"Грибы на асфальте" - читать интересную книгу автора (Дубровин Евгений)

Морская болезнь

Первыми в республике обычно просыпались «вооруженные силы». Еще глубокой ночью со двора неслись залихватские крики и квохтанье. Непосвященному человеку показалось бы, что в нашем дворе расположилась делая птицеферма.

Петух будил Марью. В ее комнате начинали двигаться стулья, шаркал веник, гремели кастрюли. Сквозь полуоткрытую дверь доносилось бормотанье: «О господи боже мой, опять проспала!» Вскоре нашу комнату заполнял запах тушеного мяса. Ивану готовили завтрак.

Затем на полке принималась дрожать, словно в ознобе, посуда. К ней подключались стекла окон, мыльницы, кружки – все, что могло издавать звук. Это зубной врач, который жил в подвальных комнатах и держал нелегально бормашину, начинал прием посетителей.

В семь часов просыпались будильники. Адский грохот волнами перекатывался из комнаты в комнату на протяжении полутора часов. Дом наполнялся звуками, как жестяная коробка, в которую посадили пригоршню жуков.

В половине восьмого те счастливчики, кто еще ухитрялся спать, испуганно вскакивали с кроватей: начиналась канонада. На потолок откуда-то методически падали фугаски. Потолок прогибался и сыпал штукатуркой, будто надувал напудренные щеки. Это просыпался Аналапнех и делал утреннюю зарядку с двухпудовыми гирями.

С полвосьмого до полдевятого в доме торопливо хлопали двери, потом наступала тишина. Но мы с Кимом не могли уже больше заснуть. Позавтракав в столовой, мы отправлялись в институтский парк, выбирали место потенистей и там досыпали.

Недели две уже я и Ким жили, как летучие мыши: спали днем, работали ночью. Рабочий день обычно начинался у нас после того, как выпадала вечерняя роса и дороги, впитав в себя влагу, становились плотными. Но самое главное – кругом делалось безлюдно.

В этот вечер роса выпала рано, и мы очутились за городом, когда раскаленный от прокатившегося по нему солнца край неба еще не успел остыть и лишь кое-где покрылся окалиной. На его фоне прямые свечки тополей были как черные трещины. Ким остановил мерина и дал ему овса.

– Пойди разведай местность, – сказал он мне. – Вон там какое-то подозрительное пятно.

– Мне надоело разведывать местность, – буркнул я.

– Тогда подготовь агрегат.

– Мне надоело подготовлять агрегат. Ким положил руку на мое плечо.

– Не хандри, – сказал он. – Сейчас нам дорога каждая минута.

Скользя по траве, я спустился вниз по склону. Луна еще не взошла. Звездный шатер нёба светился неясно, словно сквозь– марлю, но на востоке земля уже тонула во мраке; только далеко, в том месте, где должен быть город, тлел горизонт. Слабый, как дыхание спящего, ветер дул поочередно то с одной, то с другой стороны. Когда он прилетал с запада, я слышал трамвайные звонки, гудки тепловозов и какой-то неясный шум, как будто там укладывался на ночь громадный рой. С востока же, с полей, ветер приносил запах полыни, липового меда и короткие одинокие трели соловья. Я знал, где его гнездо: чуть подальше, в ложбине, заросшей шиповником, которую Ким принял за подозрительное пятно. Белая от меловой пыли дорога лентой убегала в поля и терялась во мраке. Она была безлюдна. «Сюда хорошо приходить на свидания, – подумал я, – слушать соловья. У нее должны быть большие черные глаза, чтобы отражались звезды».

– Ну, что? – нетерпеливо спросил Ким, когда я вернулся. – Можно начинать?

– Ни единой живой души, если не считать, конечно, влюбленных, но их обнаружить нелегко,

– Откуда тут влюбленные? – проворчал Ким. – Они все в кино да на танцах.

– Несчастный! Он не представляет себе любовь вне кино и танцев. Тина, вы никогда не бываете на лоне природы?

Тина повернулась ко мне. В темноте ее лицо смутно белело.

Нет.

– Может, вы даже не целуетесь?

– Мы считаем это предрассудком.

– Хватит болтать! – сказал Ким. – Поехали! Он щелкнул выключателем. Зажглась лампочка, и желтый круг света упал на землю. Тина подготовила секундомер. Помянув черта, я взобрался на мерина.

– Есть? – спросил Ким.

– Есть.

– Трогай.

Я ткнул мерина в бок. Мерин вздохнул и сделал шаг. Я ткнул его еще раз. Мерин опять шагнул.

– Пошел! Пошел! – закричал сзади Ким, размахивая хворостиной. Я подпрыгнул и дернул мерина за ухо, но он только мотнул головой. Оставался последний способ.

– Шумел камыш, деревья гнулись!.. – затянул я фальшивым голосом.

– А ночка темная была! – рявкнул Ким сзади.

– …темная была… – подхватила Тина.

Мерин недоверчиво оглянулся и затрусил по дороге. «Летучий Голландец», громыхая, тронулся.

– Одна возлюбленная пара!.. – вопил я, постепенно воодушевляясь.

– Всю ночь гуляла до утра! – вразнобой донеслось сзади под усиливающийся грохот.

Когда мы кончили петь, мерин, прижав уши, мчался во весь опор. Странное действие знаменитой песни на наш двигатель мы обнаружили случайно во время свадьбы соседей. Тогда мерин, как безумный, заметался по двору, едва услышав нестройный хор. Очевидно, с шумевшим камышом у него были связаны какие-то тягостные воспоминания. С тех пор мы использовали эти воспоминания в корыстных целях. Это, конечно, было не совсем честно, но на что не пойдешь ради науки: нам нужна была скорость двадцать километров в час.

– Заяц! Заяц! Пали! Улю-лю-лю! – крикнул Ким диким голосом.

При этих словах мерин совсем ошалел. Выгибая спину, он понесся вскачь. Меня трясло и швыряло, как в шторм на жалком суденышке. Перед глазами плясали красные интегралы, к горлу подступала тошнота.

Наверно, со стороны это было дикое зрелище. Среди мирно спавших полей со страшным лязгом, грохотом, криками неслось что-то бесформенное, озаренное слабым светом. Не то ведьмы ехали на шабаш, не то купцы веселились.

Сзади клубами вздымалась пыль. В самом центре циклона, стуча ключом, метался Ким. Рядом с ним виднелась тонкая женская фигура.

Я чувствовал себя уже совсем скверно, когда послышался голос Кима:

– Стой! Хорош!

Остановив тяжело дышавшего мерина, я почти свалился в траву. Меня тошнило.

– Сейчас мы развили приличную скорость, – сказал Ким, залезая под колеса агрегата, – но, индюк ощипанный, где-то заедает.

Я скорее удивился бы, если б заедать перестало.

Рядом запахло духами. Это неслышно подошла Тина. Она всегда ходит неслышно, и от нее всегда чуть-чуть пахнет хорошими духами. Ее рыжие волосы в темноте казались пепельными.

– Твой жених фанатик, – сказал я с раздражением.

Тина села, тонкая, стройная.

– Ким умный.

– Это он тебе сказал?

Я лег на спину и со злобой стал смотреть на звезды. Проклятая сеялка! Будь трижды неладен тот день, когда я с нею связался!

Все началось на собрании, на котором распределялись темы дипломных проектов. Я взял себе «Комплексную механизацию возделывания кукурузы в колхозе „Синие Лепяги“. Ким – „Комплексную механизацию возделывания подсолнечника в колхозе „Синие Лепяги“. Тина – возделывание свеклы в этом же колхозе. Все шло чинно и мирно. «Синие Лепяги“ были удобны и студентам и преподавателям, так как располагались под боком у института и являлись темой проверенной: не одно поколение выпускников защитило дипломы на его черноземных полях.

И вдруг, когда «Синие Лепяги» брал себе тринадцатый студент, «завелся» декан нашего факультета Наум Захарович Глыбка. Он выскочил из-за стола и стал кричать, что мы лодыри и дармоеды. Что мы не хотим двигать вперед сельскохозяйственный процесс. Что нам плевать на честь института. И так далее в том же плане.

Наш декан был угрюмым и неразговорчивым человеком. Целыми днями он сидел у себя в кабинете и думал. В этом состоянии Глыбке можно было подсунуть заявление о его собственном увольнении, и Наум Захарович подписал бы его не глядя.

Однако периодически Глыбка «заводился» и тогда делался совершенно другим человеком. Глаза его начинали блестеть, ум работал четко, остро, энергия так и излучалась с каждого квадратного сантиметра тела. В такие дни декан заражал лихорадкой весь институт. Да что институт! Вся область начинала говорить о Науме Захаровиче.

Два таких «завода» случились на моей памяти. Несколько лет назад Глыбка выдал идею «самовспахивающегося поля», которую недоброжелатели Наума Захаровича окрестили «пахотой на кротах». Суть ее была в следующем. Глыбка предлагал на полях разводить кротов, которые, роя норы, вспахивали бы поле. Оставалось разровнять кочки бороной – и пожалуйста, сей себе на здоровье!

У Глыбки нашлись последователи. В срочном пси рядке были отменены летние каникулы у студентов нашего курса, а у преподавателей – отпуска. Все отправились ловить кротов. Опытное поле обнесли сеткой. Грызунов запускали в землю квадратно-гнездовым способом.

Идея дала блестящие результаты. Через несколько дней опытный участок напоминал плацдарм после атомного удара. По кочкам, спотыкаясь, бродили фотокорреспонденты и местное начальство. Глыбка дневал и ночевал на поле. Он зарос и похудел.

Вскоре кроты подохли, так как впопыхах экспериментаторы забыли, что их надо кормить, и причем довольно основательно. И вообще, оказывается, держать трактор дешевле, чем крота.

Глыбка опять замкнулся в себе. С утра до вечера сидел он в кабинете и смотрел в окно. А потом опять поставил институт с ног на голову. Наум Захарович открыл, что если расставить по всему полю мощные вентиляторы и распылить с самолета специальный самосклеивающийся синтетический порошок, то над полем образуется прозрачная пленка на воздушных столбах. Сей, паши, убирай хлеба в любую погоду!

Имя Глыбки снова появилось в газетах. Весь наш курс торчал сутками на опытном поле (том самом, многострадальном) и глазел на небо, где должна была появиться пленка. Наконец крыша была готова, но убедиться, существует она или нет, мы не могли, так как пленку не видно, а лето, как назло, стояло сухое. Глыбке поверили на слово и несли его на руках три километра, до самого института. На поле до начала сельхозработ разбили студенческий беспалаточный спортивно-оздоровительный лагерь.

Через неделю пошли дожди, и весь оздоровительный лагерь подцепил простуду, так как никакой пленки не оказалось.

Третий раз декан «завелся», как уже упоминалось выше, на собрании выпускников.

– Ни один человек не выйдет из стен моего вуза, – заявил он, – пока не изобретет что-нибудь. Хоть велосипед! Но – собственный! Неповторимый! Оригинальный!

Спорить было бесполезно. Мы втроем: Ким, я и Тина – взялись изобрести оригинальную сеялку.

Битых три дня бродили мы вокруг стоящей во дворе зерновой сеялки и не находили в ней никаких недостатков. Все было на своем месте.

– Может, поставить ее на гусеничный ход? – мучился Ким. – Или сделать колеса вверху?

Смех смехом, а ничего удачного в голову не приходило. Все наши уже трудились в поте лица, и один успел изобрести пугало для птиц. Оно кричало человеческим голосом: «Кыш, гады!»

Все великие открытия начинались с пустяков. Однажды Ким опаздывал на лекцию и сказал кондуктору автобуса: «Плететесь, как черепаха». – «Не нравится – садитесь на скорый поезд», – отпарировал кондуктор. «Скорый поезд, – додумал Ким. – Если, есть скорый поезд, то. почему не быть скоростной сеялке?»

Нам с Тиной идея не понравилась. Во-первых, Глыбка может обвинить нас в ординарности;. во-вторых, стыдно перед товарищами. Какая-то, всего-навсего скоростная сеялка… Я настаивал на продолжении поисков идеи. Чем плох, например, трехэтажный коровник? Экономия земляной, площади, не говоря уже о том, что на крыше можно устроить лекционный зал или летнюю танцплощадку.

Но Ким был упрямым человеком. Он решил работать над сеялкой самостоятельно. Вскоре уже мой друг с увлечением таскал по коридорам общежития модель, основной составляющей частью которой было старое колесо от телеги. Изобретение произвело страшный шум и пользовалось всеобщей ненавистью,

Я присоединился к Киму из сострадания. Дело в том, что постепенно модель усложнялась.: к колесу вскоре были приделаны самоварная труба, ящик от посылки и радиатор. Когда Ким тащил эту адскую машину, то извивался всем телом, как пойманный уж. С лица его катился пот и оставлял на полу дорожку.

Предоставить Киму возможность и дальше одному изобретать сеялку – значило обречь его на верную гибель. Я добровольно впрягся в эту колесницу и быстро похудел на три кило. Дальше сработал инстинкт самосохранения. Я понял, что если я не облегчу чудовище, то ни меня, ни Кима родители больше не увидят.

Первым делом я освободился от колеса и самоварной трубы, заменив их более легкими частями. У меня был третий разряд токаря, и это здорово пригодилось. Конечно, Ким в штыки принял мое вмешательство. Право менять что-либо в конструкции сеялки он оставлял только за собой. У нас началась борьба. Ким усложнял – и упрощал. Ким делал так – я этак. Разумеется, наше детище от этого только выигрывало.

Постепенно адская машина стала приобретать черты настоящей сеялки.

Не знаю, что было бы дальше, но сеялку увидел новый заведующий кафедрой эксплуатации машинно-тракторного парка Дмитрий Алексеевич Кретов, или просто Ляксеич.

Дмитрий Алексеевич Кретов был человеком совершенно не типичным для нашего института. Кандидатом сельскохозяйственных наук и заведующим кафедрой Кретов стал в силу роковым образом сложившихся (обстоятельств. Говоря точнее, даже в силу одного обстоятельства. А если еще точнее, то Дмитрий Алексеевич пал жертвой собственного любопытства.

Это случилось года два назад. Дмитрий Алексеевич, в то время безвестный колхозный механик, прибыл в Сельхозтехнику «выбивать» подшипники для жаток. Разумеется, он такой прибыл туда не один, и, разумеется, подшипников не было. Злые механики толпой наседали на главного инженера. Он отбивался: «Рожу я их вам, да? Из глины сделаю, да?»

На эти его слова никто, кроме Кретова, внимания не обратил, а Дмитрий Алексеевич обратил на свою погибель. «Гм, – подумал он, – а что, если в самом деле попробовать, того, из глины, да прибавить туда соломки? Обжечь в печи. Пару часиков небось проработали бы».

Не подозревая, к каким это приведет последствиям, Дмитрий Алексеевич принялся за изготовление саманных подшипников. К изумлению всех, подшипники проработали два дня, пока не пришли настоящие из Сельхозтехники.

Может быть, все дело и осталось бы без осложнений, не окажись в колхозе селькора-пенсионера. Но селькор-пенсионер был, и он немедленно настрочил в областную газету корреспонденцию под названием «Народный умелец». В редакции корреспонденцию печатать не решились и направили в сельскохозяйственный институт для проверки. Она попала к Глыбке.

Говоря словами избитого сравнения, корреспонденция «Народный умелец» произвела на Наума Захаровича впечатление разорвавшейся бомбы.

Шутка сказать – подшипники из глины и соломы проработали два дня! А если туда добавить металлических опилок? А если подержать под давлением в разреженном пространстве? А если пропитать растительным маслом?

Мысль декана заработала, и пока ничего не подозревавший Дмитрий Алексеевич в поте лица трудился над изготовлением самана, кафедра эксплуатации машинно-тракторного парка под председательством заведующего Наума Захаровича Глыбки села за расчеты. В три дня при помощи сложнейших формул и диаграмм было доказано, что:

а) прессованный саман – наилучший материал для изготовления подшипников скольжения. Он прочен, легок, дешев. Прост в изготовлении и надежен в обращении;

б) первую попытку применить прессованный саман в качестве подшипников скольжения сделал русский изобретатель-самоучка Иван Силин в 1676 году;

в) прессованный саман найдет широкое применение в нашем машиностроении и самолетостроении;

г) прессованный саман даст стране экономию в сумме 1 234 567 891,23 рубля;

д) кафедра эксплуатации машинно-тракторного парка Н-ского СХИ берется в двухлетний срок разработать технологию изготовления саманных подшипников, провести их испытания и внедрить в производство;

е) кафедра не сомневается в успехе дела, так как во главе ее стоит известный в стране ученый, кандидат сельскохозяйственных наук Н. 3. Глыбка.

Последний пункт Н. 3. Глыбка вычеркнул, так как был человеком скромным.

Копии этого документа направили в Академию наук, Совет Министров, в редакции всех центральных газет и журналов, первому исследователю космического пространства Гагарину и еще в 378 других мест.

После этого в колхоз, где работал Кретов, выехала целая делегация под руководством кандидата сельскохозяйственных наук Н. 3. Глыбки. Комиссия полностью подтвердила заключение кафедры. На специальном заседании ученого совета института Кретову была присвоена ученая степень кандидата сельскохозяйственных наук, а сам он назначен заведующим кафедрой эксплуатации машинно-тракторного парка (Н. 3. Глыбка был избран деканом факультета механизации сельского хозяйства). Кроме того, изобретателя поставили на общественных началах руководить научно-исследовательской лабораторией прессованного самана, на общественных началах избрали ректором института местных ресурсов и утвердили заведовать корреспондентским пунктом по саману журнала «Резервы – на-гора!».

В первое время у Кретова была пропасть работы. Целыми днями он подписывал какие-то хитроумные графики, сложнейшие планы работы, ведомости на зарплату, утверждал сметы, подписывал наряды на глину, солому, известь, медь, растительное масло, мел и сосиски. В перерывах он давал интервью корреспондентам газет и журналов о том, что такое саман.

Затем работы поубавилось. Корреспонденты исчезли, поток графиков и планов иссяк, из кучи нарядов шли только наряды на сосиски, да еще продолжали аккуратно поступать ведомости на зарплату.

Кретов заволновался. Ему было стыдно получать много денег и ничего не делать. Изобретатель самана стал бегать к декану, смущенно показывать планы и извиняться, так как планы не выполнялись. Наконец Н. 3. Глыбке он надоел (декан как раз обдумывал очередную идею).

– Саман! Саман! – сказал Глыбка. – Что вы с ним носитесь? Саман – пройденный этап. Надо мыслить перспективно. Слышали, торчане из навоза смазочное масло получили? А вы «саман»…

Дмитрий Алексеевич затосковал. Он привык вставать в пять часов, бегать, ругаться, доказывать, ликвидировать ЧП, а тут… Кафедра открывалась в десять часов, да и скука там была. Ну, придет задолжник клянчить стипендию; хорошо, если лаборант перепутает аудитории – тогда прибегут студенты выяснять. Целыми днями пропадал Ляксеич в гараже, где стояли тракторы, помогал лаборантам ремонтировать. Вылезал он оттуда грязный, в масле и, ничуть не смущаясь, бежал на кафедру. За глаза преподаватели над ним посмеивались.

Наша сеялка оказалась для Дмитрия Алексеевича живой водой. Он словно заново родился.

– Ребята! – закричал Кретов, едва увидев наше изобретение. – Да вы же молодцы! Ей-право, молодцы! Вы же большое дело делаете!

Завкафедрой проводил с нами почти все свободное время. Здесь он был в своей стихии, советовал, давал указания, и мы подчинялись ему беспрекословно, так как механиком, надо отдать должное, он был замечательным.

Кретов выделил немного денег и упросил проректора по хозяйственной части дать нам мерина. Вскоре в мастерских был готов первый экземпляр нашей сеялки. Экземпляр страшно гремел и обладал дурацкой привычкой рассыпаться при малейшем толчке. Обычно посмотреть на испытание сеялки собиралась толпа. Когда мы трогались в путь, следом, крича и улюлюкая, бежали мальчишки. Чтобы отвязаться от любопытных, мы начали работать по ночам, и сеялку в институте прозвали «Летучим Голландцем».

Работа ночью была удобна и тем, что избавляла нас от многочисленных корреспондентов.

Дело в том, что третий «завод» («заскок» – по-студенчески) Глыбки вызвал еще больший резонанс, нежели прежние. Одно дело, когда идеи выдает один человек, и другое – когда этим занимаются сто семьдесят пять, притом студенты. В областной газете появилась большая статья «Сто семьдесят пять народных умельцев». Молодежная газета завела специальную рубрику «Люди бурлящей мысли».

Материалы под эту рубрику давал инструктор горкома комсомола Иван Иванович Березкин. В моей жизни этот человек сыграл значительную роль и заслуживает того, чтобы о нем сказали особо.

Когда Ивану Ивановичу было шесть лет, его поймала на улице цыганка и пробормотала, схватив за шиворот:

– Большим начальником будешь. В шелковых рубашках ходить станешь. До самой Москвы дойдешь. Позолоти ручку яблочком, хороший человек!

Этот ничтожный эпизод оказал огромное влияние на судьбу Березкина. Его родители (отец – сторож на пруду, мать – доярка) неожиданно уверовали в гадание. При каждом удобном случае они говорили:

– Ванюша у нас такой умник, такой умник, в школу еще не ходит, а всю цифирь знает. Цыганка нагадала – большим начальником будет.

Детство Ивана оказалось безрадостным. Чуть забалуется – сразу:

– А еще начальник!

В девять лет родители, а за ними и все село стали звать Березкина Иваном Ивановичем.

В третьем классе его избрали ответственным за санитарное состояние класса (все равно быть начальником – пусть привыкает!).

Когда Иван Иванович подрос, его наперебой ста ли выбирать на руководящие должности в классе и в школе. Иногда у Березкина скапливалось сразу до пяти «нагрузок».

– Тяжело в учении – легко в бою, – утешали Ивана Ивановича и подкидывали еще что-нибудь.

Постепенно Начальник смирился со своей участью. Стоило ему только услышать: «А теперь, товарищи, нам надо избрать. Какие будут предложения?», – как Березкин вставал со своего места, не дожидаясь, пока назовут его фамилию.

Иван Иванович, и раньше не блиставший здоровьем, совсем спал с лица. Щеки его утратили традиционный детский румянец, голос стал раздражи-quot; тельным. Березкин научился покрикивать.

Незадолго до окончания десятого класса произошел случай, который показал, что предсказание цыганки не пустая болтовня. Ведь вся школьная «карьера» Березкина пока ничего не значила. Многие все десять лет ходят в «начальстве», а потом с аттестатом вкалывают на тракторе.

А случилось вот что: у Ивана Ивановича заболела мать, и он вынужден был заменить ее на ферме. В первый же день Начальник надоил от каждой коровы в полтора раза больше, чем надаивала мамаша.

Естественно, Ивану не поверили. Учетчик долго крутил головой и совал в бидоны сложные приборы. Однако когда на следующий день Иван удвоил надой, удивление переросло в изумление. Из района приехал корреспондент и битый час выпытывал у дояра «секрет», на что тот отвечал односложно: «Черт его знает… Просто они меня любят». Корреспондент отбыл недовольный, однако все же опубликовал за подписью Березкина большую статью: «Правильный режим, хорошие корма – много молока».

Мать все болела, и Начальник вынужден был заниматься буренками. Надои катастрофически росли. Об Иване Ивановиче заговорили. Его портрет появился на Доске почета, а самого Начальника на колхозном собрании премировали будильником.

За короткое время Березкин окреп. На его впалых щеках заиграл румянец, из голоса исчезла раздражительность: ведь за два месяца он не устроил ни одной «накачки», не провел ни одного «разноса». Кого будешь критиковать – коров, что ли?

После окончания десятого класса Иван Иванович решил пойти работать На ферму дояром. Мать день и ночь плакала, отец не разговаривал с сыном. О том ли они мечтали?!

Но цыганка свое дело знала туго, и от судьбы, как говорят, не уйдешь.

Не прошло и недели, как Ивана Ивановича избрали секретарем комсомольской организации колхоза, редактором боевого листка, председателем двух каких-то комиссий и лектором-пропагандистом.

Доить коров теперь было некогда. Окончательно покорившийся своей участи, Иван Иванович заседал, распекал, внушал, ездил по совещаниям в район и область. На одном из таких совещаний к Начальнику подошел Большой Начальник, похлопал его по плечу и сказал:

– Нам нужны крепкие сельскохозяйственные головы. Пойдешь инструктором в горком комсомола?

На радостях, отец сбегал в сельмаг и купил сыну черный портфель, который пылился там с незапамятных времен, и отдал ему свои выходные трофейные хромовые сапоги.

В горкоме Ивана Ивановича встретили хорошо, хотя и с некоторой долей зависти: человек сам доил коров! Поэтому над хромовыми сапогами и шевиотовым костюмом смеяться не стали. А когда увидели, что Березкин не лезет с ходу в начальники отдела, посвятили его в горкомовские тайны.

– Генсек у нас – баба, – сказали ему, – палец в рот не клади. Засекёт, что сачка давишь, – сгоришь со страшной силой, костей не останется. Девка она с большим горизонтом, любит масштабы, поэтому тебе надо откопать какую-нибудь идею и раскрутить на полную катушку. Лучше поезжай в сельскохозяйственный институт, дело это тебе знакомое, найдешь что-нибудь. Да, вот еще что. Никогда ей не ври, потому что она всегда всему верит. Метод у ней такой. Понял? Поверит так, что пиву холодному рад не будешь.

Так Иван Иванович Березкин появился у нас в институте.

Рабочий день его начинался в буфете. Иван Иванович заказывал три вторых и мрачно съедал. После этого, сгибаясь под тяжестью портфеля, в поисках идей он хмуро бродил до вечера по институтским коридорам, разглядывал плакаты и схемы внутренностей животных.

Институт действовал на Березкина угнетающе. Сотни комнат, запутанность коридоров, толпы галдящих студентов растворили в себе тощую фигуру Начальника. Он никак не мог освоиться в бесчисленных лабиринтах, путался в курсах, группах, подгруппах и не узнавал людей.

Встречая меня, Иван Иванович жаловался:

– Уж больно вас тут много, Пряхин (он путал меня с каким-то Пряхиным). Целый день – голова-ноги, голова-ноги. Тыщи…

– Восемь тысяч, – сказал я ему. Березкин хмурился:

– А зачем? В промышленности или еще где, может, и нужно. А на селе… Коров доить и я могу научить. Сколько на эти деньги ферм можно было построить?..

– Ну, это вы напрасно, Иван Иванович…

– Что напрасно? Все зубрите, зубрите, а жизни не знаете, корову даже выдоить не умеете. Вот ты, например, сможешь?

– Нет.

– Ну вот! Я бы тебя к себе на ферму ни за что не взял.

Наверно, в результате этих разговоров у Ивана Ивановича появилась мысль превратить наш институт в колхоз. Ректор – председатель, деканы – бригадиры, студенты – колхозники. Сев, уборка, дойка и все такое прочее. Студенты-колхозники участвуют во всех сельскохозяйственных работах и, кроме того, слушают лекции.

Даже Глыбка от такой идеи пришел в замешательство. Но Ивана Ивановича неожиданно поддержала «генсек».

– Надо подумать, – сказала она. – Здесь есть рациональное зерно. Привязать институт к земле. Посоветуйсяquot; с учеными и студентами, Березкин.

И Иван Иванович принялся советоваться. В мгновение ока он создал восемь комиссий и подкомиссий, три бюро и несколько комитетов. Через неделю эти органы размножились методом простого клеточного деления. Наш институт затрясло. Без конца подъезжали и отъезжали черные «Волги», толпились толстяки в соломенных шляпах. Наскакивая на людей, носились курьеры. Больше всех доставалось, конечно, Березкину. До сих пор для меня остается тайной, как он ухитрялся присутствовать одновременно на десятке совещаний и заседаний.

В остальные институтские дела Иван Иванович не вмешивался. Даже материалы для своих репортажей о дипломниках он брал в кабинете Глыбки. Они с ходу понравились друг другу. А поскольку Маленький Ломоносов плохо относился к нашей сеялке, она занимала на страницах газет весьма скромное место.

Без помощи Кретова нам пришлось бы очень туго. Он здорово привязался к «Голландцу». Завкафедрой даже сделал нам заманчивое предложение поступать к нему в аспирантуру, с тем чтобы продолжать работать над сеялкой.

Не знаю, как Ким, но я тут немножко возгордился. Это был первый случай, когда в аспирантуру брали троечника. Обычно же после окончания оставляют круглых отличников, крупных общественных деятелей. У нас на курсе был один такой – Косаревский, председатель профкома. С ним даже ректор здоровался за руку. Судьба Косаревского была решена еще на четвертом курсе, и в последнее время он работал лаборантом в гараже.

Косаревский зазнался. Он еще год назад перестал здороваться с нами, только еле-еле кивал или снисходительно, подражая Глыбке, похлопывал по плечу. До такой степени зазнаваться я бы, конечно, не стал, но все-таки Косаревского понять можно. Остаться в аспирантуре сразу после окончания института – это не фунт изюма!

Я тоже стал ловить себя на том, что начинаю разговаривать сквозь зубы, а рука моя так и тянется похлопать кого-нибудь по плечу.

Весть о том, что меня оставляют в аспирантуре, произвела в нашем колхозе сильное впечатление. Надо сказать, что репутация моя в родном селе была неважная. В школе я учился так себе, дважды имел крупные неприятности со сторожем колхозной бахчи. Кроме того, я первый из класса купил в сельмаге пиджак в красную клетку. Потом все накупили себе таких пиджаков, но слово «стиляга» приклеилось только ко мне.

Теперь я с торжеством рассказывал всем об изобретенной сеялке, о новой квартире, которую мне, несомненно, дадут в городе. Старики почтительно снимали картузы.

Но самое главное – аспирантура освобождала меня от унизительного положения. Еще на четвертом курсе мы с матерью решили, что я возьму направление в наш колхоз. Председатель, хороший знакомый матери, не возражал. Но в этом году председателем вдруг избрали Димку. Дмитрия Федоровича, моего бывшего друга и соперника. Ходить у Димки в подчинении, доставить ему такое удовольствие?! Чтобы она чувствовала ко мне покровительственную жалость?! Никогда! Никогда не быть этому, Ледяная принцесса! Ты еще пожалеешь, что променяла меня на Димку. Вот запустят сеялку в серийное производство, приеду в колхоз на «Волге»…

Она сидела впереди нас, гордая, холодная, словно высеченная из глыбы льда. Было стыдно колоть ее сзади булавкой или дергать за косу, но в девятом классе любовь не знает других проявлений. Что только не делали мы с Димкой, чтобы обратить на себя внимание!

Мы подкладывали ей в парту живых лягушек, пускали за шиворот Ледяной принцессе жуков, сажали в безукоризненную тетрадь отличницы кляксы, бросали песком в открытые окна ее дома, топили зазнавшуюся девчонку в пруду.

Все было напрасно. Она не обращала на нас никакого внимания. Она даже не жаловалась. Она просто не замечала нас, и мы ее понимали. На месте Катьки мы гордились бы точно так же. Ее отец был завхоз – наш бог и властелин. Все мальчишки нашей школы находились у него в руках. Он казнил нас и миловал, он определял степень наказания за разбитые стекла и испорченные парты. Директор был лишь слепым орудием в руках завхоза. Он поступал так, как подсказывал ему хитрый интриган.

И надо же было нам влюбиться в дочь этого страшного человека. Завхоз, наверно, сразу почувствовал это своим длинным носом, потому что стал преследовать нас больше других. В четверти мне вывели благодаря его стараниям по поведению «четыре», Димка не слезал с «Крокодила».

Но ревнивый папаша репрессиями ничего не добился. Процесс был медленный и неизбежный. Он двигался вперед, словно ледник, сокрушая все на своем пути, и тут никто и ничего поделать не мог. Мы никогда не делились с Димкой своим сокровенным, мы даже отзывались о Ледяной принцессе пренебрежительно, но ревниво следили один за другим. Наша дружба, спаянная неразделенной любовью, стала крепкой, как гранит. Мы сделались неразлучными. Мы похудели. Мы скатились с «хорошистов» в болото троечников. Мы стали грубы с родителями, раздражительны и даже принялись тайком друг от друга писать стихи.

Но все на свете имеет конец. Разрубился и наш узел. Семья завхоза решила переменить место жительства. Катя уезжала! О, как мы вдруг полюбили завхоза! Как мы страстно желали, чтобы он опять продолжал издеваться над нами! Только бы не уезжал! Я даже стал по нескольку раз в день заискивающе здороваться со своим мучителем, как будто это что-то могло изменить.

На вокзал мы пришли задолго до отхода поезда. С независимым видом, заложив руки в карманы, принялись мы прохаживаться по перрону. Чертова девчонка не обращала на нас внимания… Прозвучал гонг. Наши сердца остановились. И вдруг Катя направилась к нам. «До свиданья, мальчишки, – сказала она небрежно. – Гена, ты можешь написать мне».

Мы с Димкой вытащили карандаши и записали ее адрес. А дотом случилось невероятное. Ледяная принцесса прикоснулась губами к моей щеке. Димка машинально подставил свою щеку. Но Катя повернулась и ушла.

Я так и не понял, почему это произошло. Не понимаю и до сих пор.

Недавно я был у них. У Димки с Катей. Они живут на самом краю села в маленьком домике, который совсем не видно из-за тополей.

Я пришел поздравить Димку с выборами в председатели. Димка принес бутылку водки. Как ни странно, он остался прежним. Только превратился из бычка-крепыша в настоящего богатыря.

Да и Катя тоже осталась сама собой, Ледяной принцессой. Она только пополнела чуть-чуть, медленнее стали движения, мягче голос, спокойнее взгляд.

Откровенного разговора не получилось. Нам что-то мешало. Может быть, тот детский поцелуй или то обстоятельство, что я еще студент, а Димка уже не Димка, а Дмитрий Федорович. А может, виной всему был мой модный костюм. Среди простой деревенской обстановки я, наверно, выглядел вычурно.

Прощаясь, Димка крепко сжал мне пальцы. Я невольно поморщился. Он смущенно выпустил мою руку из своей лапищи. Она была у него широкая, словно лопата, грубая, мозолистая, с задубевшей шероховатой кожей.

– Извините, – усмехнулся он, – забыл, что вы городской. Мы тут привыкли жить во всю ивановскую.

Бывший друг упорно называл меня все время на «вы».

– Ничего, – пробормотал я.

– Просим прощения, – усмехнулся он еще раз. – Заходите.

– Заходи, сказала Катя и опустила длинные ресницы.

* * *

– Все в порядке, – сказал, подходя к нам, Ким. – Два семяпровода оказались забитыми.А я думал, шестерня сломалась.

Я взобрался в седло. Все-таки «Летучий Голландец молодчина! Вместо того чтобы сломать шестерню, он всего-навсего забил семяпроводы.

Мы кончили поздно вечером. Когда я вылез из седла, сделанного из старого одеяла, все поплыло у меня перед глазами. Изнутри к горлу подкатился скользкий противный ком.

Это был приступ самой настоящей морской болезни.

– Сегодня высеяли пять кило! – крикнул Ким. Целых пять кило? Нет, жизнь все-таки прекрасна