"Крысиный Волк" - читать интересную книгу автора (Колосов Дмитрий)

Глава 4

Прошел день, пришла ночь. Я так и не сумел заснуть. Я даже не осознал, сколь долго была та ночь. В тюрьме вообще теряешь чувство времени. Обозначенное для нормальных людей месяцами и годами, разграфленными черно-белой круговертью сменяющихся дней и ночей, и плавно переливающее свое естество из сегодня в завтра, время для заключенного, помещенного в каменный мешок, превращается в отсчет мисок с безвкусной баландой. Длинная, бесконечно длинная миска, похожая как две капли на предыдущую. Лишь единожды в неделю остается ощущение некоего разнообразия, а если без пафоса, это вкус дополнительного блюда, которое единственно могло считаться олицетворением времени. И вновь нескончаемая серость, претендующая на звание вечности, но являющаяся безвременьем. Время исчезало. Оно не замедляло и не ускоряло свой бег, уступая место неестественному измерению, которому не было места в нормальном мире. Измерение, выражающее ничто — бесцветное, безвкусное и почти безобидное. Совершенно безобидное, если не задумываться над тем, что где-то рядом, слева ли, справа, разлитое в воздухе или серости стен, незримо скользит время, подобно медленной, но настойчивой реке, лениво струящейся мимо. Река, пробегающая у ног, совершенно не затрагивающая тебя и необратимая; и твое время, обозначающее жизнь, твой крохотный ручеек-миг, что никак не может влиться в эту реку. Он напрягает все силы, упорствует, но никак не может пробить стену безвременья, отделяющего его от общего русла времени. Он растворяется в этом безвременье, порождая ощущение напрасно прожитого. Странное ощущение, если над ним задуматься.

И еще — ощущение безвозвратности. Почему-то в моем представлении оно связано именно с рекой. Быть может, потому что река есть наглядное движение. Размеренное дыхание моря, даже если оно хрипит бурей, отдает постоянством. Бег лани слишком легок и быстролетен. В нем много от ветерка, но ничего от ветра. В нем нет ничего от стихии и необузданности, присущей убегающей вдаль воде, нет категорийности. А чтоб осознать время, необходимо мыслить именно категориями. И потому мы говорим о реке, чьи воды плавно скользят за отлогие косогоры, и никогда не повернут вспять, и никогда не вернутся. Нет, конечно же они вернутся, но для этого должен пройти Великий Год — отрезок Вечности, масштаб которого не сумел точно обозначить никто. Но и многократно, вечно повторяющийся Великий Год по своему безвозвратен. Пусть даже он лишь матрица от свершенного и несвершившегося. Все равно будущее и прошлое с корнем выдирают его из черного ряда вечного и нарекают настоящим.

Когда человек задумался над тем, что есть настоящее, приходящее из будущего и исчезающее в прошлом, он впервые осознал сущность времени, выразив словами древнего мудреца такую простую и великую истину, что в одну реку нельзя войти дважды. А если и можно войти, то уж никак нельзя выйти. Это говорю вам я, постоялец тюрьмы Сонг, один из тех, кто знает, о чем говорит.

Странно чувствовать, как взбудоражено сознание. Я давно научился спокойно относиться ко всему, происходящему вокруг. Верно, потому, что вокруг ничего не происходило. То, что случилось сегодня, было единственным событием за те десять лет, что я провел в тюрьме Сонг. Событием странным, почти неестественным. Я ждал его, я надеялся, что нечто должно произойти. Но я и предположить не мог, что оно произойдет в подобной форме. Свобода! Я жаждал свободы. Свобода означала чудо, но я готов был уверовать в чудо. Почему бы и нет, когда очень хочется уверовать. Почему бы Совету не принять новые законы, пересмотреть мое дело, может же, наконец, грянуть какая-нибудь амнистия! Только вот по поводу чего? Ожидание чуда, заключенное в формуле: не верую, но надеюсь. Надежда великая вещь. Один человек открыл, что она умирает последней, другой же осмелился предположить, что последней все же умирает любовь. Я не знал, кому верить. Быть может, оба они правы. Но мне некого было любить и не на что надеяться. Я любил все то, чего был лишен, и. надеялся обрести его, точнее, вернуть его себе, ибо когда-то оно уже принадлежало мне. А вернуть все означало вернуть свободу, потому что именно она заключала в себе все. Но за свободу почти наверняка пришлось бы заплатить жизнь.

Жизнь. В сущности, что есть жизнь? Я никогда раньше не задумывался над этим, как, впрочем, и над многим другим. Я стал размышлять над тем, что есть жизнь, когда мне ее ограничили, урезали. И надо заметить, подобное знание вряд ли можно было назвать благом. Что есть жизнь, полагаю, не понял ни один из живших, ни тот, кто живет, ни тот, кому предстоит жить. Мне доводилось слышать уйму рассуждений по этому поводу от самых мрачных до безрассудно-легкомысленных. И я не был согласен ни с одним из них. Когда-то давно, впервые столкнувшись со смертью, я сделал великое открытие — жизнь не есть смерть. Антитеза сущего и лишенного сути, дающая неудержимый простор для фантазии. Дающая, но лишь при одном условии — если знаешь, что есть жизнь. А это не удалось понять никому и, полагаю, не удастся. Даже обретая смерть, человек не познает до конца всей ее великой, радостной и трагичной сути. Именно и радостной, и трагичной, ведь лишение вечного — радостно, лишение сути трагично. Неведомый, почти неопределимый порог трагизма и радости. Но все же жизнь — величайшая вещь в себе. Она непостоянна. О ней можно говорить бесконечно долго, но ее не понять. Наверно, потому о ней так хочется говорить. Неважно, что она есть — стремительно утекающий вдаль миг настоящего, растянувшийся до вечности прыжок в небытие, горе или счастье, — для меня жизнь была равнозначна свободе. Подобно воплю раба — свобода или смерть! Я не был рабом — так уверяло общество, и был им — я знал об этом сам.

Свобода, недостижимо маячащая за гранью горизонта…. Еще вчера я был склонен размышлять о ней с оттенком меланхолии, серой и ленивой, но предложение, сделанное мне ушлым толстяком из Корпорации Иллюзий, придало мыслям лихорадочную живость, словно предстояло за одну ночь передумать все, на что судьбою отводились годы безвременья. Я вдруг ощутил, что чувство времени вернулось ко мне. Я вновь сознавал, что такое сегодня. И что наутро, если я пожелаю, наступит завтра. А это означало лишь одно — я обретал жизнь. Как это странно — жизнь, возвращающаяся по единому слову. Но разве королевское слово не даровало жизнь? Но если б то было королевское слово!

Я припомнил торопливые, брызжущие слюной слова господина Версуса, и моему взору предстали лица тех, кого я не знал, — лица моих собратьев по несчастью, которых, как и меня, поманили к жизни надеждой на свободу. Они были тусклы, неразличимы, неопределенны, но все же я сумел рассмотреть в них то, что видел в себе. Они жаждали свободы и ради нее были готовы на все. Еще вчера мы не подозревали друг о друге, а завтра нам, возможно, предстоит стать смертельными врагами. Смертельными в буквальном смысле слова, ибо мы будем нести друг другу смерть. Хотел ли я одарить их, безвинных предо мною, смертью? Все равно, что спросить, хочу ли я смерти. Конечно нет! Я никогда не кутал шею в намыленную петлю. Я никогда не искал смерти. Ни за какие деньги. Ни за сто тысяч, ни за миллион, ни за… Признаться, мои представления о числах, особенно касаемо денег, застревали на границе числа с шестью нолями. Большего я даже вообразить не мог. Баснословная сумма, однако я мог вполне прожить без нее. При условии, если останусь жив. Но ведь толстый господин с задатками прожженного коммивояжера не скрывал, что деньги есть лишь приложение к главной награде — к жизни. Деньги — без них можно прожить, а вот жизнь… Какого черта я заладил одно и то же? Интересно, о чем сейчас думают остальные?

Вне всяких сомнений, примерно о том же, о чем и я. Хотя кто-то уже, наверно, и не думает. Я знавал людей, без колебания делавших выбор между жизнью и смертью, особенно, если жизнь была чужою. Такие с брезгливой усмешкой нажимали на курок излучателя. Я и сам так поступал, хотя порой мне казалось, что это не я. А возможно, это и впрямь был не я, а кто-то другой. Другой Дип Бонуэр, пришелец из отражения, именуемого здесь смертью. Такое случается, я сам был свидетелем тому. Однажды мне довелось видеть самого себя из иллюминатора космолайнера. Я шагал по безбрежной черноте, а следом бежала свора звездных псов, лохматых и добродушных. Я шагал в пустоте и улыбался себе — тому, который с раскрытым ртом прилип к светящемуся кругу внутри металлического цилиндра. И я не верил ни в то, что люди могут жить внутри стальных гробов-звездолетов, ни в то, что они могут вот так запросто прогуливаться меж звезд. Но это было, хоть я и не верил. Это было, как была и смерть.

Страшила ли меня смерть, гаденькая старушонка с зазубренной косой за спиной? В ней было что-то от одной из моих школьных наставниц — она преподавала естествознание. Та же угловатость, то же бесполое лицо, та же беспощадная справедливость. Когда она ставила пару, ее рука олицетворяла для меня неотвратимую длань Клото, перерезающую очередную нить. Не скажу, что я боялся ее, но и не скажу, что любил. Не бояться и не любить — единственно верное, на мой взгляд, отношение к смерти. Глуп тот, кто боится. Это все равно, что дрожать в преддверии наступающей ночи. Еще глупее любить. Любовь умирает на пороге смерти, облачаясь в саван небытия. Я хотел любить и потому не желал умирать. А значит, надлежало трезво взвесить все «за» и «против» и дать ответ.

Сначала «против». Против было очень немногое. Против была сама вероятность смерти. Я трезво оценивал собственные силы и потому не испытывал особых иллюзий относительно своих шансов на успех. Эти шансы были несоизмеримо малы. Но что означает опасность умереть для того, кто похоронен заживо? Лишь подтвердить собственную смерть фактом, почувствовав себя при этом хоть ненадолго живым.

Почувствовать себя живым — это было первое и громадное «за». Но рядом дышала смерть. Дышала влажно, жарко, неровно, как дышит охваченный лихорадкой больной. Это дыхание леденило кровь и заставляло сердце биться частыми упругими толчками, от которых в глазах появлялись черные пятна.

Уставив зрачки в бесконечно серый потолок, я пытался понять, что же страшит меня более — смерть или существование в этих стенах. Вывод был очевиден, хотя и дался нелегко — серое страшило сильней. Если прежде я сумел как-то смириться, свыкнуться с ним, то теперь, когда меня поманили иллюзией свободы, вновь остро ощущал ту непереносимую тяжесть, с какой давили на меня бетонные своды тюрьмы Сонг. Вы даже не можете вообразить, что чувствует наглухо впечатанный в серую клетку человек, единственный раз за десять лет видевший солнечные лучи, да и то искаженные светофильтрами, человек, совершенно забывший, как выглядит живая трава и чем пахнет текущая по извилистому овражку талая вода. Ты заживо погребен, тебе хочется завыть в полный голос от тоски и одиночества, но даже и этого ты сделать не вправе, потому что назначенное тебе страшнее. Ты заключен в предбанник иного мира и приговорен бесконечно долго ожидать последнего суда, который, может быть, подарит тебе успокоение. Но лишь — может быть. Верно, так ощущали себя тени, бродившие по берегу Ахерона. Именно потому жизнерадостное олимпийское язычество сменилось сумерками народившегося на Востоке идола. Христианин верил в посмертный исход, эллин навечно был подвешен в затхлом бесцветье ожидания Аида. Ни хорошо, ни плохо. Нечто среднее, которое на деле — тоскливое ничто, в котором человеку нет места. Это грань, разделяющая двуцветье. А в жизни должен преобладать какой-нибудь цвет, не обязательно даже белый, черный тоже годится, хотя он и олицетворяет ее оборотную сторону. Даже ради черного стоит рискнуть. Смерть отрицается смертью. А отрицание, сведенное воедино дважды, порой предполагает положительный результат. Тот самый шанс, который непременно есть, даже когда его быть не может, потому что он предусмотрен теорией вероятности. И я осознал, что готов рискнуть, а осознав, понял, что отвечу завтра.