"Унесенная ветром" - читать интересную книгу автора (Вересов Дмитрий)Глава 2— …Parce que c’est un homme pourtant,[1] — приговаривал доктор Тюрман, несмотря на немецкое происхождение, удивительно мягкий человек. Даже руку пожимал он так нежно, словно соприкасался с открытой раной. Еще у него была странная манера избегать в разговоре германизмов и, напротив, вкрапливать в свою речь французские слова и выражения. Доктор, очевидно, привыкший заговаривать больного, не имея на этот раз в его лице ни собеседника, ни даже слушателя, обращался к Басаргину, который сидел тут же на стуле, борясь с желанием закурить. — Очень слаб, очень слаб, — говорил он, держа за руку лежавшего без движения чеченца. — Пульс нитевидный, конечности холодные, сознание затемненное… Хотя, по правде сказать, Дмитрий Иванович, народец этот и характеризуется затемненным сознанием. Инстинкты у них, друг мой, одни инстинкты, сдерживаемые только уздой обычая и закона кровной мести… Вижу по лицу, голубчик, что не согласны со мной! Рагсе que c’est un homme pourtant! Ho скажите мне, что сделали эти люди в смысле общечеловеческой культуры? Кем может похвастаться это племя, кроме лихих бандитов? — Иван Карлович, — наконец, подал голос Басаргин, — а если маленькому народу горцев просто необходимо выжить, сохранить себя среди других? Их миссия так же проста, как конструкция кинжала. Идея их — свобода. Любое культурное усложнение в их ситуации — смерть. — Только не говорите мне про их географическое положение на стыке христианства и ислама, про исторические условия, — возразил доктор, даже немного обижаясь на собеседника. — Возьмите их географических и исторических соседей — Армению и Грузию. Давид Строитель, Шота Руставели… Да что прятаться за громкие имена! Я вам, голубчик мой, даже своего приятеля вспомнить могу — Илью Бебуришвили. Будем в Тифлисе, обязательно вас познакомлю. Спасибо еще мне скажете. Какой умница! Закончил университет в Петербурге, сейчас служит чиновником по особым поручениям при тамошнем губернаторе. Но не в этом дело! Переводит на грузинский Пушкина, Лермонтова, Гете, Шиллера. Сам пишет стихи, поэмы, создает национальную литературу. Без громких слов, Дмитрий Иванович, без громких слов! Просто создает ее, и все… Читал мне свою поэму на грузинском, а потом переводил на русский. Сюжет занятный. К одному горцу приходит ночной гость. Хозяин узнает в нем своего кровника. Гость — лицо неприкосновенное, а закон кровной мести велит его убить. Как вам это нравится? Главный герой поэмы мучается, размышляет… Психологизм, я вам скажу, друг мой! Психологизм здесь присутствует! Vous concevez, mon cher![2]… А вы знаете грузинский язык? Нет? Очень жаль, очень жаль. Смогли бы оценить всю силу поэзии… Я, к сожалению, тоже не знаю… А эти, абреки? Кричат, скачут… Куда они скачут, Дмитрий Иванович? Куда несется их птица-тройка? Нет у них троек? Хорошо! Куда несется их национальная мечта, их идея-лошадь?.. Вынужден констатировать признаки гемморрагического шока. Диагноз Тюрмана в отношении раненого абрека прозвучал, как приговор всему чеченскому народу. — Бросьте, Иван Карлович, вот их культура, вот их идея, мечта, вера! Басаргин подошел к стене, где висели две шашки, пистолеты, другое оружие, снял со стены кинжал и вытащил его из ножен. Это был так называемый «беноевский» кинжал, то есть массивное оружие с широким лезвием в четыре пальца шириной, напоминавшее знаменитые римские гладиусы, с которыми легионеры завоевали весь античный мир, но с ярко выраженным острием, чтобы без помех проходить сквозь кольчугу врага. Рукоятка хоть и была сделана из недорогого материала — рога буйвола, — но отделана серебром. Такие кинжалы теперь встречались уже редко, постепенно вытесняемые другими, более короткими и узкими. — Обратите внимание, — Басаргин протянул доктору холодно блеснувшую сталь, — сделан не в Германии, а здесь — в Большой Чечне. Мне сказали, что это последняя работа знаменитого чеченского оружейника… Забыл! Представьте себе, уже забыл его имя!.. Купил я его с простой рукояткой, на клинке — зазубрина. Поверите ли, Иван Карлович, этот кинжал с одного удара перерубал кузнечные клещи! А я вот, дурак, заказал переделку. Ручку украсил серебром, да мало того, попросил убрать зазубрину. Что же вы думаете? Слесарный инструмент его не берет! Секрет закалки! Пришлось «припускать»… Зазубрину убрали, и закалка пропала… Влез, что называется, в чужую культуру! Глупо все испортил, а самое главное потерял. На что он теперь годится? На стене висеть… — Позвольте, Дмитрий Иванович, — доктор опасливо отодвинул от себя стальное жало, — но ведь так можно и каменным топором восхищаться! Вся душа народа вложена в этот кинжал! В оружие убийства! Нет, голубчик мой, смотрю я на вас, молодых, романтичных господ… Вы же все за них сами придумываете. Стихи вот про них написали Пушкин и Лермонтов, опять же, про кинжал этот. Про доблесть, гордость и достоинство. Роман вот Михаил Юрьевич сотворил. Царствие ему небесное! Говорят, что замечательный роман. В эту войну, наверное, новый гений возникнет. Вон приятель ваш все пописывает что-то в тетрадочку… К чему им, чеченам, волноваться? Вы все за них напишете, все про них придумаете, а они в это время будут кинжалы свои точить. Ждать своего часа… Посмотрите-ка на вашего подопечного! Доктор указал на лежащего чеченца. Тот был бледен, как слоновая кость, все неровности черепа проступали под утончившейся кожей. Шрам на голове блестел белым перламутром. Только на руке, на которую и указывал Тюрман, вдруг проступили змеиные изгибы вен. — Видите? — произнес доктор в совершенном удивлении. — А минуту назад были совершенно спавшиеся вены! За m’a boulevere![3] Заживает, как на собаке… Видали, друг любезный? Он уже и вздрогнул. Видать, не понравилось, что его с собакой сравнили. Разве это человек? Одни законы гор в телесной оболочке. Ни души, ни разума. Обзови я его сейчас… какое там у них оскорбление самое обидное?.. бабой, например. Тут же встанет, возьмет этот самый кинжал ваш и зарежет меня во славу пророка. Разве это человек? — А может, как раз это и есть человек? А, Карл Иванович? Может, вся наша культура, все наше общество, образование — все это шелуха? Очисти нас, как луковицу, что останется? Ничтожество, карлики… А этот лежит, как есть, но ведь человек! Доктор Тюрман вдруг засуетился, стал собираться. — Засиделся я у вас, голубчик, пора мне восвояси. А то скажут: Карл-то Иванович совсем стал чеченским доктором, даром что немец. А я, может, Россию не меньше вашего люблю. Вам вот, молодым, все туземцев, чужих подавай. А мне, кроме России-матушки, и не надо ничего. Помереть бы у себя в Великих Луках, а не здесь — на краю мира христианского… На ходу повторяя рекомендации по уходу за больным, Карл Иванович направился к выходу. Басаргин проводил его. Тюрмана чеченским доктором никто и не думал называть, а вот Басаргина в батальоне уже за глаза величали «татарская няня». Станичные казаки его сторонились, не понимали. Жена хорунжего теперь ругалась на дворе: — Летнюю хату ему отдали, чтоб табачищем вонял! А он что, сквалыга, удумал? Татарина в дом притащил и ходит за ним, как за теленком. Да я таперича, после басурмана, туда шагу не сделаю. Запалить только и осталось! Гори вместе с татарином, коли такая у тебя к нему присуха! Кто же тебя, болячку, только родил такого? Вражина! Змей болотный… Басаргин слушал все это, лежа на кровати, и мечтательно улыбался. Залихватское, стремительное слово «набег» на самом деле означало долгое топтание солдатских сапог на станичной площади, поддразнивание офицерами своих лошадей, которых они то пускали вскачь, то осаживали через три-четыре шага, покашливание, перекидывайте пустыми фразами. Наконец эта масса людей неторопливо трогалась, переваливаясь и колышась, в оседавшем утреннем тумане. Торопились одни артиллеристы, подстегивая и таща под уздцы своих невозмутимых лошадок и все равно отставая от общей массы. Солдатская колонна покачивалась, дрожала штыками, гудела разговорами. Над ней плыла серая туча комаров и мошкары. — Да ты полегче, черт конопатый! — обернулся один из солдат. — Не в ворота адовы стучишь, бестолочь! — Сердит ты больно, дядя Макар, — засмеялся в ответ Артамонов. — Гляди, вот троих комариков на тебе задавил, как шрапнелью. Целую, можно сказать, семью кровопивцев приговорил. И то сказать, кто ж тебя и приласкает, кроме меня, дядя Макар? Разве что татарская сабля? — Да уж пущай бы комары кусали, чем ты ручищами своими размахивал. — Уж больно ты нежен! Гляди, какой барин выискался! — не унимался Артамонов. — Барин не барин, а не тебе, сиволапому мерину, чета. — А чем это я тебя хужее? А можа ты дворянского звания, из разжалованных? Что-то не похож. Рожа у тебя, что мой сапог, только без голенища. — Не из господ я, врать не буду, но и за Савраской в поле не ходил, и гусей с тобой, Тимошка, не пас. — А из каковских же ты, дядя Макар? — спрашивал тогда Тимофей Артамонов, подмигивая бредущим в строю солдатам, которые прислушивались к их перебранке с удовольствием. — Мы тут с братцами поспорили. Они говорят, что ты из тех самых, что за печкой по щелям прячутся. А я наоборот говорю, что из тех, что в исподниках живут и шибко хорошо прыгают. Группа солдат в середине колонны покатилась со смеху. Поручик Басаргин направил коня, чтобы осадить разошедшихся весельчаков, но капитан Азаров его остановил: — Пусть балагурят до Терека! А там уж… — Генерала Дубельта слыхал? — между тем гордо вопрошал своего собеседника солдат Макар Власов. — То-то и оно, что не слыхал! Куда тебе, пустобреху! Генерал Дубельт Леонтий Васильевич — начальник Третьего отделения Его императорского величества канцелярии… — Так это твой дядюшка, видать! — тут же отозвался Артамонов. — А ты его любимый племяш! Дядюшка тебя сюда и снарядил, людей посмотреть, себя показать да жирок нагулять. — Я у Леонтия Васильевича и супруги его, Анны Николаевны, находился в услужении лакеем, в имении ихнем, в селе Рыскино Тверской губернии, — назидательно стал рассказывать Власов, уже не обращая внимания на подковырки Артамонова. — Какие господа, скажу я вам, братцы, хорошие! Вам бы таких! Бывало, Анна Николаевна выйдет на крыльцо к мужикам и спросит их: «А что? Каков наш барин?» А мужики ей отвечают: «Таких господ, матушка-барыня, да даже и таких людей на свете нет! Других господ ждут в деревню, у людей вся утроба от страха трясется, а наших господ ждешь, как ангелов с неба. Уж нас все-то спрашивают, какому вы богу молитесь, что вам счастья столько от господ?» Правда, сам генерал в деревню наезжал редко, он все больше письма Анне Николаевне слал. Раз как-то наказал доставить ему в Петербург две сотни рябчиков. Анна Николаевна, ангел-то наш, ему напомнила, что мужики рябчиков не разводят, а коли будут за ними но болотам и лесам гоняться, то сами с голода околеют. Вот какая барыня у нас! Нет чтобы вашего брата мужика заставить побегать за рябчиками, она же еще и заступалась… — По всему видать, что повезло тебе, дядя Макар. А все оттого, что у тебя брови сросшиеся. Верная примета! — А в людях генеральских, скажу я вам, и того лучше! Не в пример лучше житье! Вот сами посудите. Как-то Анна Николаевна затеяла торжественность организовать. Позвала всяких знаменитых господ в гости. А черный ход по случаю велела закрыть. Повар наш Пашка с парадного крыльца в дом захаживать не привык. Понес он горячий шоколад для господ и заблудился. Ходит по дому, орет, а шоколад остывает. Анна Николаевна только посмеялась, даже не заругалась… — Что же это такое будет — шоклад этот? — заинтересовался шагавший слева солдат. — А это навроде нашей горелой каши, — встрял опять Тимошка Артамонов, — только в тарелочке серебряной. — Врешь ты, межа пустая! — обиделся Макар Власов за господское кушанье. — Дух такой от него, как от меда, только еще шибче! А вкусен он, шоколад, как… — Да ты еще скажи, что пробовал? — возразил Тимошка. — И скажу! — Брешешь! Побожись! — Вот те крест! Палец макнул! — Который палец? — поинтересовался Артамонов. — Вот энтот! — показал Макар. — Ах, э-энтот! — разочарованно пропел насмешник. Строй опять выдохнул смешинку, закашлялся, сбился с ноги. — Цыц, черти! — прикрикнул на них капитан Азаров. — Сейчас вам татары насыпят в штаны, тогда вместе посмеемся! Солдаты притихли, но Тимофей Артамонов скоро опять окликнул шагавшего впереди Власова: — Что же тебя твои ангелы, дядя Макар, в рекруты сдали? Не за тот ли самый палец ты пострадал? — Не, за другое, — ответил Власов. — Ведено мне было всем говорить, что хозяина нет дома. Я и говорил. А тут такой знатный барин подъезжает. Ну, я ему все честь по чести, как велено, мол, нет хозяина дома. А оказалось, что это сам граф Воронцов приезжал. Барыня-матушка Анна Николаевна очень разволновалась. Все не могла успокоиться. Меня вот и отправили в солдатушки. — Теперь уж барыня успокоилась, знамо дело, — кивнул головой посерьезневший Артамонов. — Жаловаться на судьбу нечего, — подытожил свой рассказ Макар Власов, — службу надо было знать. Графа Воронцова, шутка ли сказать, не узнал! — А ты его раньше-то видал, графа этого? — Не видал! Так и что из того, что не видал?! Узнать все равно был должен! Артамонов посмотрел на сутулую спину Макара, облепленную комарами. Хотел шлепнуть покрепче, да передумал. Смахнул кровососов и сказал: — Ты, дядя Макар, теперича графа Воронцова можешь забыть. А вот если ты чечена в кустах не узнаешь, тогда тебя так же у ворот встречать будут, как и ты у господских. А слыхали вы, братцы, историю про барина и мужика? Сказывать, что ли? А коли сказывать, так махорочкой угостите… Вот спасибочки! И замолчал. Минут пять шли молча, солдаты ждали-ждали и не выдержали: — Что же ты, Тимошка, не сказываешь? — Про чо? — Про чо! Да про мужика и барина. — Про какого такого барина? Который мужичка махоркой угостил? Так что тут сказывать, если вы это лучше меня знаете? Вон как отсыпали, от души. — Вот брехун! Опять всех запряг, а сам сидит — ножки свесил. — Да ладно, братцы! Пошутил я. Разве я вас когда обманывал? Вот история какая. Жил один барин. Хорошо жил, из мужика повытягивал жил, только вот пошло его имение с молотка, а его самого собирались в долговую яму посадить. Куда деваться? Вот встречает он мужика. Мужик идет и плачет. Барин спрашивает: «Что с тобой, мужик?» А мужик отвечает: «Горе у меня большое. Царь призывает!» Барин удивляется, мол, важный какой мужик, раз его сам царь к себе призывает. А барин был страсть какой хитрый. Хитрее всех. Думает: «Обману мужика». Говорит ему тогда: «Хочешь заместо меня барином стать?» А мужичок отвечает: «А мне какая с того корысть?» Тот ему: «Почет тебе будет и уважение. Если что не по тебе, ты тут же по морде. А еще дам тебе тысячу рублей, на черный день припасенных. Место скажу, где зарыл их. Согласен?». «Согласен», — говорит мужик. «Тогда давай меняться, ты называйся мной, а я тобой назовусь». Думал барин, как призовут его к царю, так он все милости государевы в миг получит. Так они и порешили. Назвался мужик барином, его схватили и в долговую тюрьму посадили. Назвался барин мужиком, его призвали к царю, то есть в солдаты взяли на службу царскую. Барина на кавказской войне застрелили, а мужика выпустили из тюрьмы. Он деньги откопал, да и зажил хорошо. — Неужто на кавказской войне барина убило? — спросил кто-то из солдат. — Знамо дело, на кавказской, — подтвердил Артамонов. — Знаю вот, что брешет, а слушать приятно, — сказал старый солдат Коростылев, подмигивая Макару Власову. Офицеры же ехали молча. Только уже на той стороне Терека прапорщик Ташков вдруг сказал: — Мне вчера пришло письмо из дома, господа. Жуковский умер… — Жуковский? Василий Андреевич? — переспросил капитан Азаров. — Ах, ты! Еще один русский поэт! Я ведь был знаком с Василием Андреевичем, господа. Впрочем, с Михаилом Юрьевичем тоже… Басаргин, словно его окликнули, вдруг повернулся к офицерам и прочитал: — Оставьте, поручик, — перебил его капитан Азаров, — не будем предаваться скорби. Война — дело веселых усачей. А Василия Андреевича нашего после набега помянем, как водится. Всех приглашаю после дела к себе! А теперь с богом! Первый орудийный залп размножился горным эхом. Немирный аул, словно сбегавший в низину с горы, а при виде врага замерший и оцепеневший, теперь ожил разрывами русских гранат. Канониры целились в каменные башенки, но точно попасть, снеся напрочь каменную кладку, удалось только одному. Откуда-то вылетели две пестрые курицы и понеслись между саклями. Капитан Азаров приказал прекратить стрельбу. Верховые казаки поскакали вдоль склона в обход аула, а батальон пехоты рассыпным строем вошел в чеченское селение. У крайней сакли стоял серый молоденький ягненок, протяжно мекал и дрожал. Солдаты разбрелись по аулу. В эту странную войну им приходилось то вырубать лес, то разрушать каменные сакли. Над аулом поднимался серый дым. Он уходил в ущелье, собирался там клубами и поднимался вверх по склону горы, как снежная лавина, возвращавшаяся восвояси. Словно дым пожарища был своеобразным сигналом, где-то наверху вдруг раздался выстрел, и ядро, выпущенное чеченцами, видимо, из легкой, старенькой пушки, пролетело над саклями и шлепнулось далеко за аулом. — Теперь начнется, — удовлетворенно сказал капитан Азаров. И вправду вернувшийся казачий разъезд привел за собой чеченцев. Они погарцевали на своих лошадках, покричали, выстрелили пару раз в сторону строившихся на окраине аула солдат и скрылись в лесу. — Господин капитан, позвольте мне с казаками вдогонку! — крикнул Басаргин. — Оставьте, Дмитрий Иванович, — отмахиваясь и от комаров, и от Басаргина, сказал Азаров, — а вот как пойдем через ручей, задержитесь со своей ротой и рассыпьтесь в кустарнике. А когда татары подъедут, дадите огоньку по цепи. Вот вам и дело! Только подпустите поближе. Татары — те же комары, поэтому подождите, пока усядутся… Азаров хлопнул себя по щеке и скатал маленький серый комочек. Басаргин уже отъехал к своей роте и потому не слышал, как прапорщик Ташков сказал офицерам: — «Татарская няня» хочет расширить свой приют. Рота Басаргина залегла в густом кустарнике на другой стороне ручья. Строго настрого солдатам было приказано не курить, не разговаривать, даже не смотреть на ту сторону, а только слушать команду. Поручик лежал за пахучим кустом с игольчатыми листьями и черными зрачками ягод. Ему так хотелось попробовать парочку, что рот наполнился слюной. Двигаться было нельзя, к тому же он не знал, что это за растение. Съешь еще какую-нибудь шайтан-ягодку — вырастут рожки! Басаргин подумал, что любой зверь знает свою траву и не ошибется; Что же человек так высоко задрал свою гордую голову? Ближе ли он стал к звездам? Вряд ли. Но насколько он оторвался от земли! Чтобы не искушать себя Басаргин посмотрел на весело бегущую по камням воду ручья. Вернее, воды из-за зарослей он не видел, но слышал ее торопливый говор и различал солнечные блики на траве и камнях. Ему все казалось, что шепчутся солдаты, кто-то из них позволяет себе посмеиваться на позиции. Но это шепталась трава, и смеялся ручей. Он старался услышать топот татарских коней, но они показались бесшумно. Первые два всадника остановились, не приближаясь к ручью, и всматривались в заросли. Знают свою траву, слышат ее голос? Может, спрашивают ее сейчас? Басаргин не видел их лиц — ветки кустарника закрывали ему чеченские головы, но он, казалось, чувствовал их взгляд. Неожиданно черная ягода, к которой только что тянулись его губы, показалась ему черным чеченским глазом. Она смотрела на него, не мигая. За ручьем показались еще несколько всадников, они наехали на первых, перемешались с ними, заголосили, закружились, как птицы. Потом вдруг бросились через ручей, чуть в сторону от роты Басаргина, вслед за ушедшим батальоном. А за ними уже появлялись другие… — Паа-аали! — крикнул Басаргин каким-то подслушанным где-то голосом. Кустарник тут же затрещал выстрелами, оживился. Басаргину стало необычно весело, как будто разгорелся наконец огонь в печке и побежал по дровам. — Братцы, целься наверняка! — подзадоривал поручик своих бойцов, которые и без него были в каком-то охотничьем азарте. Он видел, как скакнула в сторону ближайшая к нему лошадь, на камни сначала упала черная шапка, а потом вниз на камни рухнул чеченец, разбив в кровь гладко выбритую голову. Поручик поморщился и отвернулся. С другой стороны к нему спешила подмога — скакал казачий отряд. Чеченцы, пальнув в надвигающихся казаков, поскакали назад. Басаргин вывел свою цепь из кустов. Семеро мертвых чеченцев лежали в нескольких шагах от ручья, будто смерть настигла их во время водопоя. Раненая лошадь перегородила своим телом бегущий поток. Она задирала голову и била копытами. У ее брюха собрался розовый бурун. Лошадь смотрела на бьющуюся об нее быструю воду, и ей, видимо, казалось, что боль и ужас несет ей именно эта сверкающая на солнце вода. — А ты разве не хочешь по-настоящему влюбиться? — спросил Митроха. Вопрос прозвучал несерьезно — вроде как малыши в детском садике разговаривают, глядя на сверстниц, которые возятся в песочнице. Леша Мухин взглянул на товарища. Нет, Митроха был серьезен, как никогда. Митроха был болен любовной болезнью и как настоящий больной изводил товарища жалобами и нытьем. Обычной темой было: «как ты думаешь — любит Она меня или нет?!» Если собеседник из сочувствия заверял друга, что «Она» его любит, то Митроха еще больше мрачнел и предлагал для обсуждения факты, которые на его взгляд могли свидетельствовать об обратном. Например: A) Митроха позвонил Ей, и Она сказала, что вечером занята. В этом случае нытье крутилось вокруг темы: Она правду говорит, что занята, или Она просто не любит Митроху и не хочет с ним общаться? Б) Митроха видел, как Она разговаривала с парнем с другого факультета. В этом случае нытье звучало так: Она просто болтала с ничего не значащим парнем, или Она не любит Митроху и вертит попкой перед всеми симпатичными пацанами? B) Она ходила на «бесник» к Алле Тихомировой, а Митроху туда не позвали. И снова нытье, и снова: — Она меня не любит…. Она плохая, но я без нее не могу… А у Мухи были свои заморочки, о которых хорошо было известно его старому товарищу. Муха искал идеал. А тогдашний идеал Мухина был сформирован под влиянием западного киноискусства, а точнее, таких картин, как «Основной инстинкт» и «Бонни и Клайд». В обеих картинах Муху завораживало гремучее сочетание сексуальности Шерон Стоун и Фэй Данауэй со смертельной опасностью, которую представляли для окружающих их героини. Одна с ножиком для колки льда, другая с автоматом Томпсона. Мэрилин Монро по параметрам и цвету волос подходила под мухинский идеал, но проигрывала Шерон и Фэй именно отсутствием той самой брутальности. Монро Мухина не устраивала. А с Шерон Стоун у Мухина была целая коллекция фоток, надыбанных из разных журналов про кино. Имелся и заветный номер «Плейбоя», презентованный ему толстым Пашкой, — тот самый номер, где Шерон снялась без ничего сразу после выхода фильма «Вспомнить все». Журнал был затаскан Мухой до непотребного состояния и украшен парой подозрительных пятен на тех самых неприличных фотографиях. — Вот она, — тыкал в фото сигаретой Муха и качал головой. — Идеал! Женщина, она ведь должна быть такой, чтобы одна на всю жизнь. Чтобы как увидел раз, так и на других не хотелось уже смотреть! Чтобы они для тебя уже и не существовали… — Ага! — качал головой Митроха, разглядывая снимки. — Ты чего, спишь с этим журналом, что ли?! Кончай себя, Леха, накручивать! Любить надо реальных женщин, а не фотки с актрисами. Это бумага глянцевая просто — чего на нее смотреть! Твоя Шерон сейчас в своем Лос-Анджелесе или где-нибудь еще сидит безо всякого ножичка для льда и горюет из-за того, что после «Инстинкта» ролей ей никто приличных не предлагает, а все фильмы проваливаются. А ты тут слюни пускаешь! Муха обижался за любимую актрису и журнал забирал. Но поскольку любовь была больной темой для обоих, приятели снова и снова возвращались к ней при каждой встрече. — Слышь, идеалист, — допытывался Митроха, — а ты хоть раз-то с живой девчонкой пробовал, а не с картинкой? — Муха отмалчивался, но Митроха и так знал, что остается его друг неисправимым девственником. Случись у Мухина любовное приключение, не стал бы он утаивать такую информацию от друга. Поделился бы непременно! — То-то и оно! — заключал торжествующе Митроха. — Потому и живешь ты нелепыми фантазиями! Так и будешь искать идеал всю жизнь, да над журналом дрочить! Если уж переживать, то из-за настоящей женщины — хотя бы соседки по площадке! Посмотри вокруг, сколько их ходит в ожидании, а ты в фото уткнулся. — А сам-то?! — защищался Муха. — Кто бы, блин, говорил! Ты сам на кого жизнь тратишь?! — Тебе этого не понять, потому что ты не любил никогда по-настоящему и не полюбишь, как видно! — сразу начинал кипятиться Митроха. — Здесь настоящая страсть к реальному, заметь, человеку, а не персонажам не первой свежести триллеров! Ольга, конечно, надо мной иногда издевается, но это, пойми — своеобразное проявление любви. Так это надо рассматривать… — Очень своеобразное! — поддакивал, ухмыляясь Муха. — У маркиза де Сада что-то подобное описано! — Нет, это же просто объясняется! Ей перебеситься надо, прежде чем решиться на что-то серьезное! У нас ведь век эмансипации. Женщины теперь не то, что в прежние времена, — самостоятельные. Оля, понимаешь, еще, может, и не определилась окончательно — ищет, сравнивает. Но уже понимает, что я для нее единственный вариант! — Так чего ты тогда вообще переживаешь из-за ее фокусов?! Надейся и жди — вся жизнь впереди. — Я ж тоже живой человек! — разводил руками Митроха. — Мне все это очень неприятно! Тебе хорошо с твоими кинодивами. Ревновать не нужно — ты же не в них даже влюблен, а в их дурацкие персонажи! Тебя не колышет, лежит сейчас Шерон Стоун под своим Бронштейном, или как там кличут ее муженька-продюсера, или не лежит! — Он не продюсер! — поправлял Муха. — Он газетный издатель, к тому же они развелись! — Ага! — заключал Митроха. — Видишь сам, как все обыденно и просто! И никаких ножей для колки льда! — Нет, ты пойми, — убеждал его Муха, — человек должен стремиться к лучшему, каким бы оно ни казалось недостижимым. Нельзя занижать планку! Иначе окажешься, как прочие, — со стервой-женой и тещей-заразой. А там и дети пойдут. И не вырвешься уже, поздно будет. Посмотри на наших предков, да вообще на всех вокруг. Девяносто девять процентов населения о настоящей любви только по телевизору слышит да в книгах читает. Женятся без настоящего чувства и пилят потом друг друга да за глаза критикуют нещадно. Ты мне тоже в их ряды податься предлагаешь? — Нет, на фотке из журнала женись! Прикинь, как это прикольно будет! Все в загсе с живыми бабами, а ты с журналом под мышкой! — Ну хватит! — начинал сердиться Муха. — Хватит чушь-то пороть! — Это ты, дружище, чушь порешь! — возражал Митроха. — Тебя послушать, так все либо на идеалах должны жениться, либо пропадать в несчастливых браках! Что, третьего не дано, что ли? Ты, Муха, вообще фантазер! Тебе в самый раз плащ надеть из занавески, взять деревянный меч — и в леса, к хоббитам и эльфам, как мой племянник! — При чем здесь это?! — А при том, что есть жизнь, а есть воображение, и не надо одно с другим путать! Тебе сейчас сколько?! Думаешь, вечно будешь сидеть здесь и о своих идеалах трещать? Ну найдешь ты свой идеал, и что тогда?! Может, она на тебя и не посмотрит! Может, она свой идеал ищет, а тебе до него как от земли до луны! Муха мрачнел, потому что и сам сомневался в своей привлекательности в качестве долговременного партнера, да хоть бы и кратковременного. Не во внешности дело — нормальный парень, не хуже других. Дело в первую очередь в деньгах. Проклятые money. Предкам проще было — в их молодости и дешевле все было намного, и соблазнов столько не было. Но сейчас другие времена и другое поколение. Девушки теперь сплошь и рядом меркантильные, а роковые блондинки, разумеется — пуще всех остальных! Муха же, хоть и был идеалистом, но на жизнь, в целом, смотрел трезво и рационально. Он понимал, что влюбляться без денег — это то же самое, что ехать на охоту без ружья и собаки… Муха и более того понимал. Он понимал, что митрохинская Оленька потому и крутит хвостом, что у Митрохи шиш в кармане. Потому она и на день рожденья к Алке без Митрохи ходила, потому и с другими парнями с других факультетов крутится… Потому что на стипендию Митроха ее один раз в кафе может сводить. А иные старшекурсники уже на своих машинах к факультету подруливают. А какая красивая девчонка откажется от местечка на переднем сиденье новенькой «девяносто девятой»? Уж всяко лучше, чем в метро давиться, где тебя разные маньяки по попе оглаживают да заразные с гриппом обкашливают! А тут еще и угроза атипичной пневмонии! Да и вечером хочется в боулинг да на американский бильярд, не замахиваясь уже на казино в «Эль-Гаучо» или в «Метле». А у Митрохи не то что на одну фишку в казино — у него денег на один час в боулинге, и то нету! Вот у толстого Пашки — у него деньги водились. Ему папаша, разведенный с его мамашей, пятьсот долларов по причине комплекса вины перед сынком ежемесячно подбрасывал. Да и маман Пашкина, та тоже не бедная, свой парикмахерский салон на Тверской держала на пару с новым хахалем — бандитом… Ну, и тоже Пашке долларов триста в месяц подкидывала. Так вокруг Пашки, хучь он и толстый да неспортивный, всегда все факультетские красотки увивались. Пашка, бывало, ради понта у папаши своего ключи от «пежо» возьмет на выходные, да как укатит в Кратово на шашлыки! Бывало, и друзей прихватит. Пежо шестьсот пятая — большая! Недаром ее кличут — французский шестисотый «мерседес»! Выезжали на батькину дачку. Он теперь себе в Одинцовском районе коттедж построил — дела в таможне очень хорошо пошли, а дачка еще дедовой постройки, этакая полковничья мечта середины семидесятых, шесть на шесть с двумя верандами и спальной мансардой, но с удобством типа сортир в саду-огороде… Эту мечту батька теперь уже не мечтал — из моды вышла, поэтому и отдал Пашке, как сам полковник изволили выразиться: чтоб было куда девчонок водить…. Выезжали с ночевкой. Пили пиво с водкой, блевали, играли в преф, танцевали под «Европу плюс», а к вечеру — расползались по комнатам и верандам, где на старых полковничьих диванах, разжалованных из городской мебели по старости и потому свезенных на дачу, — на старых пружинах кое-кто расставался с невинностью, а кое-кто мучительно кого-то ревновал… Муха тоже ездил несколько раз, но с невинностью расстаться не получилось. Девицы, которых они цепляли, мало походили на его идеал, а потому не вызывали у него никаких чувств. Только тупое желание, которого он стыдился. Вроде как предавал свой идеал. Этот стыд да жуткие Пашкины коктейли лишали его последних сил и, опасаясь дурной славы импотента, он стал отказываться от приглашений. Митроха тоже приезжал вместе с Оленькой. Глупо было тащить ее туда, учитывая, что на Пашку она давно глаз положила, что было очевидно для всех, кроме самого Митрохи. Митроха ничего не замечал. Вот и добился. Переспала она с толстым Пашкой. Тут Мухе бы посочувствовать убитому горем приятелю, а он возьми и ляпни: — Не расстраивайся, он сам толстый, так у него и корень, наверное, тоже толстый, так что Ольке хорошо с ним было — порадуйся за герлфрэнда! Митроха на Муху за эти слова обиделся почему-то больше, чем на толстого Пашку. Будто это Муха у него девочку увел! Да если бы увел! Олька просто так — ради спортивного интереса с толстым переспала. Потом у Митрохи прощенья просила, мол, пьяная была… Неделю просила — и упросила. А с Мухой Митроха месяц не разговаривал… Потом, правда, первым не выдержал. Пошел на мировую. С кем еще потрещишь-то по душам?! Тем более, что после бурного примирения со слезами и не менее бурного секса, которым Ольга расплачивалась за измены, все вернулось на круги своя. И Митроха снова ходил с трагическим выражением лица. Снова обуревал его проклятый вопрос: любит ли его Она?! Тут, казалось бы, последнему дураку уже должно было стать ясно — не любит она его, а при себе держит на всякий случай, чтобы самой не оказаться в дурах. Ведь богатенькие буратины вроде Пашки — ненадежная опора. Сам Пашка не раз признавался друзьям, что намеревается найти себе невесту побогаче. Но Митрохе говорить об этом было бесполезно. — Перебесится и будет моей безраздельно! — утверждал он. — В жизни, Муха, важнее всего человека найти! Не идеал твой бредовый, а живого человека, чтоб любить можно было! Пусть и со страданиями, с кровью, со слезами, но любить! Муха обеими руками был за любовь! Но Митрохин пример мало его вдохновлял. Наоборот — заставлял крепче увериться в правильности выбранной им изначально линии и продолжать поиски идеала. Спорил он с Митрохой, отстаивая свою точку зрения, до хрипоты. — Идеал, Митроха, нужен! Это как, извини за сравнение, вера! Без идеалов человек — не человек становится! Вон, взгляни, в стране какая неразбериха, а все потому, что идеалов нет! Это уже даже не собственные мухинские мысли были — из речей папаши почерпнул. Митроха тут же нашелся, что ответить: — Будь тут прежние идеалы в ходу, Муха, фиг бы ты свою Шерон увидел, да еще по телевизору! Это ж, брат, по старым понятиям — пропаганда секса и насилия. Хотя для тебя это и к лучшему бы было. Сидел бы сейчас, может, с какой-нибудь Аллой Тихомировой и не думал бы о своих вооруженных блондинках! — Ничего подобного! — отрицал Муха зависимость собственных идеалов от политической обстановки в стране. — У меня такой характер, Митроха, — мне нужна женщина, которая притягивает, как магнит, из-за которой обо всем забываешь! Из-за которой черту душу продашь! Которая сама погубить может! Ты вот сам-то чего вцепился в Ольгу? Иди к соседке… — Сравнил! Ольга здесь, она настоящая, а не плод воображения! Я о ней все знаю. Или почти все. Знаешь, какой она бывает страстной? Я ее ни на кого не променяю! А соседкам моим всем под сорок катит, и у всех мужья и ребятишки! — Задолбал ты меня своей Ольгой! — бурчал Муха. — Честное слово — иногда кажется, вот пошел бы и убил ее, только чтоб не слышать больше твоего нытья! — Аналогично! — мрачно парировал Митроха. — Ты меня, друг мой, задолбал своим идеалом так, что я готов повеситься! На этом и заканчивали спор до следующей встречи, а там все повторялось. Митроха ревновал Олю, Муха мечтал о своем идеале. Ну не попадался он среди окружавших его женщин! Тех, с которыми он встречался в институте, на улице, с кем стоял вплотную в транспорте, ловя порой на себе заинтересованный взгляд. Муха искал, высматривал в толпе ту, что вызовет вдруг приступ дрожи одним только взглядом. Ту, рядом с которой все станет неважным и останется только одно желание — обладать ею или умереть! Такой не находилось. Большинство дамочек не соответствовали его высоким требованиям уже в плане физических параметров. А те грудастые блондинки, что иногда попадались, мало походили на роковых женщин. Впрочем, оно и к лучшему — на роковую женщину у него сейчас не было не времени, ни, главное, средств. Ну как он мог подкатиться, скажем, к аспирантке Галине Александровне Арининой, которая вела у них практику по линейной алгебре и по матрицам?! Аринину вожделел весь факультет. Но все знали, что ее курировал лично проректор по учебной работе Манукян. Это он Галочку из провинциальной девки-чернавки в столичные штучки вывел. И в аспирантуру принял, и хатку в Химках ей нанял, и вопрос с пропиской решил… Но не женился, потому как со своей старухой Манукяншей не смог развестись. Чем привлекла проректора провинциалка Аринина, было более чем очевидно. Пышные формы и светлые волосы — не крашеные, а самые что ни на есть натуральные. Убийственное сочетание. Не хватало Галочке только той самой пресловутой брутальности, чтобы точно соответствовать мухинскому идеалу. Но и того, что имелось, было достаточно, чтобы заставить замирать его сердце. Больно похожа была Галочка на Шерон Стоун. Ей бы еще белый шарфик на шею и ножичек в руки… И недосягаема она была для Мухи, как и ее голливудский двойник. И не только из-за Манукяна. В Москве Галочка Аринина быстро поняла, что к чему, и времени даром не теряла — за ней после лекции к подъезду института такие «ауди» с такими «вольвами» подъезжали, что Мухе с его тремястами рублей стипендии оставалось только острить. Вот он и острил на практических занятиях у Галочки. Линейная алгебра, конечно, не та тема, чтобы шуток можно было выдумать много. Линейная алгебра — не начальная военная подготовка в школе, где военрук сам подкидывал ежесекундно повод для хохота в классе. Но и на алгебре Муха умудрялся найти что-нибудь смешное, а что касается матриц, то тут после выхода одноименного фильма и напрягаться особо не приходилось. Достаточно было сказать: — «Матрица» имеет тебя! Муха острил и пялился на грудь Галины Александровны. Иногда, не выдержав, аспирантка начинала вздрагивать от хохота, и грудь ее тогда подпрыгивала, так что казалось — сейчас порвутся все ее дорогие тряпки… Чаще ей удавалось сдержаться, и тогда она просто выгоняла Муху из аудитории. — Мухин — вон из класса и в деканат за запиской! А через минуту выгоняла и Митроху, потому как тот начинал заливаться и не мог уже остановиться… Муха с Митрохой шли в буфет, брали две колы «доктор-пеппер» и заливали свое неутешное горе. — Хочу трахнуть Галину Александровну, но не имею денег, профессорской степени и машины «Вольво»… — Могу трахнуть Алку Тихомирову, и имею для этого диван и бутылку молдавского, но не имею желания… — шутили приятели… В армию Митроху провожали долго и мучительно. Дня три пили у него дома, потом на даче у толстого Пашки два дня, а потом еще и в сборный пункт горвоенкомата ездили к Митрохе — дружка рекрута похмелять. Замели Митроху очень быстро. Стоило только на заочное перевестись да отсрочку потерять. Митроха сперва храбрился: мол, я эту проблему решу, меня отмажут, я служить не пойду! А вот не сладилось… Забрил Митроху военком, как миленького. А все опять-таки из-за денег. Вернее — из-за безденежья. В пятом семестре Митроха устроился работать — совсем нищета одолела. Думал сперва что проскочит — сумеет дуриком совместить учебу и работу. Но не получилось. Напропускал, все запустил, к сессии вышел без единого курсового и без единой сданной лабораторной. Декан в этом году был строг. Переводись на заочное или отчисляйся! А денег на взятки нет. Некому за Митроху вступиться. Отец — у него вторая семья, да и там проблемы — не расхлебать. Мать — простая инженерша в техническом отделе, до пенсии осталось совсем чуть-чуть. Одним словом — не плачь, девчонка! А Олька, между прочим, все пять дней, что Митроху провожали — с ним была. Все таки бывает на свете любовь! |
||
|