все-таки обнял ее за талию, и она не возражала, только смотрела на него так же пристально и требовательно. — Чтобы волков не дразнить...

— Бояться волков — быть без грибов! — Дивина слегка усмехнулась, и по ее глазам он видел, что она ничуть не боится, что ее даже воодушевляет мысль о борьбе с таинственным иномирным противником. — Оставайся. А там видно будет. Ну, иди спать.

Она вывернулась из его объятий и мигом оказалась на крыльце избы.

— А придет опять ночью какая-нибудь и будет моим именем называться — не верь! — задорно крикнула она оттуда. — Гони прочь!

— А ты сама-то приходи, если что! — так же крикнул в ответ Зимобор. — Если напугает вдруг кто — приходи, я спрячу!

Дивина исчезла в избе, и он не был уверен, что она услышала его слова. Улыбаясь и качая головой над собственным безрассудством, Зимобор пошел в беседу. Умом он понимал, что дошутится, но ему было весело. Вроде бы ничего хорошего ему будущее не обещало, совсем наоборот, но он еще чувствовал в руках тепло ее тела и ничего не боялся. То, что их так тянуло друг к другу вопреки судьбе и рассудку, казалось важнее и рассудка, и даже судьбы.


***

Следующее утро началось с переполоха. На ближайшем к городу ржаном поле обнаружился залом: большой пучок свежих, еще незрелых, колосьев был согнут и закручен жгутом. Побежали за Елагой — зелейница с дочерью кинулись на поле, за ними валила толпа. Слово «залом» сейчас было страшнее пожара: испорченное поле останется неурожайным. Зерно с него будет легковесное, выходит его с копны раза в четыре меньше обычного, и хлеб из такого зерна не насыщает, так что съедается его еще больше и запасы кончаются раньше. Это беда и в обычное время, когда хлеб можно купить на стороне, а теперь так просто смерть!

— Уж как берегли мы, как берегли Мать Урожая, в старой липе прятали, следы помелом заметали, заговаривали! Как мы молотили зернышки, не цепами молотили — серебряными ложками, каждое зернышко, как жемчужинку, руками выбирали, в золоченый ларец убирали! — причитала Елага.

Вдоль всего поля гомонила толпа: сюда сбежалось все посадское население, были люди и из детинца. Обследовав залом, зелейница сурово поджала губы. Несомненно, здесь была самая злонамеренная порча. Перекрученный пучок колосьев у корней был присыпан золой, землей, как видно, от могил, солью, яичной скорлупой и распаренными старыми зернами.

— У нас злыдни воровали золу! — с причитаниями кричала одна из женщин с Выдреницкой улицы. — Вижу, от печки зола, будто сама собой по полу летит, как прямо дорожка, ну, думаю, ветром надуло! И не подумала я, глупая, что это волхиды золу у меня воруют, злую ворожбу свою творят! Макошь-матушка, пожалей, защити нас, бедных, голодных!

Женщины плакали в голос и причитали, мужчины стояли хмурые и угрюмые. Однако Елага не теряла бодрости и пообещала развязать залом. На полное снятие порчи с посевов требовалось три дня, и три ночи поле предстояло сторожить.

— Уж мы посторожим! — говорил отец Гордени, Крепень. — И это поле, и остальные, людей хватит. Я сам хоть и хромой, а выйду! Всю ночь глаз не сомкну, а уж найду ту свинью пакостную, что здесь проказничает, нас голодными оставить хочет! Уж я ей рыло на сторону сворочу! Попомнит меня! — И Крепень грозил своей толстой, крепкой, как железо, ясеневой палкой.

— И это волхиды натворили? — тихо спросил Зимобор у Дивины.

— А то кто же еще! — мрачно ответила она.

— А зачем им это?

— Что у нас пропало, то у них вырастет. Под болотом их гадким вырастет, они наш урожай соберут, наши зернышки драгоценные, через всю голодную зиму сбереженные!

— Ну, дела, вяз червленый им в ухо! — Зимобор растерянно поерошил пятерней волосы. Со злым колдовством он раньше не сталкивался и даже не знал, что тут сказать.

Скоро Дивина ушла из дома и вернулась только ближе к вечеру, неся в каждой руке по круглой кринке с водой. Что вода была не простая, Зимобор догадался по виду кринок: они были небольшими, с тремя маленькими ушками у самого горлышка. Через ушки была продета веревочка, за которую кринку и держали. Подобные сосуды именовались «чарами» и были такими древними, что ими пользовались не только три дочери Крива, но, должно быть, и сами боги, когда еще ходили по земле. Употреблялись они только для ворожбы и «чарования».

Следом за Дивиной шли три девушки — Милянка, Вертлянка и Нивяница. Обе жили на Прягине улице и приходили к Дивине каждый день, так что Зимобор уже хорошо их знал. Вертлянка была повыше ростом, с крупными чертами лица и выступающим вперед носом, с длинной темно-русой косой. Нивяница была маленькой, тоненькой, личико у нее было какое-то мелкое и чуть глуповатое, зато его обрамляли такие пышные светлые волосы, что никакой другой красоты уже не требовалось.

Сейчас они принесли еще пять таких же кринок-чар. Видимо, понадобилась вода из семи разных источников, колодцев и ручьев.

Самого Зимобора Дивина выпроводила.

— Поди-ка ты пока в ту избу! — велела она, и Зимобор послушно ушел, понимая, что ему, мужчине, никак нельзя присутствовать при женской ворожбе с водой.

На другой день Елага поднялась до зари и долго нашептывала воду, слитую из семи маленьких чар в одну большую, такую же круглую и с тремя ручками, с узором из знаков двенадцати месяцев по краю горла. Потом чару отнесли на поле и с приговором обрызгали все всходы освященной водой. К тому времени мужчины и парни, сторожившие ночью при свете костров, уже ушли, взамен собрались женщины со всего посада.

Посматривая издали на ненавистный пучок заломанных колосьев, радегощцы перебирали были и небылицы о злых ворожеях, портивших посевы когда-то раньше. Особенно много говорили о волхидах. Называть их не решались и вместо того говорили просто «эти», выразительно кивая в сторону березняка, за которым лежало страшное Волхидино болото.

— Наши-то, кто ночью был, говорили, будто белого кого-то видели! — шепотом рассказывала одна из женщин, Зогзица, та самая, у которой украли золу из печки. — Так и ходит, так и ходит у края поля, а ближе подойти боится, потому что огонь! Медведь не медведь, бык не бык, не разберешь его!

Когда стемнело, у края полей снова затеплились костерки. Елага обошла все посевы, распевая заговор на огонь, отгоняющий нечисть. Из оружия остающиеся на ночь сторожа припасли свежевырубленные осиновые колья и, сжимая их, зорко вглядывались в темнеющую опушку.

Горденя тоже вышел в дозор во главе целой ватаги братьев — их у него было двое, оба младше, — и приятелей со своей улицы. Соседская ватага под предводительством гончара Будени, та самая, против которой Горденины товарищи выходили биться стенкой в прошлый торговый день, сторожили соседнее поле, овсяное. Крайние перекликались и пересвистывались.

— Что, не забоитесь ночью-то? — задорно кричали от Будениных костров. — А ну как придет какое чудоюдо и съест вас!

— Да уж не боязливее вас будем! — отвечал Горденя. — Сами-то смотрите, как бы вам не забояться!

— А ну давай их попугаем! — подбивал старшего брата Слетыш, пятнадцатилетний, младший, Крепенев сын. — Давай я у матери белую скатерть стяну, да накроюсь, да подползу к тому костру! Там вон Красавкины два парня сидят — тотчас со страху портки намочат! Посмеемся!

— Да ну, перестань! — унимал его средний, рассудительный семнадцатилетний парень по имени Смирена. — А ну как не забоятся и осиновым колом тебе между глаз! Вот тут и посмеешься!

Вот в лесу я видел чудо, Чудо грелось возле пня...

— затянул было неугомонный Слетыш, но получил вразумляющий братский подзатыльник и, наконец, умолк.

В месяц купалич вечерняя заря почти встречается с утренней, но между ними пролегает хотя и не долгая, однако очень темная и глухая пора. Горденя, с осиновым колом на плече, обходил все костры, проверяя, не спят ли сторожа. Из близкого леса веяло прохладой, и парни жались к кострам, радуясь, что предусмотрительный Крепень еще днем заставил их натаскать побольше дров.

Во лесу береза Зелена стояла, Зелена стояла, Прутиком махала. На той на березе Бела вила сидела, Вила сидела, Рубахи просила: «Девки, молодухи, Дайте мне рубаху, Хоть худым-худеньку, Да белым-беленьку!»

— пел Слетыш, помахивая над костром тонким березовым прутиком.

— Надо же, какую песню выбрал! — по привычке унимал брата благоразумный Смирена. — На ночь глядя, да про вилу! Этой весной не будет им рубах, на себя ведь надеть нечего! Не пой, беду накличешь.

— Веселую какую-нибудь! — крикнул от другого костра Горденя. — Жаль, девок нет — хоровод бы завели!

Слетыш тут же вскочил и громко запел, подбоченясь и притоптывая, словно и впрямь плясал в хороводе:

Мы в поле были, Венки развили, Венки развили, В жито глядели. Зароди, Макошь, Жито густое, Жито густое, Колосистое! Велес-Отец По межам ходит, По межам ходит, Житушко родит!

И вдруг откуда-то со стороны послышался женский голос, певший ту же песню, словно и правда вдруг поблизости завертелся хоровод:

Toe житушко Да на пивушко, Дочек отдавать, Сынов женить, Сынов женить. Да пиво варить!

Все обернулись на голос, но в темноте ничего не было видно.

— Кто там? — с недоумением крикнул Горденя. — Девки! Вы откуда?

Мой веночек потонул, Меня милый вспомянул: «О свет, моя ласковая! О свет, моя приветливая!»

— словно заигрывая, уже другой песней отозвался одинокий женский голос совсем близко, но никого не было видно. Голос шел из самой чащи, и его игривая веселость навевала жуть.

Парни повскакали с мест. Горденя вскинул осиновый кол и выставил перед собой. Большие березы у самой опушки поматывали густыми ветвями, и казалось, что поет одна из них.

— Кто... кто там? — вызывающе крикнул Горденя, стараясь не показать, как ему жутко. Здоровенный парень без страха выходил на медведя, но от этого одинокого голоса из темной чащи бросало в дрожь. — Что за лешачья сила? Гром тебя разбей!

Сразу все ощутили, как далеко они от теплого, надежного жилья. Черное пустое поле между ними и первыми дворами показалось огромным, а дремучий злобный лес надвинулся и навис над головами. Там, в глубине, проснулась чужая и враждебная сила. Она не показывалась на глаза и от этого была еще страшнее.

— А ну выдь, покажись! — потребовал Горденя, держа свой кол наперевес. Елага на такой случай учила его каким-то нужным словам, но он ничего не мог вспомнить.

От другого костра к ним спешил Крепень, опираясь на свою палку. Не добежав, он замер в двух шагах: между двумя ближними березами мелькнуло что-то белое, движущееся. Свет костра едва доставал туда, так что ничего нельзя было толком разглядеть, но белое пятно заметили почти все. Над опольем раздались крики. Парни отшатнулись от опушки, попали ногами в первые борозды и кинулись опять к костру: жутко было и подумать топтать драгоценные колосья! Сжавшись кучкой у костра, десяток парней вглядывались в опушку.

Неясное белое пятно приблизилось, раздался звук, похожий на свинячье хрюканье. Звука этого здесь не слышали уже года полтора, и с непривычки, да еще в испуге, не все сразу его узнали. Слетыш беспокойно засмеялся — свинья! — но остальные не смеялись, хорошо зная, что во всем городе и в округе не осталось ни одной живой свиньи.

Однако это была именно свинья. Белая, громадная, круглая, как луна, туша выбралась из леса и остановилась в пяти шагах от костра. Отблески пламени позволяли разглядеть ее, и парни закричали от ужаса: глаза твари горели красным огнем, клыки были оскалены. Хотелось бежать, но ноги окоченели, руки онемели и не могли поднять осиновых кольев.

— Мяса хочу-у! — разинув пасть, человеческим голосом проревела злобная тварь. — Ух, мяса хочу! Давно я не ела свежатинки! Ха-ам!

Она рявкнула, словно собака, и вдруг бросилась на замерших людей. С криками все кинулись кто куда; от ужаса не соображая, что делать, парни пытались бежать в разные стороны, сталкивались, налетали друг на друга, сбивали с ног. Кто-то влетел прямо в костер, обжегся и заорал так, что, должно быть, в Новогостье было слышно.

А белая свинья ворвалась в кучу беспорядочно мечущихся людей, свалила одного, другого, топча копытами, она била рылом, кусала, рвала. Истошные вопли неслись в темноту. Кто-то сломя голову мчался прочь прямо по засеянному полю, кто-то со страху метнулся в лес и карабкался на дерево. Дозорные от других костров, услышав крики, бежали сюда, но, увидев белое чудище, пускались со всех ног обратно, тоже крича во все горло.

— Бей ее, сынок! Колом бей! — вопил Крепень, которому убежать мешала хромая нога.

Слетыш уже умчался куда-то в темноту, Смирену отец сам за шиворот выбросил из освещенного круга, велев бежать домой что есть духу.

Перед костром остались лишь несколько упавших, Крепень и Горденя. Подбежав к свинье сзади, Горденя со всего маху ударил ее тяжелым колом по спине. Свинья мгновенно обернулась к нему; по белой щетине ее рыла текли черные ручейки крови. При виде этой крови Горденя испытал не страх, а только ярость и снова бросился на нее с колом.

— Тебя-то мне и надо! — хрипло рявкнула свинья. — Отец твой на одну ногу хромой, а ты на две будешь! Съем тебя! Съем! И на косточках поваляюсь!

— Коли ее! Коли! К земле пригвозди! — срывая голос, кричал сыну Крепень, но Горденя его не слышал и не мог сообразить, что от него хотят. Вместо этого он бил и бил свинью колом по то морде, то по голове, но ей все было нипочем.

Любую животину такие удары давно уже оглушили бы, но перед парнем был оборотень. Но Горденя не понимал этого и все бил, вкладывая в поединок всю свою немалую силу. Свинья, не обращая внимания на удары, рвалась к нему и пыталась укусить. Вот она изловчилась и вцепилась клыками в ногу парня, чуть повыше щиколотки. Горденя вскрикнул, свинья толкнула его мордой, и он упал. Тут закричал и Крепень, видя неминуемую смерть любимого старшего сына, своей опоры и гордости, и, на хромой ноге подковыляв к свинье, своей палкой ударил ее поперек спины, свинья вырвала зубы из Гордениной ноги и тут же вцепилась во вторую ногу, чуть ниже колена. Парень кричал от дикой боли; Крепень бросил свою палку, подхватил оброненный сыном осиновый кол и замахнулся на свинью, метя острием ей в спину. Оборотень проворно отскочил и со свисающим из зубов обрывком Гордениной штанины бросился бежать к лесу.

Миг — и белая туша исчезла за деревьями. Только ветер шумел в вершинах, словно леший смеялся. На изрытой земле перед полузатоптанным костром осталось три тела — Горденя, потерявший сознание от боли, и еще два парня, потоптанные свиньей, — эти стонали и всхлипывали. Валялся опрокинутый котелок с недоваренной ухой, растерянные ложки, Пестряйкин рожок, недоплетенный лычак...

— Сыночек мой, сыночек! — вне себя от ужаса бормотал Крепень, ползая возле неподвижного Гордени. — Жив ли ты, деточка моя...

Шепотом причитая, благо никто его сейчас не слышал, Крепень дрожащими руками отрывал от рубахи полосы и проворно перевязывал им страшные раны на обеих ногах Гордени. Стянув с себя длинный вышитый пояс и разрезав его пополам, он пытался перетянуть вены под коленями сына, чтобы остановить кровь, путался в темноте и с нетерпением ждал, когда же из города подоспеет помощь. Не может же быть, чтобы его бросили одного в этой жуткой оборотневой ночи с умирающим сыном на руках!

— Батюшка! Жив он или что? — осторожно окликал Слетыш, обнаружившийся на соседней березе.

Крепень не отвечал, зато подал голос еще один парень, по прозвищу Чарочка:

— Что там? Ушло это... чучело?

— Ты где? — Изумленный Слетыш обернулся на голос, шедший с того же сука, на котором сидел он сам, только подальше от ствола. — Это ты или леший какой?

— Я вроде...

— Так ты же дальше меня от леса сидел!

— Ну, сидел...

— Ну, парень, ты даешь! — восхитился Слетыш. Он весь дрожал, вцепившись в ствол, и стучал зубами. — Я успел на березу взобраться, сам не заметил как, а ты еще успел десять сажен пробежать и раньше меня на сучок попасть!

— Слезай, что ли? — уныло отозвался Чарочка. — Ушло оно... Не ночевать же тут до свету...

Из Радегоща, где на крайних улицах уже поднялась суматоха, бежал народ, в темноте на полевой дороге светились многочисленные огни факелов. Под говор и причитания Горденю и двух других пострадавших подняли на руки и понесли прямо на двор к Елаге. Там тоже все поднялись. Зимобор, наспех одевшись, растворял дверь и вставлял лучину в светец. В избушке самой зелейницы было тесновато, и троих пострадавших положили в беседе, Горденю — прямо на разбросанную постель Зимобора. Старенькие, ветхие простыни покрылись кровавыми пятнами: из страшных рваных ран кровь текла и текла, не унимаясь, и Горденя в забытьи глухо стонал, и даже у Зимобора, для которого раны и раненые не были новостью, замирало сердце.

Обе хозяйки суетились: мужчин вытолкали вон, грели воду, тащили травы, заживляющие раны, шарили в сундуках в поисках полотна для перевязки. С полотном было плохо: все запасы во время голода продали, и Дивина послала парней, толпившихся во дворе, поискать по домам кто что даст. Во всем посаде ни один дом не спал, из детинца от воеводы уже прибежали узнать, что произошло.

— Лезет и лезет, подлюга! — в сердцах приговаривали люди. — Знает — пропади наш урожай, третьей зимы не переживем, все на Дедово поле переселимся к весне!

— Молчи, свояк!

— От слова не сделается!

Зимобор, едва успевший кое-как одеться, помогал хозяйкам — приподнимал и ворочал троих раненых, придерживал, помогал накладывать повязки. Все это его тоже учили делать: воин должен сам уметь обрабатывать свои и чужие раны.

— Терпи, терпи, ты мужчина! — бормотал он незнакомому посадскому парню, придерживая его руки, пока Дивина резала рваную рубаху и обмывала рану на плече, оставленную зубами оборотня. — Вот молодец! Кремень, а не человек! Где еще только есть такие!

Но эти «заклинания» помогали мало: парень кусал нижнюю губу, кривился и коротко вскрикивал от боли.

Дивина в подбадривании не нуждалась, и Зимобор старался ее не отвлекать, а только следил за ее руками, чтобы вовремя подать что-нибудь. Она увлеченно работала: промывала, перевязывала, ее руки двигались быстро и ловко, лицо было сосредоточенное, с выражением какой-то тайной ярости. Прядь волос, выбившись из косы, падала ей на лоб; вот она, на миг оторвавшись, сунула прядь куда-то за ухо, и на лбу у нее осталось пятно крови с пальцев, как метка. В ее уверенных, быстрых и точных движениях, в неподвижной твердости ее лица была такая сила, которой мог бы позавидовать не один мужчина.

— Летит ворон через синее море, несет в когтях иглу золотую, нитку серебряную; ты, нитка, оборвись, а ты, кровь, уймись! — бормотала Елага, возившаяся с Горденей. — Летит ворон через синее море...

Над каждой раной она говорила заговор, как положено, по три раза, но пользы было мало. Обернувшись, Зимобор вдруг увидел у нее в руках настоящую иголку с тоненькой высушенной жилкой вместо нитки. Сперва он подумал, что это тоже оберег, вроде как для наглядности, помогающий ворожбе, но Елага, заметив его взгляд, ответила:

— Зашивать буду!

Когда, наконец, с перевязками было покончено, вдруг оказалось, что уже почти рассвело. Народ понемногу разбрелся по домам. Зимобор вышел из избы и присел на крылечке передохнуть. Воздух уже был серым, а не черным, и хотя до солнца оставалось еще время, можно было считать, что пришло утро. Разглядывая избу зелейницы и конек на крыше, вырезанный из цельного елового комля, Зимобор вспомнил Смоленск и вдруг поразился, как далек от него родной город и все его дела. Видели бы его сейчас... Видела бы княжна Избрана своего сводного брата — разлохмаченного, в исподней рубахе, с липкими пальцами, на которых сохнет чужая кровь... Как знать — не уведи его тогда Младина с погребения, не кончился бы кровью его спор с Избраной?

И что там теперь?

Утром Елага снова взяла свою чару с водой из семи источников и пошла кропить поля. У вчерашних костров было полно народу. Везде валялись разбросанные и затоптанные угли, лежал опрокинутый котелок с кусками недоваренной рыбы, которую, однако же, бережно подбирали, обтирали от золы и прятали, чтобы дома обмыть, доварить и съесть. Не такое было время, чтобы разбрасываться едой. На изрытой земле еще виднелись пятна крови, валялся Горденин кол, и везде были ясно видны глубокие отпечатки свиных копыт. Когда-то такие знакомые и обычные, теперь эти отпечатки вызывали ужас — это были следы оборотня.

— Ведьма злая или колдун, когда зверем обернутся, всегда бывают белыми либо серыми! — толковал старик Прокуда с Дельницкой улицы. При этом он был возбужден, как любопытный мальчишка, и его волнение отдавало ликованием — только дети умеют так радоваться всему необычному, еще не отличая хорошее от плохого. — Так и ясно — соседи наши болотные опять постарались! Ну, теперь жизнь пойдет! Налетай, завязывай! — выкрикивал он свое любимое присловье, почти приплясывая на месте.

— Провалиться бы им поглубже!

— Провалились уже! — бормотал Слетыш, с рассветом одним из первых явившийся поглядеть вчерашнее место. — Ниже уж некуда!

Само поле тоже вызывало следы: по всему ближнему краю молодые колосья были втоптаны в землю и никогда уже не поднимутся. Подальше тоже виднелись протоптанные дорожки — по одной на каждого, кто бежал отсюда ночью, не чуя земли под ногами. Вчерашние сторожа стояли как в воду опущенные, и каждый чувствовал себя злодеем хуже самих волхид. Поставили стеречь, а они сами своими ногами глупыми еще хуже напортили!

Однако Елага опять, как и вчера, с приговором обошла все поля, брызгая их освященной водой.

— Завтра, с помощью Макоши, срежем залом! — говорила она. — Ничего, справимся как-нибудь!

Но в тот же день случилось и кое-что приятное. Пестряйка нашел прямо на опушке целых два белых гриба. После вчерашнего многим и посмотреть в сторону леса было жутко, но при этой вести все живо похватали корзинки: появления грибов тут ждали, как великого счастья. Девушки, дети, женщины, старики и старухи, даже из мужчин кое-кто потянулись к лесу — все кучками, семьями, соседскими стайками. Даже полочане, чтобы развеяться и запастись едой, отправились в лес со всеми.

— Бояться волков — быть без грибов! — приговаривала Дивина, вытаскивая из подполья запыленное лукошко и повязывая голову белым платочком от лесных клещей — «лосиной блохи», — которых стоит опасаться в конце весны и начале лета. — Пойдешь с нами? — обратилась она к Зимобору.

— Еще бы! — воскликнул он. — Уж больно в вашем лесу свиньи водятся... неласковые!

Сбегав в детинец, он одолжил у воеводских кметей хорошую прочную рогатину. Кмети смеялись, спрашивая, неужели под Смоленском такие буйные и опасные грибы, и Зимобор смеялся вместе с ними, но на самом деле все знали, что вооружился он вовсе не напрасно.

В рощу они вошли с целой толпой женщин и детей, но там, собирая землянику, все постепенно разбрелись, и рядом с ними осталось лишь несколько человек: неразлучные Вертлянка с Нивяницей, за которыми увязался Печурка, какая-то девочка лет восьми, с длинной травинкой, на которую были нанизаны ягоды, старуха с лукошком и взлохмаченный мальчик лет шести-семи, с палкой, которая изображала меч и с шумом рубила траву.

Поглядывая на него и слушая его лихие крики, Зимобор вдруг вспомнил, как лет семнадцать назад он сам, еще маленький мальчик, ходил в лес по грибы и ягоды с девушками и детьми. Эта старуха с лукошком была вылитая их с Избраной нянька Баюлиха, теперь уже умершая. Многие старухи похожи друг на друга, особенно в глазах молодых; и сейчас Зимобор видел то же коричневое от многолетнего загара лицо, те же морщины — и тот же свет привычной заботливости, разлитый по каждой морщинке. Из-за этого лицо старухи, закопченное за целый век у печки и иссушенное в заботах о детях и внуках, кажется светлым и ясным. В таких старухах, вынянчивших множество своих и чужих детей, живет богиня-мать и богиня-бабушка; для них любое увиденное дитя — свое, и любое они с готовностью посадят на колени и будут нянчить, выполняя свое главное, незаменимо важное дело в жизни. Когда Зимобор видел такую старуху, по слабости зрения уже не способную отличить чужих детей и всех принимающую за своих, ему хотелось поклониться ей, как живому образу богини Макоши.

Собирая землянику и ликующим воплем встречая каждый найденный гриб — Зимобор тоже нашел два белых, большой и поменьше, едва показавший из травы коричневую шляпку, и вручил их Дивине с такой гордостью, словно обнаружил невесть какой клад, — они забрели уже довольно далеко от Радегоща. Отзвуки голосов и обрывки песен, время от времени доносившиеся до них, теперь смолкли. Дивина все время уводила их на полуденную сторону — на полуночи, как понял Зимобор, располагалось то самое Волхидино болото. Дети жевали «заячью капусту», Печурка все норовил увести Нивяницу подальше от глаз, но Дивина строгим голосом каждый раз звала их назад: время было неподходящее для уединения. Вертлянка с любопытством поглядывала на Зимобора.

— А что ты все с мечом-то ходишь? — посмеиваясь, спрашивала она. — Или опасаешься кого?

— Привык! — коротко ответил Зимобор.

Девушки дружно рассмеялись, и он сообразил, что ответил в точности словами болотника, которого прохожий спросил, отчего тот весь век живет в болоте. Как видно, с байкой деда Утеши здесь все были хорошо знакомы.

Вдруг Дивина подняла руку и знаком велела помолчать.

Все затихли, но не услышали ничего, кроме обычного шума леса.

— Послышалось мне, что ли? — Дивина пожала плечами. — Или кто-то из наших в такую глушь залез? Уж кажется, дальше нас некому быть?

— Не пора ли домой поворачивать? — намекнула старуха. — Уж грибов довольно набрали!

Свою потяжелевшую корзину она давно отдала Печурке с Нивяницей, которые тащили ее вдвоем, но возвращаться никто не хотел. Привычный, застарелый и властный голод был сильнее любого страха, и молодежь стремилась набрать грибов побольше.

Они прошли еще немного, и вдруг Дивина опять остановилась. Зимобор опустил наземь ее корзину и взял рогатину в правую руку. Вытянув шею вперед, Дивина напряженно прислушивалась и даже высвободила ухо из-под волос.

— Да неужели вы не слышите? — шепнула Дивина, немного послушав. — Вроде поет кто-то? Покричать, что ли?

— Ой, нет, не надо! — охнула Нивяница.

— Не пойти ли нам восвояси, в самом-то деле? — сказала Вертлянка, беспокойно оглядываясь.

— Поворачивай! — велела Дивина и взялась за корзину. — Нам теперь на солнце идти.

Солнце, правда, просвечивало сквозь легкие тонкие облака, но было неуютно. Здесь рос смешанный лес из берез и сосен, кое-где темнели небольшие ели, и под ногами был сплошной мох. Елочки стояли кучками, тесно прижавшись друг к другу, и покачивали ветками на ветру. Тогда казалось, что между ними кто-то ходит, прячется, и хотелось скорее уйти отсюда.

— Слышишь? — вдруг шепнул Зимобор и быстро глянул на Дивину.

— Еще как! — мрачно ответила она. — Песню целую слышу! Идет за нами.

— Кто идет? — Вертлянка в испуге обернулась.

— А... кто его знает! Не пугайтесь, не торопитесь, а то хуже заблудимся. Оно и хочет нас напугать и с пути сбить.

Ветер улегся, в лесу стало тише. Вдруг Нивяница тоже обернулась к Дивине, на лице ее был испуг и недоумение. Она тоже услышала. Где-то в стороне, чуть позади них, по лесу шел кто-то, напевая, и теперь он был так близко, что уже можно было разобрать каждое слово:

Красная девица По бору ходила, Болесть говорила, Травы собирала, Корни вырывала, Звезды перебрала, Месяц украла, Солнце съела...

Дивина остановилась, обернулась в ту сторону, откуда слышался голос, и ждала, вглядываясь в ближний край леса, но взгляд ее был не пристальным, а скорее рассеянным: она старалась увидеть то, что обычным зрением не увидишь.

Корешек копала, В горшочке варила, Молодца манила: Еще горшок не вскипит, Как уж милый прилетит! «Что тебя, милый, принесло?» — «То девичье ремесло!»

Песня была все ближе. Уже в десяти шагах, под елями, ощущалось чье-то присутствие — совсем как той недавней ночью, когда Зимобор никого не видел в темноте, но всем телом ощущал, что рядом кто-то есть. Голос казался ему знакомым; от этого голоса пробирала дрожь, словно серая густая паутина падала на лицо и мягко, противно щекотала. В глазах темнело, вспоминалось то жуткое чувство, которое он пережил, когда невидимая нечисть сдавленным от страсти голосом умоляла его о любви... Было трудно дышать, словно в грудь воткнули что-то жесткое, острое и серое: самим своим присутствием невидимая нечисть вытягивала из живых жизнь.

На лицах остальных было такое же застывшее, испуганное выражение: песня, выпеваемая словно бы голосом самого леса, то неслась снизу, как из-под мха, то вдруг взлетала и падала на головы с вершины старой ели; она сплела вокруг людей невидимую, но прочную сеть, и сеть эта с каждым мгновением сжималась теснее, душила... В глазах темнело, а голос все пел и пел, но из-за давящего шума в ушах слов уже разобрать было невозможно, и слышалось что-то нелепое, навязчивое, бессмысленное:

Шивда, винза, каланда, ингама! Ийда, ийда, якуталима, батама! Нуффаша, зинзама, охуто, ми! Копоцо, копоцам, копоцама! Ябудала, викгаза, мейда![29]

Как сквозь туман слыша это бормотание, Зимобор последним проблеском сознания понимал, что им остались считанные мгновения — если он не найдет способа очнуться вот сейчас же, то не очнется уже никогда. Стараясь взять себя в руки, он глубоко вдохнул и почувствовал свежий запах ландыша. Венок Младины, лежавший за пазухой, напомнил о себе. От этого запаха в голове посветлело, невидимая сеть ослабла.

Ио, иа, о — о ио, иа цок! ио, иа, паццо! ио, иа, пипаццо! Зоокатама, зоосцома, никам, пикам, шолда!

— заклинал голос, сгустившийся до тяжести черной тучи. Почти безотчетно Зимобор нащупал рукоять меча и выхватил его из ножен.

Пинцо, пинцо, пинцо, дынза! Шоно, пинцо, пинцо, дын...

Заклинающий голос дрогнул и замер на миг на полуслове, потом заговорил быстро и торопливо, словно заметил опасность. Но Зимобор успел уловить эту перемену и понял, что он на правильном пути.

Шино, чиходам, викгаза, мейда! Боцопо, хондыремо, боцопо, галемо!

— задыхаясь, выкрикивал голос, дрожа и прерываясь, а Зимобор поднял меч и со всего размаха вычертил лезвием в воздухе резу Чернобог, разрывающую колдовской круг и выпускающую на волю, а потом сразу за ней — резу Перун, призывающую защиту светлых богов от любых враждебных сил[30].

В темном облаке, застилавшем глаза, обе могучие резы сверкнули молниями: черно-багровая Чернобог и пламенно-белая Перун. Где-то рядом раздался сильный удар, чем-то похожий на громовой разряд, мощная волна горячего упругого воздуха окатила людей, потом мгновенно возникло и исчезло ощущение огромной пустоты, словно рядом распахнулась пасть иного темного мира и тут же сомкнулась.

И все стихло. Медленно открыв глаза, Зимобор увидел сквозь застилавшую их мглу все тот же лес, те же ели. Понемногу темнота перед глазами рассеялась, все стало как прежде.

Старуха сидела на земле возле своей корзины, обняв обоих детей и прижав к себе их головы, и они прижимались к ней с двух сторон, как цыплята к наседке, пряча лица на ее груди. Вертлянка с Нивяницей лежали на мху, их корзина опрокинулась набок, грибы рассыпались. Печурка сидел, привалясь головой к дереву, отросшие волосы закрыли лицо, как у неживого.

Дивина стояла на ногах, обеими руками вцепившись в толстую березу и полуобняв ее; без этой опоры она тоже, наверное, упала бы. Зимобор подошел к ней, оторвал ее руки от березы и обнял Дивину. В правой руке у нее было зажато что-то твердое. Это оказалось огниво. Как видно, она тоже собиралась что-то предпринять, но он оказался быстрее.

— Так ты еще и... резы знаешь... — пробормотала Дивина, уткнувшись лбом ему в плечо. Она изо всех сил пыталась прийти в себя, но пока не получалось: черное колдовство было направлено в основном на нее.

— А ты их тоже знаешь? — отозвался Зимобор. — А я-то думал, я один такой умный!

— Догадался же! Молодец! А то пропали бы мы совсем! Я хотела в нее, тварь поганую, огнивом бросить, убила бы насмерть, да не могу руку поднять! Уж как я старалась, оберег про себя твердила, песни ее гадкой не слушала, а все равно опутала, не могу! Ну а наши-то как? Живы?

Высвободившись, она шагнула к старухе, потом к девушкам. Все были живы, но без памяти, и Дивина принялась тем же огнивом чертить у них на лбах резу Есть и резу Мир, которые пробуждают живое и призывают покровительство светлых благодетельных сил. Постепенно все очнулись, поднялись на ноги.

— Ой, матушка! — всхлипывала Вертлянка. По ее лицу текли слезы потрясения и ужаса, а обе руки между тем проворно сгребали назад в корзину рассыпанные грибы. — И понесло же меня в лес! Матушка! Макошь-матушка! Как живы-то... Чуть было не... Матушка! Огради тыном железным...

Собравшись, заторопились домой. Все еще были немного не в себе, дети плакали, старуха бормотала обереги. Когда они были уже недалеко от опушки, кто-то вдруг с громким треском выскочил из кустов прямо им навстречу. Нивяница и Вертлянка вскрикнули и опять уронили корзину, Зимобор выставил рогатину.

Но это оказался всего-навсего Слетыш.

— Ты, Дивина! — воскликнул Слетыш. — Живая? А то... Меня Горденя послал.

— Что с ним? Хуже? Бредит? — озабоченно просила Дивина.

— Да нет. В себе. Тревожится только. Что это, говорит, все из лесу вернулись, а ее все нет, не случилось ли чего?

— Горденя! — вдруг ахнула Дивина таким страшным голосом, будто увидела что-то непоправимое. — Дура я, дура! — выпустив ручку корзины, она прижала оба сжатых кулака ко лбу. — Ой, как же я раньше не поняла! Ее же ловить надо! У меня из памяти вон, и никто не скажет!

— Что — не скажет? Ты о чем? — не понял Зимобор.

— Ее, тварь эту белую, что Горденю покусала, живой надо взять! Так — пропади она пропадом, но ведь Горденя! Ноги же! Правда, еще не поздно. Может, она ночью опять придет! — с надеждой воскликнула Дивина, и все прочие посмотрели на нее как на сумасшедшую. Они-то надеялись, что белая тварь не придет больше никогда.

— Ничего не понимаю, — честно сказал Зимобор.

— Ведь Горденя же! — втолковывала ему Дивина. — И Зорница с Чистеней! Они же не встанут без этого!

Окинув взглядом изумленные лица, Дивина с усилием взяла себя в руки и объяснила по порядку:

— Если кого оборотень ранит, то не поможет ему никакое лекарство, никакое зелье, а только кровь того самого оборотня! Иначе ему никак не вылечиться. Белая свинья Горденю покусала, теперь лечить его можно только кровью белой свиньи! Ее крови надо! Иначе Горденя всю жизнь так и пролежит!

Дивина хмурилась, в глазах ее были яростная решимость и отчаяние, как будто она видит перед собой целое вражеское войско, но намерена сражаться до конца. Зимобор смотрел на нее, забыв даже про волхид: ни в одной девушке, считая и сестру Избрану, он не видел такого сильного и пылкого воинского духа, как в дочери простой зелейницы из глухого лесного городишка. Родись она мужчиной, из нее бы вышел воевода.

— Или... Если матушка, ничего не придумает... Я тогда к Деду пойду, — сказала она.

Обе подруги охнули, старуха покачала головой. Зимобор хотел спросить, далеко ли живет этот загадочный дед, но посмотрел на изменившиеся лица девушек и сообразил. Этот дед — не из такой родни, к которой ходят в гости по доброй воле.


***

Весь день Дивина ходила сумрачная и неразговорчивая, обдумывая поимку белой свиньи. Наступившей ночью уже никто не сторожил поля. Третьим утром Елага, в третий раз обрызгав поля наговоренной водой, наконец-то срезала залом и положила его в ступицу сломанного колеса, нарочно для этого принесенного из города. Помогали ей только Дивина и Крепениха, мать Гордени, мудрая и надежная женщина. Сейчас глаза у нее были красны и выглядела она осунувшейся. Старшего ее сына перенесли домой, и она день и ночь сидела возле него. От боли он почти не спал, ничего не ел и так изменился, что все, кто его видел, ужасались. Все соседи уже верили, что ему осталось жить недолго.

Уложив залом на колесо, Елага подожгла его и нараспев заговорила, держа руки ладонями к пламени:

— Залом, залом, взвейся над огнем, рассыпься пеплом по земле, не делай вреда никому! Огонь очищает, беду прогоняет!

— Еще опахать бы поле, да и город еще бы лучше! — заметила Крепениха, когда пепел от сожженного залома был собран и высыпан в реку.

— Хорошо бы, да сейчас не время! — Елага покачала головой. — На заре перед Купалой — вот тогда польза будет самая большая. Это вы уж без меня. Справитесь?

Елага собиралась на Дивью гору, священную гору, куда на солнцеворот зимой и на Купалу летом собирались все волхвы и чародеи западных кривичей. Ей еще на днях следовало пуститься в путь, но она задержалась из-за залома. Однако больше медлить было нельзя, и в тот же день зелейница ушла. Проводив ее до Выдреницы, Дивина вернулась. Теперь трое раненых, не считая Доморада, остались у нее на руках.

— Старый залом срезали, наверняка сегодня ночью придут новый делать, — сказала она Зимобору. — Я тетку Орачиху попросила прийти с парнями посидеть, поможет тебе, если что.

— А ты куда собралась? — Зимобор поднял брови. Время было не для хороводов.

— Пойду поле сторожить.

— Сторожили уже. Может, хватит? Тебя-то кто перевязывать будет — тетка Орачиха?

— Ну, меня так просто не возьмешь, я ведь не на осиновый кол полагаюсь.

— Может, у них в запасе есть чудо еще похлеще той свиньи!

— Ну, хоть узнаю, что это за тварь. У меня теперь Болотова голова[31] есть.

— Где же взяла? — Зимобор удивился.

— У Деда попросила. Сестры принесли.

Зимобор не стал спрашивать, что это за сестры, но они, видимо, не числились в жителях ни Радегоща, ни соседних сел.

— Тогда и я пойду. Вон, — он кивнул на рогатину, которую успел как следует наточить, — не Болотова голова, но свинье не понравится, хоть она будет белая, хоть сивая в яблоках.

— А не боишься? — Дивина с намеком наклонила голову.

— Боюсь, а что делать? — Зимобор пожал плечами. — Ты же все равно пойдешь, а я, если тебя одну отпущу, от страха тут вообще о... Короче, плохо мне будет.

— С белой свиньей и Горденя не справился, — напомнила Дивина.

— А я справился с Горденей, — в свою очередь напомнил Зимобор.

Дивина посмотрела на его пояс, где многозначительно блестели серебряные бляшки, обозначавшие количество битв. Она наморщила лоб, будто что-то вспоминая, потом протянула руку и нерешительно коснулась пальцами жесткого ремня.

— Значит, наконечник и пряжку в младшей дружине отроки получают, — пробормотала она, словно пересказывала полузабытый сон. — Кмети получают бляшки на сам пояс... А ложный хвостовик носят...

Она вопросительно посмотрела на Зимобора, словно просила напомнить.

— В нашей дружине было — начиная с десятника, — подсказал Зимобор. — И сколько бляшек на хвостовике — значит, столько битв.

— А еще сколько битв — некоторые на рукояти боевого топора отмечают, что ли?

— У полотеских княжеских был такой обычай, — с некоторым удивлением подтвердил Зимобор. — Откуда знаешь? От полюдья?

— Не знаю. Как будто в детстве знала, и так хорошо знала, как свое, а потом... Да откуда вроде? — Дивина пожала плечами, сама себе удивляясь.

— А вообще многие свою добычу на себе носят. Гривны, обручья, перстни... — Зимобор по привычке посмотрел на свою руку. — Больше серебра — больше чести. Понимаешь?

— Понимаю. Не понимаю только, откуда я-то все это знаю? У нас тут последняя война была двадцать лет назад, нет, больше, когда смоленский воевода Гневогост тут с дружиной был. Старики рассказывают. Меня-то еще на свете не было!

Зимобор промолчал. Он прекрасно помнил Гневогоста и его рассказы о тогдашней войне, но говорить об этом Дивине не стоило.

— Ой, не надо бы тебе с нашими волхидами связываться! — Дивина смотрела на него с сомнением. — Ты у нас человек чужой, пришел — ушел...

— Чужой, потому и не привык с детства соседей бояться. Совесть меня мучит, — вдруг признался он. — Я из дома ушел, потому что боялся, что беда будет, а теперь хуже того боюсь: как там без меня? От своих сбежал, так хоть вашим помогу, все на душе легче.

— Ну, ладно! — Дивина решительно встала. — Раз такой смелый, пойдем со мной свинью ловить. Повезет, так потом сделаешь себе новую бляшку. Со свиньей!

Из-за отсутствия Елаги двое соседских детей пришли помогать Дивине с ее маленьким стадом из трех лосей. Это были дети вдовы Орачихи, жившей через двор от зелейницы, Пестряйка и его младшая сестра Каплюшка, у которой вечно капало из носа, даже летом. Они же пасли лосей в лесу и за это получали по вечерам половину молока (своей скотины у них не было). Дивине было сейчас не до вечерней дойки: все ее мысли были уже на темном поле, куда наверняка опять заявится оборотень. Когда садилось солнце, Дивина вынесла из дома два маленьких мешочка.

— Это плакун-трава! — пояснила Дивина. — От нечисти защищает. Еще позапрошлым летом мы с матушкой собирали траву, освящали, наговаривали, да с тех пор, я боюсь, сила выветрилась. Держи! — Она вложила один из мешочков в руку Зимобора. — И повторяй за мной.

Повернувшись на закат и глядя на огромное, красное, как переспелая ягода, солнце, которое медленно валилось за черту небосклона, она поклонилась и нараспев заговорила:

— Мати моя, заря вечерняя! Дай мне не хитрости, не мудрости, а твоей великой силы! Плакун, плакун! Плакал ты долго и много, а выплакал мало! Не катись твои слезы по чисту полю, не разносись вой и плач по синю морю! Будь ты страшен злым волхидам, невидимым, незнаемым! А не дадут тебе покорища, утопи их в слезах; а убегут от твоего позорища[32], замкни их в слезах! Тобой креплю слово мое, мати моя, заря вечерняя! Солнце красное в небе, серый заяц в поле, рыба-щука в море; когда они сойдутся, тогда слова мои распадутся!

В ожидании полуночи они уселись на крылечке, и Пестряйка с Каплюшкой пристроились возле них. Бережно держа обеими руками кринку со своей долей молока, они по очереди осторожно отпивали маленькие глоточки, бдительно следя друг за другом и напоминая, что еще есть мать и дед с бабкой, которым тоже надо оставить. Домой они не торопились. Их мать не была особенно строгой, но могла ворчать очень подолгу, жалостливо и нудно. Такой она стала после того, как однажды, еще в прошлую зиму, ее муж, Орач, уехал в лес за дровами и не вернулся. Пропали и лошадь, которую как раз собирались забить из-за голода и недостатка корма, и сам хозяин. Таких семей, уполовиненных голодом и болезнями, было в Радегоще много.

Дивина болтала с детьми, а Зимобор молча сидел рядом и глядел на закат. Сегодня Зорко, каждый день приходивший проведать отца, заговорил об отъезде. Доморад уже значительно окреп, и его сыну хотелось поскорее уехать из города, где творятся такие нехорошие дела. Пользуясь вынужденной остановкой, он каждый день водил людей на охоту, ловил рыбу, запасаясь едой на дорогу, чтобы потом можно было, не останавливаясь, ехать до самого Полотеска. Доморад, не привыкший долго отдыхать, уже чувствовал себя в силах двигаться дальше. Но близилась Купала, а встречать величайший летний праздник в пути, где-нибудь в лесу, казалось неправильным. В конце концов, отец убедил сына остаться здесь до Купалы, и Зорко согласился. Ему, в общем-то, тоже понравился этот немноголюдный, но гостеприимный городок. Если бы только не волхиды...

Однако до Купалы оставались считанные дни, а уже следующее утро уведет их отсюда. Зимобор знал, что вот-вот уедет и навсегда, скорее всего, расстанется с Дивиной, но не мог в это поверить. Она сидела рядом, он иногда касался ее плечом, слышал ее голос, и эта девушка казалась ему, как ни странно, самым близким существом на свете. Она была красивой, но не в этом дело. Он точно знал, что, даже если объедет еще сорок городов, ни в одном не найдет другой такой девушки. Он — сын и наследник князя из рода Твердичей, и он будет смоленским князем рано или поздно, это его судьба. А она — дочь зелейницы из дальнего городка. Зимобор усмехнулся: если бы, допустим, он мог сейчас привести ее в Смоленск и объявить своей женой, княгиня Дубравка непременно вспомнила бы яблоню и яблочко — от какой матери Зимобор сам родился, такую и жену себе выбрал. Наверное, и правда кровь сказывается.

Вот только вести ее ему было некуда, поскольку его собственные планы на будущее отличались полной неопределенностью. Болтаясь между небом и землей, не стоит обзаводиться женой, кто бы она ни была. Да и не пойдет Дивина с ним. Ее место здесь, в Радегоще, в избушке на улице Прягине, прозванной так за непролазную грязь, разводимую осенними дождями и весенним таянием снегов[33]. Она не из тех, кого можно соблазнить сытой жизнью на княжьем дворе, богатством и почетом. Она собирается остаться здесь, занять со временем место своей матери и не выходить замуж вообще ни за кого. А сам он принадлежит Младине, которая запретила ему любить земных девушек.

То есть никакого общего будущего у них не просматривалось. Но почему-то сейчас, когда Зимобор сидел рядом с Дивиной на крыльце, слушал ее голос и слегка касался ее плечом, на душе у него было так светло и спокойно, как будто им предстояло быть вместе до самой смерти.

— А откуда звери в лесу берутся? — приставала к Дивине любопытная Каплюшка. — Их Лес Праведный делает?

— Бывает, что приходит туча с полуночной стороны, а из той тучи падают маленькие бельчата, будто только что родились, и расходятся по земле, — рассказывала Дивина, и хотя Зимобор знал, что это сказка, хотелось верить, как в самую истинную быль. — А бывает другая туча, а из нее падают оленята маленькие, и расходятся по земле, и вырастают... ну, ладно, завтра дальше расскажу! — сказала она и встала. — Домой бегите, мать заждалась.

— Ну-у, сегодня! — начала было канючить Каплюшка, но заметила, что уже совсем темно, и испугалась: им и правда давно пора домой. — Я скажу, что мы тебе помогали, ладно? А то заругают!

— Ладно, ладно! Бегите! Вон, похоже, уже ищут вас!

Дети притихли, прислушиваясь. В дальнем конце улицы, возле колодца и края леса, вроде бы раздавались шаги, голоса...

— Что это за гулянка? — Зимобор бросил на Дивину удивленный взгляд: близость опасных соседей не располагала к ночным прогулкам, хотя на дворе был самый подходящий для этого месяц купалич.

Но Дивина знаком велела ему молчать.

Через два или три двора от них постучали в чьи-то ворота, и в ночной тишине, в теплом неподвижном воздухе был отчетливо слышен каждый звук, даже полузвук.

— Эй, сосед! — звал из-за тына незнакомый женский голос. — Ранило! А, Ранило! Выгляни-ка, голубчик!

— Старосту зовут! — сказала Каплюшка.

— На ночь глядя-то он кому понадобился? — удивился Пестряйка и тут же нетерпеливо дернул сестру за косу: — Ну, пойдем!

— Чего он дергается! — тут же заныла девочка, ухватив в кулак основание косы, чтобы было не больно, когда тянут. — Дивина! Скажи ему!

На улице снова раздался стук — теперь стучали в ворота к бабке Перепечихе, жившей со снохой и тремя внуками.

— Златица, душенька! — позвал мужской голос. — Покажись-ка, выгляни! Выгляни, красавица! Погуляем с тобой!

Дивина тихо ахнула. Зимобор обернулся к ней. И тут же в их ворота раздался стук, от которого содрогнулся тын.

— Дивина, красавица! — позвал веселый голос молодого парня. — Что спряталась! Выходи, погуляем! Здесь ли ты? Или спишь? Ну, отзовись! Дивина!

Зимобор с недоумением посмотрел на Дивину: за проведенные в Радегоще дни он не видел ни одного парня, который так разговаривал бы с ней. И вид Дивины его поразил: стоя на крыльце, она обеими руками зажимала себе рот, словно удерживая крик, и ее глаза при свете луны казались черными.

По всей улице раздавался стук в ворота, голоса мужчин и женщин наперебой звали хозяев, уговаривали откликнуться. В ночной тишине эти нарочито веселые голоса звучали странно и пугающе; они двигались от леса вверх по улице, к воротам детинца.

— Душа моя, ты спишь ли? — позвал голос мужчины где-то у соседнего двора. — А детки спят? Просыпайтесь, выходите встречать: отец ваш вернулся!

— Батька! — вдруг воскликнула Каплюшка и метнулась к воротам. — Батька наш вернулся!

— Стой! — отчаянно вскрикнула Дивина и кинулась за ней, пытаясь ухватить за плечо, но Каплюшка уже бежала к воротам, крича на бегу:

— Батюшка, я здесь!

Ворота скрипнули и открылись. За ними была темнота и — никого. Девочка, уже добежавшая до ворот, остановилась и даже уперлась ногами в землю от изумления: там, где она ждала увидеть своего пропавшего отца, была пустота. Дивина на бегу протянула к ней руки, но тут девочка дернулась, словно кто-то схватил ее, вскрикнула от неожиданности и пропала.

Дивина коротко ахнула и заметалась из стороны в сторону, ощупывая темный пустой воздух. Зрелище было дикое, жуткое, и Зимобор смотрел на нее со страхом и изумлением — казалось, она внезапно сошла с ума! И тут до него дошло: девочку украл невидимый гость, и Дивина пытается найти их ощупью, потому что увидеть их уже нельзя! А он стоит, как чурбан!

Зимобор спрыгнул с крыльца, в один миг оказался у ворот и встал между створками, чтобы не дать выйти невидимому злыдню, если тот еще здесь. От движения из-за пазухи просочился запах ландыша, и Зимобор вспомнил о венке Младины. Почти безотчетно — надо попробовать, а вдруг поможет! — он выхватил из-за пазухи венок, поднес к лицу и глянул сквозь него.

Темный двор осветился. Венок был как окошко в темной стене, и за этим окошком было гораздо светлее: легко можно было разглядеть каждое бревнышко тына, каждую травинку. А в углу у бани он увидел низкорослого мужика, сгорбленного, заросшего до самых глаз дремучей бородой. Мужик прижимал к себе Каплюшку, широкой ладонью зажав ей рот, но она уже и не дергалась, а висела у него в руках, как неживая.

Прямо перед Зимобором вдруг оказалась Дивина: она не понимала, почему он застыл в воротах и не дает ей выйти. Зимобор крепко схватил ее за плечо; она попыталась вырваться, но он силой заставил ее обернуться, поднес венок к ее лицу и велел:

— Смотри!

Еще не успев понять, что он ей предлагает, Дивина бросила взгляд сквозь венок и увидела тех двоих. На миг она застыла, а потом вскрикнула, выхватила у Зимобора венок и бросилась к ним. На ходу она делала что-то свободной рукой, но Зимобор не понял, что она снимает с шеи мешочек с плакун-травой, пока она не крикнула:

— Ледич, плакун давай! Скорее! На него!

Подбежав, она ловко одной рукой накинула оберег на шею Каплюшке и тут же, бросив венок, обеими руками вцепилась в девочку, которую теперь было видно. Волхидник дико заревел, зашипел, как змей, засвистел и потянул девочку к себе.

— На него! Скорее! Венок подбери! — кричала Дивина, дергая Каплюшку к себе, как куклу.

Зимобор подхватил с земли венок, глянул сквозь него на волхидника — тот тоже его заметил и скалил зубы, как зверь, но не выпускал девочку. Зимобор быстро набросил мешочек с плакун-травой на шею волхиднику, а тот не мог этому помешать, потому что его руки были заняты добычей. Теперь его стало видно и без венка.

— Руби! Голову руби! — кричала Дивина.

Зимобор выхватил меч; волхидник, наконец, отпустил Каплюшку и с собачьей ловкостью метнулся в сторону. Но Зимобор в два прыжка догнал его и ударил мечом по шее. Злыдень упал, но, еще пока тот падал, Зимобор перестал его видеть: должно быть, тесемка мешочка тоже была разрублена и плакун-трава соскользнула с шеи.

На темной земле вспыхнуло синеватое пламя, образовавшее неровное, вытянутое кольцо, похожее на очертания упавшего тела. Волхидник сгорел и больше никогда не встанет.

Темнота вокруг взвыла и загудела множеством яростных диких голосов, как будто быстрый порыв ветра рванул сразу много скрипучих деревьев. Зимобор снова поднял венок и, другой рукой держа наготове меч, выскочил за ворота.

Улица казалась полна людей: чуть ли не у каждых ворот какая-то серая, почти слившаяся с темнотой фигура стучала в створку, называла имена, звала кого-то, закликала голосами родных и друзей, иной раз давно умерших, пропавших, сгинувших... Мужчины, женщины, но в основном женщины и старухи, они все казались неуловимо похожи, и у всех были какие-то диковатые лица, похожие на морды зверей — жадные, бессмысленные, холодные.

Зимобор взмахнул мечом и быстро очертил в воздухе перед собой резу Перун, потом развернулся и перечеркнул руной пространство позади себя. Вой взвился еще выше, достиг немыслимой высоты и пронзительности и разом умолк.

Волхиды исчезли, словно их и не было. Зимобор стоял на совершенно пустой улице перед раскрытыми воротами, с венком в одной руке и обнаженным мечом в другой. Меч был чист, ландыши венка одуряюще благоухали. Казалось, его внезапно разбудили от кошмарного сна. Напряжение разом спало, откуда-то накатилась лихорадочная дрожь, от которой даже зубы застучали; разгоряченный, взмокший, он вдруг почувствовал себя таким усталым, как будто в одиночку целую ночь сражался против целого войска.

Нет, не в одиночку. Вдвоем.

Вспомнив о Дивине, Зимобор пошел назад во двор. Дивина сидела на земле перед погребком, держа в объятиях Каплюшку. Зимобор убрал меч в ножны и поднял девочку. Та была без памяти. Дивина тоже встала, но продолжала держаться за девочку обеими руками, будто боялась, что ее снова украдут.

— Молчать же надо! — бормотала она. — Отзовешься — ну, вот... Понесли! В дом ее!

Ошарашенный Пестряйка, просидевший все это время под крыльцом, открыл им дверь, а потом Дивина и его затащила внутрь.

Вскоре прибежали их мать и бабка: они тоже слышали за воротами будто бы голос Орача, пропавшего в лесу, но догадались, что их звали волхиды. У каждой в руках было по пучку полыни. Голося, она махали полынью над лежащей девочкой, Дивина уверяла их, что та очнется, но женщины причитали, как по мертвой.

— Пустите! — Зимобор взял из печки остывший уголек и начертил на лбу девочки резу Мир, призывающую силу светлых богов.

Каплюшка вздрогнула и села на лавке, недоуменно хлопая глазами. Она совсем ничего не помнила и не понимала, почему она не дома, а у Елаги, почему плачут мать и бабка, за что бранят ее и отчего так радуются.

Наконец две женщины с Каплюшкой и Пестряйкой отправились к себе домой. Проводив их, Зимобор выглянул за ворота: ему еще помнились наводнившие улицу серые фигуры, скользящие неслышно и легко, как листья на ветру.

— Пойдем-ка в дом! — Дивина прикоснулась к его плечу. — А то ведь они еще тут, затаились. Я их чую, гадов.

Зимобор обернулся и хотел ее обнять.

— И этот туда же! — вдруг сказал насмешливый голос где-то совсем рядом. — А ты и рада! Все равно уведу! Все равно мое будет! А, сокол залетный? Неужто не мила я тебе?

Зимобор и Дивина разом обернулись, но никого не увидели, А Зимобор узнал голос — тот самый, что однажды уже звучал возле него и умолял о любви, тот же страстный, немного хриплый, прерывающийся, словно бы от сильного волнения. Сегодня он казался насильственно веселым, как будто говорившая пытается смеяться, одолевая сердечную боль.

Дивина обернулась и спиной прижалась к Зимобору, словно заслоняя от чего-то.

— Опять ты! — с досадой сказал голос. — Опять ты, медвежье ушко[34], мешаешься! Одного увела у меня, а теперь я у тебя другого уведу! Я не я буду, если не уведу! Что молчишь? Боишься меня? Я теперь уж не та, что была! Теперь-то и я такие травы-коренья ведаю, такие слова-заговоры знаю, что не тебе со мной тягаться! Никогда я тебе не прощу моей жизни загубленной! Из-под земли приду, а тебе отомщу! Что твое было, все мое будет! Всю красу твою иссушу, все веселье твое отниму, всю душу твою выпью и снова живой стану! Не веселиться тебе больше, не плясать, парней не привораживать! Не белая березка, а горькая осинка подружкой твоей будет! Не видать тебе Гордени, калеки безногого! Съем я вас и на косточках покатаюся, поваляюся!

Пока голос говорил, оцепенение помалу оставило Зимобора. Он опять сунул руку за пазуху, вытащил венок и, подняв его к глазам, глянул сквозь него. Неужели он наконец-то увидит ту тварь, что уже не первый год мучает всех его подруг? Ведь и эта ночная гостья казалась вполне равнодушной к нему самому, а вот на Дивину была сильно обижена...

В трех шагах от них, возле тына, стояла девушка невысокого роста, еще довольно молодая, вот только шея у нее была вытянута — не вверх, а скорее вперед, так что ей приходилось прилагать усилие, чтобы держать голову прямо. На лице гостьи, прежде всего, привлекали взгляд густые черные брови. Темно-русые густые и длинные волосы ее были распущены и почти покрывали одежду — серую рубаху и волчью шкуру, наброшенную на плечи. Совсем черные в потемках огромные глаза смотрели на Дивину с тяжелым мстительным чувством, и на лице было выражение угрюмой, горькой гордости.

— Не будет вам теперь от меня покою ни днем, ни ночью! — с ненавистью говорила она. — Новые заломы на поле сделаю, и не будет вам урожаю ни единого зернышка! Вздумаете сторожить — всех сторожей насмерть перекусаю, ни одного живым не пущу! Вздумаете в лес пойти — всех заворожу, заморочу, никто назад не выйдет! Как вы мою жизнь загубили, так и я ваши загублю!

От нее исходили волны какой-то густой, темной и злобной силы и вместе с ними волны боли; Зимобор всем существом ощущал ее тоску, горькую обиду, жгучую жажду отомстить за свои страдания, мрачное сознание своей силы, но не радующее, а лишь напоминающее о той страшной цене, которую пришлось заплатить. Она внушала живым ужас и трепет, она стояла возле них, сильная и невидимая, недоступная им и навек оторванная от солнечного света, от домашнего тепла. И это она тоже не могла им простить, им, живым людям.

Зимобор сунул венок в руки Дивине, сказав только: «Смотри!» Дивина сразу его поняла и глянула на волхиду сквозь венок. И вскрикнула — и в ее коротком крике было сразу так много всего: отвращение, гнев и... изумление.

— Кри... — вдруг выдохнула Дивина, и Зимобор не понял, что она хотела сказать.

Но волхида поняла. Ее темные глаза сверкнули, зубы оскалились — она догадалась, что ее видят. Это было так страшно, что Зимобор снова схватился за меч и оттолкнул Дивину, которая стояла между ним и горбатой.

— Гр... гром Перунов на тебя — поди прочь, откуда пришла! — хрипло от ярости вскрикнула Дивина и сорвала с пояса огниво. — Вот тебе, гадина!

Быстро размахнувшись, она с силой швырнула огнивом в волхиду, но немного не попала, и огниво ударилось в бревно тына над самой головой нечисти. В темноте сверкнула яркая молния, посыпался сноп горячих желто-красных искр. Волхида дико вскрикнула, согнулась, прячась от молнии, и пропала, словно ушла в землю.

Дивина пошла к тому месту, где исчезла волхида. Зимобор негромко окликнул ее — ему казалось, что ходить туда вовсе не следует, — но она все-таки дошла до хлева, осмотрела черное пятно ожога, оставшееся на бревне, потом нагнулась и стала искать что-то внизу. Зимобор сообразил, что она ищет свое огниво, и подошел, чтобы помочь. Но Дивина уже подобрала огниво и пошла в дом.

В избе она села и закрыла лицо руками. На столе перед ней лежали огниво и венок — ничуть не измявшийся в превратностях этой ночи, такой же пышный, свежий и благоухающий.

— Кто бы подумать мог! — бормотала она, и в голосе ее слышалось отчаяние. — Кривуша! Кому бы на ум пришло! Матушка Макошь!

— Ты что, ее знаешь? — Зимобор сел напротив. — Эту, горбатую? Ее так зовут?

— Знаю... Да. Я... я тебе после расскажу. Иди к себе. — Дивина опустила руки, вид у нее был усталый. — Спать пора. Хватит уж на сегодня!

— Может, я лучше здесь, с тобой? Пока Елаги нет... — начал Зимобор и осекся, сообразив, что именно сейчас, пока зелейницы нет, ему вовсе не следует ночевать под одной крышей с ее дочерью. — Да я же не про то, я же...

— Постой! — Дивина перебила его. Ее взгляд был прикован к венку на столе. — Что это?

Зимобор молчал, не зная, что ответить. Дивина, разумеется, видела венки и понимала, что это за вещь. Как и понимала, что ландыши уже месяц как отцвели и взять такой свежий венок совершенно негде. Простому смертному, конечно.

— Откуда это у тебя? — Она потянулась было к венку, и хотя прикоснуться не решилась, Зимобор перехватил ее руку:

— Подарили. Не трогай лучше.

Дивина не спросила, кто подарил. И так было ясно, что не просто какая-нибудь подружка, оставшаяся в Смоленске. Опираясь подбородком на руки, она смотрела в лицо Зимобору. Венок лежал на столе между ними и разливал во все стороны свежее, торжествующее благоухание, даже светился, точно отражая свет невидимой луны. Зимобор почему-то был уверен, что подарившая его — сейчас здесь, с ними, и видит их.

А в глазах Дивины отражалась странная смесь — понимание, сожаление и нечто похожее на облегчение, которое дает определенность, даже самая неприятная.

— Понятно... — прошептала Дивина и закивала. — Все понятно... Ты ее нашел, дурья голова, или она тебя нашла?

— Кто?

— Так вила же. Ты не женат, не обручен, красивый парень... Матушка Макошь, да почему же ты до таких лет не обрученный, что ж тебе мешало? Вот и попал!

Зимобор, наконец, понял: она решила, что он просто повстречался с лесной вилой, которые весной ходят по земле, чаруют своей красотой смертных парней и сводят с ума. Такие случаи бывают везде, и поэтому неженатым и необрученным парням не совету, ют весной ходить в лес в одиночку.

Он опустил глаза. Рассказать ей об умершей невесте? И что это даст? А рассказывать о Младине явно не стоит.

— Беги от нее, — прошептала Дивина, и Зимобор вдруг увидел у нее в глазах слезы. — Погубит она тебя! Дурья твоя голова! Понятное дело, она красивая, среди живых девок такой красоты не бывает, и любит она так, как никто не может, но ведь это ненадолго! Одну весну, другую, а на третью ты ей не нужен будешь, потому что она из тебя все силы выпьет, ты через год поседеешь, высохнешь, будешь старый дед! Вилы — им же сила нужна, они ее из мужчины пьют, они как Первозданные Воды, в которых жизнь зарождается, но только когда их Луч осветит. Ты, мужчина, для нее и есть такой луч, но ты сам в ней погаснешь, она съест твой свет, выпьет твою силу, вытянет твою жизнь! Брось ее, пока не поздно! Пока весна, терпи, а зимой она спит, вот ты зимой найди себе жену, тогда она не тронет... может быть. Ничего, от нее можно уберечься, тоже были люди, кому удавалось, мы знаем. Матушка вернется, еще что-нибудь вспомнит... Главное, ты сам-то пойми, болван, что не пара она тебе, а смерть твоя!

Дивина говорила быстро и горячо, в голосе ее звучало такое отчаяние, что Зимобору было ее жаль, хотя она-то жалела его. Что она сказала бы, если бы знала, что его захватила в плен не просто лесная или озерная вила, душа трав и цветов, а сама Дева, младшая из трех Вещих Вил! Дивина права, во всем права. Сам князь Смелобран, которому посчастливилось добыть вилу себе в жены, прожил с ней всего три года. Потом она улетела белой лебедью в открытое окно, а он за зиму зачах от тоски и умер. Даже он, древний, сильный князь, с густой кровью Перуна в жилах, не выдержал близости Богини, требующей от смертного слишком многого. Что же станет с ним, нынешним?

Зимобор протянул руку над столом и сжал руку Дивины. Она умолкла.

— Не надо меня уговаривать, я все знаю, — сказал он. — И знаю, зачем я с ней связался. А ты сама-то? Почему ты сама-то по-человечески жить не хочешь? Что у тебя за дед такой, что о нем люди говорить боятся?

— Лес Праведный. Я тебе говорила. Если эта твоя, — она кивнула на венок, — не отвяжется, я ему скажу. Он ее усмирит. Все лесные и речные вилы ему подвластны.

— Эта — нет! — Зимобор качнул головой. — Этой всякая живая и неживая тварь подвластна, а сама она неподвластна никому.

— Да с кем же ты связался, горе мое?

Зимобор опустил глаза.

— Ну, не хочешь говорить, не надо. Я же помочь тебе хочу, понимаешь ты?

— Понимаю. И я... я тебе говорил, что это опасно, ты помнишь?

— Помню. Уходи тогда. — Дивина с мрачной решимостью смотрела на стол перед собой. — Из Радегоща совсем уходи. Нам обоим только лишняя морока.

— Вот Доморад поедет дальше в Полотеск, и я тогда с ними... А что, — Зимобор вдруг неожиданно для самого себя поднял глаза и глянул ей в лицо, — поедем со мной, а? Выходи за меня, тогда моя вила отвяжется.

— Нет! — Дивина закрыла лицо руками и затрясла головой. — Твоя отвяжется, моя привяжется! За мной такая сила ходит, смерти моей хочет... Я и к Лесу Праведному из-за нее попала, и на белом свете живу, только пока он меня защищает. А если выйду замуж — все, пропаду.

— Вяз червленый в ухо!

Зимобор не знал, что сказать. Очень хотелось ругаться. Все, тупик. Надо же было им встретиться! Каждого из них стережет свое чудовище, и каждый из них защищен только одиночеством. Если они попробуют сойтись — на них набросятся сразу два Змея Горыныча!

— Вот попали... — с досадой на судьбу пробормотал он. Ну почему ему так понравилась именно эта, а не Стоянка какая-нибудь, не Неделька из Ладоги или еще кто-то, без капканов в судьбе!

— Да уж, попали! — мрачно отозвалась Дивина и с досадой крикнула: — Ну что ты стоишь столбом, иди уже!

Она и сердилась, и готова была заплакать. Выход был один — вон та низкая дверь с заткнутыми за косяки стеблями полыни. Но Зимобор, немного помедлив, все же подошел к Дивине, решительно взял ее за плечи и стал целовать. Она сначала негодующе вскрикнула, уперлась руками ему в грудь и попыталась оттолкнуть, но он держал ее крепко, и она вскоре сдалась, расслабилась, позволила ему себя обнять и даже сама обняла его за шею. Какая-то сила тянула их друг к другу так мощно и неодолимо, что все преграды теряли значение.

Зимобор взял ее на руки и понес к лежанке за занавеской. Все, что мешало им быть вместе, вдруг исчезло, он хотел связать ее с собой прямо сейчас и навсегда, после чего они будут свободны, по крайней мере, от любви своих неземных покровителей. Но Дивина уже опомнилась.

— Пусти! — Она решительно отпихивала его, вцепившись в застежку его пояса, который он едва не разорвал в нетерпении. — Если сейчас... я все забуду сразу, буду дура дурой, а матушки нет, и помочь нам будет некому. Мы придумаем что-нибудь. Пусти, мы совсем себя погубим, если сейчас...

Очень неохотно, Зимобор все же послушался и выпустил ее:

— А чего ждать? Что изменится?

— Да конца весны хотя бы! Тогда она не сможет на белый свет выйти.

Она хоть среди зимы выйдет. Это не то. — Он кивнул на венок, забытый на столе.

Если бы его неземная возлюбленная была просто лесной вилой! Сейчас такая беда казалась совсем легкой.

— Так кто?!

Зимобор помотал головой, собрал рассыпанные волосы и вздохнул:

— Не могу. Не дает сказать.

— Ладно. Сама догадаюсь. Уходи. Уже утро скоро. Ой, что же это такое делается! — Дивина вдруг испугалась. — Жила я, горя не знала, думала, всегда так будет, судьба моя такая... А тебя вдруг принесло, из болота, хуже волхиды... Нет, уходи! Как будто нам от волхид забот мало...

Зимобор пошел к двери, по пути забрал со стола венок. Тот показался ему несколько приувядшим, в его густом благоухании мерещились низкие нотки тления. Или это был намек, угроза?

Но почему-то он совсем не боялся. У двери Зимобор обернулся — Дивина смотрела ему вслед, вид у нее был потрясенный и напряженно-задумчивый, но она тоже не боялась. А бояться им было чего: они все-таки выбрали то, что для них было запретным, отказались повиноваться тем, кто владел их судьбами. Что за странное создание — человек? Почему он не хочет быть покорной и неизменной частью мироздания, почему вечно пытается стать чем-то большим, сбросить власть высших, стремится... если бы он еще знал, куда он так стремится!


***

Когда Зимобор, наконец, ушел, Дивина старательно заперла за ним дверь и легла, но лучину гасить не стала — ей не хотелось оставаться в темноте. Спать она не могла, в ней кипело множество разнородных чувств и разнообразных, перебивающих друг друга мыслей.

Они оба сумасшедшие. Они оба прокляты, она — от рождения, а он — неизвестно как, но тоже не на шутку. Им никак нельзя любить друг друга, для смертных — верная гибель вызвать ревность, вражду и месть со стороны бессмертных. Но почему-то они это делают. Она знает, прекрасно знает, что ей суждено погибнуть, если она обручится, поэтому она и так благодарна тем, кто дал ей возможность вырасти в Лесу, под защитой, и она счастлива, что в обмен на запретное замужество ей дано знание. Но вот явился парень неведомо откуда, и она уже готова бросить все — и знание, и безопасность, не говоря уж о городе Радегоще! Почему? Чего в нем такого особенного? Вроде бы ничего, красивый парень, конечно, но не настолько, чтобы ради этой красоты она потеряла голову! Ведь едва он только появился, ее словно что-то толкнуло. Он был какой-то другой, не такой, как прочие, свои и посторонние. Между ними была какая-то внутренняя связь, но Дивина никак не могла ее понять. И не сможет, пока ей не откроют... или каким-то чудом она не вспомнит того, о чем забыла и о чем ей нельзя, не нужно вспоминать!

Даже не надеясь заснуть, она смотрела в темную кровлю, потом вставала, ходила в исподней рубахе по избе, бессознательно переплетала косу, пила воду, садилась на постель, опять вставала, потом ложилась и укрывалась с головой. Ей было тревожно, казалось, что где-то рядом притаилось нечто очень страшное; иногда на нее ненадолго накатывалась дрема, и тогда мерещилось, что возле лежанки сидит рослая женщина со старинным рогатым убором на голове и будто что-то шьет или прядет кудель, и от ее присутствия делалось спокойно, появлялась уверенность, что эта женщина не подпустит близко то страшное, что притаилось где-то поблизости.

Измучившись от этих колебаний тревожных снов и беспокойной, смутной яви, Дивина с нетерпением ждала, когда же придет утро и кончится эта темнота, глубокая и широкая, как бездна. В голову лезли воспоминания двухлетней давности, заставляя снова и снова думать, виновата ли она, Дивина, в том, что все лучилось именно так, как случилось. Казалось бы, ее вины нет, но все случилось из-за нее — с этим не поспоришь.

Это было осенью, два года назад. Шел первый снег, когда она медленно, с крошечным узелком в руке, шла по тропинке через лес. Все деревья еще стояли с листвой, где желтой, где красной, кусты еще вовсю зеленели, словно знать не хотели о близкой зиме, — и с серого неба быстро летели на волне холодного ветра меленькие снеговые крупинки. Они падали на мокрую листву, на дорогу и сразу пропадали, и только в косе Дивины, спускавшейся из-под платка на грудь, они задерживались, и оттого вся коса казалась оплетенной мелким жемчугом.

Дивина шла и оглядывалась. Она смутно помнила эту рощу — но в тот раз, когда она попала сюда впервые пять лет назад, было лето, березняк зеленел, между зелеными ветками на траву падало солнце, лучи путались в свежей мягкой траве, играли на красных ягодках земляники. Она собирала землянику, иногда кричала «ау!» в ответ, но женские голоса, зовущие ее, становились все тише, все дальше, пока не затихли совсем. Девочка, которой тогда едва исполнилось двенадцать лет, вдруг осознала, что осталась одна, что совсем не знает, где ее мать, няньки, девки, с которыми она пошла сегодня собирать землянику. И в какой стороне Радегощ, тоже не знает.

Дивина ясно помнила свои тогдашние чувства — ей было беспокойно, но не страшно. Лес вокруг был красивый, светлый, приветливый, березы стояли не густо, рощу насквозь было видно, и нигде вроде бы не могла притаиться никакая опасность — но все здесь было какое-то не такое. Она шла все медленнее, потом остановилась, и тут из-за берез показалась женщина — незнакомая. Это была совсем чужая женщина, и она в этом лесу была дома. Средних лет, рослая, крепкая, она была не так чтобы красива, но ее простое загорелое лицо с первыми морщинками в уголках глаз было приветливо, и девочка ничуть не испугалась. На голове женщины был старинный убор с двумя как бы коровьими рогами, а весь облик дышал такой уверенностью, опытностью, силой, что хотелось довериться ей во всем, как родной матери.

— Не бойся, дочка! — сказала ей Мать. — Идем со мной. Я тебя в хорошее место отведу, там тебя укроют, никакая беда тебя не достанет.

— А здесь есть беда? — спросила девочка, однако же, послушно вкладывая свою руку в сильную, загрубелую ладонь женщины.

— Беда тебя от рождения стережет, да и защита рядом ходит. Я тебя уведу от беды. Отведу тебя к Деду, он тебя укроет, уму-разуму научит, а потом, как будет можно, опять в белый свет выведет. Только смотри его слушайся.

— Хорошо. — Девочка кивнула.

На ее месте можно было бы задать много вопросов, но она каким-то чутьем понимала: спрашивать не надо, она и так скоро узнает все, что ей нужно знать, а чего не нужно, то больше не имеет никакого значения. Сама ли она перешла грань, или женщина в рогатом венце незаметно перевела ее, но теперь она была в другом мире — на Той Стороне. Она уже не помнила того дома и тех люди, от которых ушла и которые остались за спиной, — теперь все, что у нее было, ждало впереди. Она даже не помнила, как ее зовут, хотя не замечала этого.

— Далеко еще идти? — только спросила она.

— Близко. Вот и дедушка.

Березы расступились, подобрали зеленые крылья, между ними открылась поляна. На поляне стояла избушка с конской головой на кровле, а на крылечке сидел рослый, крепкий старик с длинной, совсем белой бородой и плел лычак. Услышав шум травы под их ногами, он поднял глаза и улыбнулся, и девочка замерла: никогда она не видела у человека таких ярких, как молодая трава, искрящихся зеленых глаз. Глаза смотрели на нее приветливо, ласково, радостно, как будто она была родной внучкой этого старика и, наконец, пришла к нему с гостинцами от родных...

И она тоже вдруг обрадовалась: в этом старике собрались не только оба ее родных деда, которых она не успела узнать, но и прадеды и прапрадеды вплоть до того Деда, от которого пошли все кривичи, а за ним — и сам Род. Все их души после смерти ушли в Лес на Той Стороне, этот самый — то дремучий, темный и пугающий, то светлый, ласковый и приветливый. Здесь ее знали, здесь ее любили и ждали, здесь ее готовы были защитить от любой опасности и научить тому, чему на внешней, человеческой, стороне, никто не научит.

— Ну, здравствуй, внучка! — сказал старик и поднялся ей навстречу. — Дошли-таки?

Девочка обернулась — но позади никого не было. Приведя ее сюда, Мать тотчас исчезла, и больше Дивина ее не видела.

То есть Дивиной ее стал звать сам Лес Праведный. До того у нее было другое имя, но она его сейчас не помнила. Она не помнила ничего из своей жизни до того дня, когда вошла в рощу. Даже утра не помнила, не могла сказать, кто были те женщины, которые сначала кричали «ау!», а потом все-таки потеряли ее. Она знала только, что Мать увела ее от какой-то опасности, которой она иначе не могла избежать, и поручила покровительству Леса Праведного. И в той избушке она прожила пять лет.

А потом наступило осеннее утро, когда Лес Праведный привел ее к трем большим старым липам. Под ногами было сплошное покрывало золотисто-желтого палого листа, а наверху кроны трех могучих деревьев плотно смыкались, образуя над головой такую же золотую кровлю. Это было похоже на дом из золота с черно-коричневыми столбами. В той, что стояла посередине, имелось огромное дупло — от корня до верхушки, так что вся липа напоминала домовину, корнями растущую из земли, а вершиной уходящую к небесам. На самом деле это были ворота.

— Здесь простимся с тобой, внученька! — сказал ей Лес Праведный и передал в руку узелок. Он остался так же силен и крепок, словно дуб, только глаза у него осенью стали не зеленые, а рыжевато-бурые, со стальным отливом под цвет хмурого неба. — Теперь твоя наука там, — он показал на старую дуплистую липу, — нужна. Иди. Такая твоя дорога.

Дивина вошла в дупло липы и тут же увидела отверстие дупла снова перед собой. Сделав еще шаг, она опять оказалась на поляне. Та же липа была позади нее, две такие же, только без дупел, — по сторонам.

Но теперь она была одна. Белый старик больше не стоял возле нее, но Дивина продолжала чувствовать его близкое присутствие. Лес Праведный, воспитавший ее, утратил человеческий облик, но теперь его глаза смотрели на нее со всех веток и листьев, его голос говорил с ней шумом ветра, и сама земля, по которой она ступала, была продолжением его крепких рук.

«Я все сделаю, дедушка!» — мысленно сказала ему Дивина и пошла по тропинке прочь от трех золотых лип. Она была нужна здесь, по эту сторону межи. И она шла по тропинке между облетающими березами, чувствуя себя не столько человеком, сколько драгоценным сосудом сил и умений, которые дали ей, чтобы она могла отдать их людям.

Тропинка вывела ее на опушку, а за опушкой тянулась дальше, став улицей посада. У самой опушки был вырыт колодец, а у колодца стояла женщина — средних лет, крепкая, рослая, с загорелым, умным, приветливым лицом.

— Здравствуй, дочка! — ласково сказала она и шагнула навстречу Дивине. — Я тебя поджидаю. Значит, вывел тебя дедушка?

— Вывел. — Дивина кивнула.

Она помнила ту женщину, которая проводила ее к Лесу Праведному пять лет назад. Эта была похожа на нее, очень похожа... но теперь они были на этой, человеческой, стороне Леса, и стоявшая перед ней женщина была просто человек — зелейница Елага из городка Радегоща.

Слух о том, что у Елаги появилась откуда-то взрослая дочка, уже к вечеру облетел Радегощ, и у зелейницы целый день толпился народ, жаждущий на нее посмотреть. Старшие из соседей смутно припоминали, что у ведуньи и впрямь когда-то родилась девочка, да только быстро умерла... Вот только когда же это было... Ну-ка, дед, вспомни... То ли пятнадцать, то ли двадцать лет назад... Вроде еще до войны, когда здесь хозяйничали смоленские рати с воеводой Гневогостом, а может, уже после, когда молодой князь Столпомир выгнал захватчиков и сам стал приезжать сюда за данью, как до него его отец... Да нет, Нежалька уже тогда замужем была, значит... Нет, что ты болтаешь, наш дед Покляпа еще жив тогда был! Старухи спорили, но никак не могли прийти к согласию. Да и что оно дало бы, если никто не мог ответить, эта ли девочка вдруг оказалась все-таки жива или другая пришла неизвестно откуда. А сама Елага молчала и только улыбалась в ответ на все расспросы.

О той девочке, что пропала в лесу возле города каких-то пять лет назад, почему-то ни одна душа не вспомнила.

Зато девушки восхищенно ахали при виде искусно вышитых рубах, рушников и платочков, которые она достала из своего «маленького» узелка; она каждой дарила по рушнику или платку, а в узелке оказывались еще и еще... Это было ее «приданое» от Леса Праведного. Он всегда щедро награждает внучек, уходящих от него к людям, но и предупреждает: вся их мудрость и вся его щедрость — только до замужества.

В тот же вечер девушки повели ее на первые посиделки наступившей зимы — изба-беседа стояла тут же, на дворе Елаги, так что Дивина вдруг оказалась не гостьей, а хозяйкой девичьих посиделок. Наступил Сварогов день, девичий праздник, еще называемый куриным, потому что начинается он всегда с того, что ватага девиц отправляется по посаду воровать кур, чтобы приготовить из них угощение для парней-женихов. И тут Дивина оказалась впереди — никто лучше нее не знал всех тонкостей премудрых обрядов, всех нужных заговоров, оберегов и песен. Она не просто помнила, что и как нужно делать, — она знала, почему то или другое надо делать именно так, и с ней самые древние, привычные обряды получили новую жизнь, посвежели, наполнились особым смыслом. Даже старые старухи, бабки и прабабки нынешних невест, приходили теперь на беседы, и при виде Дивины им почему-то с особой яркостью вспоминалась собственная молодость.

Не прошло и недели, как уже весь радегощский посад знал Дивину, и она помнила всех по именам, никогда не путала, кто чья жена или сестра. Со всеми она была весела и приветлива, и при этом каждому казалось, что он нравится Дивине как-то по-особенному, что им она в душе интересуется больше, чем другими, потому что видит в нем достоинства, скрытые от недогадливых прочих.

И сама Дивина за несколько дней так освоилась в Радегоще, словно жила здесь всю жизнь. Она удивительно легко вошла в сложившуюся семью четырех посадских улиц, и как ей самой, так и окружающим уже казалось, что она живет здесь всю жизнь. Как, живя у Леса, она забыла, откуда пришла к нему и как жила раньше, так и теперь она почти забыла сам Лес — будто родилась здесь же, на Прягине улице, и еще в детстве играла вместе с Малянкой, Березкой, Вертлянкой, Нивяницей, Пригожей и всеми прочими.

Приближалась Макошина неделя, посад был полон разговоров о свадьбах. Теперь Дивина начала ловить на себе смущенные, опасливые взгляды девушек: те понимали, на кого смотрят все женихи. И хотя Дивина уже говорила, что не собирается замуж, девушки все же опасались ее соперничества. Ведь стоило Дивине выйти из ворот, как рядом непременно оказывался кто-то из парней: или Блазий, внук уличанского старосты Ранилы, или Зябля, младший брат Орача, или Иверень, или Росля, или еще кто-нибудь. Каждый день, не дожидаясь приглашений, парни приходили к Елаге колоть дрова, носить воду, чистить хлев; каждый старался изо всех сил в надежде, что потом его позовут в избу и что Дивина, белолицая, румяная, угостит молоком с кусочком теплого хлеба. Кто с кем гулял в весенних хороводах — все было забыто.

Особенно часто колол дрова Горденя, первый парень на посаде. Его родня не возражала против того, что теперь он гораздо чаще помогает по хозяйству зелейнице, чем матери, — у Крепенихи другие помощники в доме найдутся, а получить такую невестку она считала очень желательным. В то, что такая красавица и умница вовсе не пойдет замуж, Крепениха не верила. «Бывает, что старая девка ведуньей делается — если хромая, или слепая, или еще какая увечная, или испорченная! — приговаривала она. — А если девка здоровая, красивая, то раньше или позже все равно ей замуж идти. Красный мак покрасуется да зернышками рассыплется, так и девка, одна ей дорога».

Только в одном доме поведением Гордени были смущены — у гончара Зобни. Кривуша, старшая Зобнина дочь, уже не первый год вилась возле Гордени, и все привыкли считать, что дело кончится свадьбой. Красавицей ее трудно было назвать: невысокая ростом, плотная и крепкая, она родилась с искривленной шеей и не могла ее полностью выпрямить, держала голову как бы вперед и казалась слегка горбатой.

Толстая, тяжелая темно-русая коса у нее была заплетена гладко и всегда свисала через плечо на грудь, и выглядело так, как будто шея склоняется под тяжестью этой косы. Лицо у нее было свежее, румяное, но из-за черных густых сросшихся бровей оно всегда казалось озабоченным.

Но, вопреки расхожему мнению, что увечной-то и надо заниматься ведовством, Кривуша собиралась не в ведуньи, а замуж. Самолюбивая и упрямая, она была твердо убеждена, что достойна владеть всем самым лучшим, и, как это часто случается, сама ее убежденность невольно убеждала и других. Едва войдя в возраст невесты, Кривуша выбрала Горденю и в течение двух лет упрямо шла к своей цели. На всех посиделках и гуляньях она неизменно была рядом с ним; благодаря своей решительности и пылкости она среди радегощских девушек была одной из первых. С ней не любили спорить, потому что она не постеснялась бы пустить в ход и кулаки. Сперва над ее привязанностью к лучшему парню смеялись, но, смеясь, девушки опасались переходить ей дорогу, и Горденя считался уже законной собственностью Кривуши.

Горденя сперва только ухмылялся — ему ли, лучшему парню в городе, жениться на горбунье! — но постепенно привык к этой мысли. Он был вожаком среди парней, а она — среди девушек, ее считали дельной и толковой, из тех женщин, что в случае надобности унесут на спине и детей, и добро, и даже мужа. Так чем они не пара? Ну, шея кривая, подумаешь? Шеи он уже и не замечал.

Но появилась Дивина, и Кривуша была забыта. Горденя сразу понял разницу между тем, как ты позволяешь кому-то любить себя, и тем, как любишь сам. Крепениха вздохнула с облегчением: упрямая, вспыльчивая, неглупая, но слишком уж самолюбивая Кривуша не нравилась ей как невестка. Даже сам гончар Зобня, сравнивая свою дочь и Дивину, только пожал плечами: выбор Гордени был понятен.

Но сама Кривуша не смирилась и возненавидела соперницу. Все ее надежды, все труды двух лет были погублены в один день. Было тем более обидно, что Дивина и не помышляла ни о какой борьбе, даже не догадывалась, что кого-то обидела, и на Горденю обращала внимания не больше, чем на других.

Поняла она все в вечер священной «девятой пятницы », когда начиналась Макошина неделя. С самого утра она была возбуждена предстоящим праздником, ей было весело, и притом весь мир вокруг — серое, хмурое небо, мерзлая темная земля, груды побуревших листьев, холодный ветер, — все казалось ей прозрачным, исполненным особого смысла. С наступлением сумерек они с Елагой разложили огонь на двух очагах в беседе — беседа отапливалась не печками, как жилые избы, а по-старинному, двумя открытыми очагами. Очаг в глубине считался женским, и возле него стоял деревянный идол Макоши, а возле того, что ближе к дверям, — идол Рода, и он считался мужским. К дальнему очагу Елага принесла охапку нечесаного льна. Вскоре в беседе собрались женщины и девушки с трех ближних улиц: Прягины, Дельницкой и Чернобора. С Выдреницкой улицы девушки ходили в детинец, к Стрижаковой боярыне — она тогда еще была жива.

Старшая Ранилина, сноха Провориха, и Дубечиха с Дельницкой улицы — эти женщины имели одна девять, а другая одиннадцать детей, а значит, обе были отмечены милостью Макоши, — подали Елаге белую курицу и нож с рукоятью из лосиного рога. Елага перерезала курице горло, набрала в горсть горячей крови и обрызгала ею охапку льна, идол богини, очаг, стены беседы и толпу собравшихся женщин.

— Слава тебе, Макошь-матушка, за все твои дары щедрые! — приговаривала она. — Благослови дома наши миром и ладом, детей наших здоровьем и добрым ростом, молодых изобилием в доме, невест женихами! Благослови наши руки на всю зиму прясть-ткать без устали, девицам приданое готовить!

Елага бросила курицу в огонь, яркая вспышка озарила просторную избу, на миг осветила ее до самых уголков, и все собравшиеся радостно закричали — богиня приняла жертву. После того девушки-невесты принялись за Макошину пелену. Одни чесали лен, тут же передавали его другим, те привязывали кудель на лопаски и немедленно начинали прясть. Третьи собирали в дальнем углу ткацкий стан, шепотом споря, как же это делается, — Дивина прошла туда, и все части сложного сооружения как бы сами собой встали на место.

Матери и бабки тем временем, сидя на длинных лавках, пели предсвадебные песни.

На море утушка купалася, В море да серая полоскалася, Искупавшись, встрепенулася, Встрепенувшись, как да вскрикнула: «Как же мне с синим морем расстаться? Как же мне с крутых бережков да подняться? Захватит зимушка, зима лютая, Выпадут снеги, снеги глубокие, Ударят морозы, морозы суровые. Тут-то мне, девице, с синим морем расставаться, Тут-то мне, молодой, с крутых бережков подниматься».

Кривуша опоздала в беседу и пришла, когда уже собирали ткацкий стан. Дивина заметила, как та тихонько проскользнула в дверь и села на край лавки, где было темно. Обе они не принимали участия в работе над пеленой: Дивина потому, что не просила у богини жениха, а Кривуша от злобы — видя, как желанный жених ускользает, она на все махнула рукой.

— Вот кому в ведуньи-то идти! — шепнула Дивине Крепениха и украдкой кивнула на Кривушу. — Ей самое оно, а не тебе! Меняйтесь, верно тебе говорю!

Кривуша заметила, как ее предполагаемая свекровь что-то шепчет сопернице, и даже, наверное, догадалась о чем. Ее густые черные брови нахмурились, пальцы сжались в кулаки. Она не сводила глаз с Дивины, и этот темный ненавидящий взгляд жег, словно уголь. «Ой, домовой!» — с притворным испугом шепнула Нивянке Зимница и задорно стрельнула глазами на Кривушу.

Когда пелена была готова и преподнесена Макоши, в избу стали по одному пробираться парни и усаживаться возле мужского очага. Все были нарядны, одеты в лучшие рубахи, подпоясаны широкими цветными поясами. Одним из первых пришел и Горденя. Крепениха при виде сына не удержалась и толкнула Дивину локтем, глазами показала на него — так хорош был ее старшенький, в новой ярко-розовой рубахе, выкрашенной корнями марены, с желтым поясом, у которого на концах болтались пушистые кисти из бахромы, с зелеными тесемками на поршнях. Его русые волосы были старательно расчесаны на прямой пробор и уложены, а за ушами вились крупные кудри. Широкое, открытое лицо Гордени было непривычно серьезно и торжественно, и это смешило Дивину, но она только улыбнулась.

Ивушка, ивушка, зеленая моя! Что же ты, ивушка, не весела стоишь? Или тебя, ивушка, солнышком печет? Или тебя, ивушка, дождичком сечет?

— пели тем временем девушки, поглядывая на парней.

Вдруг Блазий сорвался с места и вытащил приготовленное веретено. Девичья стайка вздрогнула, вздрогнула и песня, словно в гладко текущую воду упал камень, но тут же потекла дальше. Блазий подошел к Красуле, кузнецовой дочке с Дельницкой улицы, и с поклоном подал ей веретено. Красулей ее прозвал любящий отец, хотя вообще-то она красавицей не была: лицо у нее было слишком широкое, а нос тоже широкий и курносый, точь-в-точь как у утки. Но девушка она была живая, веселая, и Блазий влюбился так, что всю весну и лето почти не отходил от нее. Все ждали, что наступающей зимой их свадьба будет одной из первых, и Красуля, конечно, тоже ждала. И вот оно случилось, — вспыхнув, застенчиво и счастливо смеясь своим большим, широким ртом, Красуля взяла веретено, и в ее глазах, черных в полутьме избы, блестело целое море отраженного огня. Блазий, довольный своей смелостью, лихо поправил пояс и пошел обратно. Он уже почти посватался: теперь если девушка в конце беседы вернет ему веретено с пряжей и если мать и бабка, дома разглядев и ощупав пряжу, найдут ее хорошей, то на днях отец и дед пойдут к кузнецу свататься и придут назад с согласием.

...Красули теперь уже нет... Она умерла в самом конце последней зимы вместе с новорожденным ребенком... И родителей ее тоже нет, и бабки Угорихи, которая так радовалась, видя из старушечьей темной стаи, как ее внучка столь отличилась — первой получила веретено... И Зимница умерла, одной из первых, как будто Кривуша сглазила ее за насмешки. И в детинце больше нет посиделок, потому что Стрижакова боярыня тоже умерла, и этой осенью все девушки и женщины Радегоща на «девятую пятницу» придут сюда, в Елагину беседу...

Девица, девица, красавица моя! Что же ты, девица, невесела сидишь? Или ты, красная, думаешь о чем?

— пели девушки дальше, уже смелее поглядывая на толпу парней. Многие не сводили глаз с Гордени, но он смотрел на одну Дивину. Она давно уже поняла, что Горденя в нее влюбился, но это скорее забавляло ее, чем радовало. Мало сказать, что она не ощущала в душе ничего похожего на ответную любовь. Она вообще не собиралась никого любить. Горденя нравился ей, но был в ее глазах чем-то вроде младшего брата — несмотря на то, что ей было семнадцать лет, а ему все восемнадцать. Сейчас она была полна решимости навсегда сохранить мудрость, подаренную Лесом Праведным. И где-то в дальнем уголке души жило убеждение: если бы ей все-таки довелось этим пожертвовать... ну, если бы вдруг... то не ради Гордени, нет!

Кривуша не пела со всеми, губы ее были крепко сомкнуты, словно она поклялась не открывать рта. Ее напряженный взгляд теперь не отрывался от Гордени. Вот он шарит за пазухой; вот в его руке мелькнула заветная палочка веретена.

Как же мне, девице, веселой быть? Как же мне, красной, не задумываться? Что же там у батюшки задумано? У родимой матушки загадано?

— пела Дивина, поглядывая то на весело пылавший огонь, то на нарядных подруг.

Вдруг перед ее лицом появилось веретено; вскинув голову, она увидела широкое лицо Гордени, смотревшего на нее в упор, с многозначительной улыбкой. Дивина слегка опешила: она не раз говорила, что не думает идти замуж, чтобы ее не считали невестой, и вот ей все-таки предлагают ею стать! Качнув головой, она взяла у Гордени веретено — в случае отказа от сватовства его возвращают пустым. И тут же она заметила какое-то движение в дальнем конце дома — Кривуша, так и не подошедшая ближе к огню, не сказавшая ни слова, сорвалась с места и вылетела из беседы. А Горденя ничего не заметил.

На другой день Кривуша сама пришла к Елаге. Дивина в это время ходила за водой, вернее, она шла рядом с Горденей, который нес ее ведра, и в десятый раз объясняла, почему не может выйти за него. Он слушал, кивал, как будто все понимает, но тут же начинал начала. Еле-еле она от него отделалась возле самых ворот.

Меньшую сестру прежде замуж отдают. А меньшая сестра чем же лучше меня? Лучше меня или вежливее?

— в задумчивости пела она вчерашнюю песню, поднимаясь на крыльцо.

Меньшая сестра ведь ни прясть, ни ткать, Только по воду ходить, с горы ведра катить. Уж как станьте вы, ведерочки, полным-полны, Полным-полны, с краями ровны!

Войдя из сеней в избу, Дивина поставила ведра, подняла голову и прикусила язык: песня оказалась в руку и притом некстати. У стола сидела Елага, а напротив нее стояла Кривуша. Никак не ожидавшая ее здесь увидеть Дивина охнула и остановилась у двери.

Заметив ее, Кривуша посмотрела на Дивину долгим темным взглядом, и в нем была такая тяжелая, упрямая ненависть, что Дивина даже не сумела поздороваться.

— Ну, не хочешь — я себе в другом месте помощь найду! — сказала Кривуша зелейнице, словно пригрозила. — Все равно по-моему будет! Все равно не уступлю! Только смотри, как бы и вам хуже не было!

С этими словами она быстро выскочила из избы; Дивина посторонилась, пропуская гостью, а иначе Кривуша оттолкнула бы ее.

— Что она приходила? — в изумлении спросила Дивина у своей названой матери. — Чего хотела?

Елага качала головой, не хотела говорить, но Дивина не отставала.

— Приворотного зелья она хотела, — созналась, наконец, зелейница с таким видом, словно и сама была отчасти здесь виновата. — Ты, говорит... Ну, дескать, твоя дочка у меня жениха отняла, а сама тоже... Сама не ест и другим не дает... Помогай, говорит, теперь мне жениха вернуть... А я ей: «Да что ты, девонька...».

О том, что было после этого, Дивина уже не знала, а могла только догадываться. Где, когда, в лесу, или в поле, или над рекой, или на перекрестке двух дорог услышала Кривуша тихий голос из ниоткуда? Какими словами прельщали ее, обещая вернуть жениха, отомстить обидчикам? Никто ничего не знал, и Кривуша была спокойна, больше не пыталась у колодца вцепиться в косу разлучнице и на беседах вела себя как обычно, вот только была молчалива, а потом вдруг принималась громко, невесело, как-то вызывающе хохотать.

Прошло дней десять, как на посаде стали поговаривать, что Горденя заболел. Он не ходил на беседы, не появлялся у Елаги, даже на улицу не показывался, а сидел дома, в самом дальнем от двери углу, и словно бы боялся света: если кто-то широко открывал дверь, он сердился и кричал, чтобы закрыли. Парень стал злобным, раздражался на каждую мелочь, бил младших братьев безо всякой вины и грубил родителям.

— Матушка Макошь, не знаю, что делать! — рассказывала Крепениха у колодца. — Того и жду, что меня саму прибьет! Как будто сглазили парня!

— Не по Дивине ли убивается? — сочувственно спрашивали соседки.

— Да не похоже на то! — отвечала та. — Приходила к нам вчера Дивина, так он в нее горшком запустил. И еще кричал, что ты, дескать, меня погубила, змея подколодная!

Мысль о сглазе напрашивалась сама собой. Сначала Крепениха, как мудрая женщина, сама пыталась снять порчу: каждое утро, подавая старшему сыну умываться, она приговаривала:

— Вода-матушка, возьми тоску с Горденюшки, унеси в сине морюшко! Как смываешь ты, вода, пенья, коренья, крутые берега, так смой ты тоску-кручину с белого лица, с ретива сердца! — И при этом заставляла Горденю умываться не обычным способом, а тыльной стороной ладони.

Когда это не помогло, Крепениха прибегла к более сильному средству: погасила уголек в воде, наговоренной под утренней зарей (которая придает силы мужчине, как вечерняя — женщине), потом внезапно, когда он не ждал, спрыснула Горденю этой водой и еще раз прочитала над ним оберег. Не помогло: он по-прежнему сидел в углу, хмурый и злой на весь свет, а если в избу заходили люди, особенно женщины, рычал, как медведь, и бросал в них тем, что попадало под руку. Отец однажды уговорил его съездить в лес — еще по дороге, у колодца, он поссорился с двумя парнями, и дело кончилось дракой. Противники спасались от него скачками через тын, и угомонил его только отец, не уступавший сыну силой, набросившись на него сзади. Тут, увидев, что едва не прибил родного отца, Горденя вроде бы устыдился, в его угрюмых глазах мелькнул проблеск света. Но тут же он опять ушел в себя и по-прежнему засел в углу.

Тогда Крепениха привела к нему Елагу. Зелейница тоже сказала, что тоска наведенная, а значит, ее нужно снимать. На другое утро вся семья еще на заре отправилась к Выдренице. Последним в семье родился Слетыш (тогда ему было всего тринадцать лет), и ему выпала честь черпать воду из реки. Взяв ведро с водой, зачерпнутой по течению, Елага поставила Горденю посреди луга и, глядя на бледную осеннюю зарю, сказала:

— Стоит Горденя, сын Крепеня, на утренней заре, на чистой росе, во чистом поле, под красным солнышком, под светлым месяцем, под частыми звездами! Облаками Горденя облачен, небесами покрыт, светлыми зорями подпоясан, светлыми звездами обтыкан, что стрелами острыми! Небо высокое слышит, солнце светлое видит! Дух нечистый, поди прочь от Гордени! Не майте, не мучьте, ни ранним утром, ни светлым днем, ни темной ночью! Из леса пришли — подите в лес, из воды пришли — подите в воду! Идите, где ветра не вянут, где люди не заглянут, под пень, под колоду, в болото зыбучее!

Наговаривая, она окатила Горденю водой из ведра, потом послала Слетыша опять за водой, и опять он должен был черпать ее по течению, не произнося ни слова. И так три раза. Горденя мерз, облитый холодной водой посреди поля, под осенним ветром, но зато, когда все торопливо шли домой, он уже выглядел не таким вялым и мрачным. Торопились, опасаясь, как бы не встретить кого-нибудь, но улицы были пусты: все соседи, конечно, знали, что на заре Горденю будут заговаривать, и все сидели по домам. На углу Дельницкой улицы мелькнула девичья коса и тут же спряталась за воротами Зобни-гончара. Но Крепениха успела узнать Кривушу. Сперва она рассердилась на любопытную девку, а позже сообразила, что та попалась неспроста — в таком случае виновного в сглазе всегда тянет навстречу жертве...

Все выяснилось уже на третий день. Дойдя после обливания до дома, Горденя почти сразу слег — у него началась лихорадка. Елага кивала: так и должно быть. Сглаз, то есть вторжение какой-то чужой силы в человеческую душу, ломает замки души и тела и делает человека беззащитным перед болезнями. У Гордени был жар, он потел так сильно, что мать три раза в день меняла ему рубахи. В придачу он был в беспамятстве и бредил.

— Порча выходит! — говорила Елага.

А Горденя говорил свое.

— Пойду из дверей в двери, из ворот в ворота, пойду не прямой дорогой, а мышьими норами да лисьими тропами, встану на восток затылком, на закат лицом! — бормотал он, а Елага, отстранив даже мать, с суровым лицом прислушивалась, ловила каждое слово. — Напади, моя тоска и печаль и великая кручина, не на землю, не на воду, а напади на Горденю, в горячую кровь, в семьдесят жил, в семьдесят суставов!

Обмирая, Крепениха слушала, понимая, что нанесенная тоска выдает себя.

— Как огонь горит в печи жарко и не потухает, так бы и Горденя тосковал и горевал по мне! — доносилось до нее невнятное, прерывистое бормотанье. Елага наклонилась совсем низко, слушая голос порчи; знакомые слова любовного заговора разбирались еле-еле, а надо было не упустить ни одного: вот-вот наведшая тоску невольно скажется, назовет свое имя. — Как мил ему белый свет, как светел ему светлый месяц, как красно ему красное солнце, так бы ему была и я... я...

Горденя задохнулся и замолчал, тяжело дыша. Елага наклонилась еще ниже над ним и зашептала, обращаясь не к нему, а к тому духу, что жил в нем. И Горденя снова заговорил:

— Как тоскует мать по дитяти, как корова по теленку, кобыла по жеребенку, так и он бы по мне тосковал; и той тоски ему есть не заесть, пить не запить, спать не заспать; плачет тоска, рыдает тоска, по всему свету блуждает, и ни в году, ни в полугоду, ни днем при солнце, ни ночью при месяце... Не мог бы Горденя ни жить, ни быть, ни днем при солнце, ни ночью при месяце, без меня... А...

Имя рвалось наружу, но что-то его не пускало, чья-то невидимая рука сжимала горло. Горденя в беспамятстве дергался на лавке, пытался приподняться и падал; у Крепенихи от страха за сына, от жути перед темной силой, терзавшей его, кривилось лицо, словно она плачет, но глаза оставались сухими. Слетыш, Смирена и их сестра-подросток Перепелочка жались друг к другу на полатях и даже прятали лица, боясь, что эта дикая сила соскочит со старшего брата на них.

Едва дыша, мать и зелейница вслушивались в бессвязный шепот и ждали, что болезнь назовет себя. Скрипнула дверь... Повеяло прохладой из сеней... Обе женщины обернулись...

В полутьме, у самого порога, спиной к закрывшейся двери, стояла Кривуша. Вид у нее был странный, какой-то ошалелый: платок сбился с затылка на шею, руки были сжаты перед грудью, взгляд расширившихся глаз блуждал, и зрачок казался огромным и совсем черным. Она словно бы не понимала, где она и почему сюда пришла; она слегка вздрагивала, словно какие-то невидимые иголки кололи ее под свитой. Рот был приоткрыт, как будто она не может дышать носом.

— Кривуша! — ахнула Крепениха.

Ей все стало ясно. Как она раньше не догадывалась, кто и почему в последнее время мог желать зла Гордене! И ворожба зелейницы, призвавшая к Гордене того, кто его сглазил, только подтвердила очевидное.

Горденя вдруг замер, замолчал. Услышав свое имя, девушка перевела взгляд на Крепениху и словно бы не сразу узнала ее; но тут же она вздрогнула, и лицо ее стало обычным. Почти обычным: выражение растерянности мигом сменилось выражением испуга, словно изба Крепеня была для нее самым опасным местом на свете. Ахнув, Кривуша отшатнулась, наткнулась на дверь, спиной выдавила ее в сени и выскочила из избы. Дверь захлопнулась, потом взвизгнула вторая дверь, во двор, и только два шага быстро ударили по крыльцу и ступеньке. Все стихло, и трудно было сказать, приходила ли сюда Кривуша или она только померещилась в полутьме.

Но Крепениха была уверена, что глаза ее не обманули! Жители двух улиц в изумлении прижимались к тынам, глядя, как всегда степенная и уравновешенная Крепениха несется с ухватом в руке, догоняя убегающую девушку. Понимая, что выдала себя с головой, Кривуша бежала со всех ног, но и Крепениха, немолодая и дородная, кипя от ярости, почти не отставала.

Вихрем влетев к себе во двор, беглянка взлетела по лестнице в повалушу и, должно быть, зарылась там в сено. Когда она потом появилась, тонкие сухие травинки пристали к ее волосам и одежде. А Крепениха наткнулась на домочадцев. Размахивая ухватом, она едва не побила Зобню с семейством, которые никак не могли понять, что ей тут надо. Еле-еле им удалось ее выпроводить, но на прощанье она велела, чтобы Кривуша никогда не показывалась на улице.

Избавившись от нее, Зобня вызвал дочь с повалуши.

— Неужели ты и правда Горденю сглазила? — спрашивал он, качая головой и не веря. — Неужели правда?

— Не сглазила я его! — злобно отвечала Кривуша. — Очень надо было!

— Да ты, верно, приворожить его хотела! — догадалась мать.

— Мой он! А не мой — так пусть никому не достанется!

— Ах ты, бессовестная! — Тихий гончар был в ужасе от искаженного мстительной злобой лица дочери и едва смел ее бранить, чувствуя, что перед ним уже не родное его дитя, а какое-то иное, чуждое существо. — Жениха тебе! Да разве не знаешь, что от навороженной любви только хуже бывает! Лешего тебе, а не жениха! В лесу, в болоте такого злыдня только искать, чтоб тебя взял!

— Ну и пойду! — в гневном отчаянии воскликнула Кривуша и даже топнула ногой. На лице ее вместо стыда были только досада и презрение. — Хоть удавлюсь, а к вам не приду больше!

— Да куда ты, постой! — Мать кинулась вслед за ней, но не догнала — Кривуша убежала вниз по улице к Черному бору.

В последующие дни о ней много говорилось в Радегоще. Поначалу ждали, что она вернется, но она не вернулась. Отец и мать ходили искать ее в лесу, звали, аукали — откликалось им много голосов, но только дразнили, манили и заманивали в глушь, на болота. Объездили все окрестные огнища, добрались даже до Русавки, до которой был целый день конного пути, но нигде ее не видели.

— Хоть бы косточки найти! — плакала мать. — Хоть бы похоронить по-людски! Хоть непутевая она, а все-таки... Я ее родила такую, мне и ответ держать!

Пошли к Елаге, попросили поглядеть в воду. Но и вода не показала упрямой и ревнивой дочери Зобни, и Елага только развела руками.

А потом стало не до Кривуши: кончился хлеб, начались болезни. Сперва новое большое несчастье заслонило прежнее событие, но потом о ней снова стали поговаривать. Конечно, одна, пусть и непутевая, девка не могла быть виновата в том недороде, но в радегощцах жило убеждение, что и большое несчастье как-то связано с Кривушей. Когда вслед за первым пришел второй голодный год, Кривушу бранили уже вслух, и сам Зобня, постоянно ежась под косыми и враждебными взглядами, почел за лучшее забрать семью и переехать жить в Новогостье. Его покинутый двор в первую же ночь сгорел. Но лучше от этого не стало.


***

— Я так думаю, она тогда на первой осине в лесу удавилась, а волхиды ее из петли вынули! — наутро рассказывала Дивина Зимобору. При этом она волновалась и потирала пальцами собственное горло, словно чувствовала на нем жесткую петлю. — Я у нее вчера след на шее видела! С горькой осинкой она подружилась, вот про что говорила! Вот к какой подружке меня посылала!

— Да ты ее не слушай... — пытался утешить ее Зимобор.

— А я и не слушаю! Но горе-то какое! Ладно бы волхиды, они, нечисть поганая, на то и родились, чтобы добрым людям вредить. Но Кривушка! Своя же! Была своя, а теперь хуже лютого зверя! Она, все она! И заломы ломала она, и в лесу нас заворожить она хотела! И белой свиньей она обернулась! Она...

Дивина вдруг разрыдалась, закрывая лицо руками, и Зимобор без слов понимал, отчего она плачет. Несомненно, она тоже почувствовала черные волны той горькой тоски, которой дышала Кривуша, тоже понимала ее неутолимое страдание — ведь все то, из-за чего Кривуша подружилась с горькой осиной, происходило у нее на глазах. Дивина была до глубины души возмущена тем вредом, той злобой, которую Кривуша из-за могилы несла своим бывшим родичам, соседям и подругам, но она не могла не думать о той боли, которую та сама перенесла перед смертью и продолжает терпеть сейчас.

Зимобор подвинулся к ней ближе, обнял ее и положил ее голову к себе на плечо. А между тем он и сам был бы не против, если бы кто-нибудь его успокоил. Никогда в жизни он не спал так плохо, как в эту ночь. Он не помнил своих снов, но отчетливо запомнил чувство пронзительного ужаса — ощущение чьего-то чужого присутствия в своей душе, и от этого делалось невыносимо жутко. Сердце сильно билось, и он просыпался от собственного сердцебиения, чувствуя, что вот-вот сердце не выдержит и лопнет. Такого дикого ужаса он не испытывал никогда — ни в бою перед лицом смерти, ни даже там, под курганами в ночь перед погребением Велебора. Ведь тогда Младина защищала его. А теперь он почти изменил ей. И только это «почти» позволило ему проснуться живым. Сделай он еще шаг — и сердце лопнет. Та, что вобрала в себя всю красоту звездной ночи и цветущей весны, может быть гораздо более опасным врагом, чем горбатая ревнивица со следом от петли на шее...

— На Купалу опять придет! — вдруг сказала Дивина почти спокойным голосом, отстраняясь от него.

— Кривуша?

— Да. Опять придет. И хорошо. Плакун-траву новую достану, будем ее искать. Ее кровь для Гордени найти надо.

— Надо — найдем, — обронил Зимобор. Рядом с Младиной Кривуша казалась совсем легким противником.

В последующие два-три дня Зимобор был постоянно настороже, но все было тихо, опасные «соседи» ничем не напоминали о себе. По утрам женщины и старухи собирали целебные травы, Дивина ходила к реке и в рощу, и он ходил с ней, но никто больше не тревожил их чародейным пением. Вечерами все отправлялись на Девичий луг, но и там не было опасностей страшнее ревнивых взглядов воеводы Порелюта.

Наступила Купала, на всех головах появились венки — свежие, яркие, пышные. Многочисленные цветы, луговые и лесные, пестрели голубым, белым, желтым, розовым, лиловым и красным, маки у края поля пылали сплошной огненной полосой. С утра молодежь, опоясанная травами и зелеными ветками, выбирала в лесу молодую березку, в которой чествуют богиню Ладу, матери и бабки возились на полянах и в оврагах, собирая травы. Кое-где самые смелые, в основном подростки, заводили песни, но веселья не получалось: среди яркого, светлого, полного цветов и зелени дня все пугливо озирались, точно ждали нападения. В священную ночь тот свет и этот соприкасаются, преграда между ними истончается и становится легче тени, и кто знает, что за ужасы рвутся оттуда сюда, на призыв горячей живой крови?

Близился вечер. В самый длинный день в году солнце ярко светило, хотя склонилось уже низко к краю небес. Во дворе Елаги стали собираться женщины и старухи. С собой они притащили старую борону, в которой кое-где не хватало зубьев.

— Сиди в избе, не выходи! — сказала Зимобору Дивина. — Волхид будем гонять, а они со злости мало ли чего наделают.

Зимобор, понятно, не мог возражать, но чувствовал досаду. Во время Купалы, право же, есть занятия повеселее, чем гонять волхид!

Когда женщины собрались, Крепениха, как самая сильная, подняла борону зубьями вверх и положила себе на голову, и все дружной гурьбой двинулись со двора.

Овсень, коляда, Суконная борода!

— вдруг резким голосом запела одна из старух, а все остальные подхватили хором:

Овсень, коляда, Суконная борода! «Дома ли хозяин?» — «Его дома нету! Он уехал в поле, Рожь-пшеницу сеять!» Сейся, рожь-пшеница, Колос колосистый!

Слыша это, Зимобор опешил: зимняя песня-колядка была так же неуместна, неожиданна и нелепа в купальский вечер, как если бы кто-то вздумал сегодня нарядиться в меховой кожух. А другой голос уже завел новую песню:

Слава тебе, боже, Что в поле пригоже! В поле копнами, На гумне стогами! На гумне стогами, В клети закромами!

Забыв, что ему велено не показываться из дому, Зимобор вышел к воротам и из-за них слушал, как удаляющиеся голоса поют, после осенних жнивных, весенние песни:

Лето, лето, вылазь из подклета! А ты, зима, иди туда, — С сугробами высокими, С сосульками морозными! А ты, лето, иди сюда, — С сохой, с бороной, С кобылой вороной! Лето теплое, хлебородное!

С ума они посходили, что ли? Похоже было, что это какой-то местный вид ворожбы: волхид и прочую нечисть старались запутать, сбить с толку и как бы выбросить из годового круга, в котором зима, лето и осень были перемешаны между собой. С бороной обходя все улицы городка и ближайшие поля, женщины не раз проходили мимо Елагиных ворот, и Зимобор снова слышал странно звучащие, совсем не вовремя выпеваемые слова.

По месяцу жали, Серпы поломали, В краю не бывали, Людей не видали... Летел кулик из заморья, Принес кулик Девять замков. Кулик, кулик! Замыкай зиму, Отмыкай весну...

Вот песня ушла в сторону пострадавшего поля, куда после той кошмарной ночи никто не смел ходить. Зимобор стоял под воротами, поглядывая на багровеющее небо, где последние лучи солнца уже гасли, и с нетерпением ждал, чтобы все скорее кончилось и Дивина побыстрее вернулась. Купала есть Купала: он испытывал смутное возбуждение, нетерпение, неопределенное, но тревожно-приятное ожидание. Что бы там ни было, в купальскую ночь не спят и не сидят дома: будь хоть весь лес полон волхид и прочей дряни, их ждут Девичий луг, костры, речка... В мозгу носились смутные, тревожащие образы, Зимобор уже ощущал рядом с собой девушку, к которой его так тянуло, его пробирала дрожь, и он напряженно вслушивался в далекие голоса: не возвращаются ли в город, не идет ли она домой...

И вдруг там, на поле, раздался крик. Пронзительный крик немолодой уже женщины показался особенно диким среди тишины, после слаженного пения. Зимобор вздрогнул и схватился за створку ворот. Вдали закричали снова, теперь уже много голосов. Ему вмиг представилась не то белая свинья, бегущая прямо на толпу беззащитных женщин, не то еще что-то жуткое.

Забыв, что ему велено сидеть дома, Зимобор толкнул створку ворот и бегом бросился за угол улицы, откуда было видно поле. Из ворот показывались люди, все смотрели в ту же сторону, многие спешили наружу, хотя и боязливо; но Зимобор, мчавшийся со всех ног, опередил остальных.

— А-а-а! — завопил кто-то совсем близко впереди, и это был голос Дивины — искаженный, немного хриплый от ужаса, это все-таки был он. — Помогите, помогите! — задыхаясь, срываясь, звал голос, и Зимобор мчался, как ветер, в холодном ужасе от мысли, что может не успеть. — Спасите, ой, гибель моя!

Он выскочил на поле и тут же наткнулся на толпу женщин. Увидев его, все разом ахнули, вскрикнули, замерли. Крепениха, все еще с бороной на голове, выкрикнула что-то неразборчивое и вдруг швырнула борону прямо в Зимобора. Он едва сумел уклониться, чтобы деревянные зубцы на тяжелой раме не поранили ему голову, быстро огляделся, пытаясь увидеть белую свинью или другую напасть, но тут все женщины накинулись на него. У каждой вдруг оказалась в руке дубина, и все эти дубины осыпали его градом ударов.

Ничего не понимая, Зимобор уклонялся, как мог; мелькнула мысль, что на него напала стая волхид, но он же знал эти лица, искаженные мстительной яростью. В ушах звучали неразборчивые злобные крики, и увесистые удары один за другим обрушивались на голову, на руки, на бока. Перестав соображать, Зимобор выхватил у кого-то дубину и стал отмахиваться. Даже так он справился бы с толпой обезумевших женщин, но старался никого не задеть, пока не разобрался, волхиды ли это. Волхиды умеют прикинуться хоть родной матерью, в этом он уже убедился; но, вяз червленый, какие же это волхиды?! Это Крепениха, с морщинками возле светлых глаз на коричневой коже, с ее рыжим платком на голове, это бабка Перепечиха со двора напротив Елагиного, это Гладышиха, злая, ворчливая и любопытная бабка с Дельницкой улицы, которая часто приходила к ним, и тетка Сполошиха, обычно добродушная, первая разносчица новостей, и тетка Кучерявиха, у которой на каждый случай жизни есть опыт и совет, — они были слишком живые, слишком настоящие, это не могли быть волхиды! Но и удары ему они наносили самые настоящие — суетливо, бестолково, теснясь, наваливаясь всей кучей и только мешая друг другу, попадая чаще по своим, чем по нему; с неистовыми визгами, криками, яростными и гневными воплями, коричневые от загара и красные от горячки боя, они замахивались и промахивались, толкались, падали и снова лезли, осыпая его малопонятной бранью и обрывками каких-то заклятий.

И вдруг в толпе мелькнуло что-то знакомое; стройная фигура в белой рубашке, как молния, прорезала суетливо машущую кулаками и палками толпу, в глаза Зимобору бросилось румяное от возбуждения и гневное лицо, блестящие голубые глаза, выбившиеся из косы пряди волос... Коромысло, которым она прокладывала себе путь через мятущуюся толпу... Дивина расталкивала бабок и теток, кричала что-то, теснила кого-то коромыслом, которым когда-то так славно усмирила Горденю; ее не слышали и не слушали, но Зимобор приутих, боясь ее задеть, и град ударов, падавший на его голову и плечи, стал ощутимо гуще. Вот какая-то костлявая баба, которую Дивина пыталась оттеснить, ударила ее, и Зимобор подался к ним, намереваясь прибить бабу на месте; а Дивина, с тем же гневным лицом, вдруг взмахнула над головой чем-то зеленым. Пучок травы задел Зимобора по лицу, он отмахнулся, но вдруг обнаружил, что се шарахнулись от него в сторону и только сзади, откуда толпе не было видно девушку, его еще пытаются стукнуть.

— Разойдись! — хрипло и гневно крикнула туда Дивина, и Зимобор остался один.

Душистые травы упали ему на лицо, мешали смотреть, но рука Дивины прочно прижимала пучок травы к его лбу и не давала сбросить.

— А ну разойдись! — так же гневно повторила она, оглядывая женщин, словно они были ее злейшие враги. — Мой он, себе беру, раз уж вы иначе не понимаете.

— Что ты делаешь, в уме ли ты? — закричала на нее какая-то из женщин. — Кого берешь, он же оборотень! Он нас погубил!

— Какой же он оборотень, сами поглядите! — Дивина показала на пояс Зимобора. — Где же видано, чтобы нечисть с серебром и железом ходила? Чуть не загубили человека!

— Оборотень он! — подхватила бабка Гладышиха, сверля парня злобным взглядом из-под коричневых морщинистых век. — Позвали его, он и выскочил! А ты... — Она перевела взгляд на Дивину. — Дура ты, девка! Заморочил тебя оборотень, а ты его в мужья берешь! И себя погубишь, и нас!

— Мое дело, кого хочу, того и беру! — с вызовом ответила Дивина.

— Мало нас погубили... Мало у нас деточек перемерло... — неразборчиво загомонили женщины, но не решались сдвинуться с места и только сжимали свои палки.

— Да как же ты... — больше с состраданием, чем с гневом, начала было Крепениха.

— А вот так! — сумрачно перебила ее Дивина. — Мой он, и никто его тронуть не смей! Горе ты мое! — чуть не плача, обратилась она, наконец, к самому Зимобору. — Говорила же я тебе: сиди дома! Говорила, ну?

Зимобор поднял руку и сдвинул на лоб мешающие смотреть травы. Это оказался венок Дивины, тот самый, что она сплела сегодня утром у него на глазах.

— Говорила, — с усилием подтвердил Зимобор. В голове гудело: похоже, его неоднократно приложили дубиной по лбу.

— Не трогай! Пусть все видят...

— Что — видят? — Он не понимал совершенно ничего, и те обрывки слов, которые до него долетали, только сбивали с толку. — Что это все означает?

— А то! Зачем тебя, горе мое, из дому понесло? Кто тебя звал?

— Да ты же и звала! — Зимобор смотрел на Дивину, чувствуя себя последним дураком. — Ты звала. «Помогите», кричала.

— Не кричала я ничего такого, — устало вздохнула Дивина, да Зимобор и сам уже понял, в чем было дело. — Заморочили тебя, а я вот теперь...

— Что — теперь? За что вы на меня накинулись-то, матери мои?

— А за то, — с горьким вздохом ответила Дивина среди молчащих женщин. — Кто оборотень, тот нам навстречу должен был выйти. Кривушу мы звали проклятую. А вышел ты...

— Да я же не Кривуша!

— Да она ведь кем хочешь обернуться может, хоть белой свиньей, хоть князем Столпомиром! И тобой — проще простого!

— Чужой человек, я завсегда говорю... — опять начала бабка Гладышиха.

— Говоришь ты, бабка, говоришь! А я знаю, что он не волхидник, — враждебно глядя на старуху, сказала Дивина. — Его самого Кривуша морочила.

— Вот и заморочила! Он теперь ихний, волхидский.

— Пока еще нет. А теперь... Теперь я за тебя замуж выйти должна! — словно обвиняя, гневно пояснила Дивина шалеющему Зимобору. — Иначе убили бы! А раз венком накрыла — значит, беру! Пропала голова моя!

Теперь-то Зимобор, наконец, сообразил, что произошло. Только что в этой суматохе и сумятице судьба его сделала два крутейших поворота. Обманутый голосом волхиды, он вышел навстречу заклинающим женщинам, куда неумолимая сила влекла саму невидимую злодейку; его непременно забили бы до смерти, если бы Дивина не накрыла его своим венком. Во многих землях с древности был обычай, по которому девушка может выкупить себе в мужья кого угодно — пленника, преступника, чужака, и тем вернуть в человеческий мир отвергнутого им. Вот она его и выкупила — она, которая была твердо уверена, что он никакой не оборотень.

Но теперь она должна выйти за него замуж. Тем вечером, когда к ним приходила Кривуша, этот выход не показался бы Зимобору большим горем. Скорее наоборот. Но с тех пор он немного остыл и поразмыслил. Да, он полюбил Дивину и твердо знает, что другой такой девушки нет во всех славянских землях. Но если он возьмет ее в жены, Младина его покинет. И что он будет делать без помощи Вещей Вилы, наследник смоленских князей, сбежавший от собственного престола? Младина обещала сделать так, что ему поможет полотеский князь. А без их помощи ему некуда деваться самому и некуда вести невесту. Только наниматься к кому-нибудь в дружину. С голода, конечно, они не умрут, но надежды на смоленский престол придется навек похоронить.

И даже не престол сейчас главное. Изменить Богине... Променять ее на простую смертную девушку... Это было святотатством, и при мысли об этом у Зимобора перехватывало дух. Он не смел, не мог, не имел права нанести такое оскорбление Той, чьей властью продолжается жизнь во вселенной.

Вот так влип... Но вид гневного, замкнутого, отчужденного лица Дивины, которая тоже совсем не хотела свадьбы, не приносил ему облегчения, а совсем наоборот.

В конце концов, в ней тоже была частичка Богини. Именно та частичка, которую он мог понять и принять, оставаясь собой. Он осознал это только сейчас, и это открытие казалось драгоценным, как сияющий белой звездой заморский камень адамант.

— Ну что, сокол ясный, берешь невесту? — сурово спросила Крепениха.

Зимобор огляделся. Тут уже был весь город: со всех четырех улиц, даже из детинца сбежался народ, привлеченный пением и шумом драки. И все, видя палки в руках женщин и девичий венок на голове пришлого парня, лучше него самого понимали смысл происходящего. На лицах молодежи было особенно заметное смятение: парни сознавали, что теряют лучшую в городе невесту, а девушки ужасались, прикидывая ее судьбу на себя.

— Скажи: беру, — злобно, вполголоса подсказала или, вернее, приказала Дивина растерянному Зимобору. — И венок разорви. Напополам.

Зимобор снял с головы приувядший с утра венок и отчаянно рванул его на две половины. По толпе пролетел общий вздох, вскрик.

— Пойдем! — Дивина крепко взяла его за руку, где была зажата половинка венка, и повела куда-то.

Зимобор покорно тронулся следом. Толпа, не отставая, пошла за ними; народ гудел, но слов нельзя было разобрать. Зимобор по-прежнему не мог уложить в голове происшедшее, хотя умом понимал, что теперь на самом деле обручился: разрыв венка означает и будущий разрыв девичьей невинности той, что венок этот дала. Он ждал, что она поведет его домой, но Дивина свернула с поля в другую сторону.

И Зимобор увидел впереди Ярилину гору. Обгоняемая все более громким говором толпы, Дивина подвела его к горе, потом ступила на подножие и стала подниматься по заросшей тропе к вершине. Народ отстал у подножия, идти выше никто не решался. Среди травы там и сям виднелись большие гладкие валуны, обозначавшие бывшую дорогу, а теперь совсем утонувшие в высокой траве и разросшемся кустарнике. Идти было трудно, Дивина спотыкалась на рытвинах и камнях, невидных под травой, и теперь уже Зимобор ее поддерживал.

Двенадцатый валун был последним. Впереди показались ворота — проем в земляной стене вала. Когда-то путь к этим воротам был широк и плотно утоптан, но теперь от них остались два толстых столба с раскрошившейся резьбой. Дожди смыли красную охру, которой когда-то были выкрашены их узоры, правый столб накренился, но между ними можно было пройти.

Бывшее пространство святилища за воротами было почти пусто — там колыхались на ветру та же трава и те же кусты бузины, росло несколько берез.

— Горе мое, горе! — бормотала Дивина на ходу, не оглядываясь.

Солнце уже совсем скрылось, заметно стемнело. Со склона горы было видно, как загорелся поодаль первый купальский костер: в той стороне было сельцо под названием Утица. А Радегощ все молчал, и никто не спешил поджигать приготовленные кучи дров.

Кое-как, ощупью находя дорогу сквозь заросли, Дивина и Зимобор добрались до вершины. Здесь, среди поднявшихся за последние годы молодых березок, виднелись остатки святилища: несколько столбов, опаленных тем давним пожаром, еще стояли вразнобой, и в самом низу на них еще можно было разобрать остатки почерневшей резьбы. Под слоем травы глухо похрустывали старые угли, и стояла оплетенная кустами полуразрушенная стена, по плечи человеку.

— Ну, все! — У ближайшего столба Дивина выпустила руку Зимобора. — Здесь не тронет тебя никто, можешь хоть спать!

— А ты... — начал он, еще держа два обрывка венка и не зная, что ей сказать.

— А я-то что? — Дивина пожала плечами. — Меня-то не тронут! Тебя вот... Что же ты наделал! За каким лешим тебя в поле понесло? Ведь сказала же я тебе: сиди дома! Сидел бы, ничего бы не было!

— Я слышал твой голос, — устало повторил Зимобор, понимая, что объяснения ничем уже не помогут. — Ты звала как будто... Сейчас-то понимаю, что это не ты была. А тогда не понял. Уж больно чудно это все: то весенние заклички, то колядки, то жнивные... Заморочили совсем...

— Не тебя, а волхид морочили. Им годовой круг поломали, дорогу закрыли.

— Но ты же звала... Ну, мне послышалось...

— Все понятно! — Дивина отмахнулась и обняла белую березку, в тоске прислонилась к ней. — Что теперь говорить! Сделано дело! Не воротишь. Ох, Кривуша, змея подколодная! Как сказала, так и сделала, чтоб ей ни чести ни места! Обещала погубить меня — и погубила! Я у нее жениха увела, а она увести не сумела, так другого мне на шею навязала — хочешь не хочешь, а ступай теперь замуж! Теперь женись, податься некуда! — Она криво усмехнулась. — Рад не рад, уж ничего не поделаешь.

— Неужели никак... — начал Зимобор и сам сообразил, держа в руке обрывки венка, что теперь — никак. — Да я же сам не знаю, как жить буду! Мне в Полотеск надо ехать! Что же ты... со мной поедешь?

— Да ты сам меня звал! — Дивина с горькой насмешкой покосилась на него. — Или уже передумал?

— Я не передумал! — с досадой ответил Зимобор. — Просто я сам не знаю, где и как буду жить. Я из дома ушел, потому что... Отец мой умер. А наследство без меня поделили. И возвращаться мне было — только зря позориться. Теперь приходится в другом месте счастья искать. Она мне помочь обещала...

— Все ясно. Если сейчас женишься, то она тебя без помощи оставит. Короче, что в лоб, что по лбу. — Дивина вздохнула. — А мне предсказано, что я погибну, если обручусь. Я обручилась уже когда-то... Очень давно...

Зимобор в удивлении поднял голову. Дивина стояла, прислонившись к березе и поглаживая белую кору в черных трещинах, а на лице у нее было такое напряженное и задумчивое выражение, будто она пытается вспомнить давний, смутный сон. Так было, когда они говорили о бляшках воинских поясов.

— Обручилась? Давно? — Для Зимобора это была новость, и не сказать чтобы приятная.

— Да. Очень давно. Я тогда совсем девчонка была. Жениха в лицо не помню. И кто он был, тоже не помню. И кто родители мои — не помню.

— Как — родители? А Елага?

— Я ей не родная дочь. Я до двенадцати лет у других жила. Меня при рождении прокляли, обещали, что погибну, когда обручусь. А потом я должна была в лесу пропасть. Но меня увели... Мать меня увела, Вещая Вила, средняя. К Лесу Праведному. А потом он мне сказал, что жениха у меня больше нет, что я опять свободна и могу в белом свете жить. Умер, что ли... Не знаю. И вывел меня Лес Праведный обратно к людям, когда всему обучил. Два года назад. С тех пор я у Елаги живу. А больше ничего не знаю. Но только проклятие никуда не делось. И раз уж я опять обручилась, то опять... — Она вздохнула. — Не знаю, что со мной будет.

Зимобор похолодел: из всего услышанного наибольшее впечатление произвело то, что своей глупостью, этим вынужденным обручением, он подверг Дивину смертельной опасности. Раньше-то он думал, что ей грозит только утрата ведовской премудрости — потеря обидная, но не смертельная. А все оказалось гораздо хуже.

— Что я должен сделать?

— Пока не знаю. — Дивина вздохнула. — Матушка вернется, может, подскажет что. Или я пойду у Деда спрошу. Уж Дед все знает!

Зимобор помолчал. Дела обстояли хуже некуда — и у него, и у нее. Но почему-то при взгляде на ее фигуру в белой рубахе, прильнувшую к березе, у него светлело и теплело внутри.

— Все равно я рад, что встретил тебя, — сказал он.

— И я тоже рада, — ответила Дивина, не глядя на него. — Это, видно, судьба, а суженого и пешком не обойдешь, и конем не объедешь.

Зимобор встал и подошел к ней, но она отпрянула:

— Нет. Не трогай меня. А то мы оба с этой горы живыми не сойдем. Я пойду, а ты оставайся. Смотри как следует. Сейчас Купала, а тут — священная гора. Может, дадут тебе совет.

— Кто?

— Те, кто знает. Я утром за тобой приду.

Она пошла вниз по склону, по примятой траве, а Зимобор шагнул вперед и остался на том месте, где она только что стояла. Внизу уже заблестели огни священных костров, зазвучали голоса — начался настоящий праздник. В густеющих сумерках белая рубаха Дивины была хорошо видна, и он следил за ней глазами, пока она не пропала в кустах у подножия. Все было хуже некуда, но он был рад, что все сложилось именно так. И казалось, что это было неизбежно, что все решилось уже тогда, когда он только вышел из леса и увидел впереди себя девушку с русой косой, идущую по улице от колодца.


***

Близилась полночь, а в купальскую полночь на горе, где когда-то было святилище, сожженное злой ворожбой, не может быть тихо и спокойно. Сидя на траве под той же березой, Зимобор старался гнать от себя воображаемых чудищ, теребил увядшие цветочные головки в венке и жгуче жалел, что Дивина ушла. Снизу доносились шум гулянки, веселые выкрики, визг, обрывки песен и звуки рожков.

Березы шелестели листвой, покачивали ветками, будто танцевали в лад с отзвуками песен снизу. Казалось, вот-вот они сойдут с места и закружатся, как девушки в хороводе...

И одна из берез действительно приближалась к нему. Зимобор похолодел, но тут же понял, что это не береза, а женщина. На миг показалось, что это его мать, — смутный силуэт точь-в-точь напоминал княгиню Светломиру, как он ее запомнил. Зимобор вскочил на ноги, сделал несколько поспешных шагов вперед...

Нет, это была не его мать, хотя сходство было очень большое. Не столько лицом, сколько чем-то неуловимым, может быть, тем внутренним чувством, которое всегда просыпается в ребенке при виде матери. Женщина была рослой, сильной, средних лет, в белой рубахе, в нарядной красной поневе, со множеством разноцветных бус на мощной груди, с оберегами у пояса. Голову ее венчал старинный убор в виде коровьих рогов, по-праздничному украшенный бронзовыми и серебряными подвесками.

— Здравствуй, матушка! — первым поздоровался Зимобор, теряясь от недоумения, кто она и что ей здесь нужно.

Может быть, в Радегоще принято проводить по большим праздникам какие-то обряды на священной горе? Да нет, уж очень этого места боятся, да и сама гора выглядела совершенно заброшенной.

— Здравствуй, сокол ясный! — приветливо ответила женщина, и от ее голоса — уверенного, доброжелательного — становилось легче на душе, словно одним своим появлением она разрешала любые сложности. — Ну, что же ты натворил?

— Я?

— Ладно, ладно, бранить не буду, знаю, что не со зла! — Женщина успокаивающе махнула рукой. — Тут не ты идешь, а тебя ведут, а началось все давным-давно, ты еще мальцом беспортошным был. Не твой род был проклят, чужой, и не ты решил с чужим проклятьем связаться, за тебя решили. Главное, делать-то теперь что? Ты не боишься?

— Нет, — ответил Зимобор, еще не понимая, чего именно он должен бояться.

Рядом с этой женщиной было спокойно, само ее присутствие обещало, что ничего плохого не случится, а из всех бед непременно найдется выход.

— Вот и хорошо. Ты сам-то вроде тихий, а упрямый, потому он тебя и выбрал.

— Кто — он?

— Тот, кто тебе свое проклятье подарил. Не спеши, узнаешь ты его. Сейчас тебе о другом думать надо. Что ты с девицей обручился — это судьба, а от судьбы не уйдешь. И Дева здесь не помешает, потому что это не в ее власти. Хоть она и злобится, а я ей говорю: не гневайся, говорю, дочка, тебе будущую нить резать, а эта нить из Бабкиных рук тянется... Но только не годится тебе девицу забирать у Деда, пока сам ее защитить не можешь. Дочка моя — обидчивая, злопамятная, ты и не заметишь, где какое семечко обронишь, а она твое дерево из него вырастит, что до смерти не выкорчуешь! А делать тебе надо вот что. Уходи из Радегоща, иди в Полотеск, куда и собирался. Дочка обещала тебе помочь, теперь ее обещание — в прошлом, в старухиных руках, она уже его назад не возьмет. За Дивину не бойся, пока за ней Дед присмотрит. Если ее опять злая судьба в лес занесет, он не даст пропасть. А чтобы тебя живым из города выпустили, надо тебе волхидами заняться. Ты здесь чужой, ты человек непонятный. В тебе оборотня каждый готов увидеть. Я тебя научу, как волхид извести. Только смотри, Уходи потом сразу из города.

— Уйду! — с облегчением пообещал Зимобор. Он почти ничего не понял из ее речей, но в душе проснулась надежда.

Идти тебе за ними за Зеленую Межу! — продолжала Мать. — Сегодня ворота и тебе откроются. Для тебя здесь только одна дорога есть — через старое святилище. В нем человеческий мир с богами встречается, на горе земля с небом сходится, вода с землей сливается — там для тебя ворота откроются. Как открыть их — я тебя научу. А дальше — как уж сам справишься.

Зеленая Межа! Невидимая грань, отделяющая этот, земной, лес от другого, незримого, где обитают духи деревьев и трав. Туда, как раньше верили и сейчас еще верят кое-где, уходят души умерших, там живут теперь предки. Там родина белых вил, лесовиц, водяниц, всей прочей чистой и нечистой лесной нежити. Там Волхидино болото — вернее, его обратная сторона, где продолжает жить провалившийся род старой волхиды.

Зимобор сам не верил, что собрался туда. Было странное чувство, будто он, глядя в воду, хочет приподнять тоненькую пленку поверхности, ту самую, на которой держится отражение, и скользнуть под нее. Но ведь сейчас купальская ночь — время на грани...

— Вот, возьми. — Мать подала ему несколько кремней, обточенных в виде наконечника стрелы. Их называют «громовыми стрелками» и верят, что они остаются там, куда ударит Перунова молния. — Сила Перуна да будет с тобой, защитит от всякого зла. Теперь иди сюда.

Он шагнул за ней к воротам. Вещая Вила встала перед проемом покосившихся столбов, протянула к ним руки ладонями вперед и медленно запела:

Выхожу я во чисто поле, Во широкое раздолье, Выхожу на луг зеленый, А на том лугу зелия могучие, Силы в них видимо-невидимо. Сорвала я три былинки — Черную, белую и красную. Ты, разрыв-трава, черный ворон! Не лети ты, ворон, темным лесом, Не лети ты, черный, горами крутыми, А лети на море Окиан, на остров Буян. Там под морем Окианом, под островом Буяном Стоит дом медный, ворота железные. Ты, разрыв-трава, черный ворон! Когти железные, клюв булатный! Ты разбей, ворон, ворота железные, Разломай, черный, двери медные, Дай дорогу мне ровной скатертью, Пропусти за Зеленую Межу! Отвори мне, разрыв-трава, поле чистое, Отвори мне, черный ворон, дремучий лес, Отвори туманы синие, горы крутые, Болота зыбучие, дубравы чистые, Реки быстрые, озера синие, Мхи, коренья, всяк лист и всякое ветвие!

— Теперь иди! — Мать обернулась к Зимобору и кивком показала на ворота.

Ворота в пустоту теперь действительно стали воротами куда-то: их окутало легкое зеленоватое сияние, и теперь отсюда нельзя было разглядеть, что творится между столбами. «Огненный Сокол, будь со мной!» — коротко воззвал Зимобор в мыслях и сделал три шага вперед. Сильный ветер подул ему навстречу, Зимобор всей кожей ощутил, как расходится на две половины незримая плотная грань, пропуская его, чтобы тут же сомкнуться снова, но не впереди, а позади. Он миновал ее, первый шаг к цели сделан.

Зеленоватое сияние померкло, вокруг стало почти темно, темнее, чем было на той, человеческой, стороне. Перед собой он увидел поначалу лишь ту же высокую траву и густые заросли бузины. Но и они изменились: трава теперь шелестела под ногами, словно возмущенная вторжением, грозила, упрекала, кусты бузины шевелились на ветерке, и Зимобор чувствовал, что на него оттуда смотрит множество глаз. С каждым шагом он все дальше уходил от безопасного берега, погружался в неведомое.

Вышла луна, вершина горы осветилась. И она стала совсем другой. Священная гора обрела тот облик, который он мысленно рисовал себе, воображая то, что было до пожара. Первым, что он увидел, был высокий, в два человеческих роста, идол Ярилы. Он казался так огромен и грозен, что Зимобор невольно поклонился. Ног у идола не было — нижняя часть толстого дубового бревна оставалась необработанной, сохранила даже кору, и собственно изображение начиналось на уровне груди. Значит, врали слухи, будто у идола было позолоченное «это». Зато в руках Ярила держал изогнутый турий рог, действительно обитый позолоченным серебром.

Позади Ярилы выстроились цепочкой идолы поменьше, а за ними тянулись темные строения — хоромины, предназначенные для многолюдных священных пиров. Их двери были открыты, с маленьких окошек убраны заслонки, и внутри шло шумное веселье. Блестел огонь, тянуло дымом, запахом жареного мяса, раздавались голоса. В первые мгновения Зимобор ничего этого не заметил: этот мир развивается и расширяется по мере того, как к нему приглядываются. Кто там, в хороминах, люди или духи? Если и люди, то не те... Предки? Может быть, духи спящих собираются здесь на свой потусторонний праздник? Из ближайшей двери доносился звонкий, стройный перезвон гусельных струн и красивый, старчески тонкий, но еще сильный и уверенный голос умелого певца выводил древние, знакомые Зимобору строки:

...И дает он тугой свой лук князю Дивничу, Подает ему да калену стрелу. Стал натягивать Дивнич лук тугой, Заревел тот лук, словно лютый зверь. Переламывал тут Дивнич тугой лук надвое, Да бросал он лук на сыру землю, Да бросал он калену стрелу да вперед жалом, А и бросил он стрелу за три версты, И попал он в тот дуб трехвековым, В то колечко золоченое! Разлетался старый дуб да во щепочки!..

Эту песню, одну из множества песен о подвигах трех внуков Крива, Зимобор много раз слышал в Смоленске, и сейчас ее слова успокоили его. Здешний мир был близок ему по духу, а значит, он найдет в нем дорогу, даже если здесь живут люди не его поколения, а прошлых или будущих...

Он прошел через пустую площадку и еще раз поклонился Яриле.

— Кланяюсь тебе, Ярила, сын Сварога! — негромко сказал он. — Благослови мой путь через твои земли! Защити меня от зла и обрати ко мне благо!

Как вершина Ярилиной горы, снаружи видимая пустой, за воротами оказалась полной жизни, так и гора Становище, где располагался город Радегощ, поразила его пустотой. Города за речкой не было: гора Становище теперь стала отражением Ярилиной горы в действительности — кочки и рытвины, поросшие травой и кустарником, и никакого признака жизни. Все верно. В том мире, куда он вступил, все отражается навыворот: где в человеческом мире жилье, здесь пустыня. И наоборот.

А может, он просто попал в те времена, когда святилище уже стояло, а города еще не было?

Зимобор направился вниз с горы. Кусты бузины шевелились, какие-то темные, мохнатые существа перепрыгивали из одного куста в другой, сильно трясли ветки. Слышались писк, невнятная возня, повизгивание. Зимобор даже не оглядывался, а только смотрел под ноги, чтобы не свалиться в темноте в какую-нибудь яму. Валуны, отмечавшие дорогу к вершине, и теперь указывали путь. Волшебство перевернутого мира сказалось на них — здесь они были уже не черными, а белыми и слегка светились. По их поверхностям перебегали легкие золотые искры, и Зимобор ждал, что вот-вот из-под валуна покажется белый петушок или белый барашек — знак зарытого клада...

Но вместо белого барашка путь ему преградило нечто совсем другое. Впереди, шагах в пяти, от темного скопления кустов вдруг отделилось тускло мерцающее бледно-голубоватое пятно и метнулось наперерез. Зимобор вздрогнул и остановился, по привычке хватаясь за меч. Перед ним была рослая, выше него, тощая, изможденная женщина с опухшим лицом, тяжелыми, набрякшими веками, с длинными распущенными волосами, перепутанными и торчащими, как прутья старого помела. Все тело ее сотрясалось, взгляд блуждал. Понятно было, что это такое. Зимобор ждал чего-нибудь в этом роде. Гора мертвого святилища сама по себе была нечистым местом, а на росшую здесь бузину местные ведуны и ведуньи уже несколько поколений отсылали болезни. Лихорадка тряслась, качалась, но шаг за шагом подступала ближе к Зимобору. Стуча зубами, она приговаривала что-то обрывистое и почти бессвязное, но жуткое по сути:

А которого человека поймаю, Тот бледен будет, как воск, Дрожать будет, как лист осиновый, Таять будет, как снег у тепла, И живым не бывать...

Зимобор не слишком ее испугался: Лихорадка — нечисть бессмысленная. Пока она бормотала и тянула к нему костлявые руки, он нашарил в мешочке с огнивом громовую стрелку — острый кусочек кремня, похожий на стрелу, зажал его в руке, потом громко сказал:

— Марена тебя породила, под бузину посадила, и там место тебе во веки вечные! Из бузины вышла — в бузину ступай!

И бросил в Лихорадку громовой стрелкой. С жутким всхлипом Лихорадка втянулась под корни ближайшего куста, и из-под земли все еще слышался приглушенный вой.

Спустившись к подножию горы, Зимобор пошел в обход нее, в сторону леса. Небо светлело, и хотя до настоящего рассвета было еще далеко, он уже мог разглядеть, куда идет.

Вокруг была прозрачная серая мгла — не ночь, не сумерки, а какой-то особый свет, присущий этому, изнаночному, миру. Зимобор шел, чувствуя, как на каждом шагу раздвигает собой эту тьму, как воду, — само его тело было здесь чужим, инородным. Может быть, ему удастся проскользнуть сквозь этот серый воздух, как рыба скользит в воде — не оставляя следа, ничего не задевая. Как скользят вон те серые, плотные тени за толстыми шершавыми стволами дубов... Чьи-то зеленоватые, мерцающие глаза следили за ним украдкой, чей-то тихий шепот летел ему вслед, и кусты в низине дрожали, словно кто-то рвался из них на узкую тропу и все-таки не решался выйти.

В лесу было темнее, но Зимобора окружало странное свечение: мягко мерцали голубоватым светом кусты и деревья, и то же свечение поднималось от воды темного болотного ручья. Зимобор знал, что в настоящем мире местность здесь понижается, что тропа вскоре должна превратиться в старую, трухлявую, заброшенную гать, по которой когда-то ездили к селу Верхнедолу. Но местность поднималась, тропа оставалась сухой и делалась все шире.

Вот здесь должна начаться гать... Зимобор хорошо помнил череду бурых, трухлявых бревен, наводивших на мысль о мертвых телах. У поворота ручья они лежали плотным помостом, а на середине помоста стоял высокий стебель с ярким розовым соцветьем-метелкой. Дивина сказала, как он называется, но Зимобор забыл.

И цветок действительно был. С этой стороны мира он так же стоял, с таким гордым видом, как будто ему-то и принадлежал весь этот лес. Зимобор замедлил шаг — с цветком хотелось поздороваться, как с хозяином на пороге дома.

И цветок чуть заметно кивнул в ответ на его неуверенный поклон. Свечение вокруг него было особенно ярким, делая его похожим на горящую лучину.

Гать под ногами превратилась к обычную сухую дорогу, плотно утоптанную и широкую, и вскоре перед ним открылась прогалина. Тропа, на которой он стоял, круто поднималась. Впереди горбился холм, на вершине холма высился бревенчатый тын, а на каждом из кольев тына горела, светилась пронзительным огнем пустых глазниц человеческая голова...

Зимобор содрогнулся, едва веря глазам, по спине пробежала холодная дрожь, волосы надо лбом сами собой шевельнулись. Перед ним была та самая Волхидина гора, о которой рассказывали нерешительным шепотом и которой никто из ныне живущих не видел. Не видел, потому что той страшной ночью, когда умерла старая волхида, ее жилье провалилось под землю и на месте Волхидиной горы стало Волхидино озеро, окруженное болотами. Но здесь, с изнаночной стороны, гора продолжала стоять, и так же продолжал в ней свое существование зловредный мертвый род, и так же светились призрачным огнем черепа на кольях. Черепа тех, кого волхиды сманили уже в последние десятилетия.

В невольном ужасе Зимобор сделал шаг в сторону, точно сама тропа могла подтянуть его к тыну и утащить внутрь, как язык, высунутый из жадной пасти. Хотелось бежать со всех ног, но Зимобор помнил, зачем пришел сюда. Он должен найти ту, которая в облике белой свиньи изувечила Горденю. Идти туда, на гору? Ноги не шли, словно вросли в землю.

Из леса откуда-то со стороны донесся обрывок песни. Зимобор прислушался. Та, за которой он пришел, обещала погубить и Дивину... И погубит, если он ее не найдет!

Не показываясь из-за деревьев, обходя поляну вдоль опушки, Зимобор пошел в ту сторону, откуда доносилось пение. Здесь тоже имелась тропка, но Зимобор не решался ступить на нее и шел поодаль, настороженно выжидая, не встретится ли кто. Весь лес был полон движением, но он не мог никого и ничего увидеть.

Стена шепчущих деревьев скрыла от него тын, и стало чуть легче, когда горящие глаза черепов уже не следили за каждым его движением. Песня слышалась все яснее, но это была совсем чужая песня — Зимобор не знал ее.

Впереди за деревьями заблестел огонь костра. Зимобор пошел еще осторожнее. Даже огонь здесь был другой — бледный, сизо-голубоватый, с редкими бело-желтыми проблесками. Остановившись за раскидистым ореховым кустом, он вгляделся. Вокруг огня кружились и плясали фигуры. Это были люди — или очень похожие на людей. Женские фигуры, молодые и гибкие, с длинными косами, с пышными венками на головах. И все же чем-то они неуловимо отличались от тех, кого он привык видеть в каждый весенний праздник... Нечеловеческие легкость, гибкость, подвижность были в движениях пляшущих фигур, но не было в них того открытого, теплого ликования, которое отличает человеческое веселье. И вдруг он осознал еще одну странность. Хоровод двигался не по солнцу, как водят его люди, а против. Перед ним были порождения мертвого мира, выросшие под лучами другого солнца, Солнца Умерших[35].

Он смотрел, выискивая среди них кого-то, как совсем недавно искал Дивину в хороводе возле Девичьей рощи. Кто будет на ее месте здесь?

И вскоре он ее нашел — ту, что занимала место Дивины в этом перевернутом мире. Уже знакомая невысокая фигурка с горбатой шеей и вытянутой вперед головой скакала в середине хоровода возле самого огня, и венок на ее волосах сидел цветочными головками вниз. Размахивая длинными рукавами, она неистово вертелась, то подпрыгивала, то припадала к земле, и сама земля, казалось, дрожала у нее под ногами, насквозь пронизанная потоком силы. Сама эта фигура напоминала бьющееся сердце, сердце этого мира, средоточие его жизни, бешено стучащее в эту священную ночь обновления.

Оторвать от нее взгляд было трудно, но где-то рядом дрогнула ветка, и Зимобор вдруг заметил, что он здесь не один. За деревьями и кустами скрывались и другие темные фигуры, внимательно наблюдавшие за поляной. Это были те же серые тени, которые помнились ему по той жуткой ночи в Радегоще, — мужчины с волчьими шкурами на плечах, с волосами, падающими на глаза, которые светились из этой чащи призрачными сизыми огоньками. Жутко было видеть их, точно волков, окружающих добычу, и Зимобор крепче сжал рукоять меча, с которой все это время не убирал ладони.

Рядом почудилось движение, и Зимобор быстро обернулся. В шаге от него мимо куста крался еще один «волк», бесшумно ступая и не сводя глаз с фигур на поляне. В сторону Зимобора он даже не посмотрел. А Зимобор вдруг сообразил: как там, в настоящем мире, никто из живых людей не мог увидеть волхид, так и здесь они не видят его, пришельца из-за Межи. Вдруг на другом конце поляны раздался резкий свист. Девичий хоровод дрогнул и замер, песня сменилась беспорядочным визгом, и девицы бросились врассыпную. Они бежали прочь с поляны, прочь от света костра, норовя проскользнуть в тень деревьев, но из этой же тьмы им навстречу выскакивали мужчины с распростертыми руками, стараясь поймать за руку или за косу. Поляна и лес вокруг наполнились криком, суетой, треском веток, движением.

В первый миг Зимобор прижался к дереву, чтобы никто на него не наткнулся, а потом сообразил: в этой суматохе он в два счета ее потеряет! Как вчера он бежал за Дивиной, теперь он должен бежать за Кривушей, ее темным, изнаночным, исковерканным отражением, если не хочет погубить все дело. Он поспешно выскочил из-за куста и едва успел заметить мелькнувший Кривушин венок — она скрылась в лесу, ловко обогнув сразу двух «охотников», которые налетели друг на друга и не сумели ее зацепить. Ее легко было отличить от других по согнутой шее, однако ноги у нее были здоровы и несли ее быстрее ветра. Пробежав по краю поляны, Зимобор ворвался в тень деревьев даже раньше тех двоих, которые только теперь обрели равновесие и тоже устремились за убегающей добычей. Вокруг них мелькали белые рубахи, слышались топот ног, визг, смех, шум борьбы и треск веток — почти как там, среди живых, но во всем этом была какая-то лихорадочная суета, словно мертвое не жило — как оно может жить? — а только притворялось живым, пыталось делать то, в чем ему богами и судьбой навсегда отказано. Ведь у волхид не родятся дети, они пополняют свой род, уводя людей с Той Стороны. Поэтому они так ценят детей, так стремятся их украсть, и праздник, посвященный животворящим богам, в их кругу лишь гнусная подделка.

Кривуша мчалась в глубину леса, но Зимобор хорошо видел впереди ее белую рубаху и не боялся отстать. Сопение и топот двоих соперников слышались совсем рядом за спиной; обернувшись, он легко опрокинул и одного, и другого и раскидал их в разные стороны раньше, чем они что-то сообразили. Они не видели его: их опрокинуло нечто, пустота, лесная тьма. Слыша за спиной их недоумевающие крики, Зимобор снова устремился за Кривушей.

Вскоре она замедлила бег, потом вовсе остановилась и стала прислушиваться. Все суета и крики остались позади, вокруг был только шум леса. «Слишком быстро бежала!» — с насмешкой подумал он. Слишком быстроногие девицы на Ярилиных празднествах остаются одни, и на лице Кривуши действительно промелькнуло что-то вроде досады.

Зимобор осторожно обошел ее, приблизился сзади на расстояние вытянутой руки и осторожно шепнул:

— Постой, красавица, не беги от меня!

Кривуша быстро обернулась, настороженно обшаривая взглядом темный куст, но никого, конечно, не увидела. Девушка растерянно завертела головой, а Зимобор снова обошел ее, чтобы оказаться за спиной.

— Кто здесь? — хрипло подала, наконец, голос Кривуша. — Ты где?

— Я здесь, — шепнул Зимобор, надеясь, что она не узнает его голос.

— Я тебя не вижу.

— И не увидишь, пока не покажусь.

— Кто ты?

Но незаметно было, чтобы Кривуша испугалась, как испугалась бы всякая девушка, обнаружив, что с ней говорит кто-то невидимый. В этом мире были свои порядки, и невидимый собеседник в лесу был еще не поводом, чтобы кричать и бежать без оглядки.

— Тот, кто за твоей любовью пришел, красавица! — шепнул Зимобор, стараясь, чтобы его голос звучал обольстительнее.

Сердце его билось от волнения, как будто он и правда хотел добиться Кривушиной любви. На ее лице было настороженное любопытство и ожидание, тоже волнение, глаза под опущенными цветочными головками венка блестели, и она все время оглядывалась, надеясь все-таки поймать хоть краешек тени ускользающего собеседника. Было время, когда она вот так же бегала по Девичьей роще там, в настоящем мире...

— Покажись! — потребовала она.

— Очень ты быстрая! — поддразнивая, ответил Зимобор. — Всякой я не стану показываться.

— А кому же покажешься?

— Только такой, которая меня больше всего любить будет.

— А как же я тебя полюблю, если не увижу? — Кривуша лукаво улыбнулась.

Она не знала, куда смотреть, поэтому прислонилась к березе и кокетливо теребила конец косы, иногда бросая невидящий взгляд в пространство. Она была так похожа на обычную живую девушку, но в глазах ее мерцал синеватый огонек, навевая холодную жуть и напоминая, что это — существо, лишь внешне схожее с живым.

— Сначала скажи мне, не любишь ли ты другого кого-нибудь? — продолжал Зимобор, снова переместившись и опять оказавшись у нее за спиной.

Теперь он был совсем близко и говорил ей почти в ухо, но она не тревожилась и не пыталась отодвинуться. От нее не веяло теплом, она была холодна, как дерево, к которому прислонялась, как земля, на которой стояла.

— Кого же другого мне полюбить? — Кривуша игриво пожала плечом. — У нас и хороших парней-то нет.

— У нас нет, — согласился Зимобор, — а... там?

— Где? — Кривуша опять обернулась, пытаясь его увидеть, и в лице ее показалась настороженность.

— Там, куда ты ходишь, — шепнул он ей в ухо. — Ведь ты ходишь туда, за Межу?

— Ну и хожу! — Кривуша с досадой дернула плечом.

— Зачем? — настойчиво допытывался ее невидимый собеседник. — Или там остался кто-то, кого ты любишь?

— Чтоб осина горькая его полюбила! — с яростью ответила Кривуша, но в ее светящихся глазах промелькнула боль, и у Зимобора сжалось сердце. Если можно любить за могилой, то она продолжала любить Горденю, но любовь мертвеца или ненависть одинаково губительны для живых. — Со света его сживу, проклятого! Не ходить ему по земле, не радоваться моей жизни загубленной! Приведу его сюда, хоть чего бы мне это стоило! Будет и он здесь, где солнце не светит, роса не ложится! Будет мой навсегда — не там, так хоть здесь!

— Как же он пойдет — ты же его ног лишила, он встать не может?

— В могилу без ног ходят! — Кривуша засмеялась, показав тесно сидящие мелковатые зубы, и вдруг лицо ее изменилось: — А ты откуда знаешь?

Она вдруг выбросила руку вперед и наугад вцепилась в рубаху Зимобора. И вскрикнула: для ее рук тепло живого тела было и нестерпимо горячим, и болезненным, и желанным. Зимобор рванулся назад, но из ее цепких пальцев было невозможно вырваться; Кривуша закричала, не помня себя от испуга и ярости.

Не пытаясь освободиться, Зимобор быстро сорвал с шеи мешочек с плакун-травой и ловко набросил шнурок на шею Кривуше.

Она разом оборвала крик и застыла, все еще держа его за рубаху, но не шевелясь. Лицо ее помертвело, потом вдруг дико исказилось, из груди вырвался такой неистовый вопль, что у Зимобора заложило уши и он невольно зажмурился. Весь мир резко и гулко содрогнулся, подпрыгнул, рухнул в Бездну; все внутри сжалось и похолодело, за горло схватила дурнота. Казалось, весь мир вывернулся наизнанку и само его тело тоже. Зимобор открыл глаза, стараясь уцепиться за дерево, но дерева под рукой не оказалось.

Зато на него буквально обрушился прохладный и влажный ночной воздух, сверху мигнули привычные звезды, и всем существом он ощутил, что снова находится в своем, живом мире. И здесь было почти светло: ночь прошла, и только тень деревьев заслоняла от глаз предрассветное светлое небо. Ноги стояли непрочно и вязли в чем-то мокром, кисловато пахло болотом.

Но не успел он сообразить, что все это значит, как что-то мохнатое и темное бросилось на него. Возле самого лица лязгнули зубы, и спасла его только многолетняя выучка, которая заставляет тело двигаться гораздо быстрее и вернее, чем может сообразить голова. Отскочив, Зимобор обнаружил в двух шагах от себя лежащего на земле волка. Барахтаясь, не находя прочной опоры среди мягких моховых кочек и холодных лужиц болотной воды, волк пытался встать. Ничего еще не понимая, Зимобор выхватил меч и в тот самый миг, как зверь снова повернулся к нему и приготовился прыгнуть, сам прыгнул навстречу и ударил клинком по шее.

Морда зверя ткнулась в мох, по шерсти наземь потекла черная кровь. И при виде крови Зимобор сообразил, что нужно делать. Многолетняя привычка требовала первым делом вытереть клинок, но сейчас была необходимость важнее, чем даже сохранность его дорогого булатного меча. Одной рукой приподняв рукоять, другой он провел по лезвию краем подола своей нижней рубахи, надрезал, оторвал длинный широкий лоскут, быстро протер клинок, снова поднял глаза. Волка перед ним больше не было. На зеленом мху лежало человеческое тело с лужей крови возле шеи. Голова, почти отделенная от тела, лежала затылком вверх, но он сразу узнал Кривушу — ее толстую темно-русую косу, невысокий рост и сгорбленные плечи. Зимобор погрузил оторванный лоскут в лужу крови, стараясь, чтобы дрожащие пальцы не коснулись ее: кровь оборотня прожжет до костей. Намокший лоскут стал холодным. Да, ее кровь была холодной. Холоднее этой болотной воды...

Лоскут уже весь пропитался темной кровью, опасный холод коснулся пальцев, и Зимобор огляделся, выискивая какой-нибудь широкий лист, чтобы завернуть в него добычу. Чуть поодаль качались заросли папоротника. Он шагнул туда, и вдруг за спиной полыхнуло. Зимобор мгновенно обернулся, не зная, чего ждать от мертвого оборотня.

Тело Кривуши было охвачено пламенем. Мертвый, синий огонь с диким, жадным ревом обвил ее разом всю, темно-синие, как молния в туче, искры били вверх столбом, и Зимобор отскочил, закрывая лицо рукой, хотя никакого жара не чувствовал. «Перун-Громовик!» — только и успел он подумать, подняв свободную руку, чтобы сделать перед собой знак Перуна, как столб синего пламени опал. Теперь на месте лежащего тела было лишь черное выжженное пятно. От Кривуши не осталось даже пепла.

Зимобор поднял голову, оглядел небо и верхушки деревьев, пытаясь сообразить, где же он находится и как отсюда выбраться. Мысли двигались еле-еле, и все в голове словно бы заржавело.

Белое облачко задрожало; на вершину ели упал первый солнечный луч, как ленточка легкого золота. Кончилась купальская ночь, и с новым днем наступило лето.


***

Пройдя уже знакомой дорогой, Зимобор вышел из леса на Прягину улицу и сразу увидел Дивину возле ворот. Заметив его у лесного колодца, она не удивилась, а пошла ему навстречу.

— Принес? — спросила она, глядя на смятый лоскут в его руках.

— Принес.

— Давай.

Дивина только взглянула ему в лицо, как будто хотела сразу прочесть по нему все, что с ним случилось за ночь, но ничего спрашивать не стала.

— Иди домой, — она кивнула на ворота, — там на печке рыба, поешь. И не выходи пока никуда. Я потом приду.

И она поспешно ушла, унося лоскут с синей кровью оборотня — единственное лекарство для Гордени и двух других парней.

В этот день Зимобор ее почти не видел. До обеда народ отдыхал и отлеживался после вчерашнего буйства, потом Доморад начал собираться в путь — надо было готовить струги, перетаскивать в них поклажу. Дивина пропадала где-то на посаде, и Зимобор только мельком видел ее два или три раза, и каждый раз у него падало сердце. Ночью он почти не спал, ждал сам не зная чего, но никто его не тревожил — ни мертвые, ни живые.

На рассвете оба струга были готовы к отплытию. Провожать их пришли довольно многие, не исключая и воеводу Порелюта. Считалось, что он решил оказать честь отъезжающему Домораду, но гораздо чаще воевода косился на Зимобора и словно бы искал глазами кого-то возле него. Зимобор и сам искал ее — но Дивина не показывалась.

Некоторые девушки даже всхлипывали, прощаясь с молодыми полочанами, с которыми так сдружились за эти десять дней. К рослому Костолому жалась Ярочка — маленькая, шустрая девушка с Выдреницкой улицы. Печурка поцеловал на прощание Нивяницу, и при этом его мелкое личико приняло такое мягкое и нежное выражение, что стало приятным и почти красивым.

Родичи всех троих парней пришли поблагодарить Зимобора за оборотневу кровь — раны пострадавших от белой свиньи уже закрылись и можно было надеяться, что больные вскоре встанут. Принесли подарки — кое-какие съестные припасы, а Крепениха подарила ему совсем новую рубаху, видно шитую на Горденю, но и Зимобору она пришлась почти впору.

— Спасибо тебе, сокол, сына моего спас! — говорила Крепениха, кланяясь. — Прости, что чуть не убили тебя вчера, ну, уж так вышло...

— Я зла не держу, сам виноват. Спасибо вам, что пригрели нас, приютили.

— И тебя заморочили проклятые нечистики, да теперь, даст Макошь, больше не будут нас тревожить. А я тут уж за твоей невестой присмотрю. Если кто из парней докучать будет, сама дубинкой поглажу.

— Вот за это особое спасибо, мать, не сказать какое огромное! — Зимобор улыбнулся этой услуге, которой Крепениха думала отблагодарить его за спасение Гордени. — А то и не знал, как ехать, душа не на месте. Уж больно невеста моя хороша, с такой глаз спускать нельзя. Но на тебя-то я надеюсь: не родился еще в Радегоще такой удалец, что против тебя устоит! Была бы ты мужчиной, прямой бы тебе путь в воеводы!

Крепениха тоже заулыбалась, потом вздохнула: ведь было время, когда она думала взять Дивину за собственного сына и уже верила, что эта толковая и красивая невестка войдет в их дом.

А самой невесты все не было, и Зимобор уже думал, что она не придет, но вдруг кто-то прикоснулся к его локтю, и он, обернувшись, увидел ее рядом с собой. Зимобор взял ее за плечи, посмотрел в глаза, сам не зная, что сказать. Никогда раньше он не лазил за словом в кошель, но сейчас все слова, приходившие на ум, казались пустыми и ненужными. Хотелось сказать, что он считает ее своей невестой, чем бы это им ни грозило, что он непременно вернется за ней сюда, когда судьба его определится, что он может дать ей почет и богатство, что он обязательно сделает ее жизнь счастливой — но слова не шли на язык, и он сам понимал, что это не важно. При виде ее лица все сомнения растаяли, остались только нежность и любовь. Это хорошо, что теперь они обручены, и судьбы их связаны. А все остальное как-нибудь наладится. Теперь он знал, что они не одни в борьбе с судьбой — им помогает Мать, средняя из Вещих Вил.

— Хорошо бы еще Старуху встретить, — вдруг сказала Дивина, и Зимобор не удивился, что они думают об одном и том же. — Ты знаешь, Мать в настоящем те нитки тянет, которые Старуха в прошлом из кудели выпряла. Найти бы эти нитки. Я все думаю, и думается мне, что не теперь мы с тобой встретились. Что-то такое у нас в прошлом было, а раз узел завязан, то и для настоящего, и для будущего он существует, и даже судьба его развязать не может — вспять и судьбе ходу нет.

— Если бы я тебя раньше видел, то не забыл бы.

— А я вот ничего не помню. Может, что-то было, а что — не знаю. Старуха знает. Если бы узнать, что она знает, тогда и с той, твоей, бороться можно.

Младину они никогда не называли по имени, но Зимобор был уверен, что Дивина догадалась, кто является ее неземной соперницей.

— Ну, пусть. Главное, что...

— Пошли, ребята, весла разбирай! — кричал у реки Доморад.

— Сталкивай! — подхватил Зорко. — Ледич, ну, ты с нами или тут остаешься?

Вокруг засмеялись. Зимобор уже не успевал сказать, что же ему кажется главным, а просто сжал лицо Дивины в ладонях, несколько раз поцеловал ее и прыгнул в струг. И взялся за весло, не оглядываясь, чтобы не видеть, как река уносит его все дальше и дальше от светлой фигурки на берегу.

Дивина сразу отвернулась, даже не стала смотреть, как струг отчаливает. Она хотела сразу уйти, но вдруг кто-то загородил ей дорогу. Подняв глаза, она увидела воеводу Порелюта.

— Здравствуй, красавица! — сказал он, улыбаясь, но улыбка вышла натянутая. — Что-то ты не здороваешься. Или уже думаешь, что теперь не наша, что где-нибудь в Полотеске жить будешь?

— Здравствуй, воевода. Что-то у тебя улыбка такая нерадостная, может, зубы болят?

— Люди говорят, ты с этим смоленским обручилась? Да я и сам вижу, целуешься с ним при всем народе, за тобой раньше такого не водилось! Прямо, думаю, сглазили девушку, куда только мать смотрела!

— Так ты, воевода, мне не мать, значит, тебе за мной смотреть и нечего.

— Так я — воевода! Должен смотреть, чтобы в моем городе все было ладно. А тут какие-то бродяги заезжие лучшую девку в городе пор... хм, сманивают. Без травницы посад оставить хотят! Что, все-таки хочешь за него замуж идти? Смотри! Он и рода неизвестного, и что за человек вообще... Неужели в Радегоще тебе жениха нет? Тот же Горденя Крепенич... А то и у нас, — Порелют наклонился и выразительно понизил голос, — в детинце жениха тебе найдем. Такого, что другим девкам и во сне не приснится!

— Уймись, воевода! — Дивина махнула рукой. Она хорошо понимала, отчего Порелют так волнуется. — Я вообще замуж не собираюсь. Знаешь сказку про лесную девицу, Земляничку? Вот и я, как та девица, — я своего рода не знаю, и пока не узнаю, мне замуж идти нельзя, а то вдруг жених моим братом окажется?[36]

Стать героем сказки про лесную девицу Земляничку ни один молодец не захочет. Дивина ушла, а воевода еще некоторое время стоял, глядя ей вслед, не замечая насмешливых взглядов кметей и посадских. Светило солнце, на поверхности реки играли блики, и лес на той стороне шелестел листвой, тысячами глаз вглядываясь в причудливый и сложный человеческий мир.